Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Документ 1..docx
Скачиваний:
15
Добавлен:
25.11.2019
Размер:
1.13 Mб
Скачать

ВОЗРАСТНАЯ ПСИХОЛОГИЯ

ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ

Хрестоматия

Составители и научные редакторы В. С. Мухина, А. А. Хвостов

Рекомендовано

Министерством образования Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов, обучающихся по педагогическим специальностям

==1

==2

00.htm - glava01

ВВЕДЕНИЕ

ДРУГАЯ ХРЕСТОМАТИЯ

Издатель предложил создать хрестоматию, которая была бы сопровождением, дополняющим и расширяющим авторский учебник В.С.Мухиной «Возрастная психология».

В учебнике «Возрастная психология», удостоенном премии Президента Российской Федерации в области образования, разделы, его составляющие, посвящены феноменологии развития личности, детству и отрочеству.

Раздел «Феноменология развития личности» представляет собой концепцию авторского видения условий развития человека и формирования его личностной позиции в жизни. Здесь же рассматривается авторское видение механизмов развития и бытия личности - идентификации и обособления. Этот раздел требует не столько материалов хрестоматийного сопровождения, сколько дальнейших авторских теоретических разработок, уточнений и описаний. В перспективе обсуждаемые в разделе позиции должны лечь в основу расширенной монографии.

Следующие разделы касаются детства, отрочества и отчасти юности. Эти разделы, предъявляя читателю особенности каждого возраста сквозь призму авторского видения, неизменно включают в себя идеи классиков психологии XX в. Поэтому естественным побуждением сначала стало стремление обратиться к традиционным источникам.

Однако нас остановили следующие обстоятельства.

В свое время психологи МГУ создали серию выпусков хрестоматий: по отдельным разделам общей психологии, по истории психологии, по психологии индивидуальных различий и психологии личности, по психологии эмоций и афазии'. В эту же серию хрестоматий вошли две

См.: Хрестоматия по психологии ощущения и восприятия / Под ред. Ю. Б. Гиппенрейтер и М. Б. Михалевской. - М., 1975; Хрестоматия по психологии внимания / Под ред. А.Н.Леонтьева, А.А.Пузырея, В.Я.Романова. - М., 1976; Психология памяти Под ред. Ю. Б. Гиппенрейтер, В.Я.Романова. - М., 1979; Психология мышления / Под ред. Ю. Б. Гиппенрейтер, В. В. Петухова. - М., 1981; по истории психологии: Период открытого кризиса (начало 10-х годов - середина 30-х годов XX в. / Под ред. П. Я. Гальперина, А.Н.Ждан. - М., 1980; История зарубежной психологии. 30-60-е годы XX в. Под ред. П.Я.Гальперина, А.Н.Ждан. - М., 1986; Психология индивидуальных различий / Под ред. Ю. Б. Гиппенрейтер, В.Я.Романова. - М., 1982; Психология личности Под ред. Ю. Б. Гиппенрейтер, А.А.Пузырея. - М., 1982; Афазия и восстановительное обучение / Под ред. Л. С. Цветковой, Ж.М.Глозман. - М., 1983; Психология эмоций Под ред. В. К. Вилюнаса, Ю. Б. Гиппенрейтер. - М., 1984. И др.

==3

книги по возрастной и педагогической психологии, допущенные Министерством высшего и среднего специального образования СССР в качестве учебного пособия для студентов вузов, обучающихся по специальности «Психология» (Работы советских авторов периода 1918 Ι 945 гг. / Под ред. И.И.Ильясова, В.Я.Ляудис. - М., 1980; Работы советских психологов периода 1946-1980 гг. / Под ред. И.И.Ильясова В.Я.Ляудис.-М., 1981).

Вслед·за университетской серией хрестоматий для разных разделов психологии была составлена хрестоматия для студентов педагогических институтов: Хрестоматия по психологии / Сост. В.В.Мироненко; Под ред. А.В.Петровского. - М., 1977 (второе, переработанное и дополненное издание. - М., 1987). В этой хрестоматии две части: Часть I. Общая психология; Часть II. Возрастная и педагогическая психология. Хрестоматия имеет гриф МП СССР и допущена в качестве учебного пособия для студентов педагогических институтов. Данная хрестоматия по возрастной психологии входит в серию книг, предназначенных для студентов, обучающихся по психолого-педагогическим специальностям. В новой хрестоматии, безусловно, должны быть учтены те заделы в такого рода литературных источниках, которые были осуществлены в предшествующих работах коллег.

В предшествующих этой книге хрестоматиях были представлены отечественные психологи, определившие развитие возрастной психологии в нашей стране и в мире: Л.С.Выготский, С.Л.Рубинштейн, Б.Г.Ананьев, А.Н.Леонтьев, А. В. Запорожец, В.В.Давыдов, П.Я.Гальперин, Д.Б.Эльконин, Л.И.Божович, Л.А.Венгер, их ученики и сотрудники. При этом был охвачен период с 1918 по 1980 г. Вышедшие с 1980 по 1987 г. хрестоматии представили основные концепции и заметные .в свое время эмпирические исследования развития психики ребенка, его деятельности, а также идеологические посылы, определившие развитие науки в этот исторический период.

Названные обстоятельства, определившие построение прежних хрестоматий, побудили нас восполнить нашу хрестоматию значимыми для возрастной психологии и понимания проблем развития личности исследованиями, не включенными в прежние пособия. В то же время мы сочли правомерным включить в данную книгу работы нового поколения ученых, которые проводят свои исследования в новых направлениях возрастной психологии, запрашиваемых временем.

Обсуждая структуру хрестоматии, авторы ее концепции были единодушны в том, что тот, кто хочет стать психологом, помимо психологических идей и опыта практической психологии, должен хорошо знать мировую культуру - философскую литературу, изобразительное искусство, музыку, историю и многие другие области знания и чувствования...

==4

В этом отношении каждый человек должен развивать себя самостоятельно. Однако есть кладези человеческой духовной работы, к которым мы можем помочь прикоснуться будущему психологу.

Структура хрестоматии определилась ценностным отношением авторов к значению исповедальной, автобиографической литературы, духовная и рефлексивная культура которой столь высока, что она должна стать образцом психологической обращенности в себя для каждого человека, претендующего стать психологом.

В то же время так же ценны для будущих психологов и самой возрастной психологии дневники развития ребенка от рождения до школьного периода. Здесь представлены дневники психологов, педагогов, писателей, просто родителей, описывающие духовное становление дитяти и всякий раз замечательно отражающие исторический период, в который ребенок начинает входить, присваивая ценности и дух своего времени.

Первый раздел хрестоматии посвящен рефлексии на собственное детство, отрочество, юность людей незаурядных: религиозных мыслителей, философов, ученых, писателей, художников. Сюда же вошли выдержки из дневников развития ребенка русских и зарубежных авторов.

Второй раздел посвящен детству, отрочеству, юности. Здесь приведены работы известных отечественных и зарубежных психологов, а также работы ученых нового поколения.

Третий раздел посвящен дневниковым записям. Следуя логике создаваемой хрестоматии, мы сочли правильным предоставить нашему читателю материалы подлинных дневниковых записей известных нашей культуре личностей, написанных в отрочестве и юности.

Генеральной идеей хрестоматии является рассмотрение многообразия составляющих развития и бытия личности на возрастных этапах. Представленный материал показывает уникальность человека в мире, трудности в самопознании и познании других людей, которые переживает личность.

Многие привлекательные теории на наших глазах превращаются в мифы. Мы можем наблюдать, как имеющая резонанс научная концепция рассыпается со временем вовсе или превращается в миф, когда меняются социальные условия и ожидания. Это не значит, что наука или конкретный ученый специально создают соответствующий времени миф. Это значит, что наука требует для нахождения истины умения соотнести факт с историческим развитием человечества, его настоящим и будущим.

Однако философы, психологи и другие ученые, заинтересованные в понимании феномена личности человека, особенностей его развития, в этом случае открывают новые истины о сущности человеческой личности, которые будет окрашивать классическая и новая мифология. Именно такое видение существа познания и развития науки о че-

==5

ловеке должно присутствовать в сознании исследователя, стремящегося приблизиться к пониманию чуда психической жизни отдельной личности и закономерностей развития каждого человека как социальной, исторически обусловленной единицы.

Хрестоматия построена таким образом, что включенными в нее материалами она расширяет потенциал каждого возраста - детства, отрочества, юности. Здесь представлены традиционные и новые взгляды отечественных психологов, тексты исследователей, опирающихся на иные философские системы, развивающиеся в продолжение всего XX в.: система критического персонализма, экзистенциализм, психоанализ, понимающая психология и другие позитивистские европейские философские направления.

Хрестоматия адресована студентам - будущим психологам и педагогам, профессиональным психологам, а также всем заинтересованно относящимся к изучению таинства психической жизни человека.

Валерия Мухина

==6

00.htm - glava02

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ ВОЗРАСТ В РЕФЛЕКСИИ ЛЮДЕЙ НЕЗАУРЯДНЫХ И ДНЕВНИКАХ РАЗВИТИЯ РЕБЕНКА

==7

В детстве, а затем и в отрочестве человек проходит величайший путь в своем индивидуальном развитии, вбирая в себя не только типические черты своих современников, но и духовные предтечи - чувства, мысли и надежды всех предшествующих поколений, трансформированных в мифологиях, сказках, исторических, художественных и научных трудах.

Природные предпосылки, соединенные с условиями жизни, внутренней позицией ребенка и создают то удивительное таинство, которое движет развитием душевной сферы. Уже в детстве ребенок способен подняться к откровениям добра, сочувствия, понимания, но он же способен низвергнуть себя к демонам темных побуждений. В отрочестве человеческое дитя в еще большей степени, чем в детстве, способно скользить от добра к агрессии, от возвышенного к низменному.

Ребенок и отрок стремятся к идентификации с нравственными образцами, предъявляемыми им взрослыми, и учатся обособляться от других людей и их ожиданий ради захватывающих острых переживаний от переступания запретной черты недозволяемого и осуждаемого.

Стремясь «быть как все» и получать за это одобрение, ребенок одновременно ищет пути отстаивания своей уникальности. Отрок в еще большей степени утверждает себя как член своей группы - «Мы» подростков весьма категорично. Но так же горячо отрок требует «не путайте меня с другими». В этой своей амбивалентности отрок пытается обрести свое «Я».

В юности человек продолжает искать смысл своего существования, стремится обрести свою идентичность и свое место среди других.

В детстве, отрочестве и юности человек открывает свой внутренний мир через развивающиеся рефлексивные способности, которые он направляет на познание своих чувств и побуждений. Субъективно проходя свой индивидуально неповторимый путь, человеческое дитя неизменно подпадает под влияние законов возрастного развития. Ребенок на своем уровне, подросток - на своем, юноша - на своем открывают внешний мир с его сотворенными человеческой историей сущностями: предметной и природной реалиями; реалиями социального пространства, с его законами, правами и обязанностями и многообразием человеческой деятельности.

Исследовать изменения, происходящие в душе человека на протяжении его жизни можно посредством рефлексий на собственное детство, отрочество, юность и дневниковых записей близких ребенку заинтересованных взрослых.

==8

Обычно исповедания и автобиографический анализ жизненного пути не заканчиваются анализом детства и отрочества. Человек стремится осмыслить свое бытие, смысл своей жизни и свои достижения. Выдающиеся мыслители, поэты, писатели, ученые, художники в духовное богатство человечества привносили свои дарования к саморефлексии на свои воспоминания о детстве, отрочестве, юности и зрелой жизни. Ни один профессиональный психолог не должен обойти этот дар мудрого проникновения, анализа и самооценки, который мы имеем благодаря духовному таланту исключительных личностей.

В хрестоматии приведены далеко не все известные миру исповеди и дневники историографического и саморефлексивного видения мира в себе и себя в мире. Но приведенный материал раскроет таинство душевной жизни, например, таких титанических личностей, как Аврелий Августин, Жан Жак Руссо, Иоган Вольфганг Гёте, Лев Николаевич Толстой, Сальвадор Дали.

Было бы замечательно, если бы эти материалы побудили молодежь XXI в. к изучению тонких рефлексий людей неординарных, доверивших свой внутренний мир современникам и потомкам.

В то же время в первом разделе представлены дневники, которые вели за своими родными и неродными детьми люди, заинтересованные в детстве.

Науке известны дневники семейств Каптеревых, Штернов, Рыбниковых и др., когда родители совместно наблюдали детей, вели дневниковые записи и затем использовали эти бесценные материалы для аргументации своих научных изысканий. Ж.Пиаже наблюдал своих детей, делая записи особенностей их умственного развития. З.Фрейд обратился к записям своего безоглядного поклонника - отца мальчика Ганса для демонстрации развития специфических неврозов в детском возрасте. Отечественные психологи - Н.А.Менчинская и В.С.Мухина вели обстоятельные дневниковые записи за своими сыновьями.

Писатели также испытывали побуждение вести дневники за детьми: А.И.Пантелеев издал дневник развития своей дочери «Наша Маша», а знаменитый француз Г. Шевалье замечательно описал проделки девочки Пом (с родителями которой он дружил по-соседски) в книжке «Моя подружка Пом».

В мире известно много дневниковых записей развития детей. Особенно их число увеличивается с XIX в. по настоящее время. Естественно, еще не раз родители, родственники, другие близкие ребенку заинтересованные в нем взрослые будут предпринимать попытки в ведении дневников, будут терпеливо записывать моменты, проявляющие достижения ребенка в психическом развитии.

В пределах одного возраста мы встречаем такое обилие индивидуальных вариаций психического развития, что каждый новый дневник окрашивает по-новому чудо человеческой психики.

==9

Приведенные в систему дневниковые записи неоценимы как документы эпохи - ведь ребенок, появляясь на свет по образу и подобию человека, в действительности становится человеком исподволь, через близких, присваивая ценности своей семьи, своего окружения, своего народа и своей эпохи.

В разделе приведены материалы из русских и европейских дневников, которые неизменно представляют каждого ребенка в контексте своего исторического времени, становящемся условием его развития.

К оглавлению

==10

00.htm - glava03

1. Рефлексии на собственное детство, отрочество, юность философов, религиозных мыслителей, ученых, писателей, художников (психологическое прошлое)

АВРЕЛИЙ АВГУСТИН

(354-430)

Христианский теолог, один из отцов католической церкви (епископ Иппонский), канонизирован церковью.

Святой Августин как истый христианин обратился к исповеди как способу духовного очищения, покаяния и развития. Для него исповедь - не литературный жанр, а открытое покаяние перед Богом.

Глубоко личные, предельно честные, полные религиозного экстаза исповедь и покаяние Аврелия Августина обрели в последующие времена значение образца исповедальной литературы.

Откровения А.Августина, обращенные к Богу, чисты по своему намерению сказать о себе беспощадную правду.

ИСПОВЕДЬ Книга первая

13. Разве не перешел я, подвигаясь к нынешнему времени, от младенчества к детству? Или, вернее, оно пришло ко мне и сменило младенчество. Младенчество не исчезло - куда оно ушло? и все-таки его уже не было. Я был уже не младенцем, который не может произнести слова, а мальчиком, который говорит, был я. И я помню это, а впоследствии я понял, откуда я выучился говорить. Старшие не учили меня, предлагая мне слова в определенном и систематическом порядке, как это было немного погодя с буквами. Я действовал по собственному разуму, который Ты дал мне, Боже мой. Когда я хотел воплями, различными звуками и различными телодвижениями сообщить о своих сердечных желаниях и добиться их выполнения, я оказывался не в силах ни получить всего, чего мне хотелось, ни дать знать об этом всем, кому мне хотелось. Я схватывал памятью, когда взрослые называли какую-нибудь вещь и по этому слову оборачивались к ней; я видел это и запоминал: прозвучавшим словом называется именно эта вещь. Что взрослые хотели ее назвать, это было видно по их жестам, по этому естественному языку всех народов, слагающемуся из выра-

==11

жения лица, подмигивания, разных телодвижений и звуков, выражающих состояние души, которая просит, получает, отбрасывает, избегает. Я постепенно стал соображать, знаками чего являются слова, стоящие в разных предложениях на своем месте и мною часто слышимые, принудил свои уста справляться с этими знаками и стал ими выражать свои желания. Таким образом, чтобы выражать свои желания, начал я этими знаками общаться с теми, среди кого жил; я глубже вступил в бурную жизнь человеческого общества, завися от родительских распоряжений и от воли старших.

14. Боже мой. Боже, какие несчастья и издевательства испытал я тогда. Мне, мальчику, предлагалось вести себя как следует: слушаться тех, кто убеждал меня искать в этом мире успеха и совершенствоваться в краснобайстве, которым выслуживают людской почет и обманчивое богатство. Меня и отдали в школу учиться грамоте. На беду свою я не понимал, какая в ней польза, но если был ленив к учению, то меня били; старшие одобряли этот обычай. Много людей, живших до нас, проложили эти скорбные пути, по которым нас заставляли проходить; умножены были труд и печаль для сыновей Адама. Я встретил. Господи, людей, молившихся Тебе, и от них узнал, постигая Тебя в меру сил своих, что Ты Кто-то Большой и можешь, даже оставаясь скрытым для наших чувств, услышать нас и помочь нам. И я начал молиться Тебе, «Помощь моя и Прибежище мое», и, взывая к Тебе, одолел косноязычие свое. Маленький, но с жаром немалым, молился я, чтобы меня не били в школе. И так как Ты не услышал меня - что было не во вред мне, - то взрослые, включая родителей моих, которые ни за что не хотели, чтобы со мной приключалось хоть что-нибудь плохое, продолжали смеяться над этими побоями, великим и тяжким тогдашним моим несчастьем.

15. Есть ли, Господи, человек, столь великий духом, прилепившийся к Тебе такой великой любовью, есть ли, говорю я, человек, который в благочестивой любви своей так высоко настроен, что дыба, кошки и тому подобные мучения, об избавлении от которых повсеместно с великим трепетом умоляют Тебя, были бы для него нипочем? (Иногда так бывает от некоторой тупости.) Мог ли бы он смеяться над тем, кто жестоко трусил этого, как смеялись наши родители над мучениями, которым нас, мальчиков, подвергали наши учителя? Я и не переставал их бояться и не переставал просить Тебя об избавлении от них, и продолжал грешить, меньше упражняясь в письме, в чтении и в обдумывании уроков, чем это от меня требовали. У меня, Господи, не было недостатка ни в памяти, ни в способностях, которыми Ты пожелал в достаточной мере наделить меня, но я любил играть, и за это меня наказывали те, кто сами занимались, разумеется, тем же самым. Забавы взрослых называются делом, у детей они тоже дело, но взрослые за них наказывают, и никто не жалеет ни детей, ни взрослых.

==12

Одобрит ли справедливый судья побои, которые я терпел за то, что играл в мяч и за этой игрой забывал учить буквы, которыми я, взрослый, играл в игру более безобразную? Наставник, бивший меня, занимался не тем же, чем я? Если его в каком-нибудь вопросике побеждал ученый собрат, разве его меньше душила желчь и зависть, чем меня, когда на состязаниях в мяч верх надо мною брал товарищ по игре?

16. И все же я грешил. Господи Боже, все в мире сдерживающий и все создавший; грехи же только сдерживающий. Господи Боже мой, я грешил, нарушая наставления родителей и учителей моих. Я ведь смог впоследствии на пользу употребить грамоту, которой я, по желанию моих близких, каковы бы ни были их намерения, должен был овладеть. Я был непослушен не потому, что избрал лучшую часть, а из любви к игре; я любил побеждать в состязаниях и гордился этими победами. Я тешил свой слух лживыми сказками, которые только разжигали любопытство, и меня все больше и больше подзуживало взглянуть собственными глазами на зрелища, игры старших. Те, кто устраивает их, имеют столь высокий сан, что почти все желают его для детей своих, и в то же время охотно допускают, чтобы их секли, если эти зрелища мешают их учению; родители хотят, чтобы оно дало их детям возможность устраивать такие же зрелища. Взгляни на это, Господи, милосердным оком и освободи нас, уже призывающих Тебя; освободи и тех, кто еще не призывает Тебя; да призовут Тебя, и Ты освободишь их.

<...>

19. В детстве моем, которое внушало меньше опасностей, чем юность, я не любил занятий и терпеть не мог, чтобы меня к ним принуждали; меня тем не менее принуждали, и это было хорошо для меня, но сам я делал нехорошо; если бы меня не заставляли, я бы не учился. Никто ничего не делает хорошо, если это против воли, даже если человек делает что-то хорошее. И те, кто принуждали меня, поступали нехорошо, а хорошо это оказалось для меня по Твоей воле, Господи. Они ведь только и думали, чтобы я приложил то, чему меня заставляли учиться, к насыщению ненасытной жажды нищего богатства и позорной славы. Ты же, «у Которого сочтены волосы ваши» пользовался, на пользу мою, заблуждением всех настаивавших, чтобы я учился, а моим собственным - неохотой к учению. Ты пользовался для наказания моего, которого я вполне заслуживал, я, маленький мальчик и великий грешник. Так через поступавших нехорошо Ты благодетельствовал мне и за мои собственные грехи справедливо воздавал мне. Ты повелел ведь - и так и есть - чтобы всякая неупорядоченная душа сама в себе несла свое наказание.

<·..>

27. Позволь мне. Господи, рассказать, на какие бредни растрачивал я способности мои, дарованные Тобой. Мне предложена была за-

==13

дача, не дававшая душе моей покоя: произнести речь Юноны, разгневанной и опечаленной тем, что она не может повернуть от Италии царя тевкров. Наградой была похвала; наказанием - позор и розги. Я никогда не слышал, чтобы Юнона произносила такую речь, но нас заставляли блуждать по следам поэтических выдумок и в прозе сказать так, как было сказано поэтом в стихах. Особенно хвалили того, кто сумел выпукло и похоже изобразить гнев и печаль в соответствии с достоинством вымышленного лица и одеть свои мысли в подходящие слова. Что мне с того. Боже мой, истинная Жизнь моя! Что мне с того, что мне за декламации мои рукоплескали больше, чем многим сверстникам и соученикам моим? Разве все это не дым и ветер? Не было разве других тем, чтобы упражнять мои способности и мой язык? Славословия Тебе, Господи, славословия Тебе из Писания Твоего должны были служить опорой побегам сердца моего! Его не схватили бы пустые безделки, как жалкую добычу крылатой стаи. Не на один ведь лад приносится жертва ангелами-отступниками. <...>

30. Вот на пороге какой жизни находился я, несчастный, и вот на какой арене я упражнялся. Мне страшнее было допустить варваризм, чем остеречься от зависти к тем, кто его не допустил, когда допустил я. Говорю Тебе об этом, Господи, и исповедую пред Тобой, за что хвалили меня люди, одобрение которых определяло для меня тогда пристойную жизнь. Я не видел пучины мерзостей, в которую «был брошен прочь от очей Твоих». Как я был мерзок тогда, если даже этим людям доставлял неудовольствие, без конца обманывая и воспитателя, и учителей, и родителей из любви к забавам, из желания посмотреть пустое зрелище, из веселого и беспокойного обезьянничанья. Я воровал из родительской кладовой и со стола от обжорства или чтобы иметь чем заплатить мальчикам, продававшем мне свои игрушки, хотя и для них они были такою же радостью, как и для меня. В игре я часто обманом ловил победу, сам побежденный пустой жаждой превосходства. Разве я не делал другим того, чего сам испытать ни в коем случае не хотел, уличенных в чем жестоко бранил? А если меня уличали и бранили, я свирепел, а не уступал.

И это детская невинность? Нет, Господи, нет! позволь мне сказать это. Боже мой. Все это одинаково: в начале жизни - воспитатели, учителя, орехи, мячики, воробьи; когда же человек стал взрослым - префекты, цари, золото, поместья, рабы, - в сущности, все это одно и то же, только линейку сменяют тяжелые наказания. Когда Ты сказал, Царь наш: «Таковых есть Царство Небесное». Ты одобрил смирение, символ которого - маленькая фигурка ребенка.

31. И все же, Господи, совершеннейший и благой Создатель и Правитель вселенной, благодарю Тебя, даже если бы Ты захотел, чтобы я не вышел из детского возраста. Я был уже тогда, я жил и чувствовал; я

==14

заботился о своей сохранности - след таинственного единства, из которого я возник. Движимый внутренним чувством, я оберегал в сохранности свои чувства: я радовался истине в своих ничтожных размышлениях и по поводу ничтожных предметов. Я не хотел попадать впросак, обладал прекрасной памятью, учился владеть речью, умилялся дружбе, избегал боли, презрения, невежества. Что не заслуживает удивления и похвалы в таком существе?

И все это дары Бога моего; не сам я дал их себе; все это хорошо, и все это - я. Бог, следовательно, Тот, Кто создал меня, и Сам Он благо мое, и, ликуя, благодарю я Его за все блага, благодаря которым я существовал с детского возраста. Грешил же я в том, что искал наслаждения, высоты и истины не в Нем самом, а в созданиях Его: в себе и в других, и таким образом впадал в страдания, смуту и ошибки.

Благодарю Тебя, радость моя, честь моя, опора моя. Боже мой; благодарю Тебя за дары Твои: сохрани их мне. Так сохранишь Ты меня, и то, что Ты дал мне, увеличится и усовершится, и сам я буду с Тобой, ибо и самую жизнь Ты даровал мне.

< >

Книга вторая

6. В шестнадцатилетнем возрасте своем, прервав по домашним обстоятельствам школьные занятия, жил я вместе с родителями на досуге, ничего не делая, и колючая чаща моих похотей разрослась выше головы моей; не было руки выкорчевать ее. Наоборот, когда отец мой увидел в бане, что я мужаю, что я уже в одежде юношеской тревоги, он радостно сообщил об этом матери, словно уже мечтал о будущих внуках, радуясь опьянению, в котором этот мир забывает Тебя, Создателя своего, и вместо Тебя любит творение Твое, упиваясь невидимым вином извращенной, клонящейся вниз воли. В сердце матери моей, однако Ты основал храм Свой и положил основание святой обители Твоей; отец мой был только оглашенным, и то с недавних пор. Она же была вне себя от благочестивого волнения и страха: хотя я еще не был окрещен, но она боялась для меня кривых путей, по которым ходят те, кто поворачивается к Тебе спиной, а не лицом.

7. Горе мне! И я осмеливаюсь говорить, что Ты молчал. Господи, когда я уходил от Тебя! Разве так молчат?! Кому, как не Тебе принадлежали слова, которые через мою мать, верную служанку Твою, твердил Ты мне в уши? Ни одно из них не дошло до сердца моего, ни одного из них я не послушался. Мать моя хотела, чтобы я не распутничал, и особенно боялась связи с замужней женщиной, - я помню, с каким беспокойством уговаривала она меня наедине. Это казалось мне женскими уговорами; мне стыдно было их слушаться. А на самом деле они были Твоими, но я не знал этого и думал, что Ты молчишь, а го-

==15

ворит моя мать. Ты через нее обращался ко мне, и в ней презрел я Тебя, я, ее сын, «сын служанки Твоей, раб Твой». Я не знал этого, и стремглав катился вниз, ослепленный настолько, что мне стыдно было перед сверстниками своей малой порочности. Я слушал их хвастовство своими преступлениями; чем они были мерзее, тем больше они хвастались собой. Мне и распутничать нравилось не только из любви к распутству, но и из тщеславия. Не порок ли заслуживает порицания? А я, боясь порицания, становился порочнее, и если не было проступка, в котором мог бы я сравниваться с другими негодяями, то я сочинял, что мною сделано то, чего я в действительности не делал, лишь бы меня не презирали за мою невинность и не ставили бы ни в грош за мое целомудрие. <...>

9. Воровство, конечно, наказывается по закону Твоему, Господи, и по закону, написанному в человеческом сердце, который сама неправда уничтожить не может. Найдется ли вор, который спокойно терпел бы вора? И богач не терпит человека, принужденного к воровству нищетой. Я же захотел совершить воровство, и я совершил его, толкаемый не бедностью или голодом, а от отвращения к справедливости и от объедения грехом. Я украл то, что у меня имелось в изобилии и притом было гораздо лучше: я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом.

По соседству с нашим виноградником стояла груша, отягощенная плодами, ничуть не соблазнительным ни по виду, ни по вкусу. Негодные мальчишки, мы отправились отрясти ее и забрать свою добычу в глухую полночь; по губительному обычаю наши уличные забавы затягивались до этого времени. Мы унесли оттуда огромную ношу не для еды себе (если даже кое-что и съели); и мы готовы были выбросить ее хоть свиньям, лишь бы совершить поступок, который тем был приятен, что был запретен. Вот сердце мое. Господи, вот сердце мое, над которым Ты сжалился, когда оно было на дне бездны. Пусть скажет Тебе сейчас сердце мое, зачем оно искало быть злым безо всякой цели. Причиной моей испорченности была ведь только моя испорченность. Она была гадка, и я любил ее; я любил погибель; я любил падение свое; не то, что побуждало меня к падению; самое падение свое любил я, гнусная душа, скатившаяся из Крепости Твоей в погибель, ищущая желанного не путем порока, но ищущая самый порок.

10. Есть своя прелесть в красивых предметах, в золоте, серебре и прочем; только взаимная приязнь делает приятным телесное прикосновение; каждому чувству говорят воспринимаемые им особенности предметов. В земных почестях, в праве распоряжаться и стоять во главе есть своя красота; она заставляет и раба жадно стремиться к свободе. Нельзя, однако, в погоне за всем этим отходить от Тебя, Господи, и удаляться от закона Твоего. Жизнь, которой мы живем здесь, имеет

==16

свое очарование: в ней есть некое свое благолепие, соответствующее всей земной красоте. Сладостна людская дружба, связывающая милыми узами многих в одно. Ради всего этого человек и позволяет себе грешить и в неумеренной склонности к таким, низшим, благам покидает Лучшее и Наивысшее, Тебя, Господи Боже наш, правду Твою и закон Твой. В этих низших радостях есть своя услада, но не такая, как в Боге моем, Который создал все, ибо в Нем наслаждается праведник, и Сам Он наслаждение для праведных сердцем.

11. Итак, когда спрашивают, по какой причине совершено преступление, то обычно она представляется вероятной только в том случае, если можно обнаружить или стремление достичь какое-либо из тех благ, которые мы назвали низшими, или же страх перед их потерей. Они прекрасны и почетны, хотя по сравнению с высшими, счастливящими человека, презренны и низменны. Он убил человека. Почему? Он влюбился в его жену или ему понравилось его имение; он хотел его ограбить, чтобы на это жить; он боялся, что тот нанесет ему крупные потери; он был обижен и горел желанием отомстить. Разве совершил бы человек убийство без причины, из наслаждения самим убийством? Кто этому поверит? Даже для того жестокого безумца, о котором сказано, что он был зол и жесток просто так себе, без всяких оснований, приведена причина: «Рука и душа не должны становиться вялыми от бездействия». В чем дело? Почему? Чтобы, совершая преступление за преступлением, получить по взятии города почести, власть, богатство; чтобы не бояться законов и не жить в затруднительных обстоятельствах, нуждаясь и сознавая свои преступления. Сам Катилина, следовательно, не любил преступлений своих и, во всяком случае, совершал их ради чего-то.

12. Что же было мне, несчастному, мило в тебе, воровство мое, ночное преступление мое, совершенное в шестнадцатилетнем возрасте? То не было прекрасно, будучи воровством; представляешь ли ты вообще нечто, о чем стоило бы говорить с Тобой? Прекрасны были те плоды, которые мы украли, потому что они были Твоим созданием, прекраснейший из всех, Творец всего, благий Господи, Ты, высшее благо и истинное благо мое; прекрасны были те плоды, но не их желала жалкая душа моя. У меня в изобилии были лучшие: я сорвал их только затем, чтобы украсть. Сорванное я бросил, отведав одной неправды, которой радостно насладился. Если какой из этих плодов я и положил себе в рот, то приправой к нему было преступление. Господи Боже мой, я спрашиваю теперь, что доставляло мне удовольствие в этом воровстве? В нем нет никакой привлекательности, не говоря уже о той, какая есть в справедливости и благоразумии, какая есть в человеческом разуме, в памяти, чувствах и полной сил жизни; нет красоты звезд, украшающих места свои; красоты земли и моря, полных созданиями, сменяющими друг друга в рождении и смерти; в нем нет даже той ущербной и мнимой привлекательности, которая есть в обольщающем пороке.

==17

13. И гордость ведь прикидывается высотой души, хотя Ты один возвышаешься над всеми. Господи. Разве честолюбие не ищет почестей и славы? Но Тебя одного надлежит почитать больше всех и славить вовеки. И жестокая власть хочет внушить страх, - но кого следует бояться, кроме одного Бога? Что можно вырвать или спрятать от Его власти? Когда, где, каким образом, с чьей помощью? И нежность влюбленного ищет ответной любви, - но нет ничего нежнее Твоего милосердия, и нет любви спасительнее, чем любовь к правде Твоей, которая прекраснее и светлее всего в мире. И любознательность, по-видимому, усердно ищет знания, - но Ты один обладаешь полнотой его. Даже невежество и глупость прикрываются именами простоты и невинности, - но ведь ничего нельзя найти проще Тебя. Что невиннее Тебя? - ведь злым на горе обращаются собственные дела их. Лень представляется желанием покоя, - но только у Господа верный покой. Роскошь хочет называться удовлетворенностью и достатком. Ты полнота и неиссякающее изобилие сладости, не знающей ущерба. Расточительность принимает вид щедрости, - но ведь все блага в избытке раздаешь Ты. Скупость хочет владеть многим; Ты владеешь всем. Зависть ведет тяжбу за превосходство, - что превосходит Тебя? Гнев ищет мести, - кто отомстит справедливее Тебя? Страх, боясь необычной и внезапной беды, заранее старается обеспечить безопасность тому, что любит. Что для Тебя необычно? Что внезапно? Кто сможет отнять от Тебя то, что Ты любишь? И где, кроме Тебя, полная безопасность? Люди убиваются в печали, потеряв то, чем наслаждалась их жадность, которая не хочет ничего терять, - но только от Тебя нельзя ничего отнять.

14. Так блудит душа, отвратившаяся от Тебя и вне Тебя ищущая то, что найдет чистым и беспримесным только вернувшись к Тебе. Все, кто удаляются от Тебя и поднимаются против Тебя, уподобляются Тебе в искаженном виде. Но даже таким уподоблением они свидетельствуют о том, что Ты Творец всего мира, и поэтому уйти от Тебя вообще некуда.

Итак, что же было мне мило в том воровстве? И в чем искаженно и извращенно уподоблялся я Господу моему? Или мне было приятно хотя бы обмануть закон, раз уж я не мог сокрушить его в открытую, и я, как пленник, создавал себе куцее подобие свободы, безнаказанно занимаясь тем, что было запрещено, теша себя тенью и подобием всемогущества? Вот раб, убегающий от господина своего и настигший тень. О тлен, о ужас жизни, о глубина смерти! Может ли быть любезно то, что запретно, и только потому, что оно запретно?

15. «Что воздам Господу» из того, что собрала память моя и перед чем не устрашилась бы душа моя? Возлюблю Тебя, Господи, возблагодарю, исповедую Имя Твое, ибо отпустил Ты мне столько злого и преступного! По милости Твоей и по милосердию Твоему растопил

==18

Ты грехи мои, как лед. По милости Твоей Ты не допустил меня совершить некоторых злодеяний, - а чего бы я не наделал, я, бескорыстно любивший преступление? И я свидетельствую, что все отпущено мне: и то зло, которое совершил я по своей воле, и то, которого не совершил, руководимый Тобою. Кто из людей, раздумывая над своей немощью, осмелится приписать свое целомудрие и невинность собственным силам и станет меньше любить Тебя? - будто ему не нужно Твоего милосердия, по которому отпускаешь Ты грехи обратившимся к Тебе? И пусть человек, которого Ты призвал и который, последовав за голосом Твоим, избежал того, о чем он прочтет в моих воспоминаниях и в моих признаниях, не смеется надо мною: меня ведь, больного, вылечил Тот Врач, Который не дал ему захворать или, вернее, не дал захворать так сильно. Пусть за это он возлюбит Тебя в такой же мере, нет, даже больше. Ибо он увидит. Кто избавил меня от таких недугов греха, и увидит, что это Тот же, благодаря Которому он не запутался в таких же недугах греха.

16. Что извлек я, несчастный, из того, вспоминая о чем, я сейчас краснею, особенно из того воровства, в котором мне было мило само воровство и ничто другое? Да и само по себе оно было ничто, а я от этого самого был еще более жалок. И однако, насколько я помню мое тогдашнее состояние духа, я один не совершил бы его; один я никак не совершил бы его. Следовательно, я любил здесь еще сообщество тех, с кем воровал. Я любил, следовательно, кроме воровства еще нечто, но и это нечто было ничем. Что же на самом деле? Кто научит меня, кроме Того, Кто просвещает сердце мое и рассеивает тени его? Зачем приходит мне в голову спрашивать, обсуждать и раздумывать? Ведь если бы мне нравились те плоды, которые я украл, и мне хотелось бы ими наесться, если бы мне достаточно было совершить это беззаконие ради собственного наслаждения, то я мог бы действовать один. Нечего было разжигать зуд собственного желания, расчесывая его о соучастников. Наслаждение, однако, было для меня не в тех плодах; оно было в самом преступлении и создавалось сообществом вместе грешивших.

17. Что это было за состояние души? Конечно, оно было очень гнусно, и горе мне было, что я переживал его. Что же это, однако, было? «Кто понимает преступления?» Мы смеялись, словно от щекотки по сердцу, потому что обманывали тех, кто и не подумал бы, что мы можем воровать, и горячо этому бы воспротивился. Почему же я наслаждался тем, что действовал не один? Потому ли, что наедине человек не легко смеется? Не легко, это верно, и однако, иногда смех овладевает людьми в полном одиночестве, когда никого другого нет, если им представится или вспомнится что-нибудь очень смешное. А я один не сделал бы этого, никак не сделал бы один. Вот, Господи, перед Тобой живо припоминаю я состояние свое. Один бы я не совершил этого воровства, в котором мне нравилось не украденное, а само воровство;

==19

одному воровать мне бы не понравилось, я бы не стал воровать. О, вражеская дружба, неуловимый разврат ума, жажда вредить на смех и в забаву! Стремление к чужому убытку без погони за собственной выгодой, без всякой жажды отомстить, а просто потому, что говорят: «пойдем, сделаем», и стыдно не быть бесстыдным.

18. Кто разберется в этих запутанных извивах? Они гадки: я не хочу останавливаться на них, не хочу их видеть. Я хочу Тебя, Справедливость и Невинность, прекрасная честным Светом Своим, насыщающая без пресыщения. У Тебя великий покой и жизнь безмятежная. Кто входит в Тебя, входит в «радость господина своего» и не убоится, и будет жить счастливо в полноте блага. Я в юности отпал от Тебя, Господи, я скитался вдали от твердыни Твоей и сам стал для себя областью нищеты.

Августин Аврелий. Исповедь/ Пер. с лат. - М, 1992. - С. 13-29.

ЖАН ЖАК РУССО

(1712-1778)

Французский мыслитель, философ, реформатор педагогики, писатель, драматург, композитор.

«Исповедь» написана в 1765-1770 гг. Первые шесть книг впервые были изданы в 1782 г- Взгляды Ж.Ж.Руссо на собственное детство имеют особое значение для понимания его педагогики. Подобно Святому Августину Ж.Ж.Руссо стремился к наибольшему проникновению в мотивы своих неосуществленных и осуществленных побуждений, в нюансы спонтанных и тщательно продуманных поступков.

С первых строк исповеди Ж. Ж. Руссо обязуется «показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, - и этим человеком буду я. Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмелюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то по крайней мере не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую меня отлила, об этом можно судить, только прочтя мою исповедь».

ИСПОВЕДЬ Книга первая

...Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, - и этим человеком буду я.

К оглавлению

==20

Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то по крайней мере не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня отлила, об этом можно судить, только прочтя мою исповедь.

Пусть трубный глас Страшного суда раздастся когда угодно, - я предстану пред Верховным судией с этой книгой в руках. Я громко скажу: «Вот что я делал, что думал, чем был. С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не прибавил; и если что-либо слегка приукрасил, то лишь для того, чтобы заполнить пробелы моей памяти. Может быть, мне случилось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь. Я показал себя таким, каким был в действительности: презренным и низким, когда им был, добрым, благородным, возвышенным, когда был им. Я обнажил свою всю душу и показал ее такою, какою ты видел ее сам, всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость, пусть сокрушаются о моих злополучиях. Пусть каждый из них у подножия твоего престола, в свою очередь, с такой же искренностью раскроет сердце свое, и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет тебе: «Я был лучше этого человека».

Я родился в Женеве в 1712 году, от гражданина Исаака Руссо и гражданки Сюзанны Бернар. Так как из весьма незначительного состояния, разделенного между пятнадцатью детьми, отец мой получил ничтожную долю, то существовал он исключительно ремеслом часовщика, в котором был очень искусен. Богаче была моя мать, дочь пастора Бернара. Она была одарена умом и красотой. Не без труда добился отец мой ее руки. Они полюбили друг друга чуть ли не со дня рождения; детьми восьми-девяти лет они каждый вечер гуляли по Трейлю; в десять лет они уже не могли расстаться. Чувство, порожденное привычкой, было укреплено в них симпатией, согласием душ. Оба от природы нежные и чувствительные, они ожидали только мгновения, когда им откроется их склонность друг к другу, или, лучше сказать, это мгновение поджидало их, и каждый из них бросил свое сердце в раскрывшееся сердце другого. <..·>

Чувствовать я начал прежде, чем мыслить; это общий удел человечества. Я испытал его в большей мере, чем всякий другой. Не знаю, как я научился читать; помню только свои первые чтения и то впечатление, которое они на меня производили; с этого времени тянется непрерывная нить моих воспоминаний. От моей матери остались романы. Мы с отцом стали читать их после ужина. Сначала речь шла о том, чтобы мне упражняться в чтении по занимательным книжкам; но вскоре интерес стал таким живым, что мы читали по очереди без пе-

==21

рерыва и проводили за этим занятием ночи напролет. Мы никогда не могли оставить книгу, не дочитав ее до конца. Иногда мой отец, услышав утренний щебет ласточек, говорил смущенно: «Идем спать. Я больше ребенок, чем ты».

В короткое время при помощи такого опасного метода я не только с чрезвычайной легкостью научился читать и понимать прочитанное, но и приобрел исключительное для своего возраста знание страстей. У меня еще не было ни малейшего представления о вещах, а уже все чувства были мне знакомы. Я еще ничего не постиг - и уже все перечувствовал. Волнения, испытываемые мною одно за другим, не извращали разума, которого у меня еще не было; но они образовали его на особый лад и дали мне о человеческой жизни понятия самые странные и романтические; ни опыт, ни размышления никогда не могли как следует излечить меня от них. <...>

За детьми короля не могли бы ухаживать с большим усердием, чем ухаживали за мной в первые годы моей жизни, когда все окружающие обожали меня и, что случается гораздо реже, обращались со мной, как с ребенком любимым, но отнюдь не балуемым. Никогда, ни разу до моего ухода из родительского дома, не позволили мне бегать по улице с другими детьми; никогда не приходилось подавлять во мне или удовлетворять ни одной из тех вздорных причуд, в которых обвиняют природу, но которые порождает воспитание. У меня были недостатки моего возраста: я был болтун, лакомка, иногда лгун. Я мог стащить фрукты, конфеты, снедь, но никогда мне не доставляло удовольствия делать зло, вред, огорчать окружающих, мучить бедных животных. Вспоминаю, однако, что я помочился однажды в кастрюлю одной из наших соседок, мадам Кло, в то время как она была на проповеди. Призналось даже, что это воспоминание до сих пор вызывает у меня смех, потому что мадам Кло, женщина, в сущности, добрая, была все-таки самая ворчливая старуха, какую я только знал. Вот краткая и правдивая история всех моих детских проступков. "

Как мог бы я сделаться злым, имея перед глазами только примеры нежности и видя лучших людей на свете вокруг себя? Мой отец, моя тетка, моя кормилица, мои родственники, наши друзья, наши соседи все окружавшие меня, по правде говоря, не потакали мне, но любили меня, и я тоже любил их. Для моих капризов было так мало поводов и так редко им давали отпор, что они и не приходили мне в голову. Могу поклясться, что до моего порабощения хозяину я не знал, что такое прихоть. Кроме того времени, когда я читал или писал возле отца, и того, когда няня водила меня гулять, я был постоянно с тетей, глядел, как она вышивает, слушал, как она поет, сидя или стоя подле нее; и я был доволен. Ее веселость, ее нежность, ее приятное лицо оставили во мне такое сильное впечатление, что я и теперь вижу выражение ее лица, взгляд, фигуру, помню ее ласковые слова; я мог бы описать, как

==22

она была одета и причесана, не забыв даже двух черных локонов на висках, по моде того времени.

Я уверен, что ей обязан я склонностью или, вернее, страстью к музыке - страстью, вполне развившейся во мне только значительно позже. Она знала невероятное количество арий и песен и напевала их очень нежным голосом. Ясность души этой превосходной девушки отгоняла от нее и от всех, кто ее окружал, задумчивость и грусть. Прелесть ее пения была так сильна, что несколько ее песен навсегда остались у меня в памяти, а некоторые, совершенно забытые с самого детства, теперь, когда я потерял ее, по мере того как я старею, возникают вновь с невыразимым очарованием. Кто сказал бы, что я, старый ворчун, снедаемый заботами и огорчениями, иной раз ловлю себя на том, что плачу, как ребенок, бормоча эти песенки голосом уже разбитым и дрожащим? <..·>

До сих пор мне были знакомы только чувства возвышенные, но воображаемые. Привычка жить мирно бок о бок тесно связала меня с моим двоюродным братом Бернаром. Вскоре я стал питать к нему чувства более нежные, чем к своему брату, и сохранил их навсегда. Это был высокий мальчик, очень худой, очень хилый и настолько же добрый сердцем, насколько слабый телом; он не слишком злоупотреблял предпочтением, которое оказывали ему в доме как сыну моего опекуна. Наши занятия, развлечения, вкусы были одни и те же; мы были одиноки, одного возраста, каждый из нас нуждался в товарище, разлучить нас - значило бы, в известном смысле, нас уничтожить. Хотя у нас было мало поводов для доказательства взаимной привязанности, она достигала крайних пределов, и мы не только не могли прожить ни одной минуты врозь, но не представляли себе, что это когда-нибудь может случиться. Оба с характером, легко уступающим ласке, услужливые, когда нас не принуждали к этому, мы всегда были во всем согласны между собой. Если благодаря благосклонности к Бернару наших воспитателей он в их присутствии имел некоторое преимущество передо мной, то, когда мы оставались одни, преимущество было на моей стороне, и равновесие восстанавливалось. Во время наших занятий, когда он запинался, я подсказывал ему; когда моя задача была решена, я помогал решать ему; а в наших играх мой характер, более деятельный, всегда служил ему путеводителем. Словом, наши характеры так хорошо подходили друг к другу и дружба, соединявшая нас, была так искренна, что в течение более пяти лет, которые мы прожили, почти не разлучаясь, как в Боссе, так и в Женеве, мы, признаюсь, хотя и часто дрались, но никогда нас не приходилось разнимать, никогда наша ссора не продолжалась более четверти часа, и ни разу не пожаловались друг на друга. Подробности эти наивны, если угодно, но из них складывается образец отношений, быть может, единственный, с тех пор как существуют дети.

==23

Образ жизни в Боссе так подходил для меня, что если б он продлился дольше, то окончательно определил бы мой характер. Чувства нежные, благожелательные, мирные составляли его основу. Думаю, что никогда ни одно человеческое существо не было от природы менее тщеславно, чем я. Я поднимался порывами до возвышенных движений души, но тотчас же снова впадал в обычную вялость. Быть любимым всеми близкими било моим живейшим желанием. Я был кроток; мой двоюродный брат тоже; наши воспитатели сами были такими же. За целые два года я не стал ни свидетелем, ни жертвой каких-либо злобных чувств. Все питало в моем сердце склонности, заложенные природой. Самой большой радостью для меня было видеть, что все довольны мной и всем вокруг. Я всегда буду помнить, что в храме, когда я запинался, отвечая по катехизису, ничто так не смущало меня, как признаки беспокойства и огорчения на лице мадемуазель Ламберсье. Одно это удручало меня больше, чем стыд публичного промаха, хотя и это до крайности волновало меня; и я могу здесь сказать, что ожидание выговора от мадемуазель Ламберсье тревожило меня гораздо меньше, чем боязнь огорчить ее. <...>

Так как мадемуазель.Ламберсье любила нас, как мать, она пользовалась и материнской властью, простирая ее до того, что подвергала нас порой, когда мы этого заслуживали, наказанию, обычному для детей. Довольно долго она ограничивалась лишь угрозой, и эта угроза наказанием, для меня совершенно новым, казалась мне очень страшной, но после того как она была приведена в исполнение, я нашел, что самое наказание не так ужасно, как ожидание его. И вот что самое странное: это наказание заставило меня еще больше полюбить ту, которая подвергла меня ему. Понадобилась вся моя искренняя привязанность, вся моя природная мягкость, чтобы помешать мне искать случая снова пережить то же обращение с собой, заслужив его; потому что я обнаружил в боли и даже в самом стыде примесь чувственности, вызывавшую во мне больше желания, чем боязни снова испытать это от той же руки. Правда, к этому, несомненно, примешивалась некоторая доля преждевременно развившегося полового инстинкта, и то же наказание, полученное от ее брата, вовсе не показалось бы мне приятным. Впрочем, зная его характер, мне нечего было опасаться такой замены; и если я не старался заслужить наказание, то исключительно из боязни рассердить мадемуазель Ламберсье; ибо так сильна надо мной власть доброжелательности, даже той, которая порождена чувственностью, что она всегда повелевала в моем сердце.

Повторение, которое я отдалял, боясь его, произошло без моей вины, то есть помимо моей воли, и я им воспользовался, могу сказать, с чистой совестью. Но этот второй раз был и последним, - мадемуазель Ламберсье, несомненно заметив по какому-то признаку, что это наказание не достигает цели, объявила, что она от него от-

==24

казывается, так как оно слишком утомляет ее. До тех пор мы спали в ее комнате, а зимой иногда даже в ее постели. Через два дня нас перевели в другую комнату, и с тех пор я удостоился чести, без которой прекрасно обошелся бы: она стала обращаться со мной, как с большим мальчиком.

Кто бы мог подумать, что это наказание, которому подвергла восьмилетнего ребенка девушка тридцати лет, определило мои вкусы, мои желания, мои страсти, меня самого на всю остальную жизнь, и как раз в направлении, обратном тому, что должно было произойти естественным путем? В то время как во мне зажглась чувственность, желания мои так изменились, что, ограничившись испытанным, я не стал искать ничего другого. Хотя чуть ли не с самого рождения кровь моя была полна чувственного огня, я сохранил себя чистым и незапятнанным до того возраста, когда развиваются самые холодные и самые медлительные темпераменты. Мучаясь долго, сам не зная отчего, я пожирал пламенным взглядом красивых женщин; мое воображение беспрестанно напоминало их мне только для того, чтобы распорядиться ими по-своему и сделать их всех девицами Ламберсье.

Даже по достижении возмужалости этот странный вкус, попрежнему упорный и доведенный до извращенности, до безумия, сохранил во мне благонравие, хотя, казалось бы, должен был лишить меня его. Если когда-нибудь воспитание было скромным и целомудренным, то именно такое воспитание я и получил. <·..>

Как-то раз, оставшись один, я учил урок в комнате, смежной с кухней; служанка положила сушить на плиту гребенки мадемуазель Ламберсье. Когда она вернулась за ними, оказалось, что у одной гребенки половина зубьев сломана. Кто виновник этого? Никто, кроме меня, не входил в комнату. Меня допрашивают; я утверждаю, что не трогал гребенки. Г-н Ламберсье и его сестра убеждают меня, угрожают мне, наступают на меня, - я упрямо стою на своем; но улика была слишком очевидна, она пересилила все мои возражения, хотя впервые было замечено, что я лгу так дерзко. К делу отнеслись серьезно: оно того стоило. Злость, ложь, упорство казались одинаково заслуживающими наказания; но, на беду, уже не мадемуазель Ламберсье произвела его надо мной. Написали моему дяде Бернару; он приехал. Мой бедный двоюродный брат был обвинен в другом, не менее тяжком проступке, и мы оба подверглись одному наказанию. Оно было ужасно. Если бы, ища лекарства в самой болезни, пожелали навсегда подавить мои извращенные чувства, то и тогда не могли бы лучше взяться за дело. И нужно сказать, что чувства эти надолго оставили меня в покое.

У меня не удалось вырвать требуемое признание. Меня призывали к ответу много раз, довели до ужасного состояния, но я был непоколебим. Мне легче было умереть, и я решился на это. Самой силе пришлось сдаться перед дьявольским упрямством ребенка, - так называли

==25

мою стойкость. Наконец я вышел из этого ужасного испытания, истерзанный, но торжествующий.

Прошло почти пятьдесят лет со времени этого происшествия, теперь мне нечего бояться наказания за тот случай, и вот я объявляю перед лицом неба, что я был в нем неповинен, что я не ломал и не трогал гребня, не подходил к плите и даже не думал об этом. Пусть меня не спрашивают, как сломался гребень, - я этого не знаю и не могу понять; знаю одно только, что в этом я был неповинен.

Пусть представят себе характер, робкий и покорный в повседневной жизни, но пламенный, гордый, неукротимый в страстях, характер ребенка, всегда повиновавшегося голосу рассудка, всегда встречавшего обращение ласковое, ровное, приветливое, не имевшего даже понятия о несправедливости и в первый раз испытавшего столь ужасную несправедливость со стороны людей, которых он любил и уважал больше всего. Какое крушение понятий! Какое смятение чувств! Какой переворот в сердце, в мыслях, во всем его духовном, нравственном существе! Я говорю: пусть представят себе все это, если возможно, а я совершенно не способен разобрать и проследить во всех мелочах то, что происходило тогда во мне.

У меня еще недоставало разума, чтобы понять, насколько видимость обличает меня, и поставить себя на место других. Я стоял на своем и чувствовал только суровость страшного возмездия за преступление, которого я не совершил. Телесная боль, хотя и сильная, была для меня мало чувствительна; я испытывал только негодование, бешенство, отчаяние. Мой двоюродный брат, находясь приблизительно в том же положении, будучи наказан за невольную ошибку как за умышленный проступок, приходил в ярость по моему примеру и, так сказать, .настраивал себя на один лад со мной. Лежа в одной постели, мы судорожно сжимали друг друга в объятиях, мы задыхались, и когда наши юные сердца, немного успокоившись, были в состоянии излить свой гнев, мы поднимались на нашем ложе и изо всех сил кричали: «Carnifex! Carnilex! Carnifex!»

И сейчас еще, когда пишу эти строки, я чувствую, как учащается мой пульс; эти минуты будут всегда у меня в памяти, хотя бы я прожил сто тысяч лет. Первое ощущение насилия и несправедливости так глубоко запечатлелось в моей душе, что все мысли, связанные с ним, будят во мне и прежнее волнение; и это чувство, в своем истоке относившееся лично ко мне, так упрочилось и так отрешилось от всего личного, что при виде любого несправедливого поступка или даже при рассказе о несправедливости, над кем бы и где бы ее ни совершили, мое сердце так горит негодованием, как будто я сам являюсь жертвой. Когда я читаю о жестокостях свирепого тирана, об изощренном коварстве лицемера священника, я охотно пустился бы в путь, чтобы заколоть этих презренных, хотя бы при этом мне пришлось много раз

==26

погибнуть. Я часто вгонял себя в пот, стараясь догнать или попасть камнем в петуха, корову, собаку, всякое животное, на моих глазах мучившее другое животное единственно потому, что было сильнее. Это чувство, возможно, у меня врожденное, и думаю, что это так; но впечатление от первой несправедливости, испытанной мною, было столь долго и крепко с ним связано, что значительно усилило его.

И вот пришел конец моей ясной детской жизни. С этого момента я перестал наслаждаться невозмутимым счастьем и даже теперь чувствую, что воспоминания о прелестях моего детства на этом кончаются. <...>

В Женеву приехал итальянский шарлатан по фамилии Гамба-Корта; раз мы пошли посмотреть на него и больше не захотели ходить. Но у него были марионетки, и мы принялись за изготовление марионеток; его марионетки разыгрывали нечто вроде комедий, и мы принялись сочинять комедии для наших. За неимением пищика мы подражали голосу Полишинеля горлом, разыгрывая эти прелестные комедии перед нашими несчастными добрыми родственниками, у которых хватало терпения смотреть их и слушать. Но после того как мой дядя Бернар прочитал в семейном кругу отличную проповедь своего сочинения, мы бросили комедии и принялись составлять проповеди. Сознаю, что все эти подробности не слишком интересны, но они показывают, насколько хорошо было наше первоначальное воспитание, если и в таком нежном возрасте, предоставленные самим себе, мы никогда не пытались злоупотреблять своей свободой. Потребность в товарищах была у нас так мала, что мы пренебрегали представлявшимися случаями приобрести их. Гуляя, мы смотрели мимоходом на игры других мальчиков без зависти, даже не помышляя принять в них участие. Взаимная дружба так наполняла наши сердца, что нам было достаточно быть вместе, чтобы самые простые забавы становились для нас наслаждением.

Видя нас неразлучными, на нас обратили внимание, тем более что мой двоюродный брат Бернар был очень высокого роста, а я - очень маленького, так что получалась довольно смешная пара. Его длинная, тонкая фигура, маленькое, как печеное яблоко, лицо, хилый вид, небрежная походка давали детям повод для насмешек. На местном наречии ему дали прозвище «Барна Бреданна», и, стоило нам выйти на улицу, мы только и слышали вокруг: «Барна Бреданна!» Он переносил это спокойнее, чем я. Я сердился, лез в драку; а маленьким плутам только этого и надо было. Я бил и бывал битым. Мой бедный брат помогал мне как мог; но он был слаб: его сбивали с ног одним ударом кулака. Тогда я приходил в ярость. Однако, хотя мне и всыпали тумаков, предметом неприязни был не я, а «Барна Бреданна»; но я так ухудшил дело своим неукротимым бешенством, что вскоре мы решались выходить из дому только в часы занятий, боясь травли и преследования со стороны школьников.

==27

Вот я уже защитник угнетенных. Чтобы стать рыцарем по всем правилам, мне недоставало только дамы - у меня их оказалось две. Время от времени я отправлялся повидаться с отцом в Нион, маленький городок в кантоне Во, где он поселился. Моего отца очень любили, и это отражалось на сыне. Во время моего краткого пребывания у него меня угощали наперебой; некая г-жа де Вюльсон осыпала меня ласками, и в довершение всего дочь ее избрала меня своим кавалером. Понятно,' что значит одиннадцатилетний кавалер для девушки двадцати двух лет. Все эти плутовки так любят выдвигать вперед маленьких кукол, чтобы прикрывать ими больших или заманивать последних игрою, которую они умеют сделать привлекательной! Что касается меня, то я не замечал никакого несоответствия между нею и мной и принял дело всерьез. Я предался всем сердцем - вернее, всей головою, так как был влюблен только головой, хотя и до безумия, - и мои восторги, волнения, неистовые вспышки гнева порождали сцены, от которых можно было умереть со смеху.

Мне известны два вида любви, очень определенных, очень реальных и не имеющих между собой почти ничего общего, хотя тот и другой пылки и оба не похожи на нежную дружбу. Вся моя жизнь разделилась между двумя этими видами любви, столь различными по природе, и порою я переживал их даже одновременно. Так, например, в тот период, о котором я говорю, увлекаясь мадемуазель де Вюльсон так открыто и деспотически, что не терпел, чтобы кто-либо из мужчин к ней приближался, я имел краткие, но довольно оживленные свидания с некоей маленькой мадемуазель Готон, во время которых она благосклонно брала на себя роль школьной учительницы, и это было все; но это «все» было действительно всем для меня и казалось мне высшим счастьем; и уже понимая цену тайны, хотя и пользуясь ею как ребенок, я отплачивал ничего не подозревавшей мадемуазель де Вюльсон за то, что она так усердно пользовалась мною для прикрытия своих увлечений. Но, к моему великому огорчению, моя тайна была раскрыта, или, может быть, моя маленькая учительница не хранила ее так, как я, потому что нас не замедлили разлучить, и через некоторое время, после того как я вернулся в Женеву, я слышал, проходя через Кутанс, как девочка вполголоса кричали мне: «Готон тик-так Руссо».

Странным созданием, по правде говоря, была эта маленькая мадемуазель Готон. Она не была красива, но ее лицо трудно забыть, и я еще теперь вспоминаю его, даже слишком часто для старого безумца. В особенности глаза у нее были недетские, а также стан и манера держаться. У нее был милый, внушительный и гордый вид, очень подходящий для роли учительницы, что и вызвало у нас с ней первую мысль об этой игре. Но самым странным в ней было сочетание смелости и сдержанности, которое трудно было понять. Она позволяла себе со мной самые большие вольности, никогда не допуская ничего подоб-

==28

ного с моей стороны; она обращалась со мной буквально как с ребенком, и это заставляет меня думать, что она уже перестала быть им или, наоборот, еще оставалась им настолько, что видела лишь забаву в опасности, которой себя подвергала.

Я, если можно так выразиться, всецело принадлежал каждой из этих двух особ, и так безраздельно, что мне никогда не случалось в обществе одной из них думать о другой. Впрочем, не было ничего сходного в том чувстве, которое они вызывали во мне. Я провел бы всю жизнь с мадемуазель де Вюльсон, не помышляя ее покинуть, но, когда я приближался к ней, моя радость была спокойна, и я не ощущал волнения. Особенно любил я ее в большом обществе: шутки, поддразнивание, даже ревность привлекали, занимали меня; я гордился и торжествовал, видя, что она предпочитает меня взрослым соперникам, с которыми, казалось, обходится дурно. Меня мучили, но я любил это мучение. Похвала, одобрение, смех возбуждали и оживляли меня. Я горячился, острил; я пылал любовью на людях; с глазу на глаз я был бы натянут, холоден, быть может скучал бы. Между тем я принимал в ней нежное участие; я страдал, когда она была больна; я отдал бы свое здоровье, чтобы она поправилась; заметьте, что я по опыту прекрасно знал, что такое болезнь и что такое здоровье. Вдали от нее я думал о ней, мне недоставало ее; но ее ласки были приятны сердцу, а не чувствам. Близкое общение с ней было для меня безопасно; мое воображение требовало лишь того, что она мне давала; однако я не вынес бы, если бы видел, что она обращается с другими так же. Я любил ее, как брат, но ревновал, как любовник.

Я ревновал бы и маленькую Готон, как турок, как бешеный, как тигр, если б только мог представить себе, что с кем-нибудь другим она обращается, как со мной, - ведь это было милостью, о которой нужно просить на коленях. К мадемуазель де Вюльсон я подходил с живым удовольствием, но без смущенья, меж тем как при появлении маленькой Готон я больше уже ничего не видел; все чувства мои приходили в смятение. Я был близок с первой без всяких вольностей, а перед второй я столько же трепетал, сколько возбуждался, даже при самых больших вольностях. Думаю, что, если б я слишком долго оставался с ней, я не выжил бы: сердцебиение задушило бы меня. Обеим одинаково я боялся не угодить, но был услужливее с одной и покорнее с другой. Ни за что на свете не хотел бы я рассердить мадемуазель де Вюльсон, но если бы маленькая Готон приказала мне броситься в огонь, думаю, что я тотчас же повиновался бы ей.

Моя любовь или, вернее, мои встречи с маленькой Готон продолжались недолго, к счастью для нее и для меня. Мои отношения с мадемуазель де Вюльсон не были столь опасны, но и они кончились катастрофой, хотя продолжались дольше. Конец подобных отношений, наверно, всегда имеет несколько романтический вид и дает повод к

==29

пересудам. Хотя чувство мое к мадемуазель де Вюльсон было менее пылко, в нем, может быть, было больше привязанности. Мы никогда не расставались без слез, и трудно представить себе, в какую гнетущую пустоту ввергла меня разлука с ней. Я мог говорить и думать только о ней; мои сожаления были неподдельны и живы; но я подозреваю, что, в сущности, не все эти страстные сожаления относились к ней, и, хотя я сам не замечал этого, развлечения, центром которых она являлась, играли тут большую роль. Чтобы умерить горечь разлуки, мы писали друг другу письма, пафос которых был способен сокрушить скалы. Наконец, к моему величайшему торжеству, она не выдержала и приехала повидаться со мной в Женеву. Тут голова моя окончательно закружилась; я был точно пьян и безумствовал в течение двух дней, которые она провела здесь. Когда она уезжала, я хотел броситься вслед за ней вплавь по озеру и долго оглашал воздух своими криками. Через неделю она прислала мне конфет и перчатки, что показалось бы мне очень любезным, не узнай я в то же время, что она вышла замуж и что путешествие, которым ей угодно было почтить меня, имело целью покупку подвенечного платья.

Я не стану описывать свое бешенство: оно понятно само собой. В своем благородном гневе я поклялся никогда не встречаться с коварной, так как не в состоянии был представить себе более ужасного для нее наказания. Но она от этого не умерла; двадцать лет спустя, приехав навестить отца и катаясь с ним по озеру, я спросил, кто эти дамы в лодке невдалеке от нас. «Как! - сказал мне отец, улыбаясь. Разве сердце тебе ничего не подсказывает? Это твоя прежняя любовь: госпожа Кристен, мадемуазель де Вюльсон». Я вздрогнул, услышав это почти забытое имя, но попросил лодочников повернуть в сторону; хотя мне теперь и легко было отомстить, я не думал, чтобы стоило труда нарушать клятву и возобновлять ссору двадцатилетней давности с женщиной сорока лет.

Так тратилось на пустяки самое драгоценное время моего детства,. прежде чем решена была моя участь. После долгого обсуждения моих природных склонностей остановились наконец на том, к чему я меньше всего был способен, и устроили меня к Массерону, городскому протоколисту,* чтобы я научился под его руководством полезному ремеслу судебного крючкотвора, как говорил г-н Бернар. Прозвище это очень не нравилось мне; надежда заработать кучу денег неблагородным путем мало льстила моему гордому нраву; занятие казалось мне скучным, невыносимым; кропотливость работы, подчинение окончательно меня от него отвратили, и я всегда входил в канцелярию с тайным ужасом, возраставшим день ото дня. Массерон, со своей стороны не слишком довольный мною, относился ко мне презрительно, непрерывно упрекал за вялость, глупость и повторял ежедневно, что дядя уверял его, будто я знаю, а на деле я ровно ничего не знаю; что ему обещали

К оглавлению

==30

славного мальчика, а дали просто осла. Наконец я был с позором изгнан из канцелярии за неспособность, и конторщики Массерона решили, что я гожусь только на то, чтобы орудовать напильником.

Когда, таким образом, мое призвание определилось, меня отдали в учение, - однако не к часовщику, а к граверу. Презрение протоколиста очень меня удручало, и я безропотно повиновался. Мой хозяин Дюкоммен был молодой человек, грубый и резкий; и ему в очень короткий срок удалось омрачить мое радостное детство, огрубить мой ласковый, живой характер и низвести меня в умственном отношении, как я уже был низведен и в самом своем положении, до уровня настоящего подмастерья. Латинский язык, античный мир, история - все было забыто надолго; я даже не вспоминал о том, что на свете существовали римляне. Мой отец, когда я навещал его, более не находил во мне своего кумира; я перестал быть для дам любезным Жан-Жаком и сам так хорошо понимал, что г-н и мадемуазель Ламберсье не узнали бы во мне своего ученика, что мне стыдно было показаться им на глаза, и с тех пор я больше не видал их. Самые низкие наклонности, самое гнусное озорство заняли место милых забав, не оставив о них даже воспоминания. Видимо, несмотря на самое благопристойное воспитание, у меня была большая склонность к нравственному падению, так как оно совершилось очень быстро, без малейшего затруднения, и, верно, никогда такой скороспелый Цезарь не превращался так быстро в Ларидона.

Руссо Ж. Ж. Исповедь // Педагогические сочинения: В 2 т. - М-, 1981. - Т. 2. С. 188-210.

ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЁТЕ

(1749-1832)

Немецкий поэт, естествоиспытатель, мыслитель. Один из вождей первого общенемецкого антифеодального общественно-литературного движения «Буря и натиск». С 1775 г. при веймарском дворе И.В.Гёте занимал пост министра. На формирование мировоззрения И.В.Гёте оказали И.Г.Гардер (1744-1803) и Ж. Ж. Руссо.

Автор философских трактатов и «Фауста» освоил еще одну сферу человеческого творчества - поэтико-философское исповедание. И.В.Гёте задавался вопросом: «Как познать самого себя?» - и сам же отвечал: «Только не путем наблюдений над собою, а отдаваясь делу. Попробуй исполнить свой долг, и сразу узнаешь себе цену».

В дневниках И.В.Гёте сохранилась краткая запись «Схема одной биографии», датированная 11 октября 1809 г. Это было начало работы над автобиографией «Поэзия и правда».

==31

Автор «Поэзии и правды» поставил перед собой цель говорить о «результатах» своей жизни: «Отдельные факты, которых я касаюсь, приводятся мною лишь в подкрепление более общих наблюдений и некоей высшей правды... Отдельный факт нашей жизни ценен не тем, что он правдив, а тем, что он что-то значил». Назвав свой дневник «Поэзия и правда», Гёте создал высокий образец историографического видения индивидуальной судьбы. Он вменил себе в долг не вступать в противоречия с историческими фактами.

ИЗ МОЕЙ ЖИЗНИ: ПОЭЗИЯ И ПРАВДА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Книга первая

Двадцать восьмого августа 1749 года, в полдень, с двенадцатым ударом колокола, я появился на свет во Франкфурте-на-Майне. Расположение созвездий мне благоприятствовало: солнце, стоявшее под знаком Девы, было в зените. Юпитер и Венера взирали на него дружелюбно, Меркурий - без отвращения, Сатурн и Марс ничем себя не проявляли; лишь полная луна была тем сильнее в своем противостоянии, что настал ее планетный час. Она-то и препятствовала моему рожденью, каковое могло совершиться не ранее, чем этот час минует.

Сии добрые предзнаменования, впоследствии высоко оцененные астрологами, вероятно, и сохранили мне жизнь: из-за оплошности повивальной бабки я родился полумертвый, и понадобилось немало усилий для того, чтобы я увидел свет. Это обстоятельство, так встревожившее мою родню, пошло, однако, на пользу моим -согражданам, ибо дед мой, шультгейс Иоганн Вольфганг Текстор, озаботился учредить: должность городского акушера и ввел, вернее, возобновил обучение повивальных бабок, что, надо думать, сохранило жизнь многим явившимся на свет после меня.

Вспоминая младенческие годы, мы нередко смешиваем слышанное от других с тем, что было воспринято нами непосредственно. Итак, не вдаваясь по этому поводу в кропотливые изыскания, ибо они все равно ни к чему бы не привели, скажу, что жили мы в старинном доме, состоящем, собственно, из двух соединенных вместе домов. Лестница, наподобие башенной, вела в комнаты, расположенные на разной высоте, а неровность этажей скрадывалась ступеньками. Мы, дети, то есть младшая сестра и я, больше всего любили играть в просторных сенях, где одна из дверей вела в деревянную решетчатую клеть, на улице, под открытым небом. Такие клети имелись во Франкфурте при многих домах и звались «садками». Женщины, сидя в них, занимались шитьем и вязаньем, кухарка перебирала там салат, соседки перекликались друг с другом, и в теплую погоду это придавало улицам южный характер. Здесь, в непосредственном общении с внешним миром,

==32

все чувствовали себя легко и непринужденно. Благодаря «садкам» дети легко знакомились с соседями, и меня очень полюбили живущие напротив три брата Оксенштейн, сыновья покойного шультгейса. Они всячески забавлялись мною и иной раз меня поддразнивали.

Мои родные любили рассказывать о разных проделках, на которые меня подбивали эти вообще-то степенные и замкнутые люди. Упомяну лишь об одной из них. В городе недавно отошел горшечный торг, и у нас не только запаслись этим товаром для кухни, но и накупили разной игрушечной посуды для детей. Однажды, в послеполуденное время, когда в доме стояла тишина, я возился в «садке» со своими мисками и горшочками, но так как это не сулило мне ничего интересного, я швырнул один из горшочков на улицу и пришел в восторг от того, как весело он разлетелся на куски. Братья Оксенштейн, видя, какое мне это доставляет удовольствие, - я даже захлопал в ладоши от радости, - крикнули: «А ну еще!» Нимало не медля, я кинул еще один горшок и, под непрерывные поощрения: «Еще, а ну еще!» расколотил о мостовую решительно все мисочки, котелочки и кувшинчики. Соседи продолжали подзадоривать меня, я же рад был стараться. Но мой запас быстро истощился, а они все восклицали: «Еще! Еще!» Не долго думая, я помчался на кухню и притащил глиняных тарелок, которые бились даже еще веселее. Я бегал взад и вперед, хватая одну тарелку за другой, покуда не перетаскал все, что стояло на нижней полке, но так как соседям и этого было мало, я перебил всю посуду, до которой мог дотянуться. Наконец пришел кто-то из старших и пресек мои забавы. Но беда уже стряслась, и взамен разбитых горшков осталась всего лишь веселая история, до конца дней забавлявшая ее коварных зачинщиков. <...>

Мой отец вообще склонен к поучениям и, находясь не у дел, любил делиться с другими тем, что сам узнал и усвоил. Так, в первые годы совместной жизни он принуждал мою мать усердно совершенствовать свое письмо, а также играть на клавесине и петь; при этом ей еще вменялось в обязанность приобрести некоторые познания в итальянском языке и известную беглость в разговоре.

Обычно часы досуга мы проводили у бабушки, в просторной комнате, где было довольно места для наших игр. Она любила забавлять нас разными пустяками и потчевать отменными лакомствами. Но однажды, в канун Рождества, бабушка велела показать нам кукольное представление, и это был венец ее благодеяний, ибо таким образом в старом доме она сотворила новый мир. Неожиданное зрелище захватило наши юные души, и на детях, особливо на мальчике, долго сказывалось это глубокое и сильное впечатление.

Маленькая сцена с ее немыми актерами, сначала только показанная нам, а потом всецело отданная в наши руки, с тем чтобы мы вдохнули в нее драматическую жизнь и научились управлять куклами, сде-

2 —2636

==33

лалась для нас, детей, вдвойне дороже уже оттого, что это был последний дар любимой бабушки, к которой нас вскоре перестали пускать из-за обострившейся болезни, а затем и навеки отнятой у нас смертью. Ее кончина имела для всей семьи тем большее значение, что повлекла за собой полную перемену житейских обстоятельств.

При жизни бабушки отец остерегался что бы то ни было менять или обновлять в доме, но все знали, что он носится с планами полной его перестройки, к которой он теперь и приступил без дальнейших промедлений. Во Франкфурте, как и во многих старинных городах, при возведении деревянных построек было принято, с целью выгадать место, строить этажи выступами, отчего улицы, и без того узкие, становились мрачными, даже жуткими. Наконец был издан закон, согласно которому при возведении нового дома разрешалось выдвигать над линией фундамента только второй этаж, остальные должны были строиться уже вертикально. Отец, не желая поступиться выдававшимися вперед помещениями третьего этажа и заботясь не столько о внешнем виде дома, сколько об удобствах внутреннего его устройства, прибег к уловке, к которой не раз уже прибегали его сограждане. Под верхний этаж были подведены подпоры, нижние этажи вынимали один за другим, а на их место как бы вдвигались новые, так чтобы, когда от прежнего строения, собственно, ничего уже не оставалось, новое могло бы сойти за переделанное старое. Поскольку дом ломали и восстанавливали постепенно, отец решил не выезжать из него, чтобы лучше присматривать за стройкой и даже руководить ею, ибо он хорошо разбирался в строительной технике и к тому же не хотел расставаться с семьей. Эта новая эпоха для детей была неожиданной и странной. Видеть, как комнаты, где они нередко сидели взаперти за докучливыми уроками или другими занятиями, коридоры, где они играли, и стены, о чистоте которых так пеклись все в доме, рушатся под ломом каменщика, под топором плотника, да еще подсекаются снизу, в то время как ты паришь где-то вверху на подпорах, да еще тебя понуждают, как всегда, делать уроки или какую-нибудь работу все это будоражило юные умы, и не так-то легко было их успокоить. И все же дети меньше чувствовали эти неудобства, потому что теперь было Польше места для игр, да еще иной раз предоставлялась возможность попрыгать с балки на балку или покачаться на досках.

Поначалу отец упорствовал в своих намерениях, но когда уже и крыша была частично снесена, и дождь, несмотря на натянутую сверху вощанку из-под содранных обоев, добрался до наших кроватей, он скрепя сердце все же решился отправить детей к благожелательным друзьям, уже давно предлагавшим им свой кров, и отдать их в школу.

В такой перемене было много неприятного. Дети, обособленно воспитывавшиеся дома хотя и в строгости, но в понятиях чистоты и благородства, вдруг оказались среди необузданной юной толпы. Нежданно-

==34

негаданно им пришлось претерпеть много грубого, дурного, даже низкого, ибо у них не было ни уменья, ни оружия, чтобы защитить себя.

В это время я, собственно, впервые узнал свой родной город. Мало-помалу я стал все дольше и беспрепятственнее бродить по нему один или с моими бойкими сверстниками. <...>

Смиренное желание всех отцов: видеть осуществленным в сыновьях то, что не далось им самим, как бы прожить вторую жизнь, обязательно использовав в ней опыт первой. Уверенный в своих знаниях, полагаясь на свое долготерпенье и не доверяя тогдашним учителям, отец решил сам учить нас, лишь в силу необходимости приглашая учителей для нескольких предметов. В то время повсеместно утверждалось педагогическое дилетантство. Поводом к тому, вероятно, послужил унылый педантизм учителей в казенных школах. Начались поиски чего-то лучшего, но при этом никто не подумал о том, сколь неудовлетворительно должно быть такое любительское преподавание.

Жизненный путь отца до сих пор свершался в соответствии с его желаниями; мне предстояло идти по той же проторенной дороге, только дальше. Отец тем более ценил мои врожденные дарования, что ему недоставало их: он достиг того, что знал, лишь неимоверным прилежанием, упорством и зубрежкой. В юные мои годы и позднее он не раз говаривал, в шутку и всерьез, что с моими задатками вел бы себя иначе и попусту бы их не транжирил.

Благодаря способности быстро схватывать, вникать вглубь предмета и прочно его усваивать я вскоре оставил позади то, что мне могли дать отец и прочие учителя, ни в чем не приобретя основательных знаний. Грамматика не пришлась мне по вкусу, ибо я рассматривал ее как некое произвольное установление; грамматические правила, опровергаемые бесчисленными исключениями, которые надо было заучивать отдельно, меня смешили. Если бы не рифмованный латинский учебник, не знаю, что бы со мной было, но эти стишки я охотно отбарабанивал или же читал нараспев. Была у нас и география с памятными стишками, и, странное дело, с помощью самых безвкусных виршей лучше всего запоминалось то, что надо было запомнить, к примеру: В Обер-Исселе - трясина, Неприглядная картина.

Формы и обороты речи давались мне легко, отчего я быстро разобрался в том, что лежит в основе понятий. В риторике, хриях и тому подобном я был непревзойденным учеником, хотя сильно отставал в правописании. Тем не менее мои сочинения радовали отца, и за них он дарил меня деньгами, для мальчика довольно изрядными.

Отец учил сестру по-итальянски в той же комнате, где я затверживал Целлариуса. Быстро справившись с заданным уроком и все же вынужденный сидеть смирно, я, уже не глядя в книгу, прислушивался

==35

к речам отца и вскоре понаторел в итальянском языке, представлявшемся мне забавным отклонением от латинского.

Преждевременное развитие, в смысле памяти и сообразительности, роднило меня с детьми, рано прославившимися в силу тех же качеств. Поэтому отцу не терпелось послать меня в университет. Вскоре он объявил, что я тоже должен буду изучать юриспруденцию в Лейпциге, к которому он питал неизменное благорасположение, а затем перейду в какой-нибудь другой университет, чтобы там приобрести степень магистра. Что касается этого второго университета, то ему было довольно безразлично, какой я изберу, недоброжелательно он, по неизвестным мне причинам, относился только к Геттингенскому, о чем я очень сожалел, так как мне этот университет внушал доверие и я возлагал на него большие надежды.

Позднее он говорил, что мне надо будет отправиться в Вецлар и Регенсбург, наконец, в Вену и уже оттуда в Италию, хотя тут же настойчиво повторял, что сначала следует посмотреть Париж, ибо на обратном пути из Италии ничто уже не услаждает дух.

Я охотно и по многу раз слушал эту сказку о предстоящих годах моей юности, тем паче что она неизменно заканчивалась рассказами об Италии и описанием Неаполя. Куда в это время девалась всегдашняя суровость и сухость отца, он словно оттаивал, оживлялся, и в нас, детях, зарождалось страстное желание приобщиться к этому раю.

По предметам, которые нам преподавали учителя и которых становилось все больше, вместе со мной занимались и соседские мальчики. Эти совместные уроки мне мало что давали; учителя шли по проторенной дорожке, а проказы, иной раз даже злостные выходки моих соучеников вносили беспокойство, неурядицу и смуту в скудно отмеренные часы занятий. Хрестоматий, предназначенных оживлять и разнообразить уроки, в нашем городе еще не было. <...>

ЧАСТЬ ВТОРАЯ Книга шестая

...Убеждение в необходимости изучать древние языки все время росло и крепло во мне; из литературного хаоса мне уяснилось, что они сохранили в себе все образцы словесных искусств и все достойнейшее, что когда-либо знавали люди. Отныне библейские изыскания и еврейский язык отступили в тень, так же как и занятия греческим, в котором мои познания не шли дальше Нового завета. Тем усерднее я взялся за латынь, ибо ее образцовые произведения нам ближе и вдобавок этот язык наряду с великолепнейшими оригинальными творениями знакомит нас также и с творениями всех времен и народов в переводах и трудах великих ученых. Я много и вполне бегло читал по-латыни, полагая, что все понимаю, ибо в буквальном смысле прочитанного от меня ничего не

==36

ускользало. Я даже оскорбился, узнав о высокомерном заявлении Гроциуса, что он-де читает Теренция по-другому, чем читают его мальчишки. О, счастливая ограниченность юности - да и вообще человека, которая позволяет нам в любой миг своего существования считать себя совершенными и спрашивать не об истинном или ложном, не о наивысшем и глубочайшем, а лишь о том, что доступно нашему разуму.

Итак, я учил латынь не иначе, чем немецкий, французский, английский, - чисто практически, без правил и без системы. Того, кто знаком с тогдашним состоянием школьного обучения, не удивит, что я перескочил через грамматику и риторику; мне-то казалось, что все идет как надо: я запомнил слова, их расстановку и перестановку на слух и по смыслу и запросто писал или болтал на каждом из этих языков.

Приближался день святого Михаила, срок, когда я должен был отправиться в университет, и душу мою равно волновали и новая жизнь, и предстоящее учение. Антипатия к родному городу все явственнее проступала во мне. Удаление Гретхен вырвало сердцевину из растения, еще не достигшего зрелости; надобно было время, чтобы ему пустить боковые побеги и новым ростом преодолеть нанесенный ущерб. Мои уличные странствия прекратились; как и все другие, я отмерял шагами лишь необходимые дороги. Никогда я не заходил в квартал, где жила Гретхен, избегал даже приближаться к нему; и как старые мои башни и стены мало-помалу опротивели мне, так больше не удовлетворял меня и политический строй города: все, что доселе внушало мне почтение, теперь предстало передо мной как бы в кривом зеркале. Как внук шультгейса я не был в неведении относительно тайных изъянов такого рода республик, тем паче что дети обычно пускаются в самые рьяные расследования, едва что-нибудь прежде безусловно почитаемое покажется им хоть немного подозрительным. Тщетные усилия добропорядочных людей в борьбе с теми, кого сманивают на свою сторону или даже подкупают партии, были мне давно известны, и я безмерно ненавидел любую несправедливость, ибо все дети - ригористы в вопросах морали. Мой отец, соприкасавшийся с городскими делами лишь как частное лицо, не раз весьма резко отзывался об уродливых явлениях в жизни нашего города. И разве я не знал, что после стольких трудов, усилий, путешествий, при всей своей разносторонней образованности, он в конце концов вынужден был вести одинокую жизнь в четырех стенах своего дома, жизнь, какой я никогда себе бы не пожелал? Все это страшным бременем ложилось на мою душу, и сбросить его я мог лишь в мечтах о жизненном пути, диаметрально противоположном тому, который был мне предписан. Мысленно я уже отбросил занятия юриспруденцией и посвятил себя языкам, древности, истории и всему, что из этого вытекало.

Правда, величайшую радость мне неизменно доставляло поэтическое воплощение того, что я подмечал в себе, в других и в природе.

==37

Давалось мне это все легче и легче: тут действовал инстинкт, и никакая критика не приводила меня в замешательство; я, хоть и относился к своим творениям с некоторым недоверием, считал их разве что несовершенными, но отнюдь не никудышними. Пусть мне указывали на иные их недостатки, в глубине души я все же был убежден, что со временем они сделаются лучше и уж когда-нибудь мое имя с честью будут называть рядом с именами Гагедорна, Геллерта и других почтенных мужей. Но такое предназначение казалось мне пустым и меня не удовлетворяло; я хотел всецело предаться научным занятиям и, полагая, что глубокое понимание древнего мира будет способствовать совершенствованию моих собственных творений, намеревался подготовиться к академической деятельности, которая мне казалась наилучшим поприщем для юноши, стремящегося не только стать образованным человеком, но и содействовать образованию других.

Строя эти планы, я, конечно, имел в виду Геттинген. Все свои упования я возлагал на таких людей, как Гейне, Михаэлис и многих других; заветнейшим моим желанием было сидеть в их аудиториях и внимать их словам. <...>

Лекции я поначалу посещал прилежно и аккуратно, но философия мне по-прежнему не давалась. В логике меня удивляло, что те мыслительные операции, которые я запросто производил с детства, мне отныне надлежало разрывать на части, членить и как бы разрушать, чтобы усвоить правильное употребление оных. О субстанции, о мире и о боге я знал, как мне казалось, не меньше, чем мой учитель, который в своих лекциях далеко не всегда сводил концы с концами. <...>

С юридическими занятиями дело тоже обстояло не лучше: я уже знал ровно столько, сколько нам считал нужным сообщить профессор. Сперва я все ретиво записывал, но постепенно мое усердие пошло на убыль, мне наскучило наносить на бумагу то, что я уже многократно повторял с отцом и в форме вопросов и ответов навсегда удержал в своей памяти. Вред, который наносят молодежи в школе, излишне забегая вперед в разных науках, усугубляется еще тем, что в ущерб упражнениям в языках и усвоению необходимых знаний время и внимание учеников отвлекается на разнородные факты, и это скорее их забавляет, чем способствует истинному образованию, коль скоро факты преподносятся без должной связности и недостаточно методично.

Здесь хотелось бы вскользь упомянуть еще об одном обстоятельстве, пагубно отзывавшемся на студентах. Профессора, как и другие должностные лица, не могут, конечно, принадлежать к одному поколению, но если молодые ученые, тем более умные и талантливые, так сказать, «учат учась» и стремятся идти впереди века, то это значит зачастую, что они пополняют свое образование за счет учеников, которым преподают не то, что нужно последним, а что необходимо самим преподавателям для разработки своих научных замыслов. И напротив, многие

==38

профессора старшего поколения уже давно топчутся на месте: обычно они сообщают своим слушателям воззрения большой давности, в значительной своей части уже признанные несостоятельными и отвергнутые эпохой. Отсюда возникает печальный конфликт, заставляющий юные умы шарахаться от одной точки зрения к прямой ее противоположности, конфликт, который могут до известной степени сглаживать разве что профессора среднего возраста, уже достаточно опытные и сведущие, но еще не утратившие деятельного стремления к усвоению нового и к самостоятельному мышлению.

При таких обстоятельствах я приобретал больше знаний, чем успевал приводить в систему, отчего во мне непрерывно возрастало недовольство. <...>

Каждая провинция любит свой диалект: он является животворным источником для ее души. Известно, с каким упорством мейсенское наречие одно время вытесняло и даже вытеснило все прочие. Долгие годы мы страдали от его педантического засилья, покуда другие провинции не набрались отваги восстановить свои стародавние права. Что должен вытерпеть молодой и горячий человек от такого непрестанного менторства, легко вообразит себе тот, кому уяснится, что заодно с выговором, который, на худой конец, можно еще изменить, он должен поступиться и своим образом мыслей, своей фантазией, своими чувствами и врожденным характером. И подумать только, что это несносное требование предъявлялось мне образованными господами и дамами, с чьими убеждениями я никак не мог согласиться, ибо чувствовал их неправоту, хотя точно и не знал, в чем она заключается. Мне были запрещены парафразы из Библии, равно как пользование простодушными оборотами старинных хроник. Мне вменялось в обязанность позабыть, что я читал Гейлера фон Кайзерсберга, и отказаться от поговорок, которые не ходят вокруг да около, а сразу берут быка за рога; я должен был поступиться всем, что усвоил с юношеским пылом и жаром. Я чувствовал себя внутренне парализованным и отныне не знал, в каких выражениях говорить о простейших вещах. К тому же я слышал, что надо говорить как пишешь и писать как говоришь, мне же изустная речь и литературный язык всегда представлялись явлениями друг от друга весьма отличными и способными постоять за свои далеко не однородные права. На мейсенском диалекте мне приходилось слышать многое, что на бумаге выглядело бы весьма непрезентабельно.

Уже по тому, какое большое влияние силились оказать на молодого студента образованные господа и дамы, ученые и прочие лица, вращавшиеся в избранном обществе, каждый поймет, что мы находимся в Лейпциге. Любому немецкому университету присущ свой особый колорит; поскольку в нашем отечестве не может укорениться единая форма образования и просвещения, каждая немецкая земля упорно держится за свое и доводит до крайности свои характерные отличия.

==39

Все это относится и к университетам. В Иенне и Галле грубость нравов достигли высшей точки; там была в чести лишь физическая сила, умение владеть рапирой да неистовые драки; разгул и кутежи были той почвой, на которой только и могли возникнуть и процвести эти дикие нравы. Отношение студентов к жителям названных университетских городов, при всех прочих различиях, сходствовало в одном: дикарь-чужеземец не питал ни малейшего уважения к горожанам, на себя же смотрел как на существо, коему дано право позволять себе любую вольность, любую дерзость. Напротив, в Лейпциге студент должен был усвоить галантное обхождение, ежели он хотел поддерживать общение с богатыми, добропорядочными и чинными жителями этого города.

Однако в галантности, когда она не сочетается с широтою взглядов и с широким образом жизни, есть что-то ограниченное, окаменелое и, если угодно, даже нелепое; поэтому дикие охотники с берегов Заале взирали с презрением на кротких пастушков с берегов Плейсе. «Забияка» Цахариэ навсегда останется ценнейшим свидетельством той эпохи; да и все его сатирические поэмы сослужат верную службу тому, кто пожелает составить себе представление о тогдашней жизни и нравах, пусть еще робких, но любезных нашему сердцу своей ребяческой невинностью. <...>

Рекомендательные письма открыли мне доступ в хорошие дома, да и в близких к ним кругах меня тоже встречали приветливо. Но вскоре, почувствовав, что это общество многое во мне порицает, что, нарядившись в угодное им платье, я как бы взял на себя обязательство вторить им и во всем остальном, в то же время вполне осознавая, что университет ничуть не оправдывает моих ожиданий и слишком мало дает мне' в смысле знаний и развития, я как-то обленился, стал пренебрегать визитами и прочими светскими обязанностями и охотнее всего вовсе бы порвал со светской жизнью, если б меня не удерживало боязливое уважение к профессору Бёме и доверчивая привязанность к его супруге. Профессор, к сожалению, не обладал счастливой способностью общаться с молодыми людьми и в нужный момент поддерживать их своим участием. Беседы с ним мне никакой пользы не приносили; напротив, его супруга искренне мною интересовалась. Болезненность не позволяла ей выходить из дому, но она тем охотнее приглашала меня к себе и умела тактично и неприметно преподать мне то, что называется светским обхождением, которого мне, несмотря на хорошее воспитание, недоставало во многом. <...>

Если бы люди многоопытные и пожилые поступали как истинные педагоги, то им не следовало лишать молодого человека того, что доставляет ему радость, хотя бы даже и сомнительную, если им нечего предложить ему взамен. Все негодовали на мои пристрастия и склонности, но то, что им противопоставлялось, было либо столь далеко от меня, что я не мог различить его достоинств, либо, напротив, так

К оглавлению

==40

близко, что нельзя было разобрать, чем это лучше того, что подвергалось их осуждению. Я был окончательно сбит с толку и возлагал все мои надежды на лекции Эрнести о Цицероновском «Ораторе»; и вправду, слушая их, я кое в чем, пожалуй, разобрался. Но то, что было для меня самым главным, и здесь осталось без ответа. Я жаждал мерила для суждений, но мало-помалу убеждался, что ни у кого этого мерила нет; ни один человек не был согласен с другим, даже ссылаясь на одни и те же примеры. Какому суждению можно было довериться, если даже Виланд подвергался нападкам на свои произведения, очаровавшие и захватившие тогдашнюю молодежь.

И надо же было случиться, что среди такого разлада, такой растерзанности моей души и разума я начал столоваться у надворного советника Людвига. Он был медик и ботаник, и мои сотрапезники, за вычетом Моруса, сплошь состояли из начинающих или почти уже закончивших свое образование врачей. В эти часы я так много наслушался разговоров о медицине или естественной истории, что мое воображение пошло по совсем другому руслу. С величайшим уважением произносились здесь имена Галлера, Линнея, Бюффона, и если иногда и возникал спор из-за ошибок, в которые они будто бы впадали, то в конце концов всех приводило к согласию общепризнанное величие их заслуг. Важные и занимательные темы этих бесед все время держали меня в напряжении. Постепенно я освоился с многими понятиями и широко разветвленной терминологией, присущей этим наукам, каковую схватывал тем скорее, что боялся в то время написать хотя бы одну стихотворную строчку, если даже она сама просилась на бумагу, или же прочитать стихотворение, зная, что, пусть оно мне сейчас и понравится, я завтра же должен буду признать его никуда не годным, наравне со многим другим.

Эта неустойчивость вкуса и суждений с каждым днем все больше меня тревожила, так что под конец я положительно впал в отчаяние. Я взял с собою в Лейпциг кое-что из моих ранних юношеских опытов, надеясь, во-первых, что они послужат мне к чести, и, во-вторых, что по ним я смогу в дальнейшем определять свои успехи; но я находился в том плачевном состоянии, в какое неминуемо впадает человек, когда от него требуют полной перестройки его образа мыслей и отказ от всего, что он доселе любил и почитал. Спустя некоторое время, после долгой борьбы с собою, я проникся таким презрением ко всем своим начатым и законченным творениям, что в один прекрасный день сжег в кухонной плите стихи и прозу, все свои планы, наметки и наброски, до смерти перепугав нашу старую хозяйку дымом и чадом, который от них поднялся.

Гёте И.В. Из моей жизни: поэзия и правда. - М., 1969. - С. 39-204.

==41

СЕРГЕЙ ТИМОФЕЕВИЧ АКСАКОВ (1791-1859)

Русский писатель, аристократ, сибарит.

В 1856 г. издал «Семейную хронику», а через два года - «Детские годы Багрова-внука», историю своих детских лет. Рассказы эти представляют довольно полную историю дитяти, детский мир, рождающийся постепенно под влиянием ежедневных, новых впечатлений. Автор любимой детьми сказки «Аленький цветочек» пишет в предисловии к истории своего детства: «Я сам не знаю, можно ли вполне верить всему тому, что сохранила моя память? Если я помню действительно случившиеся события, то это назвать воспоминаниями не только детства, но даже младенчества. Разумеется, я ничего не помню в связи, в непрерывной последовательности; но многие случаи живут в моей памяти до сих пор со всею яркостью красок, со всею живостью вчерашнего события».

ДЕТСКИЕ ГОДЫ БАГРОВА-ВНУКА Отрывочные воспоминания

Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесяти годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, - кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья и были только безыменными образами. Кормилица представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым существом. Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал меня на руки, клал к груди... и мне становилось хорошо. Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть и приезжала как-нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой.

==42

Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне все казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей хочется кушать; я беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем; разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.

Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием. Ее образ неразрывно соединяется с моим существованьем, и потому он мало выдается в отрывочных картинах первого времени моего детства, хотя постоянно участвует в них.

Тут следует большой промежуток, т. е. темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года, не в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь. Один раз, рано утром, я проснулся или очнулся, и не узнаю, где я. Все было незнакомо мне: высокая, большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых бревен, сильный смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце, только что всходит и сквозь окно с правой стороны, поверх рединного полога', который был надо мною опущен, ярко отражается на противоположной стене... Подле меня тревожно спит, без подушек и нераздетая, моя мать. Как теперь, гляжу на черную ее косу, растрепавшуюся по худому и желтому ее лицу. Меня накануне перевезли в подгородную деревню Зубовку, верстах в десяти от Уфы. Видно, дорога и произведенный движением спокойный сон подкрепили меня; мне стало хорошо и весело, так что я несколько минут с любопытством и удовольствием рассматривал сквозь полог окружающие меня новые предметы. Я не умел поберечь сна бедной моей матери, тронул ее рукой и сказал: «Ах, какое солнышко! как хорошо пахнет!» Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно плакала... этого не расскажешь! - Полог подняли; я попросил есть, меня покормили и дали мне выпить полрюмки старого рейнвейну2, который, как думали тогда, один только и подкреплял меня. Рейнвейну налили мне из какой-то странной бутылки, со сплюснутым, широким, круглым дном и длинною узенькою шейкою. С тех пор я не видывал таких бутылок. Потом, по просьбе моей, достали мне кусочки или висюльки сосновой смолы, которая везде по стенам и косякам топилась, капала, даже текла понемножку, застывая и засыхая на дороге и вися в воздухе маленькими сосульками, совершенно похожими своим

' Рединный полог - занавес из рядна, т. е. неплотного, редкого холста, закрывающий

кровать.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]