
- •Иромсни, событиях, свидетелем и участником которых он был, о людях, среди которых жил.
- •«Донские рассказы»
- •11Ет ничего несбыточного в том, чтобы лучшие черты казачества - железную дисциплину, отвагу и упорство, преданность делу- -направить на укрепление колхозного строя, на защиту пашей родины»23.
- •Если опираться на принцип историзма
- •26 Октября (8 ноября) на Втором Всероссийском съезде Советов Ленин наметил основу для соглашения с трудовым казачеством, когда предложил специально оговорить в декрете:
- •16 Января 1918 года к казакам обращается Третий съезд Советов. Он определял обстановку так:
- •На грани в борьбе двух начал
- •Живой, живой! Тиф у него-.— и побежала по проулку рысью, придерживая руками подпрыгивающую высокую грудь.
- •11Овую деревню после Октября и гражданской войны часто называли — красной.
- •IiLll'iiAfl мировая война
- •Глава третья художник. Стилист
- •Становись на колени! Слышишь, Наташка?!»
-
Становись на колени! Слышишь, Наташка?!»
В середине прошлого века чародей русского слова А. Островский потряс зрителей грандиозной картиной: гроза надвинулась на беззащитную, потерявшую опору в людях, мятежную Катерину, и тогда открылась вся мера ее душевного перенапряжения. На лице Катерины — отблеск молнии, выражение страха за погубленную душу, смятение и отчаянная решимость.
Такова и эта картина. В ней — обнаженность чувств. И когда мы следим за неудержимым наплывом клубящихся туч — воспринимаем всю тяжесть надвинувшейся на Наталью злой беды.
Шолохов изобразил все это не абстрактно, не как некую художественную параллель, которую часто находим и в повествованиях среднего уровня. Сцена естественна. Она показывает и нервную напряженность Натальи, и суеверные представления, и порыв гневной души, на которую действует необычная обстановка — гроза на открытом степном пространстве, когда люди в деревне действительно становились часто на колени, шептали молитвы и поспешно крестились.
А как все это выражено словами? Прежде всего, их немного. Но они точны и незаменимы. Летние степные грозы действительно разражаются вот так: ветер несет горькую пыль, пригибает подсолнухи, клонит ропщущие травы, бьет в лицо, с воем летит по степи. И только так ведут себя копчики, суслики. Художник тонко выписал преобразившуюся внешность женщин, их реплики.
«Величаво и дико громоздились тучи, вздыбленные вихрем, озаряемые слепящими вспышками молний». Тут что ни слово, то образ. Схвачено и движение, и цвета, и грани. Выдвинуты на первое место наречия, обозначающие особенные признаки действия, следом — выразительный глагол «громоздились», усиленный тоже экспрессивными— «вздыбленные вихрем», «озаряемые». Столько изобразительных красок!
«Пронизывая круглые облачные вершины, извиваясь, скользила по небу жгуче-белая молния». Можно ли заменить или переставить хоть одно слово, не нарушая эпической силы, темпа, мелодии?
...Прошел дождь. Миновала гроза. Стало светлее, радостнее. Успокоила на время свою боль и Наталья. Меняется темп. Он становится плавным, замедленным, тон повествования — ликующим:
«Омытая ливнем степь дивно зеленела. От дальнего пруда до самого Дона перекинулась горбатая яркая радуга. Глухо погромыхивал на западе гром. В яру с орлиным клекотом мчалась мутная напорная вода. Вниз к Дону, по косогору, по бахчам, стремились вспенившиеся ручьи».
Возвращаясь домой, женщины успеют поговорить еще. Ильинична расскажет, как терпела всю жизнь, будет учить Наталью разумным поступкам. Но та стала какой-то другой — несговорчивой. Их догоняет Бесхлеб- нов Филипп Агеевич. В большое вплетается попутное, ежедневное.
«— Садитесь, бабы, подвезу, чего зря грязь месить.
— Вот спасибо, Агеич, а то мы уж уморились осклизаться, — довольно проговорила Ильинична и первая села на просторные дроги».
Так ведет повествование гениальный стилист. Постепенное нарастание — кульминация—спад. В свою очередь, вся эта сцена в общей композиции романа — пролог к еще более напряженным. Гроза поэтому так запомнилась, что образует важный сюжетный узел. Много ли места занимает описание бурана в «Капитанской дочке»? А мы помним его всю жизнь. И там пейзаж связан непосредственно с сюжетом.
Степь в его изображении — это животворящая сила, труд и отдых; дивная красота яркой радуги, вспененных ручьев после грозового ливня — и дымная мгла суховея; черные палы, первозданная прелесть неистребимой жизни — и вечный покой.
Сопоставление драматических коллизий и торжествующей красоты природы найдем у Шолохова и в прозе об Отечественной войне. Это не нарочитый «прием», внешнее «обрамление», а сложившийся на основе народного миросозерцания взгляд гуманиста, жизнелюба, верящего
в победу добра, справедливости.
* * *
Стилистика Шолохова строится на естественных, легко воспринимаемых сопоставлениях, свойственных логически здравому восприятию.
Он скажет: «С левой стороны танка поднялся прорезанный косым, бледным пламенем широкий столб земли, словно неведомая огромная птица взмахнула вдруг черным крылом» — и сравнение напомнит нам песни о зловещем черном вороне.
Встреча Аксиньи с отцветающим ландышем имеет фольклорную основу:
Что цвели-то, цвели в поле цветики Цвели и поблекли...
Отцветающий сад, засохшая сосенка, поникшая ивушка, погубленные морозами цветы, горьким осинничком заросшее непаханое поле, угасающая лучинушка, обломавшиеся крылья у селезня, крик кукушки — постоянные символы кручины, тоски, одиночества.
Но вот выдвигается теория, будто Шолохов, когда строит изобразительные средства на сближении трудно совместимых явлений материального и духовного, когда переживание «материализуется», исчезает «грань» между «мертвой» и «живой природой» и так далее, то все это связано не с традицией, а с новейшими открытиями науки, техническим прогрессом. Примером якобы может служить и упомянутый ландыш, и сравнение жизни Григория с выжженной степью. Даже самый процесс мышления приобретает предметный вид, например: «мысль его, ища выхода, заметалась отчаянно, как мечется сула в какой-нибудь ямке, отрезанной сбывшей водой от реки». И это, дескать, связано с новым в типе мышления.
Но когда же была «грань», да еще «непреодолимая», как называют ее, между «духовным» и «материальным» с тех пор, как существует поэтическое мышление? На чем тогда основана метафоризация, олицетворение, символика? Возможна ли вообще по самой природе художественного отражения такая грань? Не было ее ни у Гомера, ни в «Слове о полку Игореве», ни в одном эпическом создании других народов. Даже напротив. Переживание «материализуется», хотя бы в древний период, чаще, поскольку мировоззрение сохраняло черты анимизма. Ф. Энгельс писал о «фантастическом отражении в головах людей тех внешних сил, которые господствуют над ними в повседневной жизни», когда «земные силы принимают форму неземных», и делал вывод: «В начале истории объектами этого отражения являются прежде всего силы природы, которые при дальнейшей эволюции проходят у различных народов через самые разнообразные и пестрые олицетворения»46. Анимистические представления постепенно исчезают. Но олицетворения остаются в мифах, сказках, становясь постепенно лишь художественной условностью, приемом изображения.
А вот пример, как самая мысль воплощалась в предметном, видимом: «Боян же вещий, если кому хотел песнь слагать, то носился мыслью по древу, серым волком по земле, сизым орлом под облаками...»
Шолохов развивает образные средства, опираясь на ту основу, которая сложилась в ходе тысячелетнего развития поэтического мышления.
Научно-техническая революция, век атома, космодромов, ЭВМ, атомных реакторов и так далее не могут не отразиться на искусстве, но кое-кто уж слишком радикально, в самой основе готов пересмотреть теперь все и вся — мышление, психологию, искусство, которое вроде бы полностью меняет свою природу, форму, «технизируется». Ломаный ритм, дисгармония, закручен- ность, словесный хаос, парадоксальные сравнения для таких теоретиков становятся признаком «современного стиля».
Шолохов менее всего увлекается подобными экспериментами. Он никогда не путался в противоречиях между традицией и новаторством — для него они существуют в неразделимом единстве. Это относится и к изобразительной системе языка. Уже говорилось, как точно он представлял себе с самого начала природу, цель и назначение искусства, его народные истоки. Не соблазнили его всякие рационалистические установки литературных групп, делавших ставку на «приемы», «делание», «конструирование вещей», «техницизм», «локальный метод» и прочее. Идя вслед за классиками, Шолохов создал подлинно художественные ценности.
if: if: $
Писатель, если создает вещь действительно реалистическую, он как бы слышит голоса своих героев, передает их живые интонации. Бывает, разговор действующих лиц пересказывается автором,— тогда индивидуальные краски языка стираются и характеры утрачивают особенные черты.
Живая речь народа — в сказках, летописях, былинах, во всех видах чудесного по словесной раскраске фольклора. По ней мы составили представление о том, как в далекие от нас века говорили русские воины, дружинники, как причитали по сраженным и плененным в битве.
«Чтобы мыслить «образно» и писать так, надо,— рассказывал Лесков,— чтобы герои писателя говорили каждый своим языком, свойственным их положению. Если же эти герои говорят не свойственным их положению языком, то черт их знает—кто они сами и какое их социальное положение... Мои священники говорят по-духовному, нигилисты — по-нигилистически, мужики — по-мужски, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д...
Когда я пишу, я боюсь сбиться: поэтому мои мещане говорят по-мещански, а шепеляво-картавые аристократы — по-своему...»47
По такому принципу строили диалоги и монологи С. Сергеев-Ценский, В. Шишков, А. Толстой, А. Серафимович, С. Подъячев, Д. Бедный, Л. Сейфуллина, А. Неверов, А. Фадеев. И, конечно, Горький.
Шолохов продолжил и щедро обогатил эту традицию. Он воссоздал речи героев во всей красочности индивидуальных примет и в таком широчайшем проявлении, какое предоставляет эпос. Но если до него здесь был уже огромный опыт, это не значит, что всегда и все было ясно. Наоборот, были свои поиски.
«Нужно достигнуть иллюзии,— говорил Л. Толстой,— а не изображать так, как есть»48. Он имел в виду буквальное воспроизведение малограмотной речи. По свидетельству Горького, Толстой хорошо отзывался о «фокусах языка» в его рассказах, но критиковал за то, что герои в них говорят очень умно, афоризмами, «в каждом рассказе какой-то вселенский собор умников»49.
А. Чехов склонялся к тому, чтоб народная речь подавалась без всяких «мы-ста», «шашнадцать», она должна быть правильной. Это, считал он, не помешает ей сохранить народный дух. По его мнению, примером могут служить произведения Гоголя, Толстого.
Возникали споры и о том, какими должны быть в произведениях диалоги и монологи. В. Стасов писал Л. Толстому: «Мне кажется, что в «разговорах» действующих лиц ничего нет труднее «монологов». Здесь авторы фаль- шат и выдумывают более, чем во всех других своих писаниях,— и именно фальшат условностью, литературностью», и так сказать, академичностью. Почти ни у кого и нигде нет тут настоящей правды, случайности, неправильности, отрывочности, недоконченности и всяких скачков. Почти все авторы (в том числе и Тургенев, и Достоевский, и Гоголь, и Пушкин, и Грибоедов) пишут монологи совершенно правильные, последовательные, вытянутые в ниточку и в струнку, вылощенные и архилогические и последовательные (sic!). А разве мы так думаем сами с собой? Совсем не так.
Я нашел до сих пор одно-единственное исключение: это граф Лев Толстой. Он один дает в романах и драмах— настоящие монологи, именно со всей неправильностью, случайностью, недоговоренностью и прыжками. Но как странно! У этого Льва Толстого, достигшего в монологах большего чем весь свет, иногда встречаются (хотя редко) тоже неудовлетворительные монологи, немножко правильные и выработанные»50.
Это опять-таки не простой вопрос. Стасов, конечно, далеко не прав, когда приписывает и очень большим художникам фальшь, «выдумку», «литературность» в построении монологов. Он отлично понимал, что любой монолог условен. Суть, видимо, здесь в другом: менялись границы этой условности. Реализм теперь давал изображение такого широчайшего охвата действительности и с таким максимальным приближением к конкретности во всех частностях, что после Островского, например, монологи Чацкого действительно воспринимались (по форме); как в значительной мере авторские, литературные, «классицистические».
К этим вопросам обращались и во время дискуссии в тридцатые годы. Легче оказалось договориться о том, какой должна быть авторская речь. Вопрос о диалоге, монологе вызывал резкие расхождения во взглядах.
Горький считал: «Само собой ясно, что речевой язык остается в речах изображаемых литератором людей, но остается в количестве незначительном, потребном только для более пластической, выпуклой характеристики изображаемого лица, для большего оживления его. Например, в «Плодах просвещения» у Толстого мужик говорит: «Двистительно». Пользуясь этим словом, Толстой как бы показывает нам, что мужику едва ли ясен смысл слова...»
Другой линии придерживался А. Серафимович.
В «Железном потоке» он меньше всего ограничивал себя в воспроизведении «речевого языка». Просторечие, диалектные особенности, вульгаризмы — все это нашло применение как средство характеристики социальной среды, фронтовой обстановки. Писатель придерживался такого взгляда, говоря о грубом просторечии и вульгаризмах в диалогах: «Нет! Жизни бояться нечего, и нечего бояться самых мерзких ее сторон... Если то или иное крепкое слово неразрывно связано со всей тканью художественного произведения, если оно подчеркивает ту или иную черту в изображаемых людях, тогда прав писатель»51»
В спор о допустимом и недопустимом в диалогической речи вмешивался лингвист Л. В. Щерба: «Ошибочно мнение, что для характеристики действующего лица надо заставить его говорить «как в натуре». Я перед этим диспутом прочитал «Челкаша» Горького и нашел в нем всего несколько слов из босяцкого жаргона. Но они оказались достаточными для характеристики босяков. Несколькими специальными словами Горький характеризует и крестьянского парня Гаврилу. Тогда я взял «Власть тьмы» Л. Толстого — такое же положение. Я перечитал Гоголя, в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» не нашел ни одного хохлацкого!»52
Было мнение, что в диалоге допустимы любые слова, идущие от воров, проституток и других. Вульгаризмы, жаргонизмы более точно создают образ и даже якобы обогащают язык.
Как же определилась позиция Шолохова в данном случае? Мы видели, какую принципиальную линию занял он в дискуссии о языке. Но диалог и монолог — это проблема если не совершенно отдельная, то в чем-то все-таки особая. Шолохов разрешил и ее. Он воссоздавал речевые стили в подлинном виде, без сочинительства и каких-либо серьезных ограничений, которые бы стирали языковые краски.
Некоторые прозаики в то время изобретали диалоги, прибегали к словесным украшениям, искусственным приемам. Речь героев становилась декоративной. Было это у Ф. Панферова, М. Карпова, в романе Г. Никифорова «У фонаря». Там один персонаж выражался так:
«И мне, как человеку, превосшедшему в умственном рассуждении, обидно слышать укоры в несознательности, каковой у меня не может быть, принимая во внимание расширенный кругооборот моей мысли...»53
В романе М. Карпова «Пятая любовь» крестьянин дядя Макар, задуманный как образ самоучки, говорит: «И чтобы в ученых книгах правильную истину найти, фактически просто и прозаически ее разрешить — подобно тому, как в ворохе мякины просяное зернышко искать...»54
Речь героев Шолохова — это сильнейшее средство создания типических характеров и обстоятельств. Она социально, исторически и территориально определенна, точна, играет большую композиционную роль. Он сказал б 1934 году: «Меня интересует задача добиться максимальной выразительности и четкости через чужой голос, жест, через действие, при обязательном требовании большой скупости и сочности слова»55.
Возьмем для примера его рассказ «Чужая кровь»*
...Старый казак Гаврила ждет не дождется своего сына Петра с фронта. Служил тот на стороне белых, проспал— и никаких вестей. Возвратился из Турции Прохор Лиходеев — воевал вместе с Петром. Гаврила ходил к нему узнавать, но не застал дома.
«Ночь не спал Гаврила. Томился на печке бессонницей.
Перед светом зажег жирник, сел подшивать валенки.
Утро — бледная немочь — точит с сизого восхода чахлый рассвет. Месяц зазоревал посреди неба, сил не хватило дошагать до тучки, на день прихорониться.
Перед завтраком глянул Гаврила в окно, сказал почему-то шепотом:
-
Прохор идет!
Вошел он, на казака не похожий, чужой обличьем. Скрипели на ногах у него кованые английские ботинки* и мешковато сидело пальто чудного покроя, с чужого плеча, как видно.
-
Здорово живешь, Гаврила Васильевич!..
-
Слава богу, служивый!.. Проходи, садись.
Прохор снял шапку, поздоровался со старухой и сел
на лавку, в передний угол.
-
Ну и погодка пришла, снегу надуло — не пройдешь!..
-
Да, снега нынче рано упали... В старину в эту пору скотина на подножном корму ходила.
На минутку тягостно замолчали. Гаврила, с виду равнодушный и твердый, сказал:
-
Постарел ты, парень, в чужих краях!
-
Молодеть-то не с чего было, Гаврила Василич!— улыбнулся Прохор.
Заикнулась было старуха:
-
Петра нашего...
-
Замолчи-ка, баба!..— строго прикрикнул Гаврила.— Дай человеку опомниться с морозу, успеешь... узнать!..
Поворачиваясь к гостю, спросил:
-
Ну, как, Прохор Игнатич, протекала ваша жизня?
-
Хвалиться нечем. Дотянул до дому, как кобель с отбитым задом, и то — слава богу.
-
Та-а-ак... Плохо у турка жилось, значится?
-
Концы с концами насилу связывали.— Прохор побарабанил по столу пальцами —Однако и ты, Гаврила Василич, дюже постарел, седина вон как обрызгала тебе голову... Как вы тут живете при Советской власти?»
Это — подступ к главному. Намеренная затянутость разговора — признак серьезности, обстоятельности, взаимного расположения. Но вопрос о том, как они живут тёйерь, может отвести от предмета беседы, и Гаврила ускоряет диалог:
' «—Сына вот жду... стариков нас докармливать...— криво улыбнулся Гаврила.
Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил это, спросил резко и прямо:
-
Говори: где Петро?
-
А вы разве не слыхали?
-
По-разному слыхали,— отрубил Гаврила.
Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти,
заговорил не сразу.
-
В январе, кажись... Ну, да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского города... Город такой у моря есть... Ну, обнаковенно стояли...
-
Убит, что ли? — нагибаясь, низким шепотом спросил Гаврила.
Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.
-
Стояли, а красные прорывались к горам: к зеленым на соединение. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в разъезд... Командиром у нас был подъесаул Сенин... Вот тут и случилось... понимаете...
Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло.
-
Не вой!..— грозно рявкнул Гаврила и, облокотясь о стол, глядя на Прохора в упор, медленно и устало проговорил: — Ну, кончай!
-
Срубили!.. — бледнея, выкрикнул Прохор и встал, нащупывая на лавке шапку.— Срубили Петра... насмерть...»
Гаврила не в силах уже сдерживать себя. Он спрашивает нетерпеливо, порывисто. Волнуется и Прохор, но старается ответить обстоятельно, спокойно, точно. Диалог по теме, обстановке, психологическому состоянию немногословен. Тяжко падают слова, обрушивается на старика самое страшное: «Срубили!..»
Просторечие, местные слова — «жизня», «кажись», «слыхали», «значится» вместо «значит», «обнаковенно» введены с чувством меры и убеждают. Хорошо передан самый процесс обдумывания, формирования предложения «на ходу»: «В январе, кажись... Ну, да, в январе...»
Слово подкрепляется зримо очерченным жестом, а жест — выразительным емким «мужицким» словом.,; Это — сценическое действие. Смена настроения, положений, тона... Замедленность в самом начале и стремительное развертывание в конце. Ни одной лишней черты..г И видишь лица, мимику, воспринимаешь душевное состояние.
«Искусство диалога идет от видения жеста и, разумеется, от глубокого внедрения в психику персонажа,— рассуждал А. Толстой.— Пусть ваш персонаж не пытается изъяснять своей психологии, вы его сразу потеряете из поля зрения. Помните о диалектике. Персонаж выявляется в столкновении противоречий, в поступках,—% пишите его биографию иероглифами его поведения.
Слова лишь поддерживают, обогащают, уточняют, усиливают впечатления...
Будьте скупы на слова»56.
Диалог у Шолохова вписывается в общую повествовательную ткань, подкрепляется, завершается картиной:
«А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.
Из степи дул ветер, порошил снегом; темень, черная и строгая, громоздилась в голых вишневых кустах.
— Сынок! — позвал Гаврила вполголоса. Подождал немного и, не двигаясь, не поворачивая головы, снова позвал:—Петро!.. Сыночек!..
Потом лег плашмя на притоптанный возле скирда снег и тяжело закрыл глаза».
На этом прочном сцеплении диалога и описательных, повествовательных мест строятся незабываемые картины во всех произведениях писателя.
У Шолохова нет того, чтоб он говорил за героев, даже очень близких ему, вмешивался в их споры. Он строго соблюдает объективность, владеет искусством немного словного, цепкого, выверенного со стороны историческом правды и логики характеров драматического диалога.
В произведениях среднего уровня диалог легко заменяется или описанием, или повествованием, он совсем не обязателен, потому что нет в нем специфического средства — языка, индивидуальной интонации. У Шолохова же диалог не заменим, он схватывает индивидуальное в характере, мышлении, жесте.
Петро Мелехов решил: «Пойду в отпуск — кровь из Дашки выну! Я не Степан, так не спущу...» — подумал было убить ее, но сейчас же отверг эту мысль: «убей гадюку, а через нее вся жизнь спортится. В тюрьме сгниешь, все труды пропадут, всего лишишься...» Петро решил избить ее, но так, чтобы на всю жизнь у бабы охоту отшибло хвост трепать: «Глаз выбью ей, змее,— черт на нее тогда позавидует». Так придумал Петро, отсиживаясь в окопах, неподалеку от крутоглинистого берега Западной Двины».
Мог ли так же размышлять, например, Григорий, когда ему изменяет Аксинья,— «кровь выну», «жизнь спортится», «глаз выбью»? Даже Степан Астахов мыслит сложнее. Весь монолог просвечивает Петра именно как личность: тугодум, но практичен, расчетлив во всех случаях, мыслит грубо, простовато, ко всему подходит прозаически.
Порывистая, гневная, обидчивая, не сдержанная на язык, Дарья звонким речитативом отвечает старикам Мелеховым, когда речь заходит об отступе: «Вы уедете, а мы должны оставаться? Хороши, нечего сказать! Ваше добро будем оберегать... Через него, может, и жизни лишишься! Сгори оно вам ясным огнем! Не останусь я!»
Шолохов вводит в речь героев острые словесные перепалки, отражающие предельную остроту положений. В Чукарином, в ветхой хате, старая казачка спрашивает у Григория и его ординарца, оставшихся на ночлег, скоро ли с красными «замиренье выйдет».
«—И на чуму они вам сдались? И чего вы с ними стражаетесь? Чисто побесились люди. Вам, окаянным, сладость из ружьев палить да на кониках красоваться, а матерям-то как? Ихних ить сынов-то убивают, ай нет? Войны какие-то попридумали.
— А мы-то не материны сыны, сучкины, что ли?—■ злобно и хрипато пробасил ординарец Григория, донель зя возмущенный старухиным разговором... Дожила ты, божья купель, до седых волос, а вот лопочешь тут... несешь и с Дону и с моря, людям спать не даешь...
-
Выспишься, чумовой! Чего вылупился-то? Молчал- молчал, как бирюк, а потом осерчал с чегой-то. Ишь! Аж- ник осип от злости...
-
Въедливая ты, бабка, как васса. Небось, ежли старика убьют на позициях, помирая, радоваться будет. «Ну, скажет, слава богу, ослобонился от старухи, земля ей пухом лебяжьем!»
-
Чирий тебе на язык, нечистый дух!
-
Спи, бабушка, за-ради Христа. Мы три ночи безо сна. Спи! За такие дела умереть можешь без причастья»*
Трудно было бы другим способом, кроме диалога, с такой непосредственностью передать раздраженность людей, уставших от войны. Старуха и ординарец наделены речью отточенной, моментальной, сгущенной.
Таковы и реплики в массовых сценах, многоголосье, отражающее разное настроение в народе, активную работу мысли.
Диалоги и монологи у Шолохова обычно остро психологичны. Речь напряженная, интонационно богатая. Много вопросов задает себе Мелехов, Майданников. Свой размышления у Давыдова. Беспокоен запутавшийся Островное. Ведут беспощадную перепалку между собой Половцев и Лятьевский. У каждого свой настрой мысли, цели, ощущения. Шолохов умеет передать индивидуальные особенности, тон, лексику, которые воссоздают портрет. Вот как пробует разгадать, кто такой Григорий, под- водчица Зовутка: «Он не дюже старый, хоть и седой. И какой-то чудаковатый, — думала она. — Все глаза при- жмуряет, чего он их прижмуряет? Как, скажи, уж такой он уморенный, как, скажи, на нем воза возили... А он из себя ничего... Не об чем ему разговаривать, что ли? Или, может, робеет? Не похоже. Глаза у него твердые. Нет, хороший казак, только вот чудной какой-то. Ну, и молчи, черт сутулый! Очень ты мне нужен, как же! Я и сама умею молчать! К жене едешь не доедешь. Ну, и молчи на доброе здоровье!»
Этого достаточно, чтоб представить Зовутку: живая, нежная, игривая, гордая, отзывчивая и очень одинокая.
Культурный Лятьевский облекает обличительные тирады против Половцева в форму литературной речи, не лишенной изящества:
«Кто вы такой, милостидарь? Я вас спрашиваю, достопочтенный господин Половцев. А я скажу вам, кто вы такой... Угодно? Пжалуста! Патриот без отечества, полководец без армии и, если эти сравнения находите слишком высокими и отвлеченными,— игрочишка без единого злотого в кармане».
Шолохов часто ставит героев в такое положение, когда в споре правы обе стороны. Наталья пришла в Ягодное, чтоб объясниться с Аксиньей. Шолохов замечает: «Слух ее болезненно скоблило шорохом Аксиньиного платья». И так же «скоблило» ее каждое слово соперницы, потому что «игру вела она» — Аксинья.
Права Наталья, когда говорит:
«Ты отбила у меня мужа... Отдай мне Григория! Ты... мне жизню сломила».
Мы сочувствуем ей, понимаем, что заставило ее идти на унижение. Говорит она обессиленная, изнемогая от страданий. Права и Аксинья, когда отвечает:
«Ты первая отняла у меня Гришку! Ты, а не я... Ты знала, что он жил со мной, зачем замуж шла? Я вернула свое, он мой. У меня дите от него, а ты...»
Настолько сложна бывает жизнь...
И в ночном разговоре Григория и Кошевого, когда герои говорят о том, что развело их во время трагических событий, есть правда и на той, и на другой стороне.
Объясняются друг с другом Григорий и Степан. Нельзя не видеть, как много правды в словах того и другого,
<<—...Видишь вон,— Степан протянул руку черными ладонями вверх,— пашу, а сам не знаю на что. Аль мне одному много надо? Я бы походя и так перезимовал, А только скука меня убивает... Крепко ты меня обидел, Григорий.
— Ты мне не жалься, не пойму».
У Шолохова часто применяется стилизация под разговорную народную речь в размышлениях от автора: «Чем бы не жить дома, не кохаться? А вот надо идти навстречу смерти... И идут. Молодые, лет по шестнадцати— семнадцати парнишки, только что призванные в повстанческие ряды, шагают по теплому песку, скинув сапоги и чириченки. Им неведомо отчего радостно, промеж них и веселый разговоришко вспыхнет, и песню затянут ломающимися, несозревшими голосами...
Доведется же так, что не до смерти кусаиет пуля какого-нибудь Ванюшку или Семушку,— тут только познает он нещадную суровость войны. Дрогнут у него обметанные пухом губы, покривятся. Крикнет «воин» заячьим, похожим на детский, криком: «Родимая моя маманюш- ка!» — и дробные слезы сыпанут у него из глаз».
Так Шолохов передает живые голоса людей. Приемы его многообразны, оригинальны, они дают ему возможность как бы шелками расшить художественную ткань, сделать ее красочной. Речевой язык в его произведениях отражает сущность героев непосредственно, дает возможность читателю сделать свои выводы без авторского комментария. Задача Шолохова сводилась к тому, чтоб представить весь огромный и неведомый до него материал в самом достоверном виде. Он это сделал.
Дальше. Все то, что не удовлетворяло В. Стасова в диалогах и монологах некоторых писателей девятнадцатого века, преодолел Шолохов. Нет у него «вытянутых в ниточку и в струнку, вылощенных и архилогических и последовательных» монологов, то есть нет того, чтоб за героев говорил автор, наделяя их своей речью. Они стали говорить так, как думают.
Шолохов, стремясь сохранить подлинность разговорной речи, дает ее лингвистически точной, соотвественной описаниям диалектологов. Можно сказать больше: он сам стал один из диалектологов.
Донские говоры подразделяются на верховые, средне- донские, низовые. Они различаются по фонетике, морфологии, синтаксису, особенностям лексики и фразеологии. Говоры характерны прежде всего для речи пожилых и малограмотных казаков.
«—Тю, сват, аль зиму пужаешь? Тулупишше-то...
•— Цыган теперича шубу продал.
— На святках ночуют это цыгане в степе, а укрываться нечем, бреднем оделся, забрало до тонкой кишки — проснулся цыган, палец-то в ичейку просунул и матери: «Ху, маманя,— гутарит,— то-то на базу и холодишша!..»
Диалог казаков, когда они говорят о своих хуторских делах, заботах по хозяйству, касаются бытового уклада, усеян местными словами:
«— Упаси бог — сколизь зачнется.
-
Быков ковать, не иначе.
-
Надысь рубил я белотал у Чертовой ендовы, хорош..,.
-
Гля, Авдеич, ты, что ль, обчествеиного бугая прав- даешь?
-
Отказался. Паранька Мрыхииа взялась... Я, дескать, вдова, все веселей. Владай, говорю, в случай приплод...
-
Господа старики! Как всчет хвороста?.. Тишше!»
По-своему говорят в Ольховском Рогу — украинской
слободе:
«— Ездют тут? — спросил Григорий, махая вожжами на коричневый перекипающий поток.
-
Та издють. Ноне утром проихалы.
-
Глубоко?
»— Ни. В сани, мабудь, зальется».
Диалектные слова и формы малограмотной речи, широко распространенные в сельской местности, особенно до революции, составляют значительный удельный вес в «Тихом Доне» и «Поднятой целине». Вот некоторые: ажник (аж), абы как (кое-как), ба (бы), бланка (бланк), брухаться (бодаться), будя (довольно), быва- лоча (в прежнее время), верхи (верхом), вовзят (совсем), воловодиться (возиться), вспоперек (напротив), в счет (насчет), гля (гляди), голыный (сплошной), гребется (пробирается), гутарили (говорили), дык что ж (так что ж), духовитый (душистый), дюже (очень), жалеть (любить), жизня (жизнь), завертай (завертывай), залазь (залезай), зараз (сейчас, разом), значится (значит), зрить (видеть), идтить (идти), ить (ведь), ишо (еще), кубыть (как будто), надысь (недавно), на кой (зачем), метись (уходи скорее), могет быть, мому (моему), набегать (приезжать, приходить), навроде (вроде), надоть (надо), на провед (проведать), обвиноватиться (провиниться), покель (пока), посля, поперек путя, на- бегем (проведаем), оборотиться (обратиться), обтрескался (объелся), огинаться (понапрасну мучиться), по- лицевский, слухать, смальства, смеись (смейся), споймал (поймал), спужаешь (испугаешь), страма (срам), стяза- ют (истязают), теперича, увидють, унистожить, упокой- ник, ухи, уходь, церква (церковь), чижолый, энтого.
Есть отклонения от литературных норм в склонении: без просьбов, друзьев-товарищев, из цыганев, убийцев, до невозможностев, в случай, в степе, на пече; смешение среднего рода с женским: в крайнюю окно, время-летняя; фонетические особенности: ишо, холодишша; фразеологические: сердце запекли (покорили), превзошли в убыток (разорились), измотаю как цуцика, гадская морда, время не подсказало, гнут не паримши, до смертоубийства дойти.
В диалоги и авторскую ре-чь органично вошли этнографические диалектизмы — слова, характеризующие' особый хозяйственный уклад.
Пантелей Прокофьевич наказывает:
«— Энти два улеша вспаши, Гриша, что за толокой у Красного лога.
-
Ну-ну. А что под Таловым Яром деляна, с энтой как? — шепотом спрашивал перевязавший горло, охрипший на рыбальстве Григорий.
-
После покрова. Зараз и тут хватит. Полтора округа под Красным, не жадуй». •
Но это не значит, что писатель дает «фонографическую» запись говора. «Донской словарь» А. В. Миртова зафиксировал такие местные слова: дбать, онтольча, он- тудива, побасить (полечить корову), подхибититься (подговориться), пораяла (похвалила). Этих слов в книгах Шолохова нет. Он производил, как в то время говорили^ «селекцию слов», то есть отсеивал все фонетически неблагозвучное, уходившее из употребления. В этом ска^ зался эстетический вкус писателя, особенно заметный на фоне тех увлечений экзотикой, областничеством, которые были у приходивших с периферии писателей.
Шолохов не мог не отразить местных особенностей разговорной речи, потому что это был бы уже не Дон и не казаки — исторически сложившаяся область со своими нравами и языком. Изображение утратило бы существенные характерные признаки. К. Маркс и Ф. Энгельс, разбирая «Парижские тайны» Эжена Сю, писали: «В притонах преступников и в их языке отражается характер преступника, они составляют неотъемлемую часть его повседневного бытия, их изображение необходимо входит в изображение преступника точно так же, как изображение petite maison* необходимо входит в изображение fem- ше galante**»57.
Воровской жаргон для изображения потерянного и жалкого мира в значительном объеме включил в свой роман «Вор» и Леонов: фортошник, крот, шнырник, барыга, фомка, бухалы, кореш, мастер поездухи, стирошник, правилка, шухер, мокрое дело и другие.
Лео«ов стремился, конечно, не к тому, чтоб сделать эти слова общеупотребительными, обогатить язык «новой краской». Цель была чисто художественная. Тем большие основания имел Шолохов, обратившись к более широкому и важному пласту, чем воровской жаргон — крестьянской речи. Он тоже преследовал чисто художественные цели. Это понимали читатели, за исключением тех критиков, которые смешивают проблемы стилистики художественного произведения с борьбой за культуру речи.
При всем обилии диалектных слов речь действующих лиц у Шолохова понятна, доступна читателю, потому что основной словарный материал совпадает с общерусским, а диалектизмы, за немногим исключением, тоже воспринимаются без труда, так как очень близко стоят к общеупотребительным синонимам.
Шолохова критиковали за то, что местные слова «трю- пком», «теклина», «коловерть» проникали и в авторскую речь.
На самом же деле, трюпком — ходовое слово среди крестьян (лошадь идет трюпком, не быстро). Теклина и коловерть — имеют прозрачную этимологию, нисколько не затрудняют восприятие, образны и вполне уместны в шолоховском тексте:
«Но там, где узко русло, взятый в неволю Дон прогрызает в теклине глубокую прорезь, с придушенным ревом стремительно гонит одетую пеной белогривую волну. За мысами уступов, в котловинах течение образует коловерть. Завораживающим страшным кругом ходит там вода: смотреть — не насмотришься».
В 1931 году П. Александров писал Горькому из Оренбурга: «Меня поражает в работах современных писателей три совершенно определившиеся тенденции:
Первое. Ввести в литературный обиход слова и выражения, всегда считавшиеся «непечатными» в русской литературе и, по-моему, совершенно недопустимые в пролетарском быту». Дальше следовали примеры из «Тихого Дона».
«Второе. Изобретать новые, подчас совсем непонятные слова. В том же романе Вы найдете: «Хрушкая глина сыпалась из-под ног», «пасмурь залегла в глаза», «жмурь надвинулась на лицо», «город бугрился толпами», «слышен дых нескольких человек» и т. д.
Третье. Изобретать эпитеты, не только не поясняющие качества и свойства описываемых предметов, но даже затемняющие их. Мне еще понятно: «тугая складка легла между бровей», но «тугой вечер», или «тугая прохлада», или «тугая ночь черным котенком терлась у его ног» — ка- жутся мне дикими.
Тенденции эти наводят меня на глубокое размышление о задачах современного советского писателя.
В том ли его задача, чтобы приучать читателя к правильному языку, чтоб сделать наш бесконечно богатый и красочный язык достоянием широких народных масс трудящихся, то-есть поднимать массы, или в том, чтобы понижать его до современного культурного уровня масс?»58
Все это и верно, и неверно. Правильно то, что тенденции отменить нормы речи, смешать литературное с запретным, французское с нижегородским действительно были. Но когда приписывается это Шолохову, то делается грубая ошибка. Вульгаризмы, которые, как правило, должны оставаться за пределами не только авторской речи, но и диалога, у Шолохова вполне уместны: они харак- теризуют среду, время, крайнюю остроту положений. В тех случаях, где они оказывались ненужными, писатель их потом убирал.
Что же непонятно в словах «пасмурь», «хмарь», «бугрился», «дых»? И если действительно несколько затемнен смысл слова «хрушкая», то он проясняется контекстом.
Автор прав, когда он протестует против абстрактных изобразительных средств языка, подражания символистской стилистике, уводившей в мир зыбких и туманных образов. Но у Шолохова этого нет. Хотя переносные значения в наш век стали свободнее — не только по вещественному, но и психологическому, ассоциативному сопоставлению — и метафорический язык допускает более резкие смещения логических смыслов,— Шолохов очень осторожен, его образы ясны и постижимы, идут от реального. Меловой огонь снега, малиновый краснотал, янтарный ободок глаз, аквамариновая прозелень лесов, бирю зовая дымка, камышовая зелень глаз —это лишь усиливает поэтический язык, а не расшатывает его.
***
Поль Лафарг о деятелях Великой французской революции говорил: «Без всякого стеснения они пользовались простонародными словами и оборотами, ежедневное употребление которых убеждало в их силе и полезности, и не подозревали, что они были изгнаны из салонов и двора; они привезли провинциализмы со своей родины, они употребляли свои профессиональные и торговые выражения, создавали слова, которых им не хватало, и меняли смысл тех, которые им не подходили. Революция воистину была творцом в области языка, так же как и в области политического устройства, и Мерсье был прав, говоря, что «язык Конвента был так же нов, как положение Франции»59.
Важно не то, что Лафарг присоединяется к категорическому мнению Мерсье о коренной перемене языка, происшедшей в те годы. Это, разумеется, преувеличение. Важно здесь другое. Он на большом материале и ярких сопоставлениях показал действительный процесс демократизации языка, вызванный бурными переменами.
С эпохой Октября связаны еще более глубокие и оригинальные явления. Когда миллионы прежде порабощенных, забитых, доведенных до отчаяния людей открыто заговорили на митингах, сходках, в окопах, лазаретах и теплушках, когда политика стала первейшим делом, заполняла все, вторглась в семейные и интимные отношения, произошли заметные сдвиги и в языке.
Разговорная речь народных масс зримо обнаружила экспрессию, силу и поэтическую красоту, а этого не могли не заметить мастера слова. В произведениях Серафимовича, Бедного, Сейфуллиной, Неверова, Яковлева, Шишкова, Есенина, Веселого, Лавренева, Малышкина, Тренева делается опора на язык народа. Эпоха выдвинула настоящих словолюбов, знатоков разговорной речи.
Правда, увлечение местными словами, просторечием заходило порой слишком далеко. Богатейшие сокровища языка в произведениях писателей иногда обеднялись. Не обошлось и без натуралистических излишеств, фонетических уродств, примитивной стилизации. Все это встреча лось и в прозе, и в поэзии, и в драматургии. И шло иной раз от излишнего заострения, моды. Но все же главное в.том, что в произведениях двадцатых—тридцатых годов народный язык предстает мощным, выразительным, красочным. Шолохов рожден тем великим временем. Отсюда — оригинальность и неувядаемая прелесть его языка* На его стиле — как и на всем творчестве — яркий отблеск героической эпохи, очистительной бури, движения народ-" ных масс.
* * *
Часто писатели, литературоведы, лингвисты размышляли над тем, что представляет собой ритм в художественной прозе. Есть ли он там вообще или это признак лишь стихотворной речи. Правомерно ли считать гоголевское «Чуден Днепр при тихой погоде» как прозу или вернее было бы отнести к стихотворениям в прозе, как это делал в отношении своих рассказов Тургенев.
Одни утверждали, что ритм — периодичность, повторяемость— присущ самым разнообразным процессам, которые совершаются в природе, жизни, человеческом организме: смена времен года, дня и ночи, дыхание человека, биение сердца, равномерность шага. Есть, значит, он и в прозе, при этом не только художественной, но и публицистической, научной.
Другие полагали, что надо говорить об интонации, а не ритме, и вводили понятия — строй, лад, «звук». Мнения обычно сводились к тому, что ритм есть, но определить его невозможно.
В противоположность всему этому иногда доказывали, что никакого ритма в прозе нет, он мешает ей, делает искусственной, трудной для чтения. Такая проза, когд?, ее «подгоняют» под стихи, раздражает.
Такая попытка была, например, у Ремизова в романе «Пруд», написанном сплошь ритмизованной прозой. Читать его трудно, к тому же напряженность усиливалась и особым строем изобразительных средств, приему ми композиции. Горький увидел искусственность его э сперимента, писал автору:
«Порою — прямо противно читать,— так это грубо, нездорово, уродливо и — намеренно уродливо, вот что хуже всего.
А Вы, видимо, талантливый человек, и, право, жаль, что входите в литературу, точно в цирк — с фокусами, а не как на трибуну — с упреком, местью»60.
Такие попытки ритмизации были у А. Белого, Б. Пильняка, М. Шагинян, Н. Москвина, Н. Кочина, Б. Лавренева. Действительно, все это выглядело как оригинальничанье. Проза становилась монотонной, трудной для восприятия. Если читатель все-таки пробовал одолеть ее, то, нарушая ритмизацию, читал как обычную прозу. Так происходило с книгами А. Белого — «Петербург», «Москва», «Маски».
Ритм прозы, несомненно, существует, но он особого рода и выражен менее четко. Здесь бесполезно отыскивать стихотворный метр. Все определяется соотношением более крупных элементов — фразы, абзаца, глав. Порядок слов, чередование коротких или длинных фраз, связь между ними — все это создает определенный ритм, упорядоченность, замедляет или убыстряет темп речи. Стиль Шолохова отличается особой ритмичностью, которая не выступает прямо на поверхности, но действует как подводное течение, принимает разные формы в зависимости от содержания, меняется «на ходу». Шолохов чуток к 'ритму 'и не дает ему даже в самых пафосных лирических отступлениях переходить в метр, нонету него и таких случаев, когда словесная масса внутренне неорганизованна, хаотична, не согласована с объектом изображения.
На ритме прозы Шолохова отразилась песенная стихия, мелодия разговорной речи. Но есть влияние в определенных случаях и деловой прозы, исторических материалов. Если говорить о традициях, то здесь совместились прежде всего толстовская и чеховская.
Вот один ритм:
«Аксинья умерла на руках у Григория незадолго до рассвета. Сознание к ней так и не вернулось. Он молча поцеловал ее в холодные и соленые от крови губы, бережно опустил на траву, встал». Здесь фраза упрощена, лаконизм предельный, интонация крайне напряженная. И рядом — другой, замедленный, раздумчивый, элегический тон:
«Ранней весною, .когда сойдет снег и подсохнет полегшая за зиму трава, в степи начинаются весенние палы. Потоками струится подгоняемый ветром огонь, жадно по- 'жирает он сухой аржанец, взлетает по высоким будыль ям татарника, скользит по бурым верхушкам чернобыла, стелется по низинам...»
Или:
«С юга двое суток дул теплый ветер. Сошел последний снег на полях. Отгремели пенистые весенние ручьи, отыграли степные лога и речки».
Легко и свободно передает здесь Шолохов радостное настроение. Стоит внести небольшие изменения, например, переставить слова: «Теплый ветер дул с юга двое суток», «Последний снег на полях сошел» — или объединить фразы союзами, как ритм станет другим.
Шолохов и здесь показал пример отменного мастерства.
^ ^
Художественное слово в эпосе Шолохова явилось ответом на те споры, которые велись относительно традиции и новаторства, технических приемов и стихийного творчества от «нутра», соотношения формы и содержания, локального принципа, конкретности словесного выражения, многозначности, подтекста, словесных ассоциаций, использования лексических ресурсов. Шолоховское слово получает предельно весомое смысловое наполнение и такую внешнюю оформленность,.которая свойственна лучшим образцам. Эпос дал ему возможность раскрыть на широчайшем материале красоту языка, продемонстрировать стилистические варианты, соответственные жизненным ситуациям, социальным и профессиональным оттенкам. Живописная сторона, лирика, звучность слов, динамика, чередование то предельно кратких, то усложненных синтаксических построений, изящная ритмика, музыкальность — все это делает стиль Шолохова отчетливо индивидуальным и воспринимается как величайшее достижение поэтической культуры нашего века.
Мы обращаемся к величайшим творениям Шолохова постоянно. Вспоминается лекция о литературе в аудитории, где были рабочие и служащие — люди серьезные и начитанные. Как раз в то время появились повести, в которых чадил густой нигилизм, расхаживали расхристанные герои, звучали их замысловатые реплики. Раз говор зашел о подобных произведениях. Поднялась одна работница и сказала:
-
Почему мы так много говорим о них? Может, вам, специалистам, это надо по профессии. Давайте — о более серьезном. Вот я который раз читаю «Судьбу человека». И вижу: об этом говорить надо... Недавно еще раз посмотрела фильм «Тихий Дон» и тоже с кехМ-то хочется поделиться мыслями, и радостным, и печальным... Вот это — литература... А то, о чем пы тут говорили, совсем другое: сегодня есть, а завтра уже нет... Шолохова читаешь — плачешь и смеешься...
И постоянно, когда приходится выступать перед читателями, не обходится без того, чтоб не спросили:
-
А как Шолохов? Пишет? Как он себя чувствует?
Эти вопросы говорят о том, как дорог Шолохов народу, как воспринимается его слово, как необходимы и нам, и всему миру книги, равные по эпическому отражению времени, реалистической точности и покоряющей словесной живописи его созданиям.
* * *
Эстетические положения, которые отстаивает Шолохов, воплощены, прежде всего, в творчестве писателя.
Он утверждает силу, жизнеспособность художественного реализма нашего времени. Шолоховская многомерность изображения, исключительная масштабность, глубина мысли, редчайшее мастерство лепки образов, безраздельно овладевающих воображением, магия слова — все это служит убедительным доказательством плодотворности принципов реализма и рассеивает представления о традиционности, нормативности, примитивизме, отсутствии внутренней сложности, как якобы органических чертах этого направления.
Шолохов доказал, что только реализм дает возможность отразить во всей широте историю, народные характеры, быт, развить традицию монументального эпоса.
Шолохов покоряет читателя мощной силой изобразительности, насквозь просвеченной и пронизанной мыслью. Это отличает его от тех писателей, которые принадлежат к разного рода антиреалистическим течениям и в своем творчестве отодвигают объективный мир на задний план, опираются на абстракции, сухую рассудочность или интуитивизм, лишенные конкретности, индивидуальности проявления, представляют вместо живых людей бесплотные тени.
Шолохов утверждает в искусстве принцип типизации, социального анализа, глубины познания, равного по значению научным открытиям,— все то, что составляло силу и могущество классического искусства.
Его творчество по содержанию, форме, целеустремленности отличается партийностью, глубокой демократичностью, оно рассчитано на миллионы читателей, которые, по его убеждению, способны понять искусство, оценить прекрасное. Шолохов остается одним из художников, который с самого начала установил прочный контакт с читателем, самым массовым и самым активным в общественной жизни,— рабочими, крестьянами, интеллигенцией.
Все это писатель отстаивал и в ряде своих выступлений.
О литературе Шолохов говорит и с трибуны партийных и писательских съездов, и на встречах с общественностью, молодыми писателями. И каждый раз его слова проникнуты заботой о развитии советской литературы.
Взгляды Шолохова на литературу оригинальны и последовательны. Он всегда исходит из тех положений, которые выдвигал Ленин, говоря о литературе будущего: «Это будет свободная литература, потому что не корысть и не карьера, а идея социализма и сочувствие трудящимся будут вербовать новые и новые силы в ее ряды. Это будет свободная литература, потому что она будет служить не пресыщенной героине, не скучающим и страдающим от ожирения «верхним десяти тысячам», а миллионам и десяткам миллионов трудящихся, которые составляют цвет страны, ее силу, ее будущность»61.
Миллионы людей, получившие после Октября право на удовлетворение духовных запросов, нуждались в просвещении и подлинном искусстве. Он продолжает линию Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Некрасова, Щедрина, которые осознавали необходимость просвещения народа всеми средствами, в том числе и с помощью искусства. Давно стали крылатыми слова Некрасова:
Придет ли времечко, Когда (приди желанное!..) Дадут понять крестьянину, Что розь портрет портретику, Что книга книге розь? Когда мужик не Блюхера И не милорда глупого — Белинского и Гоголя С базара понесет?
«Миллионы дешевых изданий на политические темы,— лисал Ленин в 1905 году,—читались народом, массой, толпой, «низами» так жадно, как никогда еще дотоле не читали в России...
Желанное для одного из старых русских демократов «времечко» пришло»62.
Живя постоянно в станице, Шолохов убеждался, как необходимы народу образование и приобщение к культуре, насколько бы легче оказался путь многих казаков в годы гражданской войны, если бы они были грамотными.
К чему сводилось раньше просвещение народа? К чтению священных книг, молитвенников, сказок, решению задач в пределах четырех арифметических действий, умению написать письмо.
Что видел до Октября в глухих местах народ, кроме своего самодеятельного искусства, которое развивалось стихийно и было связано прежде всего с обрядами? «Иногда приезжали захудалые труппы,— рассказывает Шолохов,— наскоро собранные каким-нибудь предприимчивым, ловким антрепренером. Эти люди заботились о том, чтобы подработать побольше денег, они не имели никакого отношения к искусству, они занимались жалкой имитацией искусства. А то появлялся какой-нибудь «инвалид войны». Ему надоедало делать ложки в Местпро- ме, и он становился «представителем искусства» — бродил по станицам и хуторам с фокусами. Случалось, появлялись какие-нибудь бродячие музыканты, слушать было страшно,— эта музыка, как говорят местные жители, за ожерелок брала. Много, очень много жителей вообще не знало, что такое театр, никогда в жизни не видело актера»63.
Еще в тридцатых годах Шолохов заговорил о большой культуре для всего народа, о союзе труда и искусства, о повышении уровня образования и эстетического вос питания, о развитии народных талантов. Он ратовал за то, чтоб в селах, на полевых станах обязательно были книги, устраивались читки и обсуждения книг, чтоб жители глухих мест и у себя могли видеть на сцене бессмертные создания Гоголя, Островского, западных классиков, чтоб там были образцовые клубы, куда приходили бы не просто полузгать семечки и потанцевать, но и познавать великое искусство.
Книга — вот что необходимо всем. Давая наказ молодежи, Шолохов говорил:
«Лучшие сыны человечества, те, кто боролся в прошлом и борется в настоящем за счастье трудящихся во всем мире, с детских лет шли к познанию жизни, общаясь с книгой...
Никогда не забывайте, что для того, чтобы распахнуть двери к свету и знанию для всех вас без исключения и навсегда оставить эти двери открытыми, много положили сил и много пролили крови ваши предки, ваши деды, отцы и старшие братья.
Шагайте смелее к свету и любите книгу всей душой! Она не только ваш лучший друг, но и до конца верный спутник!»
Высока и благородна миссия художника слова — просвещать народ, давать направление ищущей, а порой и блуждающей мысли, вторгаться в сферу чувств. Шолохов всегда соизмеряет достоинство художественного произведения с интересами массового читателя. «Очень велика ответственность писателя перед народом,— напоминает он,— очень велика. Мы все вместе и каждый из нас отдельно должны быть совестью народа... надо дать жизнь такой книге, которая бы звучала и жила долго».
Шолохов требователен к собратьям по перу и особенно к себе. Он ратует за такую книгу для миллионов, которую бы читали волнуясь, наслаждаясь, воспринимая идейность, подражая любимым героям, полностью доверяя автору. «Мнение народа — это то, чем мы, писатели, должны дорожить больше всего на свете. Потому что чем же еще может быть оправдана жизнь и работа каждого из нас, если не доверием народа, не признанием того, что ты отдаешь народу, партии, родине все свои силы и способности».
Шолохов постоянно прислушивается к тому, как воспринимается его слово народом. «В свое время,— вспоминает он,— в практике моей работы над «Тихим Доном» я был крепко связан с Ленинградским областным союзом металлистов, и отзывы рабочих-металлистов, которые я получал сотнями, очень много помогли мне в усвоении и преодолении тех ошибок, что были свойственны первым моим книгам. Я считаю, что связь между рабочими- читателями и писателями Советской страны — нерушимый залог того, что наша советская литература и впредь будет ведущей литературой мира, какой она является на нынешний день».
Что, казалось (бы, общего между героями «Тихого Дона» и металлистами Ленинграда... Какой совет они могли дать? А вот, оказывается, могли. «На собственном примере должен сказать,— говорит Шолохов,— что нет такого дня, когда бы я не получал десятка писем от своих читателей, разбирающих «Поднятую целину» и типы, выведенные там. Среди этих писем есть такие, которые мне как писателю, в какой-то мере уже познавшему литературное ремесло, дали значительно больше, чем литературно-критические статьи заведомо признанных критиков».
Но учитывать мнения читателя — не значит следовать за ним во всем. В том-то и состоит позиция Шолохова, что он пишет для самых широких масс, но не отказывается от сложного в содержании, сюжете, композиции, языке. Например, одни читатели говорили, что надо было оставить в живых Давыдова и Нагульнова, так как этого требуют, по их мнению, нормы «социалистического реализма». Даже Загоскин, мол, в «Юрии Милославском» сохранил жизнь героев. Другие обижались, что в «Поднятой целине» многого нет, так, например, ничего не сказано о сборе лесотехнических трав.
Подобными высказываниями пестрели отдельные критические статьи, в которых из произведений социалистического реализма, поскольку ему свойствен жизнеут- вержающий пафос, запросто вычеркивались трагедийные моменты. Предъявлялось и требование, чтоб в книге были отражены все самые разнородные факты.
Важные темы,-ответственный подход к ним, масштабное избражение, подлинно художественная реализация идей — вот что характерно для Шолохова. Он напоминает, что советским писателям чужда идеология эксплуататорских классов — индивидуализм, анархизм, безыдей ность, камерность, замкнутость, постоянное погружение исключительно в сферу интимных субъективных ощущений, своего «я». Советский писатель по социальной природе своей — друг народа, его идеолог, защитник и глашатай, его реакция на несправедливость бескомпромиссна и решительна.
Если в английской палате общин, говорил Шолохов в 1937 году, некий депутат заявляет, что он «разочарован» деятельностью Комитета по невмешательству в дела Испании, для советского писателя слово «разочарование» никак не подходит, так как «наши сердца кипят негодованием, когда мы видим тактику бесконечных уступок интервентам, маскируемых «гуманистическими» резолюциями», потому что «жгучей ненавистью ненавидит наш народ современных каннибалов — фашистов.
Любовной заботой окружает наш народ своих братьев, которые с оружием в руках, на передовых позициях борются с фашистской реакцией».
Для выражения этих чувств нашего народа нужен писатель с горячим сердцем. Таким был, напоминает Шолохов, Горький, он «горячо любил человека — борца за светлое будущее человечества и со всей силой своего пламенного сердца ненавидел эксплуататоров, лавочников и дремавших в тихом болоте провинциальной России мещан».
Шолохова восхищали и Серафимович, автор классического «Железного потока», писатель-большевик, который сумел «пронести сквозь тьму реакции всю чистоту н ясность своей веры», доказать преданность революции; и А. Толстой, «жизнелюбивый, брызжущий искрометным русским талантом», «могучий художник», «верный продолжатель лучших традиций русской литературы и ревнивый хранитель чистоты русского языка», создатель монументальных произведений, пламенный трибун, «верный сын разгневанной России, исполненный глубокой веры в свой народ, воскрешал перед советскими людьми историческую славу русского прошлого, заветы наших великих предков»; высоко ценит подвиг писателя-бойца Н. Островского: на его примере «миллионы людей будут учиться, как надо жить, бороться, побеждать, как надо любить свою родину».
Шолохов говорит, что правда, предельная честность, острота проблем, знания, контакт с читателем стали не зыблемыми основами искусства -нашего времени. Некоторые считают, что применительно к искусству правда становится зыбким понятием, поскольку ее можно видеть по-разному. Писатель не обязан давать универсальные определения, иначе это будет сплошной {рационализм, он подмечает видовое, частное, дробное. Значит, о чем бы он ии говорил, это будет какой-то стороной истины.
На самом же деле в любом частном есть отражение общего, иначе не следовало бы к этому частному как абсолютно единичному обращаться вообще. Ракурс наблюдения, точность перспективы — вот чего требует Шолохов. Он отлично знает, что правда предствляется по- разному людям с противоположными классовыми позициями, идеями. И наш художник, опирающийся на объективное восприятие явлений мира, может быть в определенной мере субъективен.
«Пожалуй, ни в одной области искусства идеологическое размежевание не проходит так резко, как в литературе,— говорит Шолохов.— В художественном произведении, где речь идет о духовном и политическом облике героев, автор не в состоянии скрыть или даже завуалировать свои симпатии и антипатии, не может утаить от читателя свое идеологическое кредо».
Шолохов, отстаивая принцип партийности и народности в искусстве, гневно выступает против перебежчиков, отщепенцев, злопыхателей, клеветников, которые кощунственно и омерзительно лгут, оскорбляют достоинства великого народа. Это, по словам Шолохова, «колорадские жуки из тех, которые едят советский хлеб, а служить хотят западным, буржуазным хозяевам, куда тайком и переправляют свои произведения». Жалкие единицы, но они вредоносны...
Честное отношение к фактам нашей действительности, их отражение без шумихи, приукрашивания, нигилизма— вот к чему призывает Шолохов. Он считает совершенно недопустимым, когда писатель судит о жизни понаслышке, берет сведения из вторых рук, живет в стороне от народа, сочиняет картины вроде той, как «в августе ходят желтые пушистые гусята», не может отличить «всходы яровой пшеницы от озимой, а овес от ячменя». Можно, конечно, писать о войне, ни разу не опустившись в окоп, только вряд ли кто это из бывших фронтовиков воспримет всерьез. Вся острота проблем снимается, если нет первичных наблюдений. Тот, кто пишет о колхозе или совхозе, должен, по мысли Шолохова, знать хозяйство не хуже агронома, если о заводе — то быть на уровне квалифицированного рабочего, военным писателям надо обладать знаниями на уровне Куприна и Л. Толстого, «иначе появление «развесистой клюквы»... обеспечено»,— замечает он.
«Общеизвестно,— говорил Шолохов,— что Л. Толстой знал душу русского мужика, как никто из нас, современных писателей; Горький исходил всю Россию пешком; Лесков исколесил ее на почтовых и вольнонаемных лошадях; Чехов, даже будучи тяж.ко больным, нашел в себе силы и, движимый огромной любовью к людям и профессиональной писательской настоящей любознательностью, все же съездил на Сахалин. А многие из нынешних писателей, в частности многие из москвичей, живут в заколдованном треугольнике: Москва — дача — курорт и опять: курорт — Москва — дача. Да разве же не стыдно так по-пустому тратить жизнь и таланты?!»
Шолохов, несомненно, прав. Если бы писатели пользовались только чужими наблюдениями, то в литературе не было произведений, поражающих достоверностью, «документальностью». Тут надо вспомнить хотя бы таких, как Помяловский с «Очерками бурсы», Мамин-Сибиряк, Мельников-Печерский. Шолохов говорит, что та же Москва представляет много тем и образов для писателей. Но некоторые «живут в лесу и леса не видят».
А сколько тем за чертой наших крупных городов... Нельзя ограничиваться лишь «творческими командировками», «творческими отпусками» и прочим, надо находиться с народом в более длительном взаимном общении.
В ряде полемических выступлений Шолохов развивает тезис о том, что «определенное отставание литературы от жизни вполне закономерно, потому что серьезная литература— не кинохроника, и создание больших полотен требует, как говорил Лев Толстой, не только изнурительного труда, но и очень длительного времени... Алексей Толстой писал свой роман «Хождение по мукам» двадцать два года, а роман «Петр Первый» писал пятнадцать лет и так и не успел закончить». Он говорит о произведениях, где обобщение строится так широко, что им не страшна отдаленность от времени, к которому относится фабула. Иначе действительно невозможно было бы понять, почему роман «Петр Первый» стал вдруг одним из самых злободневных и почему фильмы «Чапаев», «Мы из Кронштадта» живут и в наши дни.
Шолохов выступает против такого «творчества», где изображение подменяется иллюстративностью, внешней отображательностыо, приблизительным подобием без проникновения в сущность и глубокого раскрытия, против того, чтоб в литературе господствовала «цифирь» — подсчет книг по количеству, а не по художественному критерию. «Спору нет,— говорил он на Втором съезде писателей в 1954 году,— достижения многонациональной советской литературы за два истекших десятилетия действительно велики, вошло в литературу немало талантливых писателей. Но при всем этом остается нашим бедствием серый поток бесцветной, посредственной литературы, который последние годы хлещет со страниц журналов и наводняет рынок.
Пора преградить дорогу этому мутному потоку, общими усилиями создав против него надежную плотину,— иначе нам грозит потеря того уважения наших читателей, которое немалыми трудами серьезных литераторов завоевывалось на протяжении многих лет».
Шолохов настойчиво подчеркивает значение критики, которая нередко была не на высоте. «Если бесталанное и никудышное произведение печатал именитый», «эти «неистовые Виссарионы» вдруг мгновенно превращались в красных девиц» или «сюсюкали и расточали знаменитостям незаслуженные, безудержно щедрые комплименты», забывали, что «у нас нет и не должно быть литературных сеттльментов и лиц, пользующихся правом неприкосновенности», но если дело касалось малоизвестных, «тут уж «раззудись, плечо, размахнись, рука!»
Резко выступает Шолохов против обоймы имен, групповщины, взаимовосхвалений. Великий художник озабочен тем, чтоб без помех росла талантливая смена. Цифры, которые привел он в речи на Четвертом съезде писателей, вызывали тревогу. Оказывается, делегатов до сорока лет на Первом съезде было 71 процент, на Втором — 20,6, на Третьем — 13,9 и на Четвертом — 12,2 процента! Шолохов считал, что молодые литераторы должны занять свое место и на съездах писателей, и в правящих органах Союза писателей. Самое же главное — чуткость, «отцовская требовательность и заботливость».
«Наша критика не должна и не имеет права «ломать крылья» начинающим писателям. Однако, к сожалению, бывает и так: какой-нибудь ретивый критик шарахнет по молодому писателю дубинкой, лишит человека уверенности в своих силах, и поднимется ли такой молодой — это еще неизвестно».
Но в то же время он настраивает молодежь учиться всерьез, не гоняться за популярностью, больше работать, доводить свои вещи до совершенства.
Не стоял Шолохов в стороне и от тех споров, которые касались жанра романа, реализма, модных литературных течений. Его краткие, точно сформулированные положения вносили полную ясность в шаткие предположения некоторых теоретиков и критиков.
Шолохов отвергает теорию о кризисе романа. Он считает это беспокойство странным, вызывающим удивление, потому что «именно роман дает возможность наиболее полно охватить мир действительности и спроецировать на изображении свое отношение « ней, к ее жгучим проблемам, отношение своих единомышленников». Если роман «по природе своей представляет самый широкий плацдарм для художника-реалиста», то пришедшие ему якобы на смену вещи неопределенной формы были «попытками представить свое маленькое «я» центром мироздания». Этот субъективизм органически неприемлем Шолоховым. «Исповедальная проза», которая распространялась у нас одно время, отошла в прошлое, доказав еще раз, насколько важен объективный анализ действительности.
«Многие модные течения в искусстве,— говорил Шолохов в Стокгольме,— отвергают реализм, исходя из того, что он будто бы отслужил свое. Не боясь упреков в консерватизме, заявляю, что придерживаюсь противоположных взглядов, будучи убежденным приверженцем реалистического искусства». Реализм можно отрицать лишь в том случае, если не считаться с его великими образцами, которые оказывают влияние и на наше современное искусство, если делать главным в произведении— форму, оторванную от содержания.
Шолохов считает, что настоящее и будущее за социалистическим реализмом. «Его своеобразие в том, что он выражает мировоззрение, не приемлющее ни созерцательности, ни ухода от действительности, зовущее к борь бе за прогресс человечества, дающее возможность постигнуть цели, близкие миллионам людей, осветить им путь борьбы». Шолохов считает, что главное в искусстве— возвышающая человека суть, могучее объединяющее средство, направленное на защиту мира, гуманизма, прогресса, природы — жизненной сферы человечества.
В наше время Шолохов ставит перед писателями всего мира горьковский вопрос: «С кем вы, мастера культуры?» Он выступает за сплочение и единение людей умственного труда, предлагает писателям сесть за свой круглый стол, ибо они обладают особой силой — страстным словом, поднимающим энергию в борьбе за человечность, свободу, братство народов. Мастера слова должны вторгаться в решающие проблемы человеческих отношений и говорить суровую, подчас жестокую правду.
Шолохов считает себя лишь практиком литературы. Согласиться с этим никак нельзя. Его выступления, глубокие, бьющие в цель, имеют особенную силу убедительности, потому что являются обобщением огромного личного опыта жизни, творчества, общественной деятельности. Теоретики и практики постоянно ощущают их мудрость, боевой вдохновляющий тон, страстность, аргументированность.
И ныне некоторые деятели за рубежом стремятся сбить с пути, затемнить классовое сознание, «навести мосты...». Всякие «специалисты» по русским проблемам переиначивают на свой манер историю Советского государства, ее решающие этапы, соответственно комментируя и произведения литературы, отразившие живой и бурный поток истории.
Их главная цель — увести художников с передовой линии социальной борьбы, разложить неустойчивую часть, размыть берега реализма, взбаламутить его чистые освежающие воды всяческим модернизмом, бездушным эстетизмом. Деидеологизация, самовыражение,, отказ от широких полотен, камерность, мелкотемье, увлечение формальным заданием — всего разом и не перечесть, что тащат за собой всякие модные и сверхмодные «теоретики», «специалисты» по проблемам эстетики.
Творчество лучших писателей нашей страны и всего прогрессивного лагеря решительно противостоит этому.
* * *
«Будучи глубоко русским, национальным художником,— говорит Гурген Борян о Шолохове,— он одновременно принадлежит всем народам, ибо в его высеченных из алмаза и пламени героях сконцентрировано общечеловеческое и вечное»64.
Его воспринимают всей душой украинец и белорус, грузин и азербайджанец, эстонец и латыш, манси и юкагир, молдаванин и чеченец, потому что значительность идей, народность, искренность, чистота чувств, гуманность одинаково дороги советским людям любой национальности.
Шолохов — классик литературы социалистического реализма — стал примером для огромного отряда писателей нашей страны, они соотносят свое творчество с его достижениями, проверяют по ним уровень художественности. У Шолохова учатся Тугельбай Сыдыкбеков, Чингиз Айтматов, казаки Сабит Муканов, Мухтар Ауэзов, узбеки Абдулла Каххар, Хамид Гулям, туркмен Берды Кер- бабаев, таджики Садриддин Айни, Джалал Икрами, азербайджанцы Сулейман Рагимов, Мехти Гусейн, армянин Наири Зарьян, литовец Ионас Авижюс, латыш Вилис Лацис, эстонец Ганс Леберехт, манси Юван Шесталов, юкагир Семен Курилов, чукча Юрий Рытхэу, молдаванин Ион Друце.
Прочно связаны с шолоховской традицией украинцы Олесь Гончар, Михайло Стельмах, Вадим Собко, Василий Минко, Дмитро Павлычко, Ярослав Галан, белорусы Петрусь Бровка, Иван Мележ, Иван Шамякин. В Шолохове их привлекает поэзия трудовой жизни народа, глубокие и реалистически точные натуры героев, в которых отражено историческое, общечеловеческое и вечное, пытливая мысль наблюдателя обычаев и нравов.
Суфиян Сафуанов говорит об уроках Шолохова, что он учит созданию образа народных масс, типов, служит примером исторической точности, отражения жизни общенародной и индивидуальной в их единстве, раскрывает музыку языка, красоту пейзажа, вводит в этнографию65.
Учиться у Шолохова — это вовсе не значит придерживаться лишь определенных тем, воссоздавать только близкие к шолоховским коллизии, типы, образы, языковые средства. Многие писатели понимают эту традицию шире. Она предполагает смелое решение художественного замысла, умение поднять нетронутые пласты жизни, поставить нравственные проблемы.
Вот почему влияние автора «Тихого Дона» и «Поднятой целины» ощущают не только прозаики. Кайсын Кулиев говорит: «Читая Михаила Шолохова, я учился глубинным вещам, таким, как принципиальность творческой позиции, как народность в подлинном смысле слова. Слишком близкой и горькой музыкой звучала для меня вся мощная симфония «Тихого Дона». Мне очень понятны и духовно близки горячие натуры Григория Мелехова и Аксиньи Астаховой, их порывы, заблуждения и страдания. Меня поражает могучесть, широта и яркость поэтики несравненной шолоховской эпопеи»66.
Широкое понимание открытий, достигнутых Михаилом Шолоховым, состоит именно в этом. Они оказывают свое воздействие и на драматургию, и на живопись, музыку и так далее — на все, где так важны «глубинные вещи», о которых говорит К. Кулиев.
Как один из примеров творческого освоения шолоховской традиции может служить, на наш взгляд, роман Ю. Бондарева «Берег», в котором создана философская концепция о человеке в современном мире. Этим отличается и повесть Ч. Айтматова «Белый пароход».
Для младописьменных литератур, которые развиваются от фольклора и проходят стадию формирования стиля, творчество Шолохова имеет еще особое значение — оно наглядно показывает, какой должна быть в современной литературе связь традиции и новаторства, способы освоения фольклорного материала, включения устно-поэтических элементов в художественную ткань повествования.
Таким же исключительным явилось влияние Михаила Шолохова на зарубежного читателя всех континентов, литературу народов мира. За последние годы собраны новые значительные материалы об этом — сборник статей «Михаил Шолохов» и книга К. И. Приймы «Тихий Дон» сражается». Они свидетельствуют о том, что начиная с тридцатых годов книги Шолохова были взяты на вооружение прогрессивными силами разных стран.
Передовые люди мира проверили действенность творчества Шолохова в огне жестоких битв, в ходе собирания и сплочения общественных сил для отпора фашизму, ми литаристам, агрессорам, колонизаторам. Уже в тридцатых годах прогрессивные деятели берут на себя инициативу самого широкого распространения его книг — переводят, издают, отстаивают их в критических выступлениях. Марсель Кашен и Анри Барбюс печатают в «Юма- ните» всю первую книгу «Тихого Дона», Антонин Запо- тоц-кий взял в свои руки издание этого романа в Чехословакии, Георгий Бакалов — в Болгарии.
В Германии «Тихий Дон» жадно читали рабочие, студенты. Даже заключенные в тюрьмах. Когда гитлеровцы сжигали на площадях курганы книг, антифашисты спасали создания мировой классики, в том числе и произведения Шолохова,— прятали на чердаках, в нишах погребов, замуровывали в стенах.
«Тихий Дон» сражался в Италии, Испании, Болгарии, Франции, Индии, Венесуэле... Вдохновлял вьетнамцев и всех патриотов, отстаивающих независимость своей родины, социальные права. В книгах Шолохова зарубежных читателей покоряла откровенная, без тени сомнения, правда, поэзия жизни, оптимистическая окрыленность, философское воззрение на действительность. Прогрессивные деятели поняли и оценили гуманистическую и революционную сущность творчества.
Погибшая в фашистском лагере польская революционерка Галина Крагельская писала о «Поднятой целине»: «Через глубокое и точное изображение жизни Шолохов доказывает, как трудна, медлительна, кропотлива работа по преобразованию психологии крестьян в преддверии нового бытия... Кропотлива, трудна, мучительна, но не безнадежна... Роман Шолохова имеет то положительное качество, что позволяет вблизи присмотреться ко всем перипетиям, трудностям, конфликтам — внутренним и внешним...»67
«Дар всему миру» — так определяет Мартти Ларни книги Шолохова. «Я благодарю его за то,— говорит Эрик Нойч (ГДР),— что он был первым, кто открыл моему взору социализм и тем самым помог моему становлению как человека». Жан Лаффит (Франция) сказал о Шолохове: «Прежде всего, я снимаю шляпу. Снимаю и низко кланяюсь. От имени французского рабочего-коммуниста, ставшего писателем. Перед тем, кого охотно назвал бы учителем, если б на уста не просилось слово — товарищ»68.
Шолохов за рубежом был поэтому всегда объектом острой идеологической борьбы. Каждое его произведение, каждое новое издание вызывали битвы, которые велись некоторыми с целью принизить, дискредитировать творчество писателя, изъять из его книг «криминальные» места во время издания.
Иногда встречались пышные «восхваления», но с тенденцией нам совершенно чуждой. Хотели внушить, например, мысль, что суть «Тихого Дона» — показ «первобытной жизни казаков»: жестокость, эротика, суеверия, пьянство... Все это якобы и составляет содержание их бытия. Отсюда, дескать, индифферентное отношение героев к истории. Нет в них внутреннего подъема и прочее. Есть и такая версия, будто Шолохов обязан во всем «старой, темной, безразличной земле» и ничем не обязан новой эпохе. Часто образы казаков зачисляются в белогвардейский ряд, а Григорий Мелехов — в «бунтовщики против истории».
Были всякие другие «заходы», но они каждый раз оказывались бессильными поколебать влияние книг Шолохова, навязать читателям другое их прочтение, снизить художественные качества, к чему сводили свои ученые исследования Вильяме Харкинс, Глеб Струве, Эрнест Симмонс, Элена Мучник.
Дарование Михаила Шолохова уже в тридцатые годы было принято крупнейшими писателями мира, такими, как А. Барбюс, Р. Роллан, Лу Синь, Л. Фейхтвангер, Б. Иллеш, Э. Синклер, Мартин Андерсен-Нексе, П. Ве- реш, Г. Дж. Уэллс и другие.
Лу Синь мечтал о том времени, когда китайская литература воспользуется достижениями шолоховокого мастерства.
Еще в 1931 году Кобаяси Такидзи (Япония), касаясь теории метода пролетарской литературы, советовал брать пример с Шолохова, его романа «Тихий Дон» — этого «поразительно замедленного, как течение большой реки, произведения, не выносящего на поверхность всех подробностей маленьких чувств». «Произведения наших писателей,— говорил он,— почти все стали до тошноты одинаково сюжетны и с одинаковыми концовками. То же надо сказать и о персонажах наших произведений. Какой бы новый тип человека мы ни создавали, он всегда изображается как абсолютно удобная нам креатура... Судя по нашим произведениям, в японской действительности все очень уж быстро улаживается. Поэтому я и поставил в пример шедевр Шолохова «Тихий Дон» с замедленным повествованием... Я обнаружил, что почти все наши произведения не дают живой реальной действительности, а выбирают из нее лишь «наибольший общий делитель»69.
В какой мере Кобаяси Такидзи прав, когда так судит о пролетарской литературе своей страны и своего времени,— это особый вопрос. Важно здесь то, что он хорошо ощутил признаки шолоховского реализма, которые становились достоянием мировой литературы, помогали преодолеть всякий шаблон, схематизм, умозрительность, погруженность в незначительные мелочи, установку на «наибольший делитель».
Творчество Шолохова оказалось своевременным и очень благодатным материалом, чтоб поднять теоретические проблемы, которые касаются содержания искусства, народности, метода, стиля, литературных Направлений.
В Югославии тогда же была выдвинута мысль о том, что Шолохов должен стать предметом исследования историков, философов, литературоведов. Была поднята полемика о путях развития литературы будущего, о социалистическом искусстве, новаторстве, пороках мелкотемья и модернизма.
Реализм Шолохова воспринимается как совершенно противоположное элитарности, искусственным эффектам, сентиментализму. С его произведениями связано представление о новом эпосе, смелом и светлом изображении жизненных начал.
На нынешнем этапе шолоховедения заметным стал поворот в истолковании важнейших проблем, которые были выдвинуты за последние годы, во многом иначе прочитываются произведения писателя. Исследователи с большей глубиной раскрывают партийность Шолохова, народность, историзм, богатство художественной палитры. Его произведения все чаще соотносятся с теми целями и задачами, которые стоят перед народами мира, освободительной борьбой.
Преодолеваются вульгарно-социологические построения, абстрактность, фаталистические теории. Трагическое в шолоховских произведениях анализируется с учетом конкретно-исторических условий и индивидуальных проявлений.
Все это подводит исследователей к более точному постижению шолоховского мира, его непреходящих художественных открытий.
Социалистическая идейность, содержательность, гуманизм, совершенство формы, отвечающей естественным нормам красоты, гармония мысли и слова — это высокие берега искусства, активно участвующего в строительстве новой жизни на началах социальной справедливости, братства трудящихся. Великий художник Шолохов всегда признавал только эти берега. И потому так мощно и привольно пролегла широкая река — его великие творческие открытия — по всему миру. Книги Михаила Александровича Шолохова на всех континентах земного шара сражаются за правду. И побеждают…
3