Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Бирюков - Художественные открытия Шолохова.docx
Скачиваний:
67
Добавлен:
26.02.2016
Размер:
630.38 Кб
Скачать
  1. Живой, живой! Тиф у него-.— и побежала по про­улку рысью, придерживая руками подпрыгивающую вы­сокую грудь.

К мелеховскому двору отовсюду спешили любопытные бабы. Они видели, как Аксинья неторопливо пошла от мелеховской калитки, а потом вдруг ускорила шаги, согнулась и закрыла лицо руками».

Аксинья борется за Григория, несмотря на побои мужа и хуторское презрение. Она кричит растерявшему­ся Пантелею Прокофьевичу: «...А Гришку твоего, за­хочу— с костями съем и ответа держать не буду!.. Вот на! Выкуси! Ну, люб мне Гришка. Ну? Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой! Мой! Владею им и буду владеть!..» То же скажет и Наталье. При муже открыто и смело залпом выпьет стакан за здоровье Григория Пантеле- евича.

«Горячий комок внезапно подступивших сладких рыданий» давит ей горло, когда она в разлуке вспо­минает его: «Вошел ты в меня, проклятый, на всю жизнь!»

Если любовь Аксиньи горит как бурное пламя, вся — на виду, то в Наталье — это глубоко запрятанная, но не менее опаляющая страсть. Любила она преданно. Волно­валась, встречая суженого. Родители не хотели выдавать за Григория — она поставила на своем. Жизнь не склады­валась. С отчаяния изрезала себя косой. Ходила в Ягодное умолять Аксинью, чтоб возвратила ей мужа... И даже в страшных проклятиях, обращенных к небу во время грозы, чувствуется скорбь безвыходно и навек влюблен­ной женщины. Расставаясь с миром, перед смертью она успевает сказать Мишатке, чтобы он обнял и поцеловал за нее Григория... В Наталье —гармоническое совершен­ство нежной и преданной женской души. Пленительные образы как бы озаряют своим светным отблеском фигуру Григория.

Человеческий облик Григория проверен и мерой мате­ринской привязанности. Нет у Ильиничны ближе — «младшенького». Смотрит она ночыо, при луне, «в суме­речную степную синь», зовет его из далеких польских пространств: «Гришенька! Родненький мой!.. Кровинуш- ка моя!»

Он — самый родной из родных и для Дуняшки. Отец, Петр, даже Дарья, когда они с Григорием, то становятся чище, человечнее. Его любят сверстники-хуторяне, про­стой люд Ягодного, однополчане. Привязан к нему неиз­менной дружбой Прохор Зыков.

Он храбр и ловок, в бою бесстрашен, горд и незави­сим. На равных разговаривает с генералом Фицхалауро- вым, сразу ставит его на место: «Ежели вы, ваше превосходительство, спробуете тронуть меня хоть паль­цем,— зарублю па месте!»

Григорий не пойдет на то, чтоб грабить беззащитных, унижаться и пресмыкаться перед высшими, подличать. Все, что было в казачестве здорового, доброго, вопло­щено в Григории, в этой поистине могучей индивидуаль­ности.

Что бы там ни говорили некоторые критики, в миро­вой литературе это первый случай, когда так вдохновен­но раскрыта душа земледельца. Мелехов — не одиночка, не отщепенец, как его иногда преподносят. Его отличают высокие человеческие качества народного характера, несокрушимого жизнелюбия и счастливой способности восприятия всего прекрасного на земле.

Какие бы испытания ни переносил Мелехов, он всегда оставался человеком. И это главное, чем он дорог чита­телю. Не может он быть отщепенцем по самому складу своего характера, нет у него ничего общего ни с Капари- ным, ни с Фоминым и прочими шкурниками и человеко­ненавистниками.

Григорию иногда некоторые критики отказывают в способности сложно мыслить, осознавать происходящее. А через чьи же лихорадочные думы чаще всего мы вос­принимаем ту же мировую войну? Кто ставит перед собой столько вопросов — и не зряшных, а очень жгучих? Кто, как не он, отличается редкой наблюдательностью? Да, Григорий свои мысли не облекает в чеканные формули­ровки, но зато как он много познает непосредственным восприятием.

Ему не пришлось получить образования. Белый офи­цер Копылов мог, конечно, заметить у «неотесанного казака» Григория, «случайного в среде офицерства», и отсутствие приличных манер, и «ужасный» язык: вме­сто «квартира» он говорил «фатера», вместо «как буд­то»— «кубыть», вместо «артиллерия» — «антилерия» и вместо «дислокация» — «дисклокация». Григорий объяс­нял, что ему вроде бы это ни к чему, он кружился и будет кружиться около быков, с ними «расшаркиваться» и го­ворить «покороче: цоб-цобэ». Но насколько он при всем этом выше образованного чистенького Копылова, как Морозка у Фадеева куда сложнее и ярче «воспитанного» Мечика — предательской душонки.

В статье о «Виринее» Сейфуллиной Фурманов расска­зывает, как он однажды спросил на фронте у одного командира, почему тот из погибших больше всего сожа­леет о Пашке Сычеве — чрезмерно волевом человеке, озорном буяне, но лихом разведчике. Командир на это ответил:

«А свежее нутро у Пашки ты чуял?.. Из Пашки я себе готовил смену... Пашка не взнуздан и дик, зато силу большую имел человек у себя в нутре. И я эту силу в нем приметил, я бы той силе и линию дал, Пашкина сила только линию одну и ждала»131.

Таков и Григорий. И не надо думать, что ненадежен по характеру этот человек необузданных страстей и аф­фектов, что колышет и гнет его любой идеологический ветер. Поступки Мелехова исходят из внутренней потреб­ности, он стремится постигнуть правду своим опытом, открыто реагирует на доброе и злое.

Мелехов живет напряженно, эмоционально реагирует на собственные поступки, беспощадно казня себя за тра­гические ошибки. «Лишь трава растет на земле, безуча­стно приемля солнце и непогоду, питаясь земными жизнетворящими соками, покорно клонясь под гибельным дыханием бурь».

Такого существования никогда не было у Мелехова. Как и Пашке Сычеву, о котором говорил Фурманов, ему нужна была в жизни линия. И он в начале революции нашел ее.

Как это много значило — талантливый, умный казак, самородок с полководческим дарованием, человек с врож­денным демократизмом, так располагающий к себе Дру­гих простых казаков, враг угнетателей, тунеядствующих белоручек, больших и малых собственников, хапуг и на­сильников— стоит в борьбе двух начал на нашей стороне.

Но вот все пошло, как образно выражаются казаки, колесом под гору. В чем же причина?

Сводить причины к какой-то одной — нельзя. Несом­ненно, мелкобуржуазные слои наиболее склонны к коле­баниям, поскольку они занимают промежуточное поло­жение и не имеют самостоятельной политической линии, независимой ни от пролетариата, ни от буржуазии.

Поворот Мелехова происходит в тот период, когда колебания захватили большую часть крестьянства. То были «сначала — за большевиков,— говорил Ленин,— когда они дали землю и демобилизованные солдаты при­несли весть о мире. Потом — против большевиков, когда они, в интересах интернационального развития револю­ции и сохранения ее очага в России, пошли на Брестский мир... Диктатура пролетариата не понравилась крестья­нам особенно там, где больше всего излишков хлеба, когда большевики показали, что будут строго и властно добиваться передачи этих излишков государству по твер­дым ценам. Крестьянство Урала, Сибири, Украины пово­рачивает к Колчаку и Деникину»132.

После революции, пишет Шолохов, «казаки насторо­женно притихли. Многие радовались, ожидая прекраще­ния войны...». Что же касается земли, то они не могли ощутить этого великого завоевания народа, потому что не нуждались в ней и больше думали о том, чтоб корен­ная ломка, в этом случае не затронула интересы трудово­го казака.

В январе 1917 года Мелехов за боевые отличия был произведен в хорунжии. После Октябрьского переворота стал командиром сотни. «К этому времени,— читаем в романе,— можно приурочить и тот перелом в его наст­роениях, который произошел е ним вследствие происхо­дивших вокруг событий и отчасти под влиянием знаком­ства с одним из офицеров — сотником Ефимом Извари- ным».

Это не значит, что настроение Григория стало определяться в какой-то мере интересами кастовыми, офицерскими. Он хочет разобраться во всем именно как рядовой казак. А многие размышляли тогда так: русские цари уничтожили старые казачьи порядки, наказными атаманами стали всякие фон Таубе, фон Граббе. Не луч­ше ли сейчас, когда наступила революция, установить свою власть на Дону и «жить, как в старину наши пра­деды жили»? Может, действительно прав Изварин, что если «большевик?! возьмут верх — рабочим будет хоро­шо, остальным плохо», особенно — казачеству со своим укладом? Такие сомнения беспокоили и Мелехова.

Мелехов сознается прямо: «ничего я не понимаю... Мне трудно в этом разобраться... Блукаю я, как метель в степи...»

Он проверяет изваринские идеи, беседуя с новым дру­гом — Подтелковым, убеждается в правоте его доводов, что автономизм не спасет казаков: «Так же над народом, какой трудящийся, будут атамамья измываться. Тянись перед всяким их благородием... В старину прижали нас цари, и теперь не цари, так другие-прочие придавют, аж запишшим!.. Нам от старины подальше, а то в такую упряжку запрягут, что хуже царской обозначится». «Раз долой царя и контрреволюцию,— разъясняет Подтел­ков,— надо стараться, чтоб власть к народу перешла». Мелехов понял, что это ему куда ближе, «и после недол­гих колебаний вновь перевесила в его душе прежняя правда», то есть правда революционно настроенного ка­зака, ставшего красногвардейцем.

Многое он осознавал с трудом, но все-таки осознавал. Способность и стремление к этому у него были. Поэтому в ряду тех сложных фактов, которые определяли его поведение, большое значение имел и подход к казачьей проблеме вообще. Шолохов исследует это во всех под­робностях, учитывает в полной мере, вместе с положи­тельным, все отрицательное, ошибочное. Без такого учета невозможно идти вперед.

Что усиливало в Мелехове колебания? Первую замет­ную трещину дал случай под Глубокой. Мелехов пытался предотвратить самосуд над Чернецовым и сорока офи­церами, взятыми в плен. Произошла стычка с Подтелко- вым. Важно, прежде всего, вот что: Мелехов только что вышел из боя, в котором отличился как красный коман­дир, помог разгромить Чернецова и был ранен. Но как разговаривает с ним Подтелков?

«А ты, Мелехов, помолчи-ка!.. Понял? Ты с кем гутаришь? Так-то!.. Офицерские замашки убирай! Рев­ком судит, а не всякая...»

Вот это-то определение «всякая», за которым обычно следует и еще что-нибудь не очень любезное, Мелехов переносить не согласен.

Над этим «всякая», особенно «Ты с кем гутаришь?» — задумывается и автор. Иногда и такие люди, как Под­телков, могут приобретать черты властного самодоволь­ства, неограниченной распорядительности, выйти из-под контроля.

Даже Давыдов будет оглядываться на себя и призна­вать, что он незаметно усваивал грубую манеру обраще­ния с народом.

Ведь в этом «Ты с кем гутаришь?» несомненно есть нарушение принципа революции, явное расхождение с тем, как отвечал совсем недавно на вопрос Григория Подтелков:

«— А править нами кто будет?

- Сами! — оживился Подтелков.— Заберем свою власть — вот и правило...»

И дело как раз в том, что «еще до избрания его председателем ревкома он (Подтелков.— Ф. Б.) заметно переменился в отношении к Григорию и остальным зна­комым казакам, в голосе его уже тянули сквозняком нотки превосходства и некоторого высокомерия. Хмелем била власть в голову простого от природы казака».

Как только началась расправа над Чернецовым и ка­заками, Григорий заковылял к Подгелкову, не сводя с него «налитых мутью глаз». «Сзади его поперек схватил Минаев,— ломая, выворачивая руки, отнял наган; загля­дывая в глаза померкшими глазами, задыхаясь, спросил:

— А ты думал — как?»

Вопрос, обращенный к Мелехову,— не бесспорный. Страшен колорит всей сцены. И это, видимо, служит ответом: самосуд производит тяжкое впечатление. Меле­хов имел основания не соглашаться, исходя из правил войны, тем более что происходит это в красногвардейской части.

Мелехов в растерянности. Он едет домой, но все же недоволен был, что «покидал свою часть в самый разгар борьбы за власть на Дону». Одолевают тяжкие и мрач­ные раздумья.

«Ломала и его усталость, нажитая на войне. Хотелось отвернуться от всего бурлившего ненавистью, враждеб­ного и непонятного мира. Там, позади, все было путано, противоречиво. Трудно нащупывалась верная тропа; как в топкой гати, зыбилась под ногами почва, тропа дроби­лась, и не было уверенности — по той ли, по которой надо, идет. Тянуло к большевикам — шел, других вел за собой, а потом брало раздумье, холодел сердцем. «Неуж­то прав Изварин? К кому же прислониться?» Об этом невнятно думал Григорий, привалясь к задку кошелки». «А тут новое всучилось: не мог ни простить, ни забыть Григорий гибель Чернецова и бессудный расстрел плен­ных офицеров».

Говорят, что Мелехов отстаивает некие всечеловече­ские принципы, что это абстрактный гуманизм, проявле­ние все тех же сословных пережитков, которые опутали его целиком. Согласиться с этим нельзя...

Дома отец восторгается умом Каледина, в Каменской, по его мнению, собрались «пустобрехи». Твердо опреде­лил свою линию и брат Петр. Но Мелехов сопротивля­ется. И лишь постепенно стихийный круговорот захваты­вает и его.

После случая с анархистами в Сетракове по хуторам и станицам спешно формируются отряды. Когда в Татар­ском, на майдане, выбирают командира отряда и пред­ложили Григория, старики не согласились, потому что он был в Красной гвардии. «Нехай Гришка в табуне по­ходит»,— решают они. Мелехова это нисколько не обиде­ло, он отвечает: «Я и сам не возьмусь, на черта вы мне сдались».

Вовсю верховодят контрреволюционеры вроде Коршу­нова. Круто атаманил, например, Лиховидов в Каргин- ской. Он заставил стариков подписать постановление о вы­селении «мужиков», которые не принимают участие в за­щите Дона. Не менее строго карают и казаков, предла­гают меру воздействия и на Мелехова: «Своим судом его».

Так Мелехов попадает в контрреволюционный лагерь, но воюет без твердого убеждения. Вообще, «молодые еха­ли поневоле, старые — по ретивой охоте». Григорий мало активен. Даже тогда, когда кричит Подтелкову, стоявше­му перед виселицей, Мелехов еще раздвоен. Что-то за­ставило же его содрогнуться, когда он узнал о предсто­ящей казни. Какая-то сила гонит его и Христоню гало­пом вон из хутора Пономарева. Он где-то на середине: не противодействует казни, но и не казнит. Только со злостью напоминает Подтелкову случай с Чернецовым и скачет прочь.

Вместе с другими пробирается он в Усть-Медведицкий округ, но и теперь не уверен в себе. Это чувствует Петр:

«Мутишься ты... Боюсь, переметнешься ты к крас­ным... Ты, Гришатка, до се себя не нашел».

А когда начались беспрерывные бои, Григорий стал с острым любопытством всматриваться в тех, против кого воевал. Но и он все больше накалялся злобой к больше­викам, считал, как и многие другие, что по их вине идет война, они, дескать, напирают на область, чтоб отнять права, тамбовские, рязанские, саратовские мужики идут, стремясь захватить казачьи земли и угодья. И только из- за этого, думалось ему, в пору горячих полевых работ приходится держать фронт. Многие ожесточились, реже стали брать в плен, беспощадно грабили.

За все эти преступления перед народом, проводит мысль Шолохов, ответственны прежде всего заправилы контрреволюции. От их глаз не укрылось то, что сотник Мелехов, по словам одного из офицерских чинов, «либе­ральничает», «мягко стелет на всякий случай», «по ста­рой памяти играет на две руки», снимают его поэтому с сотни и дают взвод. Григорий действительно отличался «чрезмерной мягкостью» обращения с пленными и не разрешал грабежей.

И хотя летом 1918 года перевес был на стороне каза­ков, это не радовало Григория. Ему было ясно: все хо­тят мира. Казаки перестали верить белогвардейской про­паганде, союзникам и начали понимать: Россия огромна, и не за то воюют мужики, чтобы землю отнять у казаков. Почуяв развязку, Григорий самовольно покидает фронт, возвращается домой.

Подходят красные. Мелеховы не идут в отступ: будь что будет. Некоторые исследователи здесь приходят к такому выводу: имущество спасали... собственни­ки... Но дело не в этом, конечно. И другие тоже были собственниками, а бросали все, убегали и на прощанье грозили Мелеховым: «Мы припомним, какие красным на Дон ворота отворяли, оставались им служить...» Ре­шение Мелеховых остаться объясняется тем, что насту­пил поворот в настроении казачества, стремление к миру.

У Мелеховых на постой остановились красноармейцы. Ведут они себя по-разному. Есть понимающие свой ре­волюционный долг. Есть и анархисты. Таким предста­ет Тюрников из Луганска. Правда, у него на глазах офи­церы расстреляли мать и сестру. Сдерживаться ему труд­но, особенно когда чувствует, что перед ним офицер. А в этом доме их двое. Происходит стычка с Григорием.

Началась тревожная ночь: придирки, наскоки... Гри­горий урезонивает дебошира:

«— Я тебе вот что скажу, товарищ... Негоже ты ве­дешь себя: будто вы хутор с бою взяли. Мы ить сами бро­сили фронт, пустили вас, а ты как в завоеванную страну пришел... Собак стрелять — это всякий сумеет, и безо­ружного убить тоже не хитро...

  1. Ты мне не указывай! Знаем мы вас... И разговари­вать с тобой я могу по-всякому».

Григорий «в этот миг знал непреложно, что духом готов на любое испытание и унижение, лишь бы сберечь свою и родимых жизнь». Но все кончилось миром. Один красноармеец доложил обо всем комиссару, тот увел скандалиста. Мелеховы ценят благородство и человеч­ность. Когда утром вступившийся за них красноармеец, извиняясь, дружелюбно прощается, угощает детей саха­ром и уходит, Пантелей Прокофьевич гневно выговарива­ет Наталье:

«— Необразованность ваша! Хучь бы пышку дала ему на дорогу. Отдарить-то надо доброго человека? Эх!

  1. Беги! — приказал Григорий».

Как много смысла в этой сцене и слове «беги» — была, значит, основа для дружбы и понимания. Ведь Мелехо­вы — не Коршуновы и не Моховы, не кулацкие палачи. Хотя сословная спесь и живет в них, даже в Ильиничне, но все-таки Мелеховы всегда готовы отозваться на искреннюю доброту и честность.

Да, луганец пострадал от белых, стал, по словам красноармейца, «вроде головой тронутый». И все-таки

Шолохов в письме к Горькому, говоря о том, как «загиб­щики» озлобляли казаков, искажая идеи Советской вла­сти, указывает, что виноват в этом «отчасти и обижен­ный белыми луганец»133.

Не мог не сказаться на настроении Мелехова и тот случай, когда его хотели убить на вечеринке как офицера. Этот случай имеет большое значение для характеристики Григория, его дальнейших срывов и падений. Недаром сам он потом многое будет объяснять данным случаем — припомнит его в ночном разговоре с Кошевым. Эпизод этот в критике истолковывавается по-разному. Напомним его.

Григория вместе с соседями пригласили в дом Ани- кушки на пьяную вечеринку, устроенную анархистами из красноармейской части. Отец посоветовал: «Пойди, а то скажут: мол, за низкое считает. Ты иди, не помни зла».

Григорий пошел. Сидел рядом с сибирским пулемет­чиком. Тот говорил, что вот разбили Колчака, теперь надо убрать Краснова. «А там ступай пахать... А кто поперек станет — убить. Нам вашего не надо. Лишь бы равными всех поделать...» Григорий с ним согла­шался.

Но вдруг ему украдкой передают: убить сговарива­ются... (Кто-то доказал, что он офицер.) Посоветовали: «Беги...» И он убегает в степь, а вдогонку стреляют. «Как за зверем били!» — механически подумал он. Григорий зимой ночует в степи, в брошенной копне чакана. И стал он думать, не махнуть ли через фронт к казакам. После побега Григория его разыскивали. «Пришли домой, мое все дочиста забрали,— рассказывал он.— И шаровары и поддевки. Что на мне было, то и осталось».

Но вспомним и такое его признание: «Когда погна­лись, зачали стрелять — пожалел, что не ушел, а теперь опять не жалею».

Пожалел о том, что не ушел в отступ, остался, риск­нул... Но теперь, когда в хуторе устанавливалась Совет­ская власть, он доволен, что не ушел к тем, кто продол­жал воевать против красных.

Нередко этот эпизод истолковывается так, что вроде бы виноват Мелехов...

Вскоре дошли до хутора мрачные слухи о трибуна­лах, судах и расстрелах. «Все Обдонье жило потаенной, придавленной жизнью. Жухлые подходили дни. События стояли у грани. Черный слушок полз с верховьев Дона, по Чиру, по Цудкану, по Хопру, по Бланке, по большим и малым рекам, усыпанным казачьими хуторами. Гово­рили о том, что не фронт страшен, прокатившийся вол­ной и легший возле Донца, а чрезвычайные комиссии и трибуналы. Говорили, что со дня на день ждут их в станицах, что будто бы в Мигулинской и Казанской уже появились они и вершат суды короткие и неправые над казаками, служившими у белых. Будто бы то обстоятель­ство, что бросили верхнедонцы фронт, оправданием не слулсит, а суд до отказу прост: обвинение, пара вопросов, приговор — и под пулеметную очередь. Говорили, что в Казанской и Шумилинской вроде уже не одна казачья голова валяется в хворосте без призрения... Фронтовики только посмеивались: «Брехня! Офицерские сказочки! Кадеты давно нас Красной Армией пужают!»

Слухам верили и не верили. И до этого мало ли что брехали по хуторам. Слабых духом молва толкнула на отступление. Но когда фронт подошел, немало оказалось и таких, кто не спал ночами, кому подушка была горяча, постель жестка и родная жена немила.

Иные уж и жалковали о том, что не ушли за Донец, но сделанного не воротишь, уроненной слезы не подни­мешь...»

Слух есть слух. Но вот когда дело дошло до хутора Татарского, как там проводилось решение трибунала «изъять все наиболее враждебное» — попов, атаманов, офицеров, богатеев? Список был составлен на десять человек. В графе «За что арестован» стоит: «Пущал про­паганды, чтобы свергиули Советскую власть», «Надевал погоны, орал по улицам против власти», «Член Войсково­го круга», «Подъесаул, настроенный против. Опасный», «Отказался сдать оружие. Ненадежный» и пр. Семерых из списка арестовали и отправили в Вешенскую, где они были расстреляны в тот же день. Председатель ревкома Иван Алексеевич Котляров возмущен: «Я думал им тюрьму дадут, а этак что ж... Этак мы ничего тут не сделаем! Отойдет народ от нас... Тут что-то не так. На что надо было сиичтожать людей? Что теперь будет?» Тревога о последствиях у Котлярова законна, но тем не менее Штокман отвечает ему, что это «слюни интел­лигентские... С врагами нечего церемониться... На фрон­тах гибнут лучшие сыны рабочего класса. Гибнут тысячами! О них — наша печаль, а не о тех, кто убивает или ждет случая, чтобы ударить в спину. Или они нас, или мы их! Третьего не дано». В этом заключена большая правда. Борьба есть борьба. С подстрекателем Коршуно­вым действительно не следовало церемониться. Но вот собрался сход. Он протестует. Оказалось, что многие по­пали в список случайно, это были люди темные, простые, всю жизнь держались за плуг. Казаки из этого и других фактов делали выводы: «И мы поняли, что, может, совет­ская власть и хороша, но коммунисты, какие на должно­стях засели, норовят нас в ложке воды утопить!.. И мы так промеж себя судим: хотят нас коммунисты изничто­жить, перевесть вовзят. Чтоб и духу казачьего на Дону не было».

Сход настроен мрачно. К концу Кошевой и Штокман остаются одни. Народ разошелся...

Когда по хутору поползли недобрые слухи, Мелехоз идет вечером на огонек в ревком рассказать, что в «гру­дях накипело». Из его разговора видно, как многое сму­щает середняка. Даст ли Советская власть что-нибудь трудовому казаку или, наоборот, отнимет из того, что есть? Не обман ли рассуждения о равен с тве? А то ведь шла через хутор красноармейская часть. «Взводный в хромовых сапогах, а «Ванек» в обмоточках. Комиссара видел, весь в кожу залез, и штаны, и тужурка, а друго­му и на ботинки кожи не хватает. Да ить это год ихней власти прошел, а укоренятся они,— куда равенство де­нется?»

Он размышляет и над тем, что вот, бывает, свой же брат, «а глядишь — вылез в люди и сделался от власти пьяный и готов шкуру с другого спускать, лишь бы уси­деть на этой полочке».

Котляров рассказывает, как хорошо приветил его ок­ружной председатель, поздоровался за руку. А у Мелехо­ва свое на уме: «Атаманов сами выбирали, а теперь са­жают. Кто его выбирал, какой тебя ручкой обрадовал?»

Если не так давно вопрос о перераспределении земли на равных началах ничуть не вызывал возражения, то те­перь и это его смущает. Котляров говорит: «Нехай бога­тые казаки от сытого рта оторвут кусок и дадут голодно­му. А не дадут — с мясом вырвем. Будя пановать! Загра­били землю...

— Не заграбили, а завоевали!»

Из рассуждений Мелехова видно, как за короткое вре­мя прибавилось много такого, что усиливало его коле­бания. Поэтому Котляров выговаривает ему: «А ты на холостом ходу работаешь, куда ветер, туда и ты, как флюгерек на крыше. Такие люди, как ты, жизню мутят».

Да, смутно на душе у Григория. Он даже запальчиво бросает: «А власть твоя — уж как хочешь — а поганая власть». Но все, что он откровенно высказал, конечно же, не демагогия врага, а неосведомленность о том, что такое Советская власть, как будут проводиться важнейшие ме­роприятия на Дону. Сама жизнь ставила эти вопро'сы. Они не легкие, но на них надо было отвечать. Земля, са­моопределение трудового казачества, выборная власть, отрицательные стороны «назначенства», случаи карь­еризма— все это волновало многих. Мужик насторожен­но присматривался к новому, хотел все проверить на фактах. Он знал по керенщине, какой расчет делают иные политики «на приваду», на заманчивые обещания. Задача сводилась к тому, чтоб разъяснить людям, успо­коить их. В предписании Ленина В. А. Антонову-Овсеен­ко еще в январе 1918 года было сказано: «Относительно • земельного вопроса на Дону советую иметь в виду текст принятой позавчера на съезде Советов резолюции о феде­рации Советских республик. Эта резолюция должна успокоить казаков вполне»434.

Что же отвечают Мелехову на это в ревкоме? «Твои слова — контра», «Ты советской власти враг!», «Такие думки при себе держи», «Стопчем!» Несомненно, это не­льзя считать ответом, и гораздо больше резона как раз в словах Григория: «Ежели я думаю за власть, так я — контра? Кадет?» Выходило именно так. Председатель ревкома дает зарок: «Ишо раз придет—буду гнать в шею! А начнет агитацию пущать — мы ему садилку най­дем...»

Правда, у Мелехова в тоне, запальчивости, категорич­ности, обобщениях есть и перехлесты не только полити­чески неосведомленного, шаткого, но и озлобленного че­ловека. Но надо учитывать, что вызваны они были и лич­ными переживаниями.

Обстановка после этого осложняется еще больше. Гри­горий уходит из хутора. «Перегожу время на Сингином, у тетки... Что-то мне страшновато тут ждать...», то есть держится нейтралитета. А на него уже готовят материал, срочно разыскивают. Григорий попал в черный список, вместе с отцом, главным образом за тот разговор в рев­коме. Штокман убежден: «А вот Мелехов, хоть и вре­менно, а ускользнул. Именно его надо было взять в дело! Он опаснее остальных, вместе взятых. Ты это учти. Тот разговор, который он вел с тобой в исполкоме,— разговор завтрашнего врага». А то, что Мелехов мог быть полезнее многих, это не интересовало.

И вот — прямое распоряжение Котлярову и Кошево­му: «А Григория взять сегодня же! Завтра мы его отпра­вим в Вешенскую, а материал на него сегодня же пошли с конным милиционером на имя председателя ревтрибу­нала... Михаил, возьми двух человек и иди забери зараз же Гришку. Посадишь его отдельно».

Впрочем, некоторые критики отмечают дальнозор­кость Штокмана, безошибочность его предвидения. Но так ли это? Не путают ли они причину и следствие? Вместо того чтоб изолировать контрреволюционеров, в Татарском ударили по колеблющимся и до предела нака­лили обстановку. Это оттолкнуло казаков.

Иногда все дело представляют так, что Мелехов был вдохновителем мятежа. На самом же деле он к не­му лишь присоединился, подогретый всем тем, что проис* ходило с ним во время скитаний. Он прятался в кизешни- ке у чужих людей, отец — в подвале. Когда Григорий от­сиживался в логове, пришел хозяин, сообщил: «Дон по­ломало!..— И рассыпчато засмеялся». По улице мчатся верховые. Какой-то старик сзывает казаков на конь; «Отцов и дедов ваших расстреливают, имущество ваше забирают...»

Началось волнение. «Полой водой взбугрилось и раз­лилось восстание, затопило все Обдонье, задонские степ­ные края на четыреста верст в окружности. Двадцать пять тысяч казаков сели на конь». Понесла и завертела коловерть. Восстали еланские, вешенские, Казанская, Шумилинская, Мигулинская. Все это еще больше под­хлестнуло Мелехова. Теперь и он становится повстан­цем. Нейтралитет кончился.

«Жизнь оказалась усмешливой, мудро-простой. Те­перь ему уже казалось, что извечно не было в ней такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и, до края озлобленный, он думал: у каждого своя прав­да, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, цока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь...

Пути казачества скрестились с путями безземельной мужичьей Руси, с путями фабричного люда. Биться Ь ними насмерть. Рвать у них из-под ног тучную донскую, казачьей кровью политую землю. Гнать их, как татар, из пределов области! Тряхнуть Москвой, навязать ей по­стыдный мир!»

Исследователи иногда указывают на эти слова как на откровенную философию злобного собственника, как на голос уходящего мира, где каждый думает только о себе одном, где человек человеку — волк. От крайнего Эгоизма, индивидуализма, сословности, дескать, так кло­кочет в Мелехове ожесточенность и ненависть. И попро­буй убеди, что нельзя не учитывать ситуацию: ведь рас­суждает приговоренный к смерти человек.

Да, в его словах есть то, что проповедовал Изварин. Но почему Мелехову пришли на ум эти мысли? По про­думанной какой-то программе? Разумеется, нет. Сепа­ратизм, обособленность, враждебный тон определены осо­быми обстоятельствами.

К этим страницам романа Шолохов дал комментарий в письме Горькому от 6 июня 1931 года, когда требова­лось отстоять третью книгу от рапповских ортодоксов. И хотя без комментариев все ситуации в романе вполне ясны, но для полноты аргументации приведем несколько строк из письма:

«6-я часть почти целиком посвящена восстанию на Верхнем Дому 1919 г...

Теперь несколько замечаний о восстании:

  1. Возникло оно в результате перегибов по отноше­нию к казаку-середняку.

  2. Этим обстоятельством воспользовались эмиссары Деникина, работавшие в Верхне-Донском округе и прев­ратившие разновременные повстанческие вспышки в по­головное организованное выступление... Не сгущая кра­сок, я нарисовал суровую действительность, предшество­вавшую восстанию...

Наиболее мощная экономически верхушка станицы и хутора: купцы, попы, мельники, отделывались денеж­ной контрибуцией, а под пулю шли казаки зачастую из низов социальной прослойки. И естественно, что такая политика, проводимая некоторыми представителями Со­ветской власти, иногда даже врагами, была истолкована как желание уничтожить не классы, а казачество.

Но я же должен был, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, так как, не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания»135.

Шолохов говорит, что он вывел «шелкоперов от Совет­ской власти», которые грубо искажали наши идеи. Таков— Малкин. Подводчик, который везет Штокмана и Кошево­го, рассказывает им об этом деятеле: «Чужими жизня­ми, как бог, распоряжается». Фокусы он творит действи­тельно чудовищные. Обычная команда: «По третьей категории его!» «Это не смывание над народом?» — спра­шивает подводчик. И сравнивает того деятеля с извест­ным в истории Дона Долгоруким.

«Ваша власть справедливая, — говорит подводчик,— только вы трошки неправильно сделали... Потеснили вы казаков, надурили, а то бы вашей власти и износу не бы­ло. Дурастного народу у вас много, через это и восстание получилось...» Когда спросили о Малкине политкома (тоже упомянут в письме Шолохова), то его, оказывает­ся, не очень тревожило, что происходило рядом: «Он там одно время пересаливал. Парень-то он хороший, но не особенно разбирается в политической обстановке. Да ведь лес рубят, щепки летят... Сейчас ом эвакуирует IB глубь России мужское население станиц...»

«Изваринские» идеи Мелехова порождены этим нару­шением классового принципа, а не тем, что они сами по .еебе, вне обстоятельств, стали его «символом веры».

А как обстоит дело с индивидуальными чертами ха­рактера Григория? Он горяч, несдержан, реагирует с по­вышенной страстью.

В обстановке, которая сложилась, это приводило к острым конфликтам, тяжелым осложнениям. Возьмем его стычки. Ведь мог же он промолчать, когда придирал­ся луганец, и не ходить в ревком. Вспомним, как посту­пает Петр. С луганцем он не пререкается ни одним сло­вом, нависла опасность — он сразу в Вешенскую к Яшке Фомину, как-никак «окружным ревкомом заворачивает». «Вез и он подарок могущественному теперь сослуживцу: кроме самогона—отрез довоенного шевиота, сапоги и фунт дорогого чая с цветком». Расчувствовался пред­ седатель ревкома, заверил: «...Ты не бойся, тебя не тро­нут».

А Григорий не может так. Он стоит за справедливость, не терпит насилия, добивается ясности. Из Мелеховых он ближе всего к деду Прокофию, который привез из Турет­чины жену, перенес насмешки, улюлюканье, но никому не дал ее в обиду. А когда хуторяне пришли убивать «ведь­му», Прокофий раскидал шестерых казаков и развалил одного ташкой до пояса. Таковы и индивидуальные чер­ты Григория. Но есть и другое. Слишком горяч, поспешен в решениях. Бурно реагировал он на обиды, не сумел во­время остановиться, обуздать страсти, обдумать хорошень­ко, взвесить все обстоятельства. Справедливые судьи не могут не спросить, однако, и с тех, кому не дорога была судьба Григория. И не только его судьба. Предшество­вавшая восстанию обстановка должна быть принята ими во внимание с большей серьезностью, чем это делалось.

Озлобленный до предела, Григорий становится вожа­ком повстанцев, ведет за собой тридцать двух татарцев, а через несколько дней — даже три с половиной тысячи сабель. На позиции выходят старики, бабы, подростки. Преступление одно страшнее другого совершают казаки и вместе со всеми Григорий. После гибели Петра еще беспощаднее разгорается в нем ярость. Будет мстить за себя, за отца, брата и — метаться, тосковать, истерически рыдать над убитыми матросами: «Кого же рубил!..— И впервые в жизни забился в тягчайшем припадке, вы­крикивая, выплевывая вместе с пеной, заклубившейся на губах:—Братцы, нет мне прощения!.. Зарубите, ради бога... в бога мать... Смерти предайте!..» Он будет жить «с этим неразрешенным, саднящим противоречи­ем, с восставшим чувством неправоты своего дела...». И где-то глубоко внутри осознавать: «А мне думается, что заблудились мы, когда на -восстание пошли...»

Он самовольно выпустит из белогвардейской тюрьмы заключенных, помчится спасать Котлярова, Штокмана и Кошевого, будет присматриваться к красным — коман­дирам и рядовым. И не раз охватит его палящая нена­висть к Фицхалаурову, союзникам, белогвардейцам, ма­родерам, карьеристам. Осмыслит он и трагизм положения: «Наворошили мы делов... Спутали нас ученые люди... Госиода спутали! Стреножили жизню и нашими руками вершают свои дела».

В разгар кровопролитной междоусобицы он пожа­луется Наталье: «Вся жизня похитнулась... Людей уби­ваешь... Неизвестно для чего всю эту кашу... Неправиль­ный у жизни ход, и, может, и я в этом виноватый... Зараз бы с красными надо замириться и — на кадетов. А как? Кто нас сведет с советской властью? Как нашим обчим оби­дам счет произвесть?.. Война все из меня вычерпала. Я сам себе страшный стал...»

Задолго до поражения он станет уклоняться от боя, возненавидит службу, погоны и даже казачью славу. По­тянет его к детям, семье, родным полям, мирной жизни. Вихрь войны занесет Григория в Новороссийск. Тут, на­деялся он, конец мукам. Повеселевший и как-то «весь подобравшийся», он встречает цепи красноармейцев, ко­торые спускались с гор.

Вряд ли кто станет оправдывать тяжкие преступле­ния, совершенные Григорием и другими казаками во время восстания, да и нет нужды: он сам не прощает их себе. И потому с такой искренностью Мелехов искупал свою вину перед новой властью. Он громил белых в Кры­му, на Украине, в Польше, мужественно и честно отста­ивал родину. Прохор рассказывает Аксинье: «Переменил­ся он, как в Красную Армию заступил, веселый из себя стал... Говорит, буду служить до тех пор, пока прошлые грехи не замолю... Возле одного местечка повел он нас в атаку. На моих глазах четырех ихних уланов срубил... После боя сам Буденный перед строем с ним ручкался, и благодарность эскадрону и ему была».

Сам Григорий вспоминает, с каким «усердием навер­нул» в бою корниловского полковника: «...ажник сердце взыграло... Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку требовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И говорить-то об этом тошно! Да чтоб я ихнюю власть опять устанавливал? Ге­нералов Фицхалауровых приглашал? Я это дело опро­бовал раз, а потом год икал, хватит, ученый стал, на сво­ем горбу все отпробовал!»

Так вел себя Григорий в то время, когда многие во­жаки восстания отсиживались с врангелевцами в Крыму, готовились к новому походу на Дон, иные пробирались к туркам, бродили по Кубани, по степям за Манычем или возвращались в хутора, надеясь «перевоевать». Лучшие воспоминания у Григория и Прохора связаны со службои в Первой Конной, когда после сомнений, ошибок, роковых дорог они причалили к берегу.

Советское правительство доверяло прозревшим oi заблуждений казакам, и доверие оправдывалось. Уже приводились исторические документы. Об этом говорит и сам Шолохов: «Большое количество людей с нехоро­шим прошлым служили в Красной Армии верой и прав­дой. Крестьянин-казак, человек практического склада у мл, убедился в провале белых, старался замолить свои грехи. 11 подвиги совершал, кровишки не жалел— ни сво­ей, пн чужой»136.

Но мнению И. Лежнева, вполне правомерно, что «вы­пил и из романа» восемь месяцев службы Мелехова и Красной Армии. Они опущены «без сколько-нибудь существенного ущерба в обрисовке фигуры главного ге­роя романа»137. Но сам Шолохов объясняет все иначе: «Для того, чтобы показать должным образом Первую Конную, надо было написать еще книгу. Это нарушило бы архитектонику романа»138.

И пусть не была написана книга о службе Григория в Первой Конной, но нельзя вычеркивать этот период из биографии Мелехова. Что может быть несомненнее и че­стнее искупления своей вины кровью?

Правда, потом для Григория многое поломалось. Он «с величайшей душой служил советской власти», а ему не доверяли. «У белых, у командования ихнего я был чу­жой,— рассказывает Григорий,— на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак,— какая я им родня? Не верили мне! А потом и у красных так же вышло... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг... Остатнее вре­мя я этого недоверия уже терпеть не мог больше. От жару ить и камень лопается».

Мелехов вернулся после демобилизации в хутор. Ко­шевой ему никак не доверяет. «Как волка ни корми, он в лес глядит»,— роняет Михаил в ночном разговоре. Фор­мально он вроде бы прав. А по существу?

Григорий отталкивает от себя на майдане Крамскова, когда тот, недовольный продразверсткой, предлагает: «Перевоевать надо! Скажем, как в прошлом годе: долой комм унию, да здравствует советская власть!» Григорий ответил: «Иди домой, пьяная сволочь! Ты сознаешь, что ты говоришь?!» А про себя решает: «Нет, надо уходить поскорее. Добра не будет...» Об опасениях Кошевого ду­мает: «Боится, что восстание буду подымать, а на чер­та мне это нужно — он и сам, дурак, не знает».

Григорий навоевался. Все мысли теперь только об од­ном: пожить возле детей и Аксиньи. Восьмой год не сле­зал он с коня и даже сны видел одни и те же: или он убивает, или его убивают.

Народ трудился. Началось восстановление разрушен­ного войной хозяйства. Казаки, рассказывает Прохор, «сенов понавалили скирды, хлеб убрали весь до зерна, а ж ник хрипят, а пашут и сеют». Хотелось и Григорию заняться мирным трудом. Но он не рассчитался за про­шлое. И понимает сам: вину до конца не искупил.

Возможную меру наказания обсуждают еще до его возвращения.

Кошевой: «Суд будет. Трибунал». Он полагает, что могут расстрелять.

Дуняшка: «Что же, по-твоему, кто в белых был, так им и сроду не простится это?.. Власть про это ничего не говорит... Он в Красной Армии заслужил себе про­щение...»

Аксинья: «Брехня! Не будут его судить. Ничего он, твой Михаил, не знает, тоже знахарь нашелся».

Прохор: «Об старом забывать надо».

В ночном разговоре Кошевой повторяет то же самое: «Раз проштрафился — получай свой паек с довеском». Это, конечно, от излишнего ожесточения.

Сам Мелехов готов принять наказание. Хочет, чтоб зачли службу в Красной Армии и ранения, какие там получил. Просит, по существу, о малом: разберитесь, не поступайте со мной как раньше (два раза ему угрожал расстрел), накажите, но справедливо и дайте возмож­ность искупить вину.

Если Дуняшка, Аксинья, Прохор — близкие Григорию люди — естественно смягчают его вину, то Кошевой заос­тряет. Начать хотя бы с того, что «не был бы ты офицером, никто б тебя не трогал» — речь идет о случае на пьяной вечеринке. Довод, к сожалению, не вызывает возраже­ния и у некоторых критиков, хотя Григорий и красноар­мейцам, стоявшим на квартире, и Кошевому говорил: офицером стал на фронте, погоны получил за военные отличия. Но тут выходит, что, если человек побывал в бе­лых офицерах, хотя бы даже на фронте, он никак не моmum рассчитывать на малейшее снисхождение. «Офицер- гимн среди| которая несла тяжелую повинность,— разъ­яснил М. И. Калинин,— была так же задавлена высшим ничильстиом, как и все солдаты. И если... солдат был задавлен только физически, то офицерство было невероятно задавлено и морально. Офицеру, у которого было хотя немного самолюбия, не было житья в старых царских ар- м и и х... Я не сомневаюсь, что красное знамя... будет твер­до держать не только красный офицер, но и те офицеры, которые с каждым днем все больше сливаются с Красной Армией»130.

И кто, как не Кошевой, должен был знать, что Меле­хов не принадлежал к тем белым офицерам, которые, отстаивая свои дворянские привилегии, не на жизнь, а на смерть боролись с Советской властью: «Я вот имею офицерский чип с германской войны. Кровыо его заслу­жил! А как попаду в офицерское общество — так вроде как из хаты на мороз выйду в одних подштанниках. Таким от них холодом на меня попрет, что аж всей спиной его чую! - - Григорий бешено сверкнул глазами и незаметно для себя повысил голос...— Почему это так, спрашивает­ся? -сбавив голос» продолжал Григорий.— Да потому, что я для них белая ворона. У них — руки, а у меня—* от старых музлей — копыто! Они ногами шаркают, а я как ни повернусь — за все цепляюсь. От них личным мы­лом и разными бабьими притирками пахнет, а от меня конской мочой и потом. Они все ученые, а я с трудом церковную школу кончил. Я им чужой от головы до пя­ток».

Что же касается самосуда, то такого рода поступки приравнивались в то время к опаснейшим преступлени­ям против революции, считалось, что от анархии до контрреволюции — один шаг.

В январе 1918 года матросы из гвардейского экипа* жа в Петрограде задержали на улице трех офицеров. Один из них оказался действительно подозрительным. Началось самоуправство. Когда было предложено осво­бодить офицеров — не подчинились.

Ленин пишет предписание В. Д. Бонч-Бруевичу: «Опо­вестить матросов гвардейского экипажа (с взятием от них подписки о том, что им это объявлено), что они отвечают за жизнь арестованных офицеров и что они, матросы, бу­дут лишены продуктов, арестованы и преданы суду. Принять экстренные меры: (1) к посылке хорошо во­оруженной охраны к зданию; (2) к записи возможно большего числа имен матросов гвардейского экипа­жа»140.

Анархисты были немедленно разоружены. В. Д. Бонч- Бруевич рассказал об этом эпизоде в очерке «Страшное в революции». Так Ленин относился к самоуправству, анархии141.

Или взять убийство Ф. Кокошкина и А. Шингарева, бывших министров Временного правительства. Каким взрывом возмущения встретила этот самосуд наша прес­са! И снова вмешивался Ленин. С этими фактами крити­ки должны считаться. Они имеют ближайшее отношение к анализу и оценке «Тихого Дона».

Кошевой перекладывает на Мелехова всю ответствен­ность за восстание. И это его несомненная ошибка, по­тому что он не хочет извлекать уроков из прошлого, очень необходимые для него лично. Кошевой не верит в искрен­ность Мелехова: он, дескать, «ремни бы вырезал», мог перебежать к полякам, он «хуже, опаснее» Митьки Кор­шунова, несправедливо приравнивает его и к Кирюшке Громову.

Ночной разговор закончился угрозой: «Погоню под конвоем». После этого Григорий, «не раздеваясь, лег на кровать».

«Не раздеваясь...» И это в родном доме, где прошла его молодость, куда он спешил на побывку, где слышны еще голоса родителей, брата, жены, дочери...

Григорий сходил в Чека. Там обошлись вежливо, от­пустили, но Кошевой требует ареста. Завязался новый трагический узел. Все сложилось так же, как и накануне восстания. В хуторе ему говорят: ты — враг, был им и остался, здесь не нужен. Служба в красных — не в за­чет. «Там тебе не верили, и тут веры большой давать не будут, так и знай». Мелехов заверяет, что против власти не пойдет, пока она за хрип не возьмет, а если возьмет, то он будет обороняться. Но Кошевой не верит, критики тоже считают, что слова Мелехова — самообман, что никакая сила не властна удержать его от участия в мятежах, что логика поступков, дескать, имеет свою железную последовательность, настоящее стоит на пле­чах прошлого. Если в прошлом он был повстанцем, то таким и останется. Это всего лишь агонизирует неустойминйн природа мелкого буржуа. Нет ей места в жизни, гпй природе, Мелехову в данном случае приписывают не мгиыиг как бандитский анархизм.

Тмкой анкетный подход к сложной биографии, на наш И и лнд, перестраховка.

II нот следующий заколдованный круг. Григорию Off ять грозит расстрел. И когда Дуняшка предупрежда­ет, он бежит, поступает так, как говорил: «За восстание голову подкладать... не буду... Дюже густо будет». Он снопа скитается по хуторам, как перед мятежом. Беглеца случайно задерживают на дороге, приводят под конвоем в банду.

Надо ли было ему бежать? Б. Дайреджиев предпола­гает: «Очень может быть, что политбюро и освободило бы Григория и дало бы нагоняй Кошевому за усердие не по разуму, ибо увеличивать количество врагов в такой мо­мент было не в наших интересах, а Григорий мог еще при­годиться»142. А может, прав Фомин, когда говорит: «Не прихоронись ты тогда — навели бы тебе решку. Лежал бы ты теперь в вешенских бурунах, и ноготки обопрели бы».

Выходит, что есть правота в словах Григория: «У ме­ня выбор, как в сказке про богатырей: налево поедешь — коня потеряешь, направо поедешь — убитым быть... И так — три дороги, и ни одной нету путевой... Деваться некуда, потому и выбрал... Вступаю в твою банду»,— говорит он Фомину. И попадает в новое страшное логово.

Чего же добился Кошевой? Дал толчок «главному действующему лицу для перехода в новое состояние»,— замечает И. Лежнев143. Ускорил развязку, внес ясность в положение дел, отмечает О. Салтаева, ибо она убежде­на, что «Мелехов по логике борьбы должен был неизбеж­но очутиться в стане, враждебном революции»144.

Но ведь могло быть и другое — доверие, понимание, сочувствие, учет сложности времени. Иван Алексеевич Котляров, вероятно, так бы и поступил — спас человека. А помочь ему надо было не только потому, что это не Листницкий или Коршунов, а просто заблудившийся ка­зак. Кроме всего прочего, казаки любят его, и перетянуть Григория на свою сторону — значит воздействовать на других.

У нас нет ни малейшего намерения взять под сомне­ние честность, прямоту, достоинства преданного и волевого коммуниста Кошевого, вышедшего из низов, на се­бе испытавшего бесправие и произвол, косность и жесто­кость. Страшной смертью от рук палача погибла его мать. Да и сам он во время гражданской войны на До­ну побывал в суровых переделках. Жизнь учила его су­ровости и бдительности.

Но нелегко руководить в сложной обстановке. У него по­явился избыток прямолинейности там, где требуется бо­лее гибкий подход. Вряд ли обдуманно поступает он, когда расстреливает выжившего из ума столетнего деда Гришаку, путаные проповеди которого никто всерьез не принимал, или сжигает дома богатых хуторян. Для борь­бы с контрреволюцией партия находила другие средства, а не такие: «Я вам, голуби, покажу, что такое советская власть!» Все это — особенно в тех условиях — не объеди­няло, а разъединяло коммунистов с народом.

Да, конечно, говорят критики, Кошевой вроде бы и жесток. Ыо он же «сын своего времени, он действует сообразно тому, что требуют от него местные условия, и в силу тех представлений о жизни, которыми он обладает, того уровня политического и нравственного развития, ко­торого достиг. Кошевой не крупный и дальновидный по­литик, а рядовой практик, один из многочисленной ар­мии сельских коммунистов, он руководствуется классо­вым инстинктом и ожесточен борьбой... Он такой, какой есть, и в тех условиях, какие сложились на Дону, не может поступить иначе, чем поступает. Такова правда истории, логика характера, и благие пожелания тут ни­чего не изменят»145.

Но разве художественная достоверность и логика об­раза Кошевого вызывают сомнения? Речь идет о том, как представала перед хуторянами в некоторые моменты новая, еще не окрепшая власть. И важен тут не казак Ко­шевой, а представитель власти в Татарском, руководи­тель, поступки которого соответственно направлялись и корректировались из Вешенской. Ссылаясь на обста­новку, В. Озеров меньше всего учитывает такую ее осо­бенность, когда даже Штокман вынужден подчиняться распоряжениям потерявших голову «деятелей», в том числе повелениям «всемогущего» Фомина. Эта вот об­становка не могла не отразиться на Кошевом. В романе очень ясно показано, какая тенденция в руководстве по­ощрялась, поддерживалась, кому-то нравилась, побеждала в конкретной ситуации. А В. Озеров взялся подравнивать под Кошевого — имея в виду его жестокость — армию сельских коммунистов тех лет. Дальновидность, дескать, свойство только крупных политиков. Кстати, все те, кого обвиняли Б. Трифонов и другие, ходили в «дальновидных», Деление на рядовых и нерядовых в этом случае мало что объяснит. Подводчик, рассказавший Шток- мину и Кошевому, как и почему сложилась исключитель­ном обстановка, тоже не проходил особых студий. Но чутье подсказало ему, что так и что не так. Котляров, хоть и рядовой практик, обладал дальновидностью.

Критики, которые оправдывают Кошевого во всем, исходят из того, что, мол, время не располагало к гума­нному. Думается, что весь этот «историзм» далеко не точен. Люди героической революционной эпохи мыслили широкими категориями — о народах, классах, государ­ствах. 11о они не забывали и отдельного человека, за­ботились о нем, «нельзя на людей жалеть ни одеяло, ни ласку» (В. Маяковский). Лучшие деятели тех лет крепи­ли связь с массами, защищая человека труда, одергивали всех, кто был груб, нетактичен, рубил с плеча.

Лепим никогда не считал заботу об отдельном челове­ке маленьким делом. Он лично помогал разобраться в обстановке, выводил человека на путь истинный, убеж­дал, учил, разъяснял, и то же самое требовал от приз­ванных к руководству людей. Вот что говорил он о тех, кто приобретал искусство народных руководителей:

«Все сознательные рабочие: питерские, •иваново-воз- иесеиские, московские, которые бывали в деревне,— все рассказывали нам примеры того, как целый ряд недора­зумений, самых, казалось бы, неустранимых, целый ряд конфликтов, самых, казалось бы, крупных, устранялись или ослаблялись тем, что выступали толковые рабочие, которые говорили не по-книжному, а на понятном мужику языке, говорили не как командиры, позволяющие себе командовать, хотя они не знают деревенской жизни, а как товарищи, разъясняющие положение, взыва­ющие к их чувству трудящихся против эксплуататоров. И на этой почве товарищеского разъяснения достигалось то, чего не могли достигнуть сотни других, которые вели себя как командиры и начальники»146.

Ленин требовал, чтоб руководители научились про­тягивать руку помощи тем, кто в этом нуждался, всем, кто почему-либо сомневался или не верил в установление нового строя. «Революция, которая бы сразу могла побе­дить и убедить, сразу заставить поверить в себя, такой ре­волюции нет»147.

Ленин учил, как следует добиваться соглашения и с середняком, и со вчерашним меньшевиком из рабочих, и даже со вчерашним саботажником из служащих и ин­теллигентов, требовал, чтоб руководители умели пода­вать руку честным офицерам старой армии, ученым, ра­ботникам просвещения, специалистам, кооператорам, со­ветовал выкинуть вон из учреждений «примазавшихся» и заменить их «интеллигенцией, которая вчера еще была сознательно враждебна нам и которая сегодня только нейтральна»148.

Некоторые ссылаются на опасную обстановку, кото­рая определила поведение Кошевого: кое-где начались волнения, мол, из-за продразверстки, а в хуторе до это­го уже побывал бандит Громов, мог появиться и Мить­ка Коршунов. Это, конечно, так. Но, видимо, каждый должен отвечать за свое. Л иначе получится, что все эти люди на одно лицо, тогда как их надо было рассмат­ривать в отдельности. На это и обращает внимание Шо­лохов.

Ведь даже находясь в банде Фомина, Григорий су­мел сохранить многое от прежнего Мелехова.

Живы еще в Григории ощущения прекрасного, движе­ния любящей и чувствующей души. Он воспринимает «аромат доцветающих фиалок, неясный и грустный, как воспоминание о чем-то дорогом и давно минувшем... У не­го словно бы обострилось зрение и слух, и все, что ранее проходило незамеченным,— после пережитого волнения привлекало его внимание. С равным интересом следил он сейчас и за гудящим косым полетом ястреба-перепелят­ника, преследовавшего какую-то крохотную птичку, и за медлительным ходом черного жука, с трудом преодоле­вавшего расстояние между его, Григория, раздвинутыми локтями, и за легким покачиванием багряно-черного тюльпана, чуть колеблемого ветром, блистающего яркой девичьей красотой. Тюльпан рос совсем близко, на краю обвалившейся сурчины. Стоило только протянуть руку, чтобы сорвать его, но Григорий лежал не шевелясь, с молчаливым восхищением любуясь цветком и тугими листьями стебля, ревниво сохранявшими в складках радужные капли утренней росы. А потом переводил взгляд и долго бездумно следил за орлом, парившим над небо­склоном, над мертвым городищем брошенных сурчин...»

*

Но все-таки в банде Мелехов участвовал. Как это Объяснить?

Шолохов исследует две стороны народного сознания, которые проявились в годы революции: прозрение, стрем­ление к миру, борьбе с интервентами и контрреволюцией; с другой стороны — тяжкие заблуждения, когда люди вставали на ложный путь, поднимали оружие на братьев, объятые страстью мщения. Многие действовали вслепую, стихийно. II писатель этого не оправдывает. Кстати, и сами участники мятежей часто раскаивались в соде­янном. Особенно мрачно оно выглядит на фоне того дви­жения к новому, которое происходило в жизни и требова­ло от людей труда взаимного понимания, сближения, со­дружества. Возникавшие трудности Советская власть устраняла мирными средствами, а не теми, к каким при­бегали казаки, надеясь па оружие. Шолохов сочувствует народу, если он действительно справедливо требует что- то изменить, устранить как неверное, мешающее движе­нию вперед, но он не оправдывает безрассудство, слепое поведение той части народа, которая поддерживала контрреволюцию в разные годы.

В «Тихом Доне» масса действует иногда по инерции, легко поддается обману, не предвидит трагических пос­ледствии. После случая в Сетракове сотник, приехавший в хутор Татарский, говорит: «Ведь не позволим же мы, чтобы мужики обесчещивали наших жен и сестер, чтобы глумились они над нашей православной верой, надруги- вались над святыми храмами, грабили наше имущество и достояние... не так ли, господа старики?»

Сотник все подает в самом обобщенном виде. Фактов как следует казаки не знают, но тем не менее: «Майдан крякнул от дружного верна-а-а!..

Старики разошлись вовсю. С диковинной быстротой был тут же избран атаманом Мирон Григорьевич Кор­шунов».

Записываются в добровольцы с шутками и смехом, будто развлекаются, не отдавая отчета в том, чем все это может обернуться. Даже Христоия просит: «Намулюй, стал быть, меня. Только наперед гово­рю, что драться не буду... Поглядеть хочу».

Казаки-повстанцы рвут мосты, устраивают крушения, когда с Украины идут эшелоны отступавших красногвар­дейцев.

Подтелков с отрядом пробирается к Краснокутско*му юрту, их спрашивают, правда ли, что они «режут вчи­стую всех». В слободах верят, что подтелковцы грабят курени и церкви, уничтожают казачество. Верят атама­нам, кулакам. В постановлении выборных от хуторов подтелковцы именуются как «грабители и обманщики трудового народа». И от имени «трудового народа» выно­сят им приговор и исполняют его... Правда, ужас казни и совесть гонят людей прочь от такого страшного зрели­ща. Но мрачное пятно накладывает этот случай на тех участников, которые поддались обману. Среди них были и фронтовики.

Легко верят казаки демагогии врага, лозунгам: в 1918 году — «За Советскую власть, но против Красной гвардии», в 1919 году — «За Советскую власть, но против коммуны, расстрелов и грабежей», не видят, каким со­держанием теперь наполняются и обращение «товарищ», и понятие «Советы».

Расправились с Лихачевым — командиром каратель­ного отряда: «Его не расстреляли. Повстанцы же боро­лись против «расстрелов и грабежей...». Живому выколо­ли ему глаза, отрубили, руки, уши, нос, искрестили шаш­ками лицо».

И многие из трудового народа в таких изуверствах были не безучастны. Шолохов показывает, как озверев­ший Алешка Шамиль добивал пленных красноармейцев: «Он ставил их лицом к плетню, рубил по очереди...

— Из трех шестерых сделал,— хвастался Алешка, ми­гая глазом, дергая щекой».

Жестокость становилась нормой. Григорий распоря­дился стащить крючьями и баграми в общую яму сто сорок семь красноармейцев, порубленных в бою. Так мстил он за Петра. Вспомним иступленность, психоз хуторян, когда вели пленных коммунистов. «Старики, ба­бы, подростки били, плевали в опухшие, залитые кровью и темнеющие кровоподтеками лица... бросали камни и комки сохлой земли, засыпали заплывшие от побоев глаза пылью и золой. Особенно свирепствовали бабы,

изощряясь в самых жесточайших пытках. Двадцать пять обреченных шли сквозь строй».

Правда, были и сочувствующие. Спешил на помощь Григорий. Но не нашлось силы, которая бы прекратила по­зорные судилища, заставила задуматься...

Бее, что показано в романе,— это не вымысел. В ар­хиве хранятся документы о расправе над коммунистами после измены сердобского полка и предательства Воро- иовского. «Прогоняя по хуторам и станицам, производи­ли над несчастными дикую расправу, избивали кто чем попало, из 15 человек осталось в живых только пять, а остальные бесчеловечно были замучены и заби­ты...»149

Кудинов понимает, что республику из десяти станиц организовать невозможно, что надо идти с повинной к Краснову: заблудились, мол, бросив фронт... При­шлось против души и совести примириться с теми, кого трудовой казак не терпел: кадетами, атаманами, гене­ралами, распоряжающимися на родной земле ино­странцами.

Казакам не нравилось, что их называют пособника­ми Деникина. Но это стало фактом. Повстанческие ча­сти были расформированы, подчинены белым офицерам. Григорию вместо дивизии дали сотню. Не хотели казаки выходить за пределы Донской области, а деникинцы их заставили. Так и оказались между двух огней.

Взять Москву и одолеть мужиков — этим белогвардей­ская пропаганда кружила головы казакам, особенно ста­рикам, не удалось, высвободиться из-под гнета деникин- цев — тоже,

Все больше, но мере неудач, казаки осознают пре­ступность своего мятежа. Катятся к Черному морю. До­роги забиты повозками, пешими, конницей. Затянули ста­рую казачью песню. Как справедливый и тяжкий укор вольным сынам Дона, ставшим на пути народной рево­люции, бегущим неизвестно куда, зазвучала она. Слу­шая песню, Григорий рыдает...

«Над Черной степью жила и властвовала одна старая, пережившая век песня. Она бесхитростными, простыми словами рассказывала о вольных казачьих предках, не­когда бесстрашно громивших царские рати; ходивших по Дону п Волге на легких воровских стругах; грабивших орленые царские корабли; «щупавших» купцов, бояр и воевод; покорявших далекую Сибирь... И в угрюмом молчании слушали могучую песню потомки вольных ка­заков, позорно отступавшие, разбитые в бесславной вой­не против русского народа...»

Не один Григорий почувствовал угрызение совести. Присмирел весь скорбный обоз...

...Столпотворение около пароходов в Новороссийске. Казак, увидев, как белогвардейские офицеры гонят его от трапа, говорит: «Когда воевали — нужны были, а за­раз мы им ни к чему...»

Этот путь трагических заблуждений казаков поучите­лен. Он подтверждал, что только союз с рабочим классом может вывести их на путь истинный.

Мелехов участвует в банде после того, как достаточно хлебнул горьких мук, получил огневое крещение.

Как он попал туда — понятно: его привели под кон­воем, а остается там потому, что считает: некуда подать­ся... Можно также и предположить, что вряд ли его от­пустили бы с миром.

С самого начала он не верит в реальность планов Фо­мина, смотрит на банду как на временное убежище. Но в то же время он участвует в стычках, рубит милици­онеров. Пытается навести порядок, дисциплину в отряде, обдумывает военные тактические приемы. Для чего все это делается? Не думает ли он «перевоевать», против че­го был настроен самым решительным образом?

А. Толстой говорил: «Книга «Тихий Дон» вызвала и восторги и огорчения среди читателей. Общеизвестно, что много читателей в письмах своих требуют от Шоло­хова продолжения романа. Конец четвертой книги (вер­нее, вся та часть повествования, где герой романа Григо­рий Мелехов, представитель крепкого казачества, талант­ливый и страстный человек, уходит в бандиты) компро­метирует у читателя и мятущийся образ Григория Меле­хова, и весь созданный Шолоховым мир образов,— мир, с которым хочется долго жить,— так он своеобразен, правдив, столько в нем больших человеческих страстей.

Такой конец «Тихого Дона» — замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка, причем ошибка в том только слу­чае, если на этой четвертой книге «Тихий Дон» конча­ется...

Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции»150.

Бытовало и такое мнение, что уход Мелехова в бан­ду — логическое завершение его пути, шаткого положе- пия. Кошевой был, дескать, полностью прав, не доверяя у тому «ненадежному человеку».

Полагали также, что Шолохову требовалось пока­зать весь тяжкий путь революции. Не мог он пройти и мимо тех банд, которые отражали недовольство народа продразверсткой. Не нарушая единства сюжета, он вклю­чает и эти факты истории. Изображение действитель­ности становится более широким и полным.

Банда Фомина, конечно, в известной мере отражает недовольство продразверсткой, системой экономических отношений, которые сложились между городом и дерев­ней I) годы «военного коммунизма». Ленин считал вполне естественным, особенно после разрухи и неурожая* 1920 года, недовольство крестьянства. «Эта воля его вы­разилась определенно. Это — воля громадных масс тру­дящегося населения. Мы с этим должны считаться, и мы достаточно трезвые политики, чтобы говорить прямо: да­вайте нашу политику по отношению к крестьянству пере­сматривать. Так, как было до сих пор,— такого положе­ния дольше удерживать нельзя»151.

В ходе революции возникло противоречие, которое требовалось во что бы то ни стало устранить. И оно бы­ло устранено. Поэтому трудовым крестьянам, казакам, попавшим в антисоветские банды, была объявлена в 20-х годах амнистия. Григорий же возвращается домой до амнистии.

Раскрывается и другая сторона в эпизодах с бан­дой — поведение казаков, их отношение к Фомину. Прод­разверсткой они недовольны, но и в «заступнике» боль­ше не нуждаются. Многому научил 1919 год. И как бы пи настраивал их Фомин и ни угрожал им, поддерживать его не думают, в авантюру больше не верят. Коротким гостем оказался в банде и Мелехов. Он все больше убеж­дался, что Фомин — пьяница, бездарен как военный, в от­ряд приходит самое мрачное пополнение—анархисты, уго­ловники, разный сброд. «Идейные борцы» превраща­лись в «разбойников». Но Мелехов всегда носил в себе иллюзии борца за общие интересы. Его участие в банде еще полнее раскрывает сложность времени, противоречия развития, амплитуду колебания крестьян­ства.

Многое, как и прежде, если еще не в большей мере, объясняется душевным состоянием и индивидуальными чертами характера Григория. Его повышенная реакция на обиды, горячность, доходившая до белого каления,— все, что было в нем с юности, еще больше усилилось.

Старик Чумаков советует Григорию замириться с властью. «Хороший казак! Всем взял, и ухваткой и всем, а вот непутевый...— размышляет он.— Сбился со своего шляху!.. С Гришки-то спрашивать нечего, у них вся по­рода такая непутевая... И покойник Пантелей такой же крученый был, и Прокофия деда помню... Тоже ягодка- кислица был, а не человек... Л вот что другие казаки ду­мают, побей бог, не пойму!»

«Непутевый» — это значит неистовый, бурный харак­тер. Он возвышал Григория, когда тот попадал в об­щую струю народного движения. И снижал, когда он с тем же упорством отстаивал заблуждение...

Григорий возвратился домой. «Что ж, вот и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына...

Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, си­яющим под холодным солнцем миром».

Что с ним будет? Многие критики определяли: теперь- то уж — конец несомненный! Только расстрел! Но соотне­сти судьбу Мелехова с обстоятельствами, изменениями, политическими лозунгами времени они не хотели. А меж­ду тем и тогда снимались многие противоречия. Прошел X съезд партии. На местах изучали его материалы, бро­шюру Ленина «О продовольственном налоге». Еще раз было сказано о том, что значит для дела социализма крестьянский вопрос, как губителен бюрократизм, нетер­пимы «злоупотребления примазавшихся к коммунистам старых чиновников, помещиков, буржуа и прочей своло­чи, которая иногда совершает отвратительные бесчинства и безобразия, надругательства над крестьянством. Тут нужна чистка террористическая: суд на месте и расстрел безоговорочно»152.

Весной 1922 года были амнистированы участники банд на Тамбовщине. «Правда» в заметке «Тамбовская деревня» сообщала: «Можно было опасаться рецидивов «антоновщины», тем более что почти все они вернулись в запущенные, полуразрушенные хозяйства». Этого не произошло. Органы Советской власти пресекли всякие Административные меры в отношении тех людей, оказали помощь, чтоб они приступили к труду. «Обошлось хоро­шо: за все лето на территории губернии не появилось ни одной лаже самой незначительной банды. Тамбовская губерния стала самой благополучной, доподлинно со­ветской губернией. Эсеровским духом и не пахнет»153. II том же году из-за границы возвращались и амнисти­рованные донцы-солдаты, офицеры, служившие в белой ирмии у Деникина и Врангеля.

В Новороссийск пришел пароход «Варна». «Меня ок­ружают бывшие офицеры и полковники. Жмут почему-то руку, н каждый спешит высказаться: так ошеломлены они неожиданной встречей их «чудовищными большеви­ками*, писал об этом корреспондент «Правды».

Расспрашивают. Большинство интересуются вопро­сом: примут ли их па службу в Красную Армию.

Один полковник рассказал, как он в Болгарии, когда Врангель хотел перебросить части на румынскую грани­цу против России, сорвал с себя погоны и ушел из армии. Хотели послать его на высшие административные курсы, чтоб стал он вице-губернатором будущей «единой неде­лимой» России —и тоже отказался, уехал в Турцию, стал чернорабочим.

Один бывший старшина вступил в члены коммунисти­ческого клуба болгарских металлистов.

Часть офицеров во главе с генерал-майором, несмот­ря на преследования со стороны монархистов, организо­вала демократическую группу в Египте, требовала пре­кращения войны с Россией и возвращения их на Родину. «Верой и правдой будем служить Советской власти»,— заявляли эти возвращенцы»154.

Вот материал о бывшем руководителе Вешенского восстания хорунжем П. Н. Кудинове. В Болгарии он стал ударником колхозного труда.

П. И. Кудинов писал К. И. Прийме: «Читал я «Тихий Дон» взахлеб, рыдал, горевал над ним и радовался — до чего же красиво и влюбленно все описано, и стра­дал казнился — до чего же полынно горька правда о пашем восстании. И знали бы вы, видели бы, как на чужбине казаки — батраки-поденщики — собирались по вечерам у меня в сарае и зачитывались «Тихим Доном» до слез. И пели старинные донские песни, проклиная Деникина, барона Врангеля, Черчилля и всю Антанту.., Поверьте, что те казаки, кто читал роман М. Шолохова «Тихий Дон» как откровение Иоанна, кто рыдал над его страницами и рвал свои седые волосы (а таких были ты­сячи!),— эти люди в 1941 году воевать против Советской России не могли и не пошли»155.

Правда, некоторые эмигранты из казаков охотно ста­новились в Болгарии карателями, а потом и верными прислужниками фашизма. Но таких было мало. Все это лишний раз говорит о том, что подход к каждому должен быть строго индивидуальным.

Григорий Мелехов, если бы попал в Новороссийске на пароход, вряд ли прижился бы где-то за границей, в бур­жуазной стране. В нем слишком велик дух свободолюбия, непокорности, независимости. Кроме того, он не может жить без родины, Дона, полынных горьких степей.

В повести Д. Фурманова «Чапаев» есть страницы, по­священные тому, как перевоспитывали запутавшихся лю­дей. Один из командиров убеждал в марте 1920 года: «Если вы серьезно хотите, чтобы фронт теперь же, вес­ной, был прикончен,— встречайте по-братски переходя­щие и сдающиеся вам казачьи части... Они теперь слиш­ком чутки ко всякой мелочи, крайне болезненно воспри­нимают всякую насмешку и самую малую обиду. Бойтесь ожесточить их понапрасну».

Когда начали строго придерживаться этого правила, тысячи людей в Копале сдали оружие. «Так фактически закончился семиреченский фронт»,— пишет Фурманов.

Время покажет, как будет развиваться шолоховеде- ние. Но уже теперь несомненно одно: более точное, основательное, широкое, свободное от упрощенности тол­кование получает шолоховский гуманизм.

Подлинный гуманизм — вечная, неисчерпаемая и очень сложная проблема. Он далек от абстрактного, над­классового чувства сострадания, идеи всепрощения — с одной стороны, от замкнутости, узости, сектантства в по­литике— с другой. Наша революция, самая народная и потому самая гуманистическая, выдвинула великого художника Шолохова, определила возвышенный строй его идей, взгляд на человека, его предназначение и судь­бу. И в этом — одна из решающих причин, почему писа­тель, способный вызвать «чувства добрые» к трудовому народу, стал мировым явлением..

lice творчество Шолохова доказывает, что гуманизм остается фразой, если художник уйдет от правды, слож­ных и многообразных проявлений жизни, если познание особенного, индивидуального будет сводиться к упрощен­ным схемам, если художественное воспроизведение жиз­ни будет выглядеть серо и бледно и не даст представле­ний! о реальности, богатой содержанием, формами, красками, тонами, звуками. Он сказал в Стокгольме: хотел бы, чтобы мои книги помогли людям стать лучше, стать чище душой, пробуждали любовь к человеку, стремление активно бороться за идеалы гуманизма и про­гресса человечества. Если мне это удалось в какой-то мере, я счастлив»156.

Это ему удалось. И в том его подвиг. Думается, что именно это не всегда воспринимается в полной мере кри­тиками. Все призиа ют, что несмотря на трагическое со­держание, «Тихий Дои» — одно из жизнеутверждающих произведений. Но применительно к образу Мелехова это истолковывается часто так: «закономерно погибает за­путавшийся человек с его «поганой песней», «несчаст­ный» отец, а его сына, которому принадлежит будущее, уже в духе новой морали воспитывает Кошевой». Удиви­тельно, с каким легким сердцем вычеркивается Григорий из жизни как нечто обременительное и опасное. Забы­вают при этом, что героем повествования у Шолохова избран Григорий, а не Мишатка.

Невозможно принять и слишком «бодрую» трактовку трагедии в таком духе: Мелехов разоружился, вернулся домой, держит и а руках сына. Он входит в будущее. Не­доразумение рассеялось.

Чаще всего сталкиваемся с теорией предопределенно­сти, по существу — фаталистической. Смысл ее сводится к тому, что в эпосе Шолохова человек, дескать, свободен в своем выборе, но сам выбор соотнесен с тем, что яв­ляется исторической необходимостью. Мелехов свободен был в выборе. И его вина, что он сделал не тот выбор. Но над свободой нависает необходимость. И снова вина Мелехова в том, что он, как собственник, подчинен зако­ну необходимости. В романе, дескать, вершится суд над отщепенцем, он наказан — поломана его судьба: он потерял родных, стал одиноким и отчужденным от мира.

Вспомним, что было с ним после смерти Аксиньи: «Как выжженная палами степь, черна стала жизнь Григория. Он лишился всего, что было дорого его сердцу. Все отняла у него, все порушила безжалостная смерть. Остались только дети. Но сам он все еще судорожно цеплялся за землю, как будто и на самом деле изломан­ная жизнь его представляла какую-то ценность для него и для других...»

И после этого: «Днем никто из жильцов землянки не слышал от него ни слова жалобы, но по ночам он часто просыпался, вздрагивал, проводил рукою по лицу — ще­ки его и отросшая за полгода густая борода были мокры от слез.

Ему часто снились дети, Аксинья, мать и все осталь­ные близкие, кого уже не было в живых. Вся жизнь Гри­гория была в прошлом, а прошлое казалось недолгим и тяжким сном».

У некоторых выходит: это ему за все прегрешения перед обществом и семьей. При этом иногда вспоминают слова Ленина о «неизбежной жестокости мер борьбы», о «ряде репрессий», о необходимости сажать в тюрьмы подстрекателей. Однако все это, как известно, относилось к провокаторам. О людях типа Мелехова Ленин говорил, что «по отношению к среднему крестьянину нужно до­биться более правильной установки... крестьянство в ог­ромном большинстве за нас. Оно в первый раз получило Советскую власть. Даже лозунгами восстания... были: «За Советскую власть, за большевиков, долой ком- муиию». Надо поэтому отделять темных людей, ко­торым трудно разобраться, от политических мошенни­ков, жонглирующих словами «революция», «демократия», «социализм»157.

Поистине удивляют вопросы отдельных критиков: «Обещала ли история особое покровительство людям исключительной судьбы? Должен ли гуманный экспери­мент... ставить на карту нечто гораздо большее, чем судьба одного человека?»

Что значит применительно к литературному типу «один человек»? Разве за Мелеховым больше никто не стоит? И как можно опираться в этом случае, то есть в отношении к Григорию, на слова из повести А. Неверова /«Андрон Непутевый»: «Жалость тянет назад, ненависть толкает вперед»158.

В предисловии к изданию «Тихого Дона» Б. Емелья- сохранив некоторые верные положения своей прежпей статьи, поражает неожиданным критическим пасса­жем в духе «рационалистического пафоса»: «У Штокма- на не было времени заниматься агитацией таких людей, как Григорий, и он сознательно и жестоко (а как же иначе?) намерен устранить его заблаговременно. Григо­рию еще ни в чем не повинному, задолго до того, как он стал командиром повстанческой дивизии, грозит арест, а затем смерть. Штокман посмеивается над Кошевым (в действительности — над Котляровым.— Ф. £.), сму­щенным приказом арестовать Григория лишь за опасный образ мыслей, как потенциального врага... Штокман прав, ибо только активными мерами можно было преду­предить восстание...»159

Совсем непонятно это «а как же иначе?». Так теория исторического заблуждения попросту превращается в заблуждение анекдотическое. Начиналось хорошо, даже бурно, а завершилось, используя старое определение Б. Емельянова, «трагической виной» критиков, пренеб­режением к истории.

Подобная трактовка, естественно, отражается на эмо­циональном восприятии шолоховского мира. Некоторые исследователи стали делать выводы в полном отвлечении от текста. «Григорий должен был быть расстрелян вме­сте с кулаками хутора Татарского, но,— сожалел кри­тик,— успел скрыться»160. А чем точнее такое рассужде­ние: «Тихий Дон» с его редким по силе и убедительности пафосом раскрывает неизбежность тяжкой расплаты людей за темноту, предрассудки, бессознательность в своей жизни л в своих действиях. Расплата за бессоз­нательность— это у Шолохова поистине новая историче­ская Немезида, рожденная эпохой социалистической революции». И там же: «Герой империалистической вой­ны, Григорий Мелехов растерял свои богатые человече­ские качества, становясь порой двуногим зверем с саблей наголо»161.

Или взять такое патетическое восклицание: «Образ смерти встает перед нами в «Тихом Доне» как неумоли­мая судьба, равнодушно уничтожающая то, что встало на пути железной необходимости прогресса».

О чем говорит литературовед? О смерти Петра, Пан- телея Прокофьевича, Дарьи, Натальи, Ильиничны, ма­лолетней Полюшки. Это, видите ли, «расплата кровью за все прошлое, что до сих пор составляло, так сказать, ведущее содержание жизни казачества»162.

Во всех этих случаях, по сущестзу, снимается про­блема гуманизма в ее шолоховском понимании.

У писателя причудливое сплетение противоборствую­щих тенденций в одном явлении, характере, а у исследо­вателей часто все в обручах схем.

Как много содержит такое, скажем, понимание пред­мета искусства в статье Чингиза Айтматова: «Рядом с бесспорными, или, как говорят, идеальными героями существовали и существуют люди, которые не смогли — по тем или иным причинам — так сильно проявить свои возможности, хотя потенциально могли бы. Литература призвана исследовать личность в разрезе общественной жизни, в комплексе всех социальных и экономических условий. Один человеческий тип — Овод, он совершил подвиг и зовет к подвигу своим примером. Но есть и дру­гой — в литературе это, скажем, Мелехов или Мышкин,— в них тоже происходит кристаллизация добра, честности, бескомпромиссности. Назначение искусства — проявлять пристальный интерес, пробуждать внимание, желание постичь, уважать человека во всем его бесконечном мно­гообразии»463.

И посмотрите, какой жалкий минимум оставался от пленительного образа, в котором «кристаллизация добра, честности, бескомпромиссности» так велика и несомнен­на: «И все же облик Натальи не достигает гармониче­ского совершенства прекрасного существа. Есть в ней ущербность, ограниченность. Ограниченность прояв­ляется прежде всего в эгоистической замкнутости ее чувства. Наталья все-таки больше думает о себе, о своих страданиях. Тут-то и проступало то ущерб­ное, что вынесла Наталья из кулацкого дома Коршуно­вых»164.

Как же мог решиться на такое исследователь? И надо ли так усиленно развивать подобные высказывания, как делает следом другой литературовед: «Наталья связана с собственническим миром, с вековыми устоями казачьей жизни. Вот почему Григорий не порвал окончательно с На­тальей». В свою очередь, «поворот Григория к красным совпадал обычно с вспышкой чувства к Аксинье, с во­зобновлением отношений с ней... Социальная жизнь Григория в тесной взаимосвязи с личной».

Это можно графически представить так. Мелехов — середняк. Отсюда отходят в разные стороны две линии: собственник — служит у белых — живет с Натальей; труженик — служит у красных — живет с Аксиньей. Са­мое четкое расположение. А мы-то предполагали, что немало значит и психология любви. Думалось, что это с Аксиньей встречается Григорий в Вешках во время вос­стания, с ней он едет в отступление...

Или взять Дарью. Для многих критиков она всего лишь развращенная, непутящая, пропащая, безнравст­венная, нечистоплотная в любовных увлечениях, ее ис­портила потребительская мораль, собственнические чувства и прочее...

И тут тоже хочется слегка вмешаться. На Дарье ведь, помимо всего другого,— траурная тень времени — импе­риалистическом войны и белогвардейской смуты, неуря­диц. Она входит в роман не такой уж безобразной, «уродливой в характере», а уходит сломленная, чужая. Трагедийность не снимается и в этом случае.

Часто в критических работах нет ми Христони, ни Аникушки, только в отрицательном плане упоминают Степана Астахова, исчезают десятки других лиц. Шоло­хову они нужны, чем-то интересны, близки как народные типы, живые люди, исследователи же обходятся без них.

Куда больше истины в тех высказываниях, которые строятся на более глубоком понимании гуманистической сущности романа. Н. Тихонов пишет о Шолохове: «Он рассказал п романах, ставших всемирно известными, о том, как жили многие поколения в том мире, который звался казачеством. О жестоких, страшных нравах прошлого, о печальных, мрачных судьбах, о том, как разделились люди этих мест на два смертельно враж­дующих лагеря в борьбе за будущее, о том, как победило повое.

II случилось чудо. Герои его повествования сошли с книжных страниц и стали жить, как самые обыкновен­ные люди. Они полюбились всем, кто узнал их трудную, необыкновенную жизнь, радости и печали. Огромный труд, труд всей упорной жизни писателя, увенчался ус­пехом, потому что это было выражение большой любви и преданности той богатой, ревнивой земле, на которой творилась эта сложная, беспощадная своей откровенной трагичностью жизнь».

Иногда даже кажется, что читатели глубже и тоньше воспринимают шолоховское повествование, чем иные кри­тики. Они недовольны тем, что порой у критиков куда-то исчезают живые герои, сложность, суровая правда изо­бражения, обедняется оригинальная мысль, схематизиру­ется и насильственно подгоняется под заданные катего­рии особенное, индивидуальное, неповторимое, герои трактуются превратно, в полном расхождении с читатель­ским восприятием.

Например, учитель из Таганрога Ф. Н. Линьков, ро­дом с Дона, пишет о том, что исследователи превратили Мелехова и других героев в абстрактные тени: «Психо­логию нельзя отрывать от социологии, но и противно читать критиков, которые слишком уж непосредственно связывают психологию и социологию».

В истории мировой литературы не было случая такого массового читательского обсуждения образа героя, стремления вмешаться в его судьбу, как это случилось с Мелеховым. Борьба за него шла в ходе создания этого образа. Шолохов рассказывал: «Многие, очень многие читатели не хотят представить Мелехова «выдуманным», они убеждены, что он — живой, работает в одном из кол­хозов Верхнего Дона, и просят подробно описать его жизнь в наши дни... «Тихий Дон» пишется с 1925 года. Первая книга вышла в 1928 году, и с тех пор я получил тысячи писем от читателей «Тихого Дона». «Довести ли­нию Григория до сплошной коллективизации», «закре­пить окончательно переход Григория в Красную Армию и показать его работу в условиях мирного времени»,— таких советов, просьб тысячи. А в последние годы многим почему-то показалось, что Григорий будет убит. И вот по­сыпались письма с категорическим требованием: «Оставь­те в живых Григория Мелехова»167.

Значит, очень глубоко затронул герой народные чув­ства, пришелся по душе читателям. Их волновало, ко­нечно, его скорбное безвыходное состояние, то, что этот одаренный человек тонул в пучине, и они не могли спо­койно наблюдать это с берега и как бы протягивали ему руку, чтоб спасти.

«Весь этот месяц я жила и думала думами Григо­рия...— писала одна из читательниц.— Мне трудно писать. Одно могу лишь сказать: насколько сложно в жизни все. «Тихий Дон» — исключительное произведеиие. Оно доходит глубоко до сердца, так же, как «Война и мир».

Образ вызывал раздумья над человеческой судьбой.

Эти читатели хорошо понимают, как труден путь Григория, сочувствуют ему, хотят видеть его более по­следовательным в своих поступках, более решительным в порывах к новому. Восприятие большинством читателей образа Мелехова, думается, куда больше соответствует авторскому отношению. Четырнадцать лет писатель не расставался со своим героем, а когда ему случилось рас­статься, он с глубокой грустью смотрел вслед уходящему в неизвестность и поразил нас траурными образами потрясающей силы: мы помним утро, когда над яром в дымной мгле суховея на черном небе подымался осле­пительно сияющий черный диск солнца... Помним обуг­ленную степь после весеннего пала...

Шолохов предстал перед всем миром как писатель сложного восприятия действительности, знаток жизни, которую он одинаково зримо воспроизводит и в масштаб­ном измерении, и в мельчайших подробностях, еще боль­ше утвердил принцип в искусстве: вот как надо всмат­риваться в народ, постигать его судьбы, настроения, быт, схватывать общее и индивидуальное. Шолохов подводил читателя к глубоким выводам.

О колебаниях крестьянства, например, рассказано во многих произведениях о гражданской войне. Писатели обычно довольно живописно, даже с излишней увлечен­ностью, воспроизводили внешнюю сторону этих выступле- лепий, но раскрыть причины не всегда могли. Все изоб­ражалось как нечто естественное, похожее на смерч или землетрясение, когда разыгравшуюся стихию ничем не остановить. Приравнивали всякое недовольство, возму­щение крестьян к проявлению вольницы, анархизма и просто бандитизма, звериных инстинктов. Шолохов дал глубокое аналитическое изображение действительности, в котором раскрываются объективные и субъективные моменты, социальное и индивидуальное, закономерности и случайности.

Писатель озабочен судьбой средних слоев, его трево­жат трудности, которые могут возникнуть на их пути к будущему. «Думается мне, Алексей Максимович, что вопрос об отношении к среднему крестьянству еще долго будет стоять и перед нами, и перед коммунистами тех стран, какие пойдут дорогой нашей революции»,— писал он Горькому168. На историческом примере он показал, как тяжело может складываться обстановка, особенно если при этом мало считаются с ленинскими принципами.

Писатель раскрыл, наряду с объективными причина­ми, и опасные последствия волюнтаризма, администри­рования, извращения классового принципа, особенно там, где и без того все накалено действиями враждебных сил. Он осудил высокомерное повелевание, зазнайство, прак­тику судить о людях не по их нынешним делам и наст­роениям, когда все так стремительно менялось, а по анкете, показал пагубность раздувания дел, перестрахов­ку,. Приемы руководства с опорой на формулы: «лес рубят — щепки летят», «по третьей категории...» — вели к разладу с народом, создавали заколдованный круг недоразумений.

Трудно понять «Тихий Дон», если не будет учиты­ваться гениально обоснованная теоретически и под­твержденная практикой борьба великого Ленина за тру­довые массы, подверженные колебаниям, за сближение их с революционными силами, если отвлечься от ленинт ского учения о решающей роли субъективного фактора при наличии объективных данных. Мировое значение «Тихого Дона», если брать его ведущую идею, надо определять именно в соотношении с ленинской страте­гией и тактикой пролетарских партий, с учением о за­воевании масс. Это ставит роман на высочайший уровень. Самое опасное в руководстве — отвлечься от сложности исторического процесса, от далеко не сходной психологии разных слоев и групп народа. Жизненные противоречия всегда многообразны, богаты индивидуальными прояв­лениями. Ситуации складываются очень индивидуально. Шолохов дал самое убедительное представление об этой сложности.

Вот почему писатель в выборе тем, образов, проблем пошел по линии наибольшей трудности, он прослеживает всякие зигзаги на пути людей к их собственному счастью, ищет неисследованное. Он расширяет область познания, обостряет наблюдательность. Плоская иллюстрация, умо­зрительность без проникновения в сущность еще никого ничему не научили. Именно стремление дойти до корня, первопричины позволило Шолохову во всей широте пред­ставить ход событий.

Шолохову приписывали объективизм. Это, разумеет­ся, неверно. В том-то и суть, что он равно далек от бесстрастного объективизма и безнадежного фатализма. «Объективист,— говорил Ленин,— доказывая необходи­мость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов... Объективист гово­рит о «непреодолимых исторических тенденциях»; ...ма­териалист, с одной стороны, последовательнее объекти­виста и глубже, полнее проводит свой объективизм... С другой стороны, материализм включает в себя, так ска­зать, партийность, обязывая при всякой оценке события прямо и открыто становиться на точку зрения опреде­ленной общественной группы»169.

Объективизм, который предполагает чистейшую мета­физику, апологию факта, непреодолимость исторических тенденций, не имеет отношения к Шолохову. Его пози­ция глубоко партийна. Мысль ясна, определенна и очень существенна. Он говорит как раз о преодолимости тех тенденций, которые мешают прогрессу, считает вполне возможным и обязательным делом завоевание самых различных представителей трудовых масс, но показывает и то, насколько это не простое дело, если касается непро­летарских слоев — вследствие промежуточного их поло­жения и того постоянного расчета, который делает на эти слои реакция.

Итак, борьба за массы, опора на величайшие потен­циальные возможности, которыми они обладают, пробле­ма правильного руководства, выдвинутая революцией на первый план,— вот одна из главных идей Шолохова. Есть и другая, не менее важная, она касается поведения самих масс и учит осмотрительности, большей озабочен­ности собственной судьбой, предостерегает от крайностей, легковерия, действий «на авось», вслепую, что служит обычно на пользу политическим обманщикам и прохо­димцам.

«Тихий Дон» напоминает о явлениях, которые исто­рики предпочитали обходить. Шолохов и здесь исходил из того, что говорил Ленин: «Сила наша была и будет в том, чтобы совершенно трезво учитывать самые тяже­лые поражения, учась па их опыте тому, что следует из­менить в на Роман проблемен в широком и локальном плане. Ес­ли взять тот же вопрос о казачестве, то он, как уже гово­рилось, обсуждался на пленуме ЦК партии в 1925 году. Тогда же были изданы статьи и речи А. И. Микояна. В них разъяснялось низовым работникам, что значил крестьянский вопрос для революции, насколько неверны были меньшевистские и троцкистские установки. Говори­лось о том, как необходимо прочнее укрепить союз тру­дящихся города и деревни, повысить политическую активность крестьянства, вовлечь в строительство новой жизни не только бедноту, но и середняков, бороться с администрированием, беззакониями, преступлениями, произволом, быть осторожными в религиозном и нацио­нальном вопросе, терпимыми к сложившимся бытовым традициям. А такие загибы, говорил А. И. Микоян, не­редко происходили по воле органов Советской власти, шли и от некоторых коммунистов.

Отношение к казачеству и в то время у отдельных работников было неверным и политически вредным. Это —огульный подход ко всем казакам как якобы к не­сомненным контрреволюционерам, травля тех, кто преж­де был атаманом или писарем, презрение к традициям, бытовым особенностям.

В деревню порой посылали людей, можно сказать, без разбора. В статьях и речах А. И. Микояна говорилось, что необходимо направлять туда только лучших орга­низаторов. Если где-то складывалось дело плохо, говорил Анастас Иванович, «то мы должны винить себя, мы должны быть более строги к себе, чем к другим, надо дать указания на места исправлять ошиб­ки»171.

Задача состояла в том, чтоб сплотить казаков вокруг партии.

Что же касается традиций, то недопустимы «выпады против местного быта», когда запрещали носить казачий костюм, петь донские песни и прочее — напротив, многое ценное надо развивать и распространять: это — храб­рость, отвага, ловкость, умение ездить верхом, джигито­вать, метко стрелять. Взять хотя бы внешний вид каза­ков: не только молодые, но и старики выглядят жизне­радостными, крепкими, их выправка великолепна. И полому надо сломать консерватизм тех, кто не умеет ценить эти качества народа.

Если брать крестьянский вопрос в его широком зна­чении, то и теперь он остается одним из самых важных м тактике международного коммунистического движе­нии, II «Тихий Дом» содержит огромный познавательный ммтсриал.

НА НОВОМ ПЕРЕЛОМЕ