Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Бирюков - Художественные открытия Шолохова.docx
Скачиваний:
65
Добавлен:
26.02.2016
Размер:
630.38 Кб
Скачать

11Овую деревню после Октября и гражданской войны часто называли — красной.

Сельские Советы. Выдвиженцы. Селькоры. Избы-чи- тальми. Призывные плакаты на стенах. Бывшие фронто­вики еще и шинелях н буденовках. Комсомольцы в косо­воротках, комсомолки в фуражках. Галстуки па дере­венских подростках.

В избах — портреты Владимира Ильича. Жадно чи­тают «Крестьянскую газету», «Бедноту», журнал «Сам себе агроном», читают и произведения классиков. Осо­бенно Л. Толстого, М. Горького.

Деревня жила бурно, часто устраивались многолюд­ные собрания. На них активно и горячо выступали кре­стьяне, приветствовали новое, критиковали старое, с со­средоточенным вниманием слушали вести из города. Ра­ботали в предчувствии радостных перемен: скоро засве­тится «лампочка Ильича», появится трактор, заговорит радио. Сельский люд сбросит с себя лапти, зипуны, будет одеваться нарядно, жить празднично.

Работали в одиночку, по все больше крестьян при­влекала идея общего, коллективного труда. Знали по опыту, что трудно одному на молотьбе, одному не со­орудить моста через реку, не запрудить плотину, не осилить современную агротехнику, а главное— не одолеть кулаков.

Это было время контрастов. Во всем сложном и про­тиворечивом крестьянству мешали разобраться малогра­мотность, рознь, суеверия. Шла жестокая борьба против мироедов, которые, в свою очередь, с неменьшим упор­ством выступали против трудового народа.

И этот фон обязательно надо учитывать, чтобы видеть особенный мир, открытый Шолоховым, определить ори­гинальность его взгляда и художественных красок.

Деревню того времени, хотя ее историческая роль была проверена всем ходом событий, художники изобра­жали по-разному.

Одни видели в деревне признаки расцвета, энергии, экономического и культурного подъема, других раздра­жало ее якобы застойное состояние, третьих умиляли патриархальный быт, трехполье, соха, болотная глушь, молебны, лапти, холщовое одеяние.

О деревне писали много: это — «Двор» А. Каравае­вой, «Уклон» И. Никитина, «Трансвааль» К. Федина, «На отшибе» и «Передел» А. Тверяка, «Пятая любовь» М. Карпова, «Большая Каменка» А. Дорогойченко, «Бабьи тропы» Ф. Березовского, «Станица», «Разбег» В. Ставского, «Записки селькора», «Девки» Н. Кочина, «Лапти» П. Замойского, «Капкан» и «Когти» Е. Перми- тина, «Ледолом» К. Горбунова, «Стальные ребра», «На казачьем хуторе» И. Макарова, «Бруски» Ф. Панферова и другие произведения.

Писатели, которые стремились отразить новое в жиз­ни деревни, главными героями повестей и романов де­лали организаторов, людей очень волевых, стойких, на­пористых. Таковы Сергей Медведев у М. Карпова, Санек у А. Дорогойченко, Петька Сорокин у П. Замойского, Антон Кукушкин и Владимир Конычев у А. Тверяка, Ки­рилл Ждаркин и Степан Огнев у Ф. Панферова, Свиль и Корноухов у Н. Брыкина, Филипп Гуртов, Марсагага и Пустьшкин у И. Макарова. Чаще всего это люди из армии или из города, возвратившиеся в родные места, или командированные. Они будоражат глушь деревни, просвещают ее, организуют борьбу с кулачеством, вы­водят крестьян на путь коллективного труда. Писатели пытались дать героя времени, человека дела, умного об­щественника, вожака. Но при этом нередко герой не столько сливался с массой, сколько противостоял ей — косной, несобранной, серой. Иногда он так высоко стоял над народом, что походил на монумент.

Правда, эти писатели хорошо знали, как возделывают- ся нивы, как живется под соломенными крышами, когда домишки впритык с сараями, врастают всеми стенами в землю, печи не держат тепла, как проводят зимние вечера при слепом лампадном освещении. Слышали, какие песни поюг, как водят шумные хороводы, соби­рают вечеринки, справляют свадьбы. Этот быт ими воспроизведен ярко, свежо, сцены расписаны щедро, живо­писно.

Собственные наблюдения, чаще всего нелегкие, удер­живали многих от идиллий, но и не застраховывали от другой крайности — мрачного колорита, бытовизма, на­турализма или суммарных представлений, стандарта.

Стремясь к анализу социальных типов, классовых отношений, писатели брали разные слои деревни — бат­раков, бедноту, середняков, торговцев, кулачество, ин­теллигенцию, но часто— по трафаретам, схематично, плакатно. Излюбленным сюжетом становились кулац­кие засады против первого трактора и первого трак­ториста.

Более удачно изображены кулаки у К. Федина, Ф. Панферова в первой и второй книгах «Брусков», К. Горбунова в «Ледоломе», в очерках В. Ставского. Нередко, живую речь крестьян — предметную, хлесткую, образную, афористичную — обильно насыщали диалек- тнзмами, искажениями, просто стилизовали под кресть­янскую речь.

Ил Первом Всероссийском съезде крестьянских писа- телсft А. Ревякии справедливо отмечал недостатки этих книг — фотографизм, бытовизм, описательство, отсутст­вие синтетического обобщения, условно реалистическое изображение, частные наблюдения172.

Безусловно, нелегко давалось мастерство молодым писателям, пришедшим в литературу из кривых избушек» прямо из полей, от плуга, не получившим образования. Сразу стать па уровень Бунина они не могли. Их произ­ведения намного уступали по художественным достоинст­вам произведениям крестьянских писателей старшего поколения — С. Подъячева, С. Касаткина, А. Чапыгина, А. Неверова, А. Яковлева, Л. Сейфуллиной. Они прибли­жались к сухому очерку или строились по типу занима­тельных повествований — с необычными приключения­ми, происшествиями, детективом, нагромождениями со­бытий.

Самый же главный недостаток большинства деревен­ских прозаиков этого периода—однобокое изображение парода: крестьяне в их книгах порой слишком жадны, алы, пассивны, разобщены, ленивы, стихийны, слепы, трудно постигают новое, зато очень восприимчивы к лю­бому враждебному влиянию.

В повести «Земля в плену» Н. Брыкин пишет о том, как крестьяне делят покос и никак не могут его разде­лить. Приходят на луг и... спят. Лишь один из них ока­зался способным разумно взглянуть на дикий беспоря­док, но его никто не слушает. Не справляется с ними и организатор новой жизни Свиль: «И уже не людей, а стадо голодных, сбежавшихся на падаль волков видел Свиль, каждый из которых еще дорогой наметил себе лучшую часть покоса, оставляя худшую соседу, и скалил зубы, выходил из себя, зверел, когда видел, что и сосед как раз зарится на облюбованную часть».

Есть подобное и в романе того же автора «Стальной Мамай». Действие происходит на Кубани во времена коллективизации. Казаки поднимают восстание против тракторной колонны — «стального Мамая», роют волчьи ямы, началось настоящее боевое сражение.

Серьезные недостатки имели и «Бруски» Ф. Панфе­рова. Если первая и вторая книги содержали большой познавательный материал и во многом соответствовали действительному положению вещей, то третья, «Твердой поступью», наиболее ответственная и злободневная — о сложных проблемах колхозного строительства тех лет — во многом искажала действительность. Ее правиль­но критиковали за неудачный образ главного героя — Ждаркина, за сюжетную несобранность, словесную не­брежность. При этом как-то оставалось в стороне самое главное — отношение к крестьянству.

В романе, например, читаем:

«Кирилл ясно видел, как миллионы мелких собствен­ников, войдя в колхозы, остановились на полпути, задер­жались, как задерживаются воды у свалившейся скалы, бурля, накапливаясь, пучась, чтобы рвануться, разбить вдребезги глыбу, проложить себе свободный путь — путь к матерщинным людям, подданным царя православного. Кирилл ясно видел, понимал, что миллионы мелких соб­ственников, покинув свои дворы, проявляют самое страш­ное — пассивное сопротивление и, как черви, подтачивают страну, не понимая, не сознавая даже этого.

...Кирилл видел нарастающую угрозу и терялся, на­талкиваясь всюду на сопротивление вчерашнего му­жика».

И ведь говорится о... миллионах, яростно рвущихся назад, к царизму.., Странно, конечно. Вспомним красные обозы. Какая это была — особенно после организации колхозов — демонстрация нерушимого братского союза с рабочим классом. Но вот как это выглядит в «Брус­ках».

Илья Гурьянов говорит:

«Да, красные обозы... с красными знаменами. Но на знаменах — это мужичья кровь, кровь детей, стариков, кровь, которая лилась веками... и пусть эта кровь мере­щится тем, кто кричит, что мужик красными обозами ве­зет хлеб добровольно».

Как это воспринимают все другие?

«И зал грохнул в ответ... Мужики ощетинились, в гла­зах у них мелькнул недобрый огонек, какой бывает у со­баки, когда у псо отнимают кусок мяса. Затем зал грох­нул, реи хлестнул на сцену, от рева закачались красные полотнища — и все сорвалось, понеслось неудержимым потоком, ломая, коверкая, руша, замыкая, сплачивая людей... В зале люди кидались друг на друга, перебра­сывали из одного места в другое Илью Гурьянова, жали ому руки, мяли его, крича на ухо мечту свою, заветную мысль спою, злобу, неукротимую...»

Восстали крестьяне Подомасова. В романе это вы­глядит как «метелица мужицкая», налет «саранчи»: «Вот они спускаются с гор, топчут по пути зеленые травы, поля, ломают, коверкают плетни, загородки, выворачи­вают дубовые колья, орут, как огромное перепуганное стадо,— орут от злобы, страха, ненависти».

Такого много в третьей книге. А для некоторых кри­тиков это — страницы особой выразительности и силы И повальная пьяная вакханалия как перед концом мира («пей-гуляй — одиова живем»), и дикий мятеж — все эте принимают за чистейшую правду, вид с натуры.

Много общего находят они с «Поднятой целиной». Но разница лишь в том, что у Шолохова весь материал от ис­тории, а у Панферова — от былинного сюжета с героем- богатырем Ждаркиным, укрощающим крестьян. Пики, пожарища, ста нов ища...

Подобное суждение критиков объясняется тем, что они не сопоставляют «Бруски» с действительной истори­ей, которую пережила наша деревня в тридцатые годы.

Мели брать «Твердой поступью», то в книге, несом­ненно, отразились некоторые несправедливые представ­ления о деревне, примыкающие к заключениям самого категорического свойства о мужицком саботаже, озвере* нии. Тут многое объясняется просто грубыми приемами художественного рисунка. Но главное, на наш взгляд, это какие-то смещенные понятия.

Нет, по третьей книге «Брусков» очень трудно судить об истории.

Художественным документом эпохи, запечатлевшим события во всех подробностях, является «Поднятая це­лина», книга совершенно иного уровня по идеологической ясности, объективности, точному анализу, осведомленно­сти о жизни крестьян.

У Шолохова деревня другая: ома за Советскую власть, политику партии, за новое. Это в ней ведущее, побеж­дающее.

Наступило время сплошной коллективизации. В села едут агитаторы, двадцатипятитысячники — рабочие с за­водов. Задание их было трудное: объединить деревню, разобраться в ее хаосе, противоречиях, загадках психо­логии крестьян, уничтожить эксплуатацию, начать техни­ческое перевооружение сельского хозяйства. Это значило: приблизить деревню к городу, упрочить союз рабочего класса и крестьянства, поставить на ноги обездоленных и неимущих, создать им условия для человеческого су­ществования.

Так вот и оказался путиловский слесарь Семен Давы­дов, одетый по-городскому — в фуражке и ботиночках,— далеко от Ленинграда, в донской степи, на ветру и сырой изморози, в тавричанских санях. Дорога — длинна и без­людна. Мелькают по сторонам засыпанные снегом ма­кушки чернобыла и татарника. Видно, как мышкует лисица. Вот и казачий хутор... Отныне здесь Давыдов будет жить и работать.

В деревню въезжали разные люди и по-разному. Были серьезные, понимающие свой долг организаторы. Были и портфельщики. Ипполит Шалый рассказывает об одном:

«Приняли мы его с хозяйкой хорошо, как дитя родно­го, но он ни с моей старухой, ни со мной ничуть не разго­варивал, считал для себя за низкое. За стол садится — молчит, из-за стола встанет — молчит и уйдет — молчит. Что ни спрошу у него про политику или про хозяйство, а он в ответ буркнет: «Не твое дело, старик». На том разговор и кончится».

Приезжали уполномоченные, которые, выйдя из са­ней, пробегали с портфелем мимо людей, в сельский Совет.

По первым же приметам, как только Давыдов подъе­хал, хуторяне определили: свой человек. Сам распрягает лошадь, охотно перекидывается шутками, угощает па­пиросами. Да и руки его не отличаются от мужицких — совсем как у кузнеца. Такого крестьяне принимают всерьез. Пусть для Давыдова это новая среда, но общность психологии трудовых людей сближает их и ве­дет к общему делу.

За годы существования Советской власти рабочий класс для крестьян стал действительно старшим братом, организующей силой. Давыдова слушают. Ему верят. Никакого принципиального противоречия с городом нет и но может быть. Рабочего двадцатипятитысячника сразу обступают активисты, бедняки, бывшие красноармейцы» партизаны. Павел Любишкин на собрании после Давы­дова говорит:

«Чего ты, чудак, нас за Советскую власть агити- руешь? Мы ее в войну сами на ноги тут ставили, сами и подпирали плечами, чтоб не хитнулась. Мы знаем, что такое колхоз, и пойдем в него. Дайте машины!»

«Тридцать два человека — гремяченский актив и бед­нота— дышали одним дыхом». Они понимали, что нет и не может быть иного выхода, как только объединить­ся, уничтожить эксплуатацию крестьян кулачеством, пе­реложить непомерную тяжесть труда на плечи машин. Слова Давыдова о тракторе, на котором можно за сут­ки поднять столько же земли, сколько на лошадях одним плугом за всю осень, собрание принимает с радостью. Крестьяне-бедняки — за принципы социа­лизма. Почти каждого к этому подводил собственный опыт.

Андрей Размётиов знал, что такое горькое унижение: казак, а на службу поехал на коне и в обмундировании, которые подарило ему общество. За это станичное прав­ление взяло у Андреи пай. Он заслужил на германской три Георгиевских креста, получил за них деньги и посылал жене и матери, «Тем и жила со снохой старуха, чью ста­рость, соленую от слез, поздновато пришлось Андрею покоить». Затем лихая расправа белых казаков над же­ной. Смерть ребенка. Бедная жизнь.

Знал Демид Молчун, что такое обездоленность. «Жил он на отшибе в конце хутора, был работящим и по силе первым во всей округе. Но как-то пятнила его судьба обидами, обделяла, как пасынка... Он пять лет жил у Фрола Дамаскова в работниках... Не успел обстроить­ся— погорел...» И мудрено ли, что этот человек ушел в себя, всю жизнь молчал «и обычно только отвечал на вопросы собеседника, улыбался виновато и жалостно».

Знал, что такое безвыходность, и Демка Ушаков. Когда раздавали отобранное у кулаков имущество, «же- ненка Демки Ушакова обмерла над сундуком, насилу от­тащили... А как же ей, сердяге, было не обмереть, когда она за всю свою горчайшую жизнь доброго куска ни ра­зу не съела, новой кофтенки на плечах не износила?»

В истлевшие пеленки да овчинный лоскут заворачи­вала грудных, а сама все лето ходила в одной юбчонке... Й теперь она просит:

«Родимые!.. Родименькие!.. Погодите, я, может, ишо не возьму эту юбку... Сменяю... Мне, может, детиш­кам бы чего... Мишатке... Дуняшке... — исступленно шеп­тала она...»

Эти сцены напоминают ту песню, которая распева­лась на всех деревенских пирушках о доле бедняка:

Не твоя ль жена в лохмотьях, Ходит босиком?

Тут же менял свое латаное-перелатаное Любишкин. «Дрогнули у атаманца усы, затряслись руки... Уж он вы­бирал, выбирал пиджак — сорок потов с него сошло!»

Макар Нагульнов еще юным увидал, какую рознь — до тяжких преступлений — вносила в жизнь частная соб­ственность, как она уродовала души людей. Он прошел через мировую войну — «газы нюхал, был отравленный», геройски сражался в гражданскую войну.

Мать Кондрата Майданникова учила сына в детстве: «Бог бедным терпеть велел... Молись богу, Кондратка! Твоя молитва скорей долетит». Но дорога его оказалась совсем другой: стойко защищал страну от интервентов и «давно уже не верит в бога, а верит в коммунистиче­скую партию, ведущую трудящихся всего мира к осво­бождению, к голубому будущему». Он знает, что такое помощь кулака Лапшинова: занял две меры — отдай три. Помучила нужда и Кондрата.

Беды, несчастья обрушились и на Щукаря. Горькую жизнь его чувствуешь и сквозь юмор.

11а глазах всего народа наглели, богатели, бесчин­ствовали хуторские богачи. Титок Бородин купил в го­лодный двадцать второй год просторный дом — за яловую норову и три пуда муки. Обстроился на вечность. Работ­ником морил голодом, изнурял трудом... Совсем осата- ntvi... Нажил таким способом мельницу-ветрянку, паро- иоЛ двигатель, начал налаживать маслобойку, торговал скотом.

Видел хутор, как наживался и Лапшинов: ссужал под лихой процент, разорял людей, скупал ворованное, пере­продан»,чл краденых лошадей, «брал все, что плохо ле- жило», да ж о прихватывали его с чужими копнами.

Фрол Димаскоа, что объединил вокруг себя кулаков, за молотьбу требовал восьмой пуд.

Беднота натерпелась. У всех было только одно ре­шение: «Кулаков громить ведите», «Жилы кулаку пере­режьте... Отдайте мам его машины, его быков, силу его отдайте, тогда будет паше равенство! А то все разговоры да разговоры «кулака упистожить», а он растет из года it год, как лопух, п солнце мам застит». Беднота убежде- иа: кулацкое — значит награбленное...

Красный партизан Любишкин и после революции ни­как не выбьется из нищеты. Он видел, как и при Совет­ской власти, несмотря на политику ограничения, жирели нэпманы, кулаки. Любишкин говорит на собрании: «Землю дозволили богатым в аренду сымать, работников им дозволили нанимать. Это так революция диктовала в восемнадцатом году? Глаза вы ей закрыли! И когда говоришь: «за что ж боролись?», то служащие, какие по­роху не нюхали, над этими словами надсмехаются, а за ними строит хаханьки всякая белая сволочь! Нет, ты нам :*убы не лечи! Много мы красных слов слыхали».

Линия Советской власти на уничтожение эксплуата­ции в деревне находит дружную поддержку народа.

Размётнов заявляет Лапшинову во время раскулачи­вания:

«Слеза твоя не дюже жалостная. Много ты людей иообмжал, а теперь мы сами тебе прикорот даем, без бога».

Шолохов правдиво передает настроение бедноты — боевое, наступательное, решительное.

Опыт жизни сроднил с Советской властью и серед­няка.

...В первой книге Шолохов параллельно развертывает два описания: Гремячий Лог и Москва. В Гремячем сты­нет глухая тишина, искрятся снежные бугры, в балках пролиты густо-синие тени, тянутся к небу раины, звенит родниковая струя, заяц на кормежке гложет, скоблит ветку. На зорьке шуршат в левадах голые ветви тополей, мычат телята... В Москве — шум, движение, грохот. По­ловодье электрических огней. Трепещет и свивается по­лотнище красного флага над Кремлем.

Кондрат не спит ночью, вспоминает Москву. Был он на Всероссийском съезде Советов. «Глянул на Мавзолей, на победно сияющий в небе красный флаг и торопливо сдернул с головы буденовку. С обнаженной головой, в распахнутом домотканом зипуне стоял долго и недвиж­но...» И теперь мысли его обращены к Москве:

«Полночь. И мнится Кондрату ликующее марево ог­ней над Москвой, и видит он грозный и гневный мах ало­го полотнища, распростертого над Кремлем, над безбреж­ным миром, в котором так много льется слез из глаз вот таких же трудяг, как и Кондрат, живущих за границами Советского Союза».

Крестьянин за эти годы вырос политически, он мыслит масштабно, смотрит в будущее, по-деловому решает сложные вопросы общенародного значения. Объедини­лись, сдружились навек—Гремячий Лог и Москва.

Кондрат доложил собранию всю середняцкую ариф­метику— доходы от хозяйства, которые никак не сходи­лись с расходами, и спросил: «Можно мне так дальше жить?» Этот вопрос был понятен каждому труженику, И все же путь середняка был мучительным даже при полном понимании того, что выхода другого нет. Смуща­ло: установится ли порядок в коллективе, не появится ли пагубное безразличие к земле, скоту, инвентарю, не будет ли так, что Тит да Афанас, разымите нас...

Была коммуна, организованная еще в двадцатом го­ду. Но из нее вышел даже Макар Нагульнов, потому что, как он рассказывает, «она впоследствии времени распа­лась от шкурничества».

Не получилось в хуторе и с товариществом по совме­стной обработке земли, куда вошла одна «горькая бед­нота». «Это есть,— определяет Нагульнов,— одно измывание над коллективизацией и голый убыток Советской власти», «они порченую ведут политику, и я их давно бы разогнал за то, что они подлегли под Советскую власть, как куршивый теленок, сосать — сосут, а росту ихнего нету. И есть такие промеж них мнения: «Э, да нам псе равно дадут! А брать с нас за долги нечего». Отсюда у них развал в дисциплине, и ТОЗ этот аавтра будет упокойником». Председатель Аркашка Ло­сев, по прозванию Менок, вконец разорил хозяйство, про­менял племенного быка на мотоцикл. Крестьянин своим цепким практическим умом взвешивал все это.

Ни в одном из произведений о коллективизации нет такого всестороннего освещения этой проблемы, как н «Подмятой целине». Писатель характеризует экономи­ку, приводит цифровой материал,вводит читателя в об­становку деловых обсуждений. Обычно это в других кни­гах или совсем отсутствовало, или представало в чрез­мерно оптимистическом успокоительном виде. Сошлись, дескать, крестьяне: у одного плуг, у другого — лошадь, у третьего — семена. Сложились, договорились — и вот она, коммуна... По когда начиналось практическое осу­ществление большой задачи, требовался подход более точный. А в некоторых повестях и романах, смотришь, герой, стоило ему только задумать это, сооружает элек­тростанцию в селе, оросительную систему, заменяющую дождь. Если же что-то шло туго, неорганизованно, то виной всему — косность мужицкая, застой, лень, несозна­тельность...

Организация труда... Это был для крестьян главный вопрос, умеющих ценить время, сезон, земледельческий календарь. Каждый прикидывал: точно ли будет учиты­ваться труд, качество, как быть с нормами, возможно ли будет проявить в полной мере личную инициативу, оставаться таким ж полноправным распорядителем в делах, будут ли по-настоящему, умно вести хозяй­ство.

Особенно волнует все это середняка. Он лучше дру- гих понимал, насколько точно должен работать хозяй- пиеппый механизм и как опасен при этом лодырь, рвач, бездельник, не умеющий запрячь лошадь. Казак Ахват- кнн говорит:

«У пас, ишо темно — встаешь, пашешь. До ночи сорок потов с тебя сойдут, на ногах кровяные волдыри с куриное яйцо, а ночью быков паси, не спи: не нажрется бык — не потянет плуг. Я буду стараться в колхозе, а другой, вот как наш Колыба, будет на борозде спать... Колыба всю жизнь на пече лежал».

Кондрат Майданников про себя рассуждает:

«Как будет в колхозе? Всякий ли почувствует, поймет так, как понял он, что путь туда — единственный, что это — неотвратимо?.. И еще думал: «А куда же ягнят, козлят сведем? Ить им хата теплая нужна, большой до­гляд... А коровы? Корма как свозить? Потеряем сколько. Что, если разбредутся люди через неделю же, испугав­шись трудного?»

Крестьянин, беспокоясь о скотине, не знает покоя ни днем, ни ночью. Майданников понимает, что при ином отношении дело не пойдет.

«Бывало, прежде весь день напролет у него занят: с утра мечет корм быкам, корове, овцам и лошади, поит их; в обеденное время опять таскает с гумна в вахлях сено и солому, боясь потерять каждую былку, на ночь снова надо убирать. Да и ночью по нескольку раз выхо­дит на скотиний баз, проведывать, подобрать в ясли наметанное под ноги сено. Хозяйской заботой радуется сердце».

Но вот первые шаги в новом хозяйстве, и картина вы­рисовывается не такой уж благоприятной. Строят сарай. Кондрат долбит пешней смерзшуюся землю. Рядом — Любишкин, Нагульнов. И пока все... «Размётнов, погля­дывая на Кондрата, спросил:

  1. Ты чего насупонился? Радоваться надо, гляди, как хутор оживел, будто муравьиное гнездо тронулось.

  2. Радоваться нечего спешить. Трудно будет,— сухо отозвался Кондрат.

  3. Чем?

  4. И с посевом и с присмотром за скотиной. Видал вон: трое работают, а десять под плетнем на прицыпках сидят, цигарки курят...

  5. Все будут работать! Это попервоначалу. Кусать нечего будет — небось, меньше курить будут».

Майданников понимает, как много надо усилий, чтоб наладить труд, преодолеть силу привычки, перевоспитать психологию мелкого собственника. Вез Семен Куженков сено к колхозному сараю. По своему ротозейству пере­вернул воз. Сам ходит как неживой. Сено травит не похозяйски: пустил быков в вольную, они не столько съели, сколько потолочили. Отвечает:

«Оно теперича не наше, колхозное».

Прибегает с поля в хутор бригадир Любишкин в страшной тревоге и кричит:

«Ничего не выходит!»

Поехал Давыдов в поле — убедился: дело идет плохо. Атаманчуков на вопрос, можно ли пахать при дожде, от­мечает:

«У хозяев нельзя, а в колхозе надо...»

Это, конечно, рвач. Но от Шолохова не уходит и другая сторона. Атаманчуков оказывается совершен­но безразличным к тому, что его исключили из кол­хоза ;

* « Сделайте одолжению! Сам уйду! Я не проклятый, чтобы нам тут жизию свою вколачивать. Силу из себя мотать за-ради чего не знаю!— пошел, посвистывая, к стану».

«За-ради чего...» Этот вопрос поставлен уже в первой книге. Честнейший человек Ипполит Шалый жалуется Давыдову: не очень щедро вознаграждают его за труд, мастерство, проворство.

«Они мою работу никак не хотят учитывать. День провел я в кузнице — пишут трудодень. А там работал п или цигарки крутил — им все равно. Я, может, за день па ремонте пять трудодней выработал — все равно пишут один. Хучь пополам переломись возле ковалда, а больше одного трудодня не заработаешь. Так что от твоей опла­ты, парень, не дюже разжиреешь, живой будешь, а же­ниться не захочешь».

Действительно, если вспомнить первое время коллек­тивного труда, то какой помехой сразу же стал прими- тивный учет, обезличка. Это были организационные промахи, недосмотры, недодуманность, но как они сни­жали настроение людей.

Шолохов, опираясь на факты, говорил о трудностях первой п второй колхозной весны, неполадках, упуще­ниях, бесхозяйственности еще раньше, в заметках и очер­ки х, когда объезжал правобережье и левобережье До­нн, бывал па станах, в бригадах, на совещаниях it сам видел это. Организация порядка в новом деле, ответственность за хозяйство, землю, скот, инвентарь, про­изводительность труда, заинтересованность в работе — вот что выдвигал тогда Шолохов как неотложное в кол­хозном деле.

Коммунисты и актив в Гремячем немало сделали, чтоб сплотить людей, создать колхоз, организованно про­вести весенний сев, преодолеть огромные трудности. В «Поднятой целине» проблема руководства массами едва ли не главная.

Что помогает Давыдову вести за собой народ?

Идейная вооруженность, правильность политической линии, принципиальность, демократизм, деловитость, такт. Он приезжает в хутор со своим слесарным инстру­ментом. Ремонтирует инвентарь, пробует пахать. Он вме­сте с народом в поле, на стану, хотя Размётнов убеждает его, что место председателя колхоза — в правлении. Он везде, где опасно, трудно. Быт его ничем не отличается от крестьянского, только, может, еще более неустроенный.

Давыдов самокритичен, он умеет осознать свои ошиб­ки и быстро исправить их, забывает личные обиды. Удержать на своей стороне народ, предотвратить новые эксцессы — вот чем руководствуется Давыдов, когда он говорит: «Большевики не мстят, а беспощадно карают врагов; но вас, хотя вы и вышли из колхоза, поддавшись уговорам кулаков, хотя вы и расхитили хлеб и били нас,— мы не считаем врагами. Вы — качающиеся серед­няки, временно заблуждениые, и мы к вам администра­тивных мер применять не будем, а будем вам фактически открывать глаза».

И это дошло до народа. Один хуторянин отвечает: «Итъ нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет,— тому глаз вон!»

Давыдов тоже понимает, что им вместе жить... Поэ­тому у него хватает терпения выслушать каждого, разубе­дить богомольцев, когда они просят разрешить молебен на полях по случаю засухи, не прерывает россказни на­доедливого деда Щукаря, умеет приласкать ребенка, по­слушать бывалых людей.

Так постепенно исчезают недоразумения. Старик 06- низов пошутил над Давыдовым. «И тут в школе грянул такой добродушнейший, но громовой хохот, что в лампах заметались язычки пламени... Смеялся и Давыдов». Од­ному Макару казалось, что нет на собрании «никакой сурьезности». Но сна была — в самом этом смехе, добро­душии, спаде напряжения.

Веселее становился и Давыдов, даже сентиментальнее. Он прослезился по случаю благополучного исхода родов, охотно принимает приглашение на свадьбу. Вот почему Давыдов, талантливый организатор и обаятельный че­ловек, стал любимым героем.

Смысл этого образа значителен. Известно, руководст­во — это всегда акт творческий, оно требует точной ориен­тировки, учета всех сложностей. А так как по мере дви­жения по неизведанным путям задачи не становятся легче, их непрерывно рождает каждый новый день, нужен умный, собранный, честный, не ищущий личного благо­получия человек с его верой в народ, убежденностью, во­лен, не знающей паники и попятных движений.

Опыт Давыдова стал поэтому примером для всех ком­мунистов. Особенно важен он для руководителей в социа­листических странах, укрепляющих политический строй, экономику, реорганизующих сельское хозяйство.

Коммунисты старшего поколения знают, как велика сила воспитательного воздействия, агитации, человечен ского подхода. Осип Кондратько, «подпиравший» в годы революции своим широким плечом Советскую власть, чекист, а потом рабочий на заводе, отчитывает одного бригадира:

«Шо це ты надив на себя поверх жакетки наган? Зараз же скынь!»

Комсомольцу Ванюше Найденову, другому агитатору, не требуется оружия, потому что он уверен: каким бы внешне грубым, замкнутым, недоступным ни казался крестьянин, всегда можно проложить тропинку к его сердцу.

Секретарь райкома Нестеренко вспоминает, какую си­лу имел деликатный подход к человеку и во время граж­данской войны. В отряде не было порядка, стал он вроде махновской банды, но приехал комиссар из шахтеров, который брал душою, с каждым сумел поговорить, окры­лить— и люди переродились... Нестеренко считает боль­шим упущением в работе Давыдова, что тот мало думает о читальне, библиотеке. Советует ему лучших из хуторян принимать в партию, помогать комсомолу.

Волнуют его и мысли о более тактичном отношении к самим руководителям: «Привились у нас в партийном быту, на мой взгляд, неумные действия и соответствую­щие им выражения: «сиять стружку», «прочистить с пе­сочком», «продрать наждаком» и так далее. Как будто речь идет не о человеке, а о каком-то ржавом куске же­леза. Да что же это такое, в самом деле? И заметь, что выражения эти в ходу по большей части у тех, кто за всю свою жизнь не снял ни одной стружки ни с металла, ни с дерева и уж наверно никогда не держал в руках наж­дачного бруска. А ведь человек — тонкая штука, и с ним надо ох как аккуратно обходиться!»

Нестеренко, заехав на полевой стан, разговаривает со стряпухой Куприяиовной, пересыпая речь шутками. Ве­дет деловую, критическую, острую беседу с Давыдовым, когда касается его запутанных личных дел. Но с каким тактом он это делает!

Шолохов в своем романе отстаивает ленинские прин­ципы руководства. В годы перестройки сельского хозяй­ства, когда складывались новые отношения с миллиона­ми крестьян, часто малограмотных, эта проблема приоб­рела решающее значение. Писатель выступал против ^волевых» приемов, крутых и неоправданных мер, пока­зывал карьеристов, засевших в районе и округе, командующих «свыше»: гони процент!.. Жми!.. Создавай колхоз-гигант!.. Никаких разговоров и дискуссий!..

Подобные деятели накаляли обстановку, сбивали с толку не только крестьян, но и руководителей, подры­вали доверие к Советской власти, давая повод врагам чернить нашу действительность, усиливали Половцева, Лятьевского, Островнова, а еще шире — всю междуна­родную реакцию. Загибщики умели только одно — «глад­ко гутарить выучились», как характеризует их Нагульнов. Такими изображены районный «деятель» Беглых, Хому­тов, который когда-то сдал партийный билет — испугался банды Фомина, «а потом опять в партию пролез, как склизкая мокрушка скрозь каменьев»,— говорит Макар.

Но загибы, тем более в такой нервозной обстановке, которую создавали эти «администраторы», могли допу­скать и честные люди, далекие от карьеристских побуж­дений, с благородным намерением поскорее шагнуть в завтрашний день. Это могло происходить и от излиш­него энтузиазма или экстремизма, который был свойствен политически неразвитым массам.

Шолохов исследовал это явление со всей тщательно­стью. Макар Нагульнов — это романтик революционной эпохи, преданный до конца трудовому народу. Он незаменим, где нужен натиск, всегда обращен лицом к огню, ютов пойти в рукопашную, умереть в окопе, ночном на­лете на вражеское логово. Суровое время потребовало от него отдачи всех сил, подчинения личной жизни обще­му делу. И он целиком посвящает себя тому, что живет идеей. За нее, как Рахметов, мог бы лечь на гвозди. Но плохо, когда его суровость оборачивается против своих же. Нагульнов рассказывает: «Я за колхоз как агитиро­вал? А вот как: кое-кому из наших злодеев, хотя они и се­редняки числятся, прямо говорил: «Не идешь в колхоз? Ты, значится, против Советской власти? В девятнадцатом году с нами бился, супротивничал, и зараз против? Ну, тогда п от меня миру не жди. Я тебя, гада, так гробану, что всем чертям муторно станет!» Говорил я так? Гово­рил! И даже наганом по столу постукивал. Не отри- цаюсь! Правда, по всем, но иным говорил, какие в душе против нас особенно напряженные».

К. Прийма в статье «Прототипы «Поднятой целины» привел такой рассказ одного старожила: «На границе С Волгоградской областью есть хуторок Гремячий... Так вот в нем жил неплохой коммунист Востриков. Он был секретарем партячейки в Колупдаевке. Когда пришла Директива о начале коллективизации, Востриков объявил Колундаевку и Гремячий на осадном положении и в два­дцать четыре часа создал колхоз-гигант имени Всемирной революции. Перегибов там у него было не счесть»173.

Это очень напоминает партизанские поступки Нагуль­нова. Он говорит Давыдову: «Я зараз, дорогой товарищ, как во дни гражданской войны, как па позиции. В землю надо зарыться, а всех завлечь в колхоз. Все ближе к ми­ровой революции».

Некоторые критики не раскрывают до конца опасно­сти нагульновских приемов, отходят от неприятного раз­говора о срывах, рукоприкладстве, угрозах. Они даже не­сколько идеализируют Нагульнова как романтика и ут­верждают, что классового чутья у него побольше, чем у Размётнова!

Нагульнов открыл в хуторе слишком много «врагов» и охотно подводил их под административную меру. Прав Размётнов: «Макара, вот кого взнуздать!.. Макару по­падет шлея под хвост — тогда и повозки не собрать». Ведь он больше думает о том, чтоб «задать острастку», что есть якобы все основания к тому: «А ежели он, этот середняк, в прошедших временах был в белых казаках и до се до невозможности приверженный к собственно­сти?..» Всерьез предлагает он применить к. ним оружие.

Надо не забывать, что Нагульнов — это не какая-то там незначительная фигура, а секретарь ячейки, он пред­седательствует на собраниях, принимает людей, активно участвует в жизни хутора, к нему приходят, старики и просят разрешить молебен по случаю засухи, как ру­ководителю первоначального, но очень чувствительного и ответственного звена. В обыденной практике человеку чаще приходится иметь дело именно с низовыми руково­дителями. Здесь общение с людьми самое непосредствен­ное, ежедневное, по линии больших и мелких дел. Это и Советы, и профсоюз, и разные хозяйственные службы. Недаром Ленин требовал, чтоб новое проверялось по фактам местной жизни, изменениям снизу.

Нагульновские методы (берем лишь отрицательное) опасны еще тем, что они не сложны, доступны любому, а поэтому заразительны. Даже Размётнов начинает ду­мать: а может, прав Макар, который сажает «местных буржуев» в темную, чтоб они скорее одумались и везли семена. «Кабы покрепче нажать — в один день засыпа­ли бы!»

Озабоченность Шолохова этой ступенью руководства правомерна. Ведь народ проверяет политику не только по лозунгам и декларациям, но и по тому, в каком виде до­ходят права, завоеванные революцией, до каждого из них. Писатель подчеркивает, как тяжело отражается на настроении человека произвол, от кого бы он ни исходил, как трудно порой, особенно малограмотному, найти правду, какой урон нашим идеям наносит администри­рование.

Возьмем историю с раскулачиванием Гаева. Размёт- нов с группой содействия из бедноты описал имущество Фрола Дамаскова, выселил из дома. И все время был спокойным. Но когда к вечеру отправил со двора раску­лаченного Гаева последнюю подводу конфискованного имущества — не выдержал, пришел в сельсовет. «Андрей... задрожав губами, глухо сказал: «Больше не работаю... Раскулачивать больше не пойду». Участник гражданской войны, красный партизан, преданный советский работ­ник-— и вдруг заговорил: «Да разве это дело? — возму* щается он.— Я что? Кат, что ли? Или у меня сердце из самородка? Мне война влилася...— и опять перешел на крик: — У Гаева детей одиннадцать штук! Пришли мы — как они взъюжались, шапку схватывает! На мне ажник волос ворохнулся! Зачали их из куреня выгонять... Ну, тут я глаза зажмурил, ухи заткнул и убег за баз! Бабы — по-мертвому, водой отливали сноху... детей... Да ну вас в господа бога!»

Давыдов отвечает: «Ты их жалеешь... Жалко тебе их. А они нас жалели? Враги плакали от слез наших детей? Над сиротами убитых плакали? Ну? Моего отца уволили после забастовки с завода, сослали в Сибирь... У матери нас четверо... мне, старшему, девять лет тогда... Нечего было кушать, и мать пошла... Ты смотри сюда! Пошла на улицу мать, чтобы мы с голоду не гтодохли!.. Ты! Как ты можешь жалеть?!»

Осудил Размётиова и Нагульнов: «—Гад!—выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки.— Как служишь ре­волюции? Жа-ле-е-ешь? Да я... тысячи стаиови зараз де­дов, детишков, баб... Да скажи мне, что надо их в рас­пыл... Для революции надо... Я их из пулемета... всех порежу!—вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство, на углах губ вскипела пена».

Кто же прав? Говорят, что Давыдов защищает прин­ципы подлинного гуманизма, Нагульнов тоже, если не брать в расчет его крайнюю запальчивость. А Размётио­ва долго считали правым уклонистом. Теперь такого не услышишь, но все равно обвиняют его в том, что излишне мягок, преступно добродушен, снисходителен по отноше­нию к классовому врагу, политически незрелый, поддает­ся панике. Жалость к врагам — это якобы давний грех Размётнова.

Но вспомним этот «грех». Шла гражданская война. Белые казаки, мстя Андрею за уход к красным, изнаси­ловали его жену, она покончила с собой, а через неделю умер ребенок. Андрей примчался на коне домой, мать рассказала обо всем, и вот он у двора Девяткиных. С об­наженной шашкой вбежал на крыльцо, но Аникея не было. Отец, седой старик, умолял на коленях о пощаде, старуха валялась у печки в беспамятстве. Андрей занес было шашку над стариком, но тут сноха сгребла в кучу шестерых детей, и они «посыпались ему под ноги с ревом, с вивгом, с плачем...

— Руби всех их! Все они Аникушкиного помета щен­ки. Меня руби! — кричала Авдотья... А в ногах у Андрея копошилась детва, все мал мала меньше...

Попятился он, дико озираясь, кинул шашку в ножны И| не раз споткнувшись на ровном, направился к коню».

«Антипартийный поступок» приписывают ему некото­рые критики и в случае с Гаевым. Но ведь это был серед­няк, многодетный. Перед коллективизацией призвали в Красную Армию его сына. Гаев не мог поэтому упра­виться с уборкой урожая и нанял на один месяц девушку из своего хутора, оформил договором и честно расплатил­ся. И вот его как «эксплуататора» выселяют из хутора. Оказывается, на раскулачивании Гаева настоял Нагуль­нов, и никто не проверил, потому что торопились.

Раскулачивание Гаева — возмутительное дело. Его восстановили потом в правах. Вернулся он в пустой дом, естественно, обиженным и озлобленным. А когда согла­сился вступить в колхоз, то Нагульнов был против.

Вот, оказывается, в чем причина истерики Размётно- ва, а не его малодушие, слезливый гуманизм или паника. Председатель сельсовета, коммунист, хуторянин, что он мог сказать Гаеву? Как должен был оправдывать свое поведение? Он растерялся и в отчаянии убежал на баз. Размётнов понимает, что не дело коммунистов — воевать с тружеником. Опасение у него серьезное и обоснован­ное, он чувствует, что так можно натворить много непо­правимых ошибок.

Но как понимать Давыдова, когда он говорит предсе­дателю сельсовета о беспощадности к врагам? Тут он, несомненно, прав: жалость, которую могли проявлять ху­торяне, даже коммунисты, к местным эксплуататорам,— действительно была бы преступной. Но общие формулы, правильные и точные, могут подвести, если они приме­няются не к месту. Давыдов, не зная хутора, во всем полагается на Нагульнова. Это его и подвело.

Если бы Давыдов заинтересовался главным, не пола­гаясь на Нагульнова, то понял бы Размётнова. И тому не пришлось бы, вопреки всему, признавать свою вину. На ходу была бы исправлена ошибка.

Или вся эта кутерьма с обобществлением: «И снова заколобродил притихший было Гремячий Лог... На обще­ственные базы двое суток гнали и тянули разношерстных овец и коз, в мешках несли кур. Стон стоял по хутору отскотиньего рева и птичьего гогота и крика». А в резуль­тате — хищнический убой скота в каждом доме.

Шолохов выводит районного загибщика Беглых уже и роли борца против перегибов. Ездит по хуторам, «ис­правляет ошибки», тут же насаждая новые. Низовым ра­ботникам то и дело угрожает: голову оторвем! «Уже садясь в тачанку, вскользь кинул:

В общем и целом тя-же-ле-хонь-ко! За перегибы придется, братишечка, расплачиваться, принести кое-кого и жертву...»

Немало писали критики о «бабьем бунте», мелкобур­жуазной стихии, анархизме, дикости. Но как-то они ос­тавляют в стороне то, что крайние эксцессы возможны стали из-за таких «распорядителей», как Беглых. Без них Давыдов п Раэмбтнов, опираясь на рассудительных прак­тиков, как Майдаиников, сдерживая Нагульнова, куда безболезненнее провели бы перестройку хозяйства в Гре- мячем.

Давыдов вскоре почувствовал, что необходимо лучше знать хутор, людей. Он способен к самокритике, здравой оценке ошибок и просчетов. Такие как раз и нужны были в то время деревне. Жизнь и работа в Гремячем показа­ли бывшему моряку, что и здесь отмелей не меньше.

Вспомним хотя бы стычку с Рыкалиным. Приехал Давыдов на сенокос. Возле стана бригады творится не­ладное: половина косилок не работает, лошади ходят по степи, ни одной копны, возле будки шестеро казаков ре­жутся в карты, седьмой подшивает чирик, восьмой спит. Выяснилось, что женщины ушли в церковь. Давыдов возмущен, кричит срывающимся голосом. Устин Рыкалин ему в ответ: «Ты не шуми, председатель, шумом-громом ты меня не испужаешь, я в артиллерии служил... Мы в колхозе сами хозяева: хотим — работаем, не хотим — отдыхаем, а силком работать нас в праздник ты не заста­вишь, кишка у тебя тонка!» Это Устин подбил косцов не работать, потому что воскресенье. Давыдову он не дает сказать ни слова и ведет себя вызывающе: «— Никак вдарить хочешь? Давай попробуй! — угрожающе и тихо проговорил он».

К этому случаю можно относиться по-разному. На­гульнов затеял бы драку, другой составил бы материал на саботажника и провокатора, обязательно упомянул бы прошлое — Устин сколько-то был в белых. Давыдов на­ шел другой способ. Он сдержал себя, «обуздал слепую нерассуждающую ярость», слез с коня, присел играть в карты. Когда напряжение спало, началось деловое об­суждение.

Устин говорит, что народ стал иным после революции, гордым, «не уважает, когда на него кидаются с криком». «Ты думаешь, что я согласился бы нынче косить, если бы ты не остановился? Черта с два! А ты себя укоротил, сменил гнев на милость, в картишки с нами согласился, перекинуться, поговорил толково, и вот уж я — весь тут! Голыми руками бери меня, и я на все согласный: и в кар­ты играть, и стога метать».

«И Давыдов, не кривя душой, должен был сознаться самому себе, что незаметно он усвоил грубую, нагульнов- скую, манеру обращения с людьми, разнуздался, как ска­зал бы Андрей Размётнов».

У Рыкалина шестеро ребят на шее, и все мал мала меньше, а язык — как помело, сам он инвалид, жена хво­рая. «Раскуси, попробуй, что он за фрукт, этот Устин. Оголтелый враг или же попросту болтун и забияка, у ко­торого что на уме, то и на языке?» — размышляет Да­выдов.

Да, по-разному можно было определить, кто такой Устин. Давыдов сначала посчитал его «белячком», «ку­лацким прихвостнем», но когда узнал ближе, то решил: не трогать, не раздувать дело.

Давыдов, может быть, даже временами излишне са­мокритичен, когда раздумывает: «Не знаю я людей в колхозе, чем они дышат... А надо всех узнать, не так-то уж их много. И не так-то все это, оказывается, просто..»: Крепенько надо мне обо всем подумать, хватит руково­дить вслепую, не зная, на кого можно по-настоящему опе­реться, кому по-настоящему можно доверять».

Шолохов выдвинул проблему руководства на первый план, потому что не мог примириться с теми отступле­ниями от законности, которые наблюдал.

* * *

Сквозь многие неполадки, неурядицы, раздоры при­шлось пройти гремяченцам. Давить в себе жалость к соб­ственности, нажитой в муках, устоять против вражеского влияния. Но трезвый ум, чутье, практичность одержали верх над всякими сомнениями, колебаниями, иногда да*» же паникой. Возврата к старому — не может быть. Один казак отвечает Половцеву:

«Вы, товарищ бывший офицер, на наших стариков не пошумливайте, вы на них и так предостаточно нашу- мелись в старую времю. Попановали — и хватит, а зараз надо без грубиянства гутарить. Мы при Советской вла­сти стали непривычные к таким обращениям, понятно вам?.. Разошлись поврозь наши с вашими стежки-дорож­ки».

Не хотят казаки выступать против Советской власти, не хотят никаких «союзников»: «Оружию-то они приве­зут, это добро дешевое, но, гляди, они и сами на нашу землю слезут? А слезут, так потом с ними и не расцобе- каешься! Как бы тоже не пришлось их железякой с рус­ской землицы спихивать... Нет уж, мы тут с своей вла­стью как-нибудь сами прмиримся...»

Не удивительно, что именно эти эпизоды не принима­ли некоторые критики. Один из них прямо, заявил: «Неправильно все это описано... Представить дело так, что все те, которые были за, стали после появления статьи Сталина против выступления, значит писать не­правду, ибо кулак до последнего вздоха будет бороться против колхозов и Советской власти. Неправдиво опи­санная обстановка отражается, несомненно, на художе­ственном качестве этой главы и на диспозиции книги». Нашел этот критик и другие «подводные камни» в ро­мане. У Шолохова, уверял он, «получается очень игриво, отполированио, гладко, но не совсем правдиво», Шолохов, дескать, лучше бы сделал, если показал «собственниче­скую стихию», которая «как будто сорвалась с цепи»1,74, и уж коли крестьянин пошел за Половцевым, его, мол, никакой силой назад не вернуть.

Смысл всего этого ясен: для подобных критиков зем­леделец — свирепый, жестокий, неукротимый в своей не­обузданности. Других они не признают.

Шолохов же показал народ, который несет в себе могучие нравственные силы. Он растет, мужает в борь­бе, просвещается, строит новую жизнь. Майданников, Дубцов, Шалый становятся коммунистами. Их прием в партию — праздник для хутора.

Шолоховский крестьянин скромен, деловит, сердечен. Нередко внешность его обманчива. Вздорным и болтли: вым кажется вначале Устин Рыкалин, но как на самом деле проста и открыта его душа и сколько он высказал резонного о правах членов колхоза, демократии, мате­риальной необеспеченности.

Озорство, грубоватая веселинка, словесные перепал­ки, чудинка в человеке — все это свойственно народу, но за этим вырисовываются натуры сильные, душевные, оригинальные. С виду сурова и мрачна старуха Игнать­евна, с которой произошла перепалка из-за кота, губяще­го голубей:

«Молод ты мне указывать! — загремела старуха.— И как это наши казаки могли такого паршивца в председатели выбрать! Да ты знаешь, что со мной в старое время ни один хуторской атаман не мог сгово­рить и справиться?! А тебя-то я со своего база выставлю так, что ты только на проулке опомнишься».

Ипполиту Шалому легче проработать день в кузнице, чем выступить перед собранием с ответной речью за пре­мирование. А ведь был же случай, когда помещик Сели­ванов заехал к нему подковать пристяжную. Услышал кузнец, как тот бранил кучера, и взял за это барина в оборот:

«Пойдем с тобой, браток, в кузницу, двери поплотнее притворим, а ты попробуй меня там выругать. Люблю я рисковых людей».

Подковал коля, а серебряный рубль за услугу бро­сил обратно в тарантас: «Жертвую тебе на бедность...»

На вид Аржанов — «дядя с придурью». Так и зовут его — полоумный Ванька Аржанов. Но вот Давыдов слы­шит его образную речь и удивляется:

«А ты, дядя Иван, оказывается, гусь».

Человек с чудинкой как вишневая ветка — в сучках, в листьях, в своей красе. А без чудинки — это уже кнуто­вище, так разъясняет свою мысль дядя Иван. Эту чудин­ку Шолохов подмечает в Молчуне, Демке Ушакове, пова­рихе Куприяновне, Любишкине, Нагульнове, Размётно- ве, Щукаре. Однообразной, скучной и суровой была бы жизнь без чудинки. Высмотреть ее, задуматься над ней — дело не простое, и не каждому это удается.

Когда читаешь первую книгу «Поднятой целины», то невольно задумываешься: почему здесь нет таких пле­нительных женских образов, какие встречались в «Тихом Доне»?

И во второй книге появляется Варя Харламова, напо­минающая чудесных женщин из «Тихого Дона», вначале это угловатый подросток, затем «статная девушка, с гор­деливым посадом головы, с тяжелым узлом волос, при­хваченных голубой косынкой». Птицей летела она к ста­ну, только мелькали на черной пахоте смуглые икры ее быстрых ног «да, схваченные встречным ветром, бились на спине концы белого головного платка... Вся она пахла полуденным солнцем, нагретой зноем травой и тем неповторимым, свежим и очаровательным запахом юности, который никто еще не мог, не сумел передать словами».

Варя берет слово, чтоб защитить вступающего в пар­тию Майдаппикова от деда Щукаря. «Глаза Варюхи воз­бужденно блестели, блестело и мокрое от пота, розовое, не знавшее ни пудры, ни помады лицо».

Мы видим ее в бедном доме. Больная мать. Шестеро детей. Опора — одна Варюха. Следим за ее нежным де­вичьим чувством к Семену. И за трагедией...

Во второй книге не только женские образы показаны в ином свете. Как-то по-(особ ому раскрывается и Андрей Размётиов. Ходит на могилу жены, разговаривает с ней: «А ведь я доныне люблю тебя, моя незабудияя, одна на всю мою жизнь...»

По-особому раскрывается во второй книге и Макар Нагульнов. Он стал нежнее. Расставание с Лушкой, ко­торое для него оказалось не таким простым, как дума­лось, по-новому высветляет образ Макара. Да и народ в колхозе стал более приветливым, сговррчивым. Теперь, когда Давыдов подходил к стану, «навстречу ему уже тянулись руки и светились улыбками сожженные солн­цем лица мужчин и матово-смуглые, тронутые загаром лица девушек и женщин... С ним успели крепко сжиться, его приезду были искренно рады, встречали его как род­ного».

Установились самые доверительные отношения. Он теперь может легко уговоринь женщин, которые с сено­коса пошлп в церковь, вернуться в поле убирать сено. Он jпои ял, что с таким народом можно добиться всего. Да­выдов теперь больше думает о народе, его нуждах, живет его заботами, становится частым гостем на ферме, в дет­ских яслях, библиотеке. Много еще и других нерешен­ных дел.

В романе Шолохова нет того, чтоб сельская жизнь, как у некоторых писателей, сразу же предстала в полной благоустроенности, чтоб все неожиданно появилось, как в сказке на скатерти-самобранке, легко, без каких- либо трудностей.

Голюдным скитается по хутору дед Щукарь. Скуден сельский ларек, в котором нет даже мыла. Майданников не знает, где приобрести для дочери какие-нибудь чири- ченки. Подумав, решил: «Нет, нехай уж эту зиму пере­зимует на пече, а к лету они ей не нужны». Устин забрал из школы последнего парнишку, «ни одеть, ни обуть не­чего». А их у него — шестеро, мал мала меньше.

Время тяжелое, перело*мное... Не устроен быт и в са­мом хуторе, и на колхозных станах. И как раз тогда-то постигла хуторян трагедия — убивают председателя кол­хоза и секретаря ячейки.

Каким, оказывается, своим был для хуторян Давы­дов— посланец рабочего класса. Люди переживут и это грре. Но они еще раз задумаются над тем, как нелегко строить новое, преодолевать сопротивление врага...

Гибель замечательных людей из Гремячего предосте­регает: надо постоянно помнить о том, как хитер и изво­ротлив враг, как необходима бдительность. Социальный конфликт — процесс затяжной, ожесточенный. Никогда не надо забывать, что свергнутые классы всегда стремят­ся к реставрации.

Очень опасен скрытый враг. Яков Лукич — прекрас­ный хозяин, знаток земледелия, но теперь он все сври знания отдает тому, чтобы искуснее разрушать общест­венное хозяйство. Ведет подрывную работу в колхозе, помогает убивать хуторян, подстрекает на бунт, скры­вает у себя опасных врагов. Он мечется и понимает обре­ченность авантюры Половцева, но в то же время это страшный и неумолимый собственник, не останавливаю­щийся ни перед чем ради личного обогащения. Он рас­правляется даже с роднрй матерью. Вот такого-то Шоло­хов лишает права на трагедию, поскольку ничего чело­веческого в нем не осталось.

В свое время некоторые рецензенты упрекали писате­ля в том, что Яков Лукич слишком долго остается раз­двоенным. Но ведь Островнов раздвоен потому, что он не верит в силы контрреволюции, не находит в них на­дежную опору, а с новым примириться не хочет.

Шолохов как бы психологически готовил читателя к тому, чтоб тот знал врага, его повадки, уловки, приспо­собляемость, знал, что враг опирается на всяких отще­пенцев, ищет слабые места, удобный момент.

Конфликт в Гремячем выводит изображение в план более широкий. Недаром «Поднятую целину» вспомина­ли потом всюду, где поднимала голову контрреволюция. Свои Половцевы и Лятьевские готовили мятежи в Венг­рии, Чехословакии, прихрдили «руководить» из эмигра­ции, громили и убивали.

* * *

У «Поднятой целины» есть как бы продолжение — это «Слово о Родине», хотя оно и написано в 1948 году.

Шолохов в этом очерке рассказывает о том, как пре­образился советский крестьянин, начиная с тридцатых годов, какие обрел он новые прекрасные черты. Вспоми­нает январь 1930 года, беседу с возницей, когда ехал из Миллерова в Вешенскую. По станицам и хутррам в то время проходила коллективизация. Возница Прокофье- вич, «бородатый, пожилой, но все еще, несмотря на годы, по-молодому статный казак с шельмовскими, глубоко запрятанными глазками и лихо зачесанным чубом», на­ходился в отчаянном раздумье, перед выбором: «Ты вот лучше скажи: какой жизни надо дюжей опасаться, кол­хозной или едицюличной. Боюсь ошибку понесть, потому что смолоду ученый и знаю: иной беды ждешь с одной стороны, а она на тебя — с другой, ну, и будь здоровень­кий!.. Чума его знает, куда податься... Ну поживем — увидим!»

Рассказал он, как у них «по трое суток подряд, и днем и ночью», заседает народ, «раскололись пополам». Михей Фомич, из богатых середняков, и сам не вступал в колхоз, и других отговаривал, стращал Священным писанием и собственными выдумками. Так и сидел юн на всех собраниях, по словам возницы, «яд пущал». Но его агитация не действовала, например, на вдову Фроську, у которой хозяйство — одна коровенка, задавила ее нужда.

Сам Прокофьевич решает подождать, присмотреться, «вперед людей за стол не садиться».

И был еще один тип крестьянина. Заехали переноче­вать в хутор Нижне-Яблоновский, попросились в хатен­ку. Старик с хозяйкой только что вступили с радостью в колхоз, отвели на общий двор коня, пару быков. Кому- то нужно было распорядиться так, чтоб отвели и корову. И сразу увидели: стало «на базу без животины как на кладбище». Хозяйка рассказывает: «Видать, свое отхо- зяевали... Один ветер по пустым базам гуляет, хозяйни­чает, как хочет... Кобель был, да и тот с порожнего двора куда-то подался, нечег(о караулить стало». Старик вроде бы умом тронулся, не спит по ночам, «весь почернел об­личьем... все курит и курит». Сидит ночью около ягненка и гладит его. Яблоню срубил на дрова...

Свою тоску старик объясняет вековой привязанно­стью к тому, во что вложены все силы: «С мальства воз­растал я возле лошадей да быков, всю жизнь кормился от них, до старости дожил при них же, а теперь вот остал­ся без тягла один, как старый пенек в лесу... Не к крму на баз выйти, баз-то пустой... Понимаешь ты это, добрый человек, не к кому выйти! Или, может, ты думаешь, что такое горе пухом на сердце ложится?»

Хозяин до этого ночью выходил к скотине раза два- три, спал по-заячьи, потому что и лошадь, и быки требо­вали строгого догляда. Вставал с криком петухов. Это вошло в привычку, от которрй нелегко отрешиться, труд­на оказалась эта перестройка всего распорядка, психоло­гии. Но старик знает: он будет трудиться и в коллективе с тем же радением. И когда один уполномоченный разъ­ясняет ему, что «никакой заботы у тебя не будет. Скоти­ну тебе не убирать, об корме для нее не печаловаться. Зимним бытом тебе только и дела будет: поел — да на печь»,— то старик отвечает на это: «Легкий человек по- легкому и рассуждает. Неужели я в колхрз вступил, что­бы дармоедом быть? Работать мне все одно надо, пока на ногах держусь...»

С тех пор прошло восемнадцать лет колхозной жизни. И вот неподалеку от Калача встретился писателю пред­седатель колхоза Корней Васильевич. Добровольцем он ушел на фронт, вернулся после ранения в разоренный ху­тор. Жизнь начиналась сызнова...

Председатель рассказывает, что было с хутором в врйну. Рабочая сила — женщины да ребятишки, зеле­ная молодь. Труд был не по их силам. Девочка, которая становилась трактористкой, не могла завести трактор. И все же выдюжили. Корней Васильевич восхищается хуторянами: «А весной как работали! Иного ветром ва­лит, а он в поле идет и работает из последних сил. Золо­той же у нас народ, это тоже надо понимать!»

И Корней Васильевич не спит ночыо, как тот ста­рик. Но теперь причины другие. Т{о автомашина подошла, то приехали из глубинки подводы. Поломался трактор — опять пришлось подниматься. Зачем-то еще будили раза три... А в пятом часу утра — заседание правления.

Рано утром строгий председатель уже вышагивает по борозде, проверяет пахоту. Следит, чтоб был порядок.

Два времени — два хозяина. Боль по частной собст­венности перешла на общественную. Корней Васильевич сохранил беспокойство, догляд, расторопность, сообрази­тельность и хватку в трудовом деле. О нем отзываются так: «Он у нас тревожный... Но под лежачий камень пода не течет».

«Тревожными» были и другие хуторяне. Это чудесное качество народа помогло им за два года поднять обесси­ленное войной колхозное хозяйство, преодолеть все труд­ности, выпавшие на их долю. Когда уезжали из хутора, «шофер, любуясь на превосходную озимку, широкими зе­леными волнами уходившую к горизонту, сказал: «Этого колхоза озимь. Какое добро вырастили! Корней Василье­вич почти всю ночь про народ рассказывал. А вот когда народ хорош и кто им руководствует хорош, тогда и дело идет на красоту»,

***

«Поднятая целина» сразу же была воспринята как необходимая книга.

...Вспоминаю 1933 год. Это было в Саратовской обла­сти, в селе Красная Звезда. Оно называлось тогда Боль­шие Сестренки (потому что где-то недалеко были Малые Сестренки), Вдоль густых лесистых берегов тянется Хо- иер, и какая-то особенная благодать приютилась в широ­ких оврагах с зарослями на бугристых склонах. Там, как п на Дону, когда наступает первая оттепель — только не в конце января, а позже,— овеянные первой оттепелью, хорошо «пахнут вишневые сады», «тонкий многоцветный аромат устойчиво держится над садами до голубых по­темок», так же сказочно прекрасен «крытый прозеленью рог месяца» и «кидают на снег жирующие зайцы опу­шенные крапины следов».

И такой же ветер со степного гребня... Опаленная мо­розами полынь... Чернобыл, бурьян, стерня, волнистые бугры зяби...

В селе была машинно-тракторная станция. Началь­ник политотдела Иван Михайлович как-тр вечером, пос­ле всей суматохи дня валившийся с ног от усталости, вдруг живо заговорил с нами, сотрудниками политот­дельской газеты, о «Поднятой целине»:

— Вот это — я признаю — книга. Как раз то самое, что нужно. Читал — оторваться не мог. Написана с огром­ным знанием, всерьез, без вычуров и умничанья. Очень много дает. И наводит на серьезные размышления. Ее надо не просто читать, а изучать. Главное, что прдсказы- вает она,— мы должны отлично знать и понимать людей, стоять к ним ближе. А вот некоторые руководители наши сделали для себя правилом: хотят взять криком, коман­дуют, распекают, грозят... Не смей, видите ли, возра­жать! Разве мы так убедим кого-то? Одолеем наши труд­ности? А их вон сколько: нет порядка в бригадах, учет запущен, урожай — горе одно... А земля-то какая: черно­зем! Идешь — нога тонет. И люди, если с подходом к ним, — горы свернут. Дворцы можно было бы по всему Хопру возвести...

Потом с упреком и к сотрудникам газеты:

— Вы тоже, по-моему, плохо вдохновляете людей на­шей газетой. Мало хвалите. Придираетесь ко всему. Только и строчите о конюхах, вроде бы не умеют они ухаживать за лошадьми... Не очень-то верю... Послушать иного — до нас в селе никто не умел ни пахать, ни сеять... И как только вели хозяйство, существовали — понять не­возможно... Сочиняют всякое и думают, что это очень хорошо.

После этого мы занялись изучением романа.

Книга волновала правдой —большой и честной. И стали привычными сопоставления: «Это наш Кондрат Майданников, можно положиться, дело знает», «От не­го толку, как от деда Щукаря — только басни рассказы­вать». Вспоминали и другие образы — Давыдова, Нагуль­нова... Островнова...

Весной приехал из Саратова театр имени Карла Маркса. На спектакле «Поднятая целина» мест в клубе iip хватало. Люди стояли вдоль стен, в проходах, на подоконниках.

Давно это было, но и теперь вижу сосредоточенное, задумчивое выражение на лицах крестьян, которых так н.шюлмовало правдивое повествование о судьбах дерев­ни, когда происходившее на сцене воспринималось как равнозначное самой действительности.

die знаю, может ли иметь право на существование такая поэзия,— говорил Шолохов,— которую поймут, скажем, через сто лет. Лично я предпочитаю быть поня­тым сегодняшним людям. Я уверен, что если поэт пишет для своего времени, если его понимают и ценят современ­ники, то всиюмият о нем, по достоинству оценят его й ПОТОМКИ.

Путь всякого поэта и будущее лежит через сердце чи- тм тел я - со в |) о м о 1111 и к а »17ft.

Шолохов был попят современниками. Никакие тира­жи не удовлетворяли спроса на книгу. Она нужна была в каждом райкоме, колхозе, школе.

Книга воспитывала гражданское сознание, помогала разобраться в сложных противоречиях.

В те годы Лидия Сейфуллина, резко критикуя произ­ведения, в которых заметцо было отставание от времени, так объясняла особенное воздействие «Поднятой цели­ны»: «Наша любовь к стране, нашему строю, ко всему, что крепит СССР, в произведениях наших — малосильно. Потому что мы слишком субъективны. Мы не парим над объектами. И эта любовь наша светит как маленький фонарик. При свете его мы часто кричим «ура», когда Надо кричать «караул». Нужен беспощадный прожектор творческой любви для произведений, достойных эпохи. О перерождении единоличника в колхозника написано много книг, а запоминается, сердит или убеждает лишь «Поднятая целина». В ней пласты жизни захвачены глубоко. Любимые и враждебные объекты освещены равномерным светом знания — чему погибать, чему расти...»176

Как-то многое менялось в стиле руководства и в том селе, где я работал, а от этого и настроение народа. На­чальник политотдела день и ночь мотался по деревням, бригадам и полевым станам. Чаще стали общие собра­ния. И выступали на них открыто, подмечая большие и малые упущения.

Вспоминая, какое воздействие оказала «Поднятая це­лина», убеждаешься, как правильно было сделано, когда эту книгу ввели в школьную программу. Она учила лю­бить, ненавидеть, бороться, побеждать... Учила превос­ходно, потому что идеи ее были возвышенны, материал достоверен и неотразимо впечатляющ, весь ее настрой укреплял оптимистическое чувство, ее герои, утверждаю­щие социализм, несли в себе непреходящие качества.

Это были герои времени, взятые из жизни, победной и сурово-драматической, с радостями и тяжелыми утра­тами. Их можно было встретить в любом селе и на каж­дом полевом стане. Они были борцами с неколебимой убежденностью, отдавали общему делу все силы, если надо, трудились на полях при луне. Этр были яркие представители того времени.

Поколению, которое в тридцатых годах познавало жизнь по книгам, предстояло выдержать тяжелейшее ис­пытание на войне. Шолохов воспитывал в читателях стойкость и мужество. Его героев — Давыдова, Нагуль­нова, Размётнова, Любишкина, Майданникова— не поста­вишь на колени. А эта стойкость оказывалась в битве с фашизмом самой несокрушимой броней.

Потом этому поколению пришлось разрешать нелег­кие задачи. Очень важно поэтому, что они уже тогда, в пору своей юности, с помощью большого искусства со­ставили себе представление о том, как организуется на­стоящее дело, какие действия идут на пользу, а какие — во вред. Параллель между тем, как поступал Давыдов и, с другой стороны, не в меру горячий, торопливый, хотя и до конца свой Нагульнов, была необходима для вос­питания практиков ленинского типа.

Огромный вклад вносила и вносит наша литература, особенно могучее дарование Шолохова, в формирование характера советского челрвека, его политического и нравственного облика.

Шолохов вел своих героев трудными путями, жизнь часто вставала «на дыбы, как норовистый конь перед препятствием». Тем поучительнее становилась книга. Но это чисто практическое ее значение нисколько не снижа­ет художественной ценности, а наоборот, опирается на нее.

Вторая книга «Поднятой целины» отделена от первой четвертью века. Сюжет воспринимался уже как воспоминание о давнем времени. Но злободневность идей со­хранилась, внимание к истории нашей деревни еще боль­ше возрастало, книга оказалась крайне важной в связи с теми решениями, которые касались дальнейшего разви­тия сельского хозяйства, она существенно дополняла на­ши представления о советских людях, поднимавшихся и трудах и борениях на новую высоту.

«Поднятая целина» воспринимается и теперь как ле­топись времени, которая не только дает самре точное воспроизведение событий и служит как бы художествен­ным первоисточником наших представлений, но всем своим пафосом устремлена в будущее.

Книги Шолохова взяты ныне на вооружение прогрес­сивным лагерем мира именно потому, что они содержат «социальную подлгогику» высокого смысла, претворен­ную в реалистическую образность высочайшего мастер­ства. Србытия всемирио-исторического значения пред­ставлены в них в полной истине, народ — в его подлин­ном виде, действительность — без украшательства, схе­матизма и приблизительности.

«Донскими рассказами», «Тихим Доном», «Поднятой целиной», очерками и статьями Шолохов повернул худо­жественное изображение деревни в сторону тонкого ана­литического объективного исследования.

Позиция Шолохова определенна — он дал широкое представление о потенциальных силах, заложенных \\ крестьянстве. Были развеяны не только узкосектант­ские представления о народе Дона, получившие вид стро­гих недоступных концепций, но и дилетантские суждения. 11осле книг Шолохова невозможно стало всякое поверх­ностное изображение деревни, верхоглядство, интелли­гентский скепсис, очернительство, чистоплюйствр или прекраснодушное пейзанство, сентиментальная идиллия.

Лучшие произведения советской литературы о дерев­не—М. Алексеева, А. Калинина, В. Закруткина, А. Ива­нова, И. Белова, Ф. Абрамова, П. Проскурина, С. Крути­ли и а, И. Носова, И. Шукшина, В. Лихоносова и других— как раз и находятся на утом шолоховском пути.

В литературе пока нет ничего равного по силе анали­за, обобщениям, лейке характеров, художественности «Тихому Дону» и «Поднятой целине». Но уже сущест­вует шрлоховское направление — у нас и за рубежом, а это многое обещает...

Теперь писатели и критики во всем мире еще больше задумываются над тем, что было до Шолохова и на ка­кую вершину поднялась литература после его книг. Он не только выдерживает сравнение с крупнейшими писа­телями прошлого, не только не уступает им в силе ана­лиза и художественности, но во многом, что касается крестьянского мира, превосходит их.

«Для меня лично — и думаю, и для многих других писателей, описывающих крестьянский быт,— говорил венгерский писатель Петер Вереш,— большой поддерж­кой служила в начале писательского поприща шолохов­ская манера изображения крестьянства. Она противо­стояла манере изображения крестьян некими «оригина­лами», манере идиллизации крестьянского быта, манере натуралистов, развлекавших буржуа.

Я внутренне восстал против таких произведений, на­писанных о крестьянской жизни, считая, что описывать их надо так, как это делал Толстой и делает Шолохов. Писать о крестьянине нужно не для лого, чтобы показать скучающему «эмоционально тонкому», всегда жадному до «сенсаций» так называемому образованному читате­лю: смотрите, какие чудаки эти крестьяне,— а для того, чтобы показать, что и крестьянин — человек, к тому же крестьянство — один из основных трудовых классов всех народов и наций»177.

Такие отзывы, признания, размышления деятелей ли­тературы и искусства теперь уже повсеместны. Весь про­грессивный мир признает это. И разве не прав Вилис Лацис, чтр настоящий писатель «должен всей, душой лю­бить свой народ», «говоря о недостатках, отрицательных явлениях, он всегда найдет правильный тон для такого разговора — тон друга, желающего помочь победе ново­го... К сожалению, встречаются еще у нас иной раз такие «литераторы», которые рады видеть кругом темное и уродливое. Они, как ядовитые насекомые, при первом для себя случае вылезают из своих нор»178.

Этот принцип изображения народа вообще — не толь­ко крестьянства — с наибольшей убедительностью утвер­дил Шолохов. К нему обращаются, когда хотят перенять конкретный опыт преображения мира. Политики изучают по его книгам процесс постепенного слияния людей города и деревни, динамичность этого небывалого явления. Если в «Тихом Доне» до революции народ жил часто враз­брод, на трактах казаки и «хохлы» затевали драки; на­стоящее побоище устраивали драчуны на мельнице;, ка­заки одной станицы подтрунивали над другой, награждая прозвищами; если горожанин вызывал подозрение,—то куда это все девалось потом и как сблизились люди на­шей страны.

Герасимов из рассказа Шолохова «Наука ненависти», Соколов из «Судьбы человека» — советские люди, пред­ставляющие рабочих и крестьян. В одном строю стоят шахтер Лрпахин и человек от земли Стрельцов. Мораль­но-политическое единство народа дало возможность раз­громить гитлеризм, возродить порушенное войной Хо­зяйство, преодолевать трудности, встававшие на пути экономического развития.

Читая Шолохова, веришь в народ, в его будущее.

Глава вторая

ТРИ ВОЙНЫ

Войны были разные, ими полна история народов с древности. Пр-разному они отражены и в литературе, живописи. Картины войны и военной среды — называем лишь некоторых писателей — есть в «Капитанской доч­ке» А. Пушкина, в «Тарасе Бульбе» Н. Гоголя, в произве­дениях М. Лермонтова, Л. Толстого, в рассказах В. Гар- шина и К. Станюковича, «Поединке» А. Куприна, «Крас­ном смехе» Л. Андреева, в «Рассказах о войне» и запис­ках «На войне» В. Вересаева и т. д.

После 1914 года тема войны становится одной из главных у нас и в других странах.

Войны, как известно, делятся на справедливые, обо­ронительные, поднимающие весь народ на защиту своей Родины, рождающие массовый героизм, и несправедли­вые, захватнические. По мере развития гухманистических идей агрессивные войны признавались как явление про- тивочеловечное, несовместимое с нормами морали, как пережиток варварства. Они калечат и уничтожают лю­дей, приносят неисчислимые беды и страдания, огрубля­ют нравы. Правдой подобных войн, их «апофеозом» ста­ли не парады, марши, генералы, гарцующие на красивых нетерпеливых конях, трубные звуки, а кровь и муки ис­терзанных людей. К примеру, Л. Толстой, В. Верещагин, прославляя патриотизм и доблесть русского цолдата, в то же время развенчивали политику насильственного втор­жения в чужие страны, стремление подчинить силой ору­жия волю народов, разоблачали культ величия, воздви­гаемого на трупах, романтику истребления людей.

Поскольку именно это все больше выдвигалось на первый план, то произведения о войне становились резко разоблачительными и подводили к проблемам фциаль- иым. В них правдиво показывалось не только то, что тво­рилось на полях сражения, в лазаретах, на операцион­ных столах и в семьях, потерявших близких,— но и то, что происходило в жизни общества, какие мощные ка­ти ил in мы созревали в его глубинах.

Толстовский метод — воспроизведение войны и мира и органическом единстве и взаимной (обусловленности, том tut и реальность, историзм, батальная живопись и в центре всего — судьба человека — воспринимается как новый прогрессивный шаг в развитии реализма. Шоло­хов, унаследовав эту традицию, развил ее, обогатил но­выми достижениями.