Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
attachments_11-09-2012_18-53-08 / Практикум по истории западноевропейской философии Перевезенц.doc
Скачиваний:
441
Добавлен:
22.02.2016
Размер:
2.76 Mб
Скачать

«Опыты». Фрагменты

Печатается по: Мишель Монтень. Опыты. В 3-х книгах. - М., 1979-1980. 2-е изд. Кн. 1. С. 150-151; Кн. 2. С. 387-388; Кн. 3. С. 158-161, 194-198. Перевод А.С.Бобови-ча, Ф.А.Коган-Бернштейна.

<...> Душа, ставшая вместилищем философии, непременно наполнит здоровьем и тело. Царящие в ней покой и довольство она не может не излучать вовне; точно так же она изменит по своему образу и подобию нашу внешность, придав ей испол­ненную достоинства гордость, веселость и живость, выражение удовлетворенности и добродушия. Отличительный признак муд­рости — это неизменно радостное восприятие жизни; ей, как и всему, что в надлунном мире, свойственна никогда не утрачи­ваемая ясность. Это baroco и baralipton* марают и прокапчива­ют своих почитателей, а вовсе не она; впрочем, она известна им лишь понаслышке. В самом деле, это она успокаивает ду­шевные бури, научает сносить с улыбкой болезни и голод не при помощи каких-то воображаемых эпициклов, но опираясь на вполне осязательные, естественные доводы разума. Ее ко­нечная цель — добродетель, которая пребывает вовсе не где-то, как утверждают схоластики, на вершине крутой, отвесной и не-

*baroco, baralipton — термины схоластической логики.

415

приступной горы. Те, кому доводилось приблизиться к добро­детели, утверждают, напротив, что она обитает на прелестном, плодородном и цветущем плоскогорье, откуда отчетливо видит все находящееся под нею; достигнуть ее может, однако, лишь тот, кому известно место ее обитания; к ней ведут тенистые тропы, пролегающие среди поросших травой и цветами лужаек, по пологому, удобному для подъема и гладкому, как своды не­бесные, склону. Но так как тем мнимым философам, о которых я говорю, не удалось познакомиться с этой высшею доброде­телью, прекрасной, торжествующей, любвеобильной, кроткой, но, вместе с тем, и мужественной, питающей непримиримую ненависть к злобе, неудовольствию, страху и гнету, имеющей своим путеводителем природу, а спутниками — счастье и наслаж­дение, то, по своей слабости, они придумали этот глупый и ни на что не похожий образ: унылую, сварливую, привередливую, угрожающую, злобную добродетель, и водрузили ее на уеди­ненной скале, среди терниев, превратив ее в пугало, устрашаю­щее род человеческий. <...>

<...> Мы забиваем себе голову отвлеченностями и рассужде­ниями о всеобщих причинах и следствиях, отлично обходящих­ся и без нас, и оставляем в стороне наши дела и самого Мише­ля, который нам как-никак ближе, чем всякий другой. Теперь я чаще всего сижу безвыездно у себя дома, и я был бы доволен, если бы тут мне нравилось больше, чем где бы то ни было.

Sit meae sedes utinam senectae, Sit modus lasso maris, et viarum Militiaeque*.

He знаю, выпадет ли это на мою долю. Я был бы доволен, если бы покойный отец взамен какой-нибудь части наследства оставил мне после себя такую же страстную любовь к своему хозяйству, какую на старости лет питал к нему сам. Он был по-настоящему счастлив, ибо соразмерял свои желания с дарован­ными ему судьбою возможностями и умел радоваться тому, что имел. Сколько бы философия, занимающаяся общественными вопросами, ни обвиняла мое занятие в низости и бесплодно­сти, может статься, и мне оно когда-нибудь так же полюбится, как ему. Я держусь того мнения, что наиболее достойная дея-

тельность — это служить обществу и приносить пользу многим. Fructus enim ingenii et virtutis omnisque praestantiae turn maximus accipitur, cum in proximum quemque confertur*. Что до меня, то я отступаю от этого, частью сознательно (ибо, хорошо понимая, сколь великое бремя возлагает деятельность подобного рода, я так же хорошо понимаю, сколь ничтожные силы я мог бы к ней приложить; ведь даже Платон, величайший мастер во всем, ка­сающемся политического устройства, — и он не преминул от нее уклониться), частью по трусости. Я довольствуюсь тем, что наслаждаюсь окружающим миром, не утруждая себя заботой о нем; я живу жизнью, которая всего-навсего лишь извинительна и лишь не в тягость ни мне, ни другим.

Никто с большей охотой не подчинился бы воле какого-ни­будь постороннего человека и не вручил бы себя его попече­нию, чем это сделал бы я, когда бы располагал таким челове­ком. И одно из моих теперешних чаяний состоит в том, чтобы отыскать себе зятя, который смог бы покоить мои старые годы и убаюкивать их и которому я передал бы полную власть над моим имуществом, чтобы он им управлял, и им пользовался, и делал то, что я делаю, и извлекал из него, без моего участия, доходы, какие я извлекаю, при условии, что он приложит ко всему этому душу поистине признательную и дружественную. Но о чем толковать? Мы живем в мире, где честность даже в собственных детях — вещь неслыханная. <...>

На протяжении восемнадцати лет я управляю моим имуще­ством и за все это время не смог заставить себя ознакомиться ни с документами на владение им, ни с важнейшими из моих дел, знать которые и позаботиться о которых мне крайне необ­ходимо. И причина этого не в философском презрении к бла­гам земным и преходящим; я вовсе не отличаюсь настолько возвышенным вкусом и ценю их, самое малое, по их действи­тельной стоимости; нет, причина тут в лени и нерадивости, непростительных и ребяческих. Чего бы я только ни сделал, лишь бы уклониться от чтения какого-нибудь контракта, лишь бы не рыться в пыльных бумагах, я, раб своего ремесла, или, еще того хуже, в чужих бумагах, чем занимается столько людей, получая за это вознаграждение. Единственное, что я нахожу поистине дорого стоящим, — это заботы и труд, и я жажду лишь

*О если бы нашлось место, где бы я мог провести мою старость, о если бы мне. уставшему от моря, странствий и войн, обрести, наконец, покой! (лат.).

416

*Плоды таланта, доблести и всякого нашего дарования кажутся нам наибо­лее сладкими, когда они приносят пользу кому-либо из близких (лат.).

417

одного: окончательно облениться и проникнуться ко всему рав­нодушием. <...>

Я говорю лишь о моих вкусах; вместе с тем я очень хорошо знаю, сколько развлечений и удовольствий доставляет иным на­турам мирное, преуспевающее, отлично налаженное хозяйство; я вовсе не хочу объяснять мои промахи и неприятности в дея­тельности этого рода существом самого дела, как не хочу и спо­рить с Платоном, полагающим, что самое счастливое занятие человека — это праведно делать свои дела. <...>

К чему эти высоко взнесенные вершины философии, если ни одному человеческому существу все равно до них не до­браться, и к чему эти правила, которым не подчиняются наши обычаи и которые людям не по плечу? Я часто вижу, как нам предлагают такие образцы жизни, следовать которым не имеют ни малейшей надежды — и, что еще хуже, охоты — ни тот, кто их предлагает, ни его слушатели. От того же листа бумаги, на котором он только что начертал обвинительный приговор по делу о прелюбодеянии, судья отрывает клочок, чтобы написать любовное письмецо жене своего сотоварища, и та, к кому вы придете, чтобы насладиться с нею запретной любовью, вскоре затем, в вашем же присутствии, обрушится на точно такие же прегрешения какой-нибудь из своих товарок, да еще с таким возмущением, что куда до нее самой Порции*. И такой-то осуж­дает на смерть за преступления, которые считает в душе не более чем проступками. В моей юности мне довелось видеть, как не­кий дворянин в одно и то же мгновение протянул народу одной рукой стихи, выдающиеся как своей прелестью, так и распу­щенностью, а другою — самое горячее обличение в безбожии и разврате, какого уже давно не доводилось выслушивать миру.

Таковы люди. Законам и заповедям предоставляется жить своей жизнью, мы же живем своею; и не только вследствие развращенности нравов, но зачастую и потому, что придержи­ваемся других взглядов и смотрим на вещи иными глазами. По­слушайте какое-нибудь философское рассуждение — богатство мысли, красноречие, точность высказываний потрясают ваш ум и захватывают вас, но в нем вы не обнаружите ничего такого, что бы всколыхнуло или хотя бы затронуло вашу совесть, — ведь обращаются не к ней. Разве не так? Аристон говорил, что

"Порция — добродетельная жена Юния Брута (I в. до н.э.). 418

и баня и урок — бесполезны, если они не смывают грязи и после них человек не становится чище. Отчего же! Можно грызть и самую кость, но сначала из нее следует высосать мозг: ведь и мы, лишь влив в себя доброе вино из превосходного кубка, при­нимаемся рассматривать вычеканенный на нем рисунок и су­дить о работе мастера. <...>

Было бы желательно установить более разумное соотноше­ние между требуемым и выполнимым; ведь цель, достигнуть которой невозможно, и поставлена, очевидно, неправильно. Нет ни одного честного человека, который, сопоставив свои поступки и мысли с велениями законов, не пришел бы к выводу, что на протяжении своей жизни он добрый десяток раз заслуживал виселицы, и это относится даже к тем, карать и казнить кото­рых было бы и очень жалко, принимая во внимание приноси­мую ими пользу, и крайне несправедливо.

Olle, quid ad te De cute quid facial Ше, vel ilia sua?*

А иной, может статься, и не нарушает законов, и все же недостоин похвалы за свои добродетели, и философия посту­пила бы вполне справедливо, если бы его как следует высекла. Взаимоотношения тут крайне сложные и запутанные. Мы не можем и помышлять о том, чтобы считать себя порядочными людьми, если станем исходить из законов, установленных для нас Господом Богом; мы не можем притязать на это и исходя из наших законов. Человеческое благоразумие еще никогда не поднималось до такой высоты, которую оно себе предписало; а если бы оно ее и достигло, то предписало бы себе нечто высшее, к чему бы всегда тянулось и чего жаждало; вот до чего наша сущность враждебна всякой устойчивости. Человек сам себя за­ставляет впадать в прегрешения. Отнюдь не умно выкраивать для себя обязанности не по своей мерке, а по мерке кого-то другого. Кому же предписывает он то, что по его же собствен­ному разумению никому не под силу? И неужели он творит нечто неправое, если не совершает того, чего не в состоянии совершить?

Законы обрекают нас на невозможность выполнять их веле­ния, и они же судят нас за невыполнение этих велений.

*Что тебе, Олл, до того, как поступили со своей кожей такой-то или такая-то? (лат.).

419

Если безобразная наша свобода выказывать себя с разных сторон — действовать no-одному, рассуждать по-другому — и простительна, на худой конец, тем, кто говорит о чем угодно, но только не о себе, то для тех, кто говорит исключительно о себе, как я, она решительно недопустима; моему перу подобает быть столь же твердым, как тверда моя поступь. Общественная жизнь должна отражать жизнь отдельных людей. Добродетели Катона были для его века чрезмерно суровыми, и, берясь на­ставлять других, как человек, предназначенный для служения обществу, он мог бы сказать себе, что его справедливость если и не окончательно несправедлива, то по меньшей мере слиш­ком суетна и несвоевременна. И мои нравы, которые отлича­ются от общепринятых всего на какой-нибудь волосок, нередко восстанавливают меня против моего века и препятствуют мое­му сближению с ним. Не знаю, обоснована ли моя неприязнь к обществу, в котором я должен вращаться, но зато я очень хоро­шо знаю, насколько с моей стороны было бы необоснованно жаловаться на то, что оно относится ко мне неприязненнее, чем я к нему.

Добродетель, потребная для руководства мирскими делами, есть добродетель с выпуклостями, выемками и изгибами, чтобы ее можно было прикладывать и пригонять к человеческим слабо­стям, добродетель не беспримесная и не безыскусственная, не прямая, не беспорочная, не устойчивая, не незапятнанная. Од­ного из наших королей упрекают за то, что он слишком бесхит­ростно следовал добрым и праведным увещаниям своего испо­ведника. Государственные дела требуют более смелой морали:

exeat aula Qui vilt esse pius*.

Как-то раз я попытался руководствоваться при исполнении моих служебных обязанностей воззрениями и набором жизнен­ных правил — строгих, необычных, жестких и беспорочных, придуманных мною в моем углу или привитых мне моим вос­питанием, которые я применяю в моей частной жизни если не без некоторых затруднений, то все же уверенно; короче говоря, я попытался руководствоваться добродетелью отвлеченной и весьма ревностной. И что же! Я обнаружил, что мои правила совершенно неприемлемы и, больше того, даже опасны. Кто затесывается в толпу, тому бывает необходимо пригнуться, при-

*Кто хочет остаться честным, тот должен покинуть двор (лат.).

жать к своему телу локти, податься назад или, напротив, впе­ред, даже уклониться от прямого пути в зависимости от того, с чем он столкнется; »ему приходится жить не столько по свое­му вкусу, сколько по вкусу других, не столько в соответствии со своими намерениями, сколько в соответствии с намерениями других, в зависимости от времени, от воли людей, в зависимо­сти от положения дел.

Платон говорит, что кому удается отойти от общественных дел, не замарав себя самым отвратительным образом, тот, мож­но сказать, чудом спасается. И он же говорит, что, веля своему философу стать во главе государства, он имеет в виду не какое-нибудь развращенное государство вроде Афин — и тем более вроде нашего, в котором сама мудрость, и та потеряла бы голо­ву. Ведь и растение, пересаженное в совершенно непривычную и непригодную для него почву, скорее само приспособляется к ней, чем приспособляет ее к себе.

Я чувствую, что если бы мне пришлось полностью отдаться подобным занятиям, я был бы вынужден во многом изменить себя и ко многому примениться. Даже если бы я смог это сде­лать (а почему бы и нет, будь только у меня достаточно времени и старания), я бы ни за что этого не захотел; небольшого опыта, который я имею в этих делах, оказалось достаточно, чтобы я проникся к ним отвращением. Правда, я ощущаю, как в душе у меня копошатся смутные искушения, порождаемые во мне чес­толюбием, но я одергиваю себя и не даю им над собой воли:

At tu, Catulle, obstinatus obdura*.

Меня не призывают к подобной деятельности, и я нисколь­ко этим не огорчаюсь. Свободолюбие и приверженность к празд­ности — мои основные свойства, а эти свойства совершенно несовместимы с упомянутым занятием.

Мы не умеем распознавать человеческие способности; их от­тенки и их границы с трудом поддаются определению и едва уловимы. На основании пригодности кого-либо к частной жиз­ни заключать о его пригодности к исполнению служебных обя­занностей — значит делать ошибочное заключение; такой-то прекрасно себя ведет, но он не умеет вести за собой других, такой-то творит «Опыты», но не очень-то горазд на дела; та­кой-то отлично руководит осадой, но не мог бы руководить сражением в поле; такой-то превосходно рассуждает в частной

*Но ты, Катулл, продолжай упорствовать (лат.).

420

421

беседе, но он плохо говорил бы перед народом или перед лицом государя. И если кто-нибудь отлично справляется с тем-то и тем-то, то это говорит скорее всего о том, что с чем-либо другим ему, пожалуй, не справиться. Я нахожу, что души возвышенные не меньше способны на низменные дела, чем низкие — на воз­вышенные. <...>

<...> Узы, которые должны связывать наш разум и нашу волю и которые должны укреплять нашу душу и соединять ее с нашим Творцом, такие узы должны покоиться не на человеческих суждениях, доводах и страстях, а на божест­венном и сверхъестественном основании; они должны поко­иться на авторитете Бога и Его благодати: это их единствен­ная форма, единственный облик, единственный свет. Так как вера управляет и руководит нашим сердцем и нашей душой, то естественно, что она заставляет служить себе и все другие наши способности, в зависимости от их важности. Поэтому нет ничего невероятного в том, что на всей вселенной лежит некий отпечаток руки этого великого Ваятеля и что в земных вещах есть некий образ, до известной степени схожий с со­здавшим и сформировавшим их Творцом. Он наложил на эти возвышенные творения печать своей божественности, и только по неразумению нашему мы не в состоянии ее обна­ружить. Он сам заявляет нам об этом, говоря, что «эти неви­димые дела Его раскрываются нам через дела видимые». Раймунд Сабундский потратил немало усилий на изучение этого важного вопроса, и он показывает нам, что нет такого существа на свете, которое отрицало бы своего Творца. Было бы оскорблением Божественной благости, если бы вселен­ная не была заодно с нашей верой. Небо, земля, стихии, на­ши душа и тело — все принимают в этом участие, надо лишь уметь найти способ использовать их. Они сами наставляют нас, когда мы оказываемся в состоянии их понять. В самом деле, наш мир — не что иное, как священный храм, откры­тый для человека, чтобы он мог созерцать в нем предметы, не созданные смертной рукой, а такие, как солнце, звезды, вода и земля, которые Божественное провидение сотворило доступными чувствам для того, чтобы дать нам представле­ние о вещах, доступных лишь высшему разуму. «Ибо неви­димое Его, — как говорит апостол Павел, — вечная сила Его и Божество, от создания мира чрез рассматривание творе­ний видимы, так что они безответны».

422

Atque adeo faciem coeli non invidet orbi Ipse deus, vultusque suos corpusque recludit Semper volvendo; seque ipsum inculcat et offeit Ut bene cognosci possit, doceatque vivendo Qualis eat, doceatque suas attendere leges*.

Наши человеческие доводы и рассуждения подобны косной и бесплодной материи; только благодать Божия их образует: она придает им форму и ценность. Подобно тому как добродетель­ные поступки Сократа или Катона остаются незачтенными и бесполезными, поскольку они не были направлены к опреде­ленной цели, поскольку они не знали истинного Бога и не бы­ли проникнуты любовью к Творцу всех вещей и повиновением Ему, — точно так же обстоит дело и с нашими взглядами и суждениями: они имеют некое содержание, но остаются неоп­ределенной и бесформенной массой, не просветленной до тех пор, пока очи не соединятся с верой и Божией благодатью. Так как доводы Раймунда Сабундского пронизаны и озарены ве­рой, то она делает их несокрушимыми и убедительными; они могут служить первым вожатым ученика на этом пути. Его рас­суждения до известной степени подготовляют ученика к вос­приятию Божией благодати, с помощью которой достигается и в дальнейшем совершенствуется наша вера. Я знаю одного поч­тенного и весьма образованного человека, который признался мне, что он выбрался из заблуждений неверия с помощью до­водов Раймунда Сабундского. Если даже лишить эти доводы той веры, которая является их украшением и подтверждением, и принять их просто в качестве чисто человеческих суждений для опровержения тех, кто склонился к чудовищному мраку не­верия, то и в этом случае они остаются непоколебленными и настолько убедительными, что им нельзя противопоставить ни­каких других равноценных доводов. Таким образом, мы можем сказать нашим противникам:

Si melius quid habes, accerse, vel Imperium fer**,

либо признайте силу наших доказательств, либо покажите нам какие-нибудь другие более обоснованные и более несокруши­мые доводы. <...>

•Сам Бог дозволил миру созерцать небо; вечно вращая его, Он открывает свои лики и тело; и Он запечатлевает и обнаруживает себя самого, чтобы мож­но было достоверно Его постигать, чтобы научить нас в проявлениях жизни распознавать Его поступь и соблюдать Его законы (лат.).

"Если есть у тебя нечто лучшее, предложи, если же нет — покоряйся (лат.).

423