Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Краски и слова. Критика

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
КРАСКИ И СЛОВА
Сергей Рафалович в пьесе «Отвергнутый Дон-Жуан» изображает Дон-Жуана не победителем, но побежден­ным. Понимание смертельно скучных рассуждений за­трудняется образцово плоскими и гладкими стихами, вроде следующих:
За то, что жизнь земли отвергла ты, мечтая, За то, что страсть свою ты богу отдала, Ты для людей – в раю; ты для людей – святая… Но ложь небесных грез с тобою умерла.
В каждом из трех действий такие стихи прерыва­ются другими, доказывающими наглядно, что подра­жать Валерию Брюсову, хотя бы и рабски, но без та­ланта, невозможно:
Все покорно вечной цели. Жизнь творится каждый миг. В тесноте земных ущелий Любит страсть, кто страсть постиг… Хочет хлеба, ищет власти, Жаждет славы человек, Счастлив, кто единой страсти Посвятил себя навек.
Если язык г. Рафаловича только бесконечно бесцветен, то язык его пространной истолковательницы г-жи Венге­ровой – еще и неправилен; в ее комментариях, занимаю­щих более двадцати страниц, попадаются фразы: «Но ка­ким же может сложиться отношение к „отвергнутому
201
Александр БЛОК
Дон-Жуану“…», или: «Он побежден возникшей против него силой», или: «Дон-Жуан… встречает себе предел».
Георгию Чулкову не удалась драма «Тайга». По­видимому, это должна была быть «лирическая» драма, именно такая, в которой над действием господствует туман и из тумана выделяются действующие лица – двойники, подобные друг другу; по крайней мере Док­тор похож на Юрия, а сестра Любовь на Якутку Сулус, и, сверх того, все действующие лица обмениваются только «значительными» фразами и все время пере­спрашивают друг друга и удивляются. Но лирические пророчества холодны, отвлеченны и непонятны, напри­мер: «Тайга станет солнцем. Она сольется с ним. Она будет вечно гореть в одном поцелуе, как влюбленные», и создают к концу драмы полнейшую путаницу; вместо лирической недосказанности получается простая непо­нятность; «Тайга» уступает некоторым рассказам Чул­кова, но риторики в ней меньше, чем в иных его стихах.
Совершенно не стоило бы упоминать «драматиче­ский этюд» «В мансарде» г. Гидони, если бы не та чрезвы­чайная бесцеремонность, с которою он, не умея писать по-русски, берется разрешать вопросы. «Идея» г. Гидони заключается в том, что художники должны бросить ис­кусство и идти на баррикады на том основании, что на баррикадах все сердца – «полны ли они пустой мишуры или драгоценного огня, трусости или самоотверже­ния» – чувствуют «лучезарное возрождение». На эту глу­бокую и новую идею можно возразить, во-первых, что хулиганы и трусы неуместны и на баррикадах, а во­вторых, что «художники» г. Гидони, восклицающие: «Как контрастно освещение! Без преувеличений – живопис-
202
КРАСКИ И СЛОВА
но» – суть обыкновенные бездарности и необыкновен­ные пошляки; пригодность их для баррикад еще не до­казана, но непригодность в «мансарде» доказана блестя­ще градом произносимых ими общих мест, как будто очень дурно переведенных с французского, так что пер­вое положение автора справедливо: его «художники», и в том числе – он сам, должны бросить искусство.
4
Михаилу Кузмину принадлежит: «Комедия о Евдо­кии из Гелиополя, или Обращенная куртизанка» (напе­чатана в «Цветнике Ор» 1907 г., «кошница первая»).
Кузмин – в настоящий момент – писатель, един­ственный в своем роде. До него в России таких не быва­ло, и не знаю, будут ли; по крайней мере я не могу ви­деть в нем основателя школы, как стараются в нем уви­деть разинувшие от удивления рты журналисты. Этим я далеко не хочу сказать, что Кузмин – писатель, не име­ющий ни одного корня в русском прошлом, что он – цветок, обреченный на увядание. Напротив, творчество Кузмина имеет корни, может быть самые глубокие, са­мые развилистые, кривые, прорывшиеся в глухую чер­ноту русского прошлого. Для меня имя Кузмина связа­но всегда с пробуждением русского раскола, с темными религиозными предчувствиями России XV века, с вос­поминанием о «заволжских старцах», которые пришли от глухих болотных топей в приземистые курные избы.
Глубоко верю в эту мою генеалогию Кузмина. Если же так, то с чем только не связано его творчество в рус­ской литературе XVIII и XIX века, которая ощупью тя-
203
Александр БЛОК
нется по темному стволу сектантских чаяний? Одно из разветвлений этого живого ствола – творчество Кузми­на; многое в нем побуждает забыть о его происхожде­нии, считать Кузмина явлением исключительно нанос­ным, занесенным с Запада. Но это обман; это только поверхность его творчества, по которой он щедро раз­бросал свои любимые космополитические краски и свои не по-славянски задорные мотивы.
Имя Кузмина, окруженное теперь какой-то грубой, варварски-плоской молвой, для нас – очаровательное имя. С ним соединены «Александрийские песни», изы­сканные маленькие повествования, в которых воскрес­ли «романы приключений» («Приключения Эме Лебе­фа»), и, наконец, мистерия, лежащая перед нами. Прав­да, с именем Кузмина соединены для нас и некоторые места в повестях «Крылья» и «Картонный домик», ме­ста, в которых автор отдал дань грубому варварству и за которые с восторгом ухватились блюстители журналь­ной нравственности. Но если наше несчастное время таково, что действительно приходится опекать в иных случаях «мещанскую мораль», то совершенно фальши­во воздвигать гонения на Кузмина, художника до мозга костей, тончайшего лирика, остроумнейшего диалек­тика в искусстве. Варварство, которого и я не могу от­рицать у Кузмина, совершенно тонет в прозрачной и хрустальной влаге искусства.
«Комедия о Евдокии» приближается к роду «лири­ческой драмы», «мистерии», «священного фарса». Это неопределенное количество отдельных сцен, написан­ных играющей прозой и воздушными стихами. Мело-
204
КРАСКИ И СЛОВА
дия мистерии звенит, как серебряный колокольчик, в освеженном вечернем воздухе. Это – наиболее совер­шенное создание в области лирической драмы в Рос­сии, проникнутое какой-то очаровательной грустью и напитанное тончайшими ядами той иронии, которая так свойственна творчеству Кузмина.
Блудница Евдокия – «роза Гелиополя» – в миг тай­ной грусти, от которой не спасают магические мази, духи и ароматы и поклонение всего Гелиополя, услы­шала голос монаха, произносящего евангельские слова, и «приняла в себя небесный луч»; раздав драгоценно­сти, она посвятила себя богу в святой обители, куда на­шел себе дорогу влюбленный в нее юноша Филострат. Мольбы его о том, чтобы она воротилась в обожающий ее город, были тщетны, и Евдокия заставила Филостра­та постричься, обещая ему, что он будет видеть ее через долину ручья, со стен своего монастыря.
По этой несложной фабуле обыкновенного «жития» Кузмин расшил пестрые узоры; заставил пререкаться почтенного горожанина с женой, озарил ясным вечером сад Евдокии, перечислил ее златотканые одежды, завесы, ларцы драгоценного мира, засадил цветами монастыр­ский сад, где Евдокия с монахинями поливает цветы. Всюду господствуют благородный вкус и художествен­ная мера, которые ощутимы особенно ярко при сравне­нии «Комедии о Евдокии» с предыдущей пьесой – «История рыцаря д’Алессио, драматическая поэма в 11 картинах» («Зеленый сборник», 1905 г.). В этой послед­ней пьесе совершенно отсутствует гармония отдельных частей, несмотря на обилие подробностей драгоценных.
205
Александр БЛОК
Светлой печали, преобладающей в «Евдокии», соответ­ствует какой-то темный, порой кощунственный, гнет земли в «Истории», где дух Шехерезады не искупает опереточности старцев Фиваиды и слишком легких по­бед легкомысленного рыцаря над женщиной-монахи­ней, женщиной-куртизанкой и жен щи ной-султаншей, у которой «тяжелый черный глаз смотрит из-под покры­вала». Но прекрасная песня куртизанок уже обещает те песни, которые поет нам теперешний Кузмин, а живые, смехотворные разго воры горожан – легкие, острые и краткие сцены «Ев докии».
Современная критика имеет тенденцию рассматри­вать Кузмина как проповедника, считать его носителем опасных каких-то идей. Так, мне пришлось слышать мнение, будто «Крылья» для нашего времени соответ­ствуют роману «Что делать?» Чернышевского. Мне дума­ется, что это мнение, не лишенное остроумия, хотя и очень тенденциозное, не выдерживает ни малейшей кри­тики. Впрочем, столь частое в наше время навязывание писателю того, что ему не снилось, в этом случае разбива­ется о хрустальный юмор Кузмина. Этот юмор кладет непроходимую пропасть между творчеством Кузмина и тенденциями, которые ему навязываются; оставляет его в области чистой лирики неуязвимым для плохо направ­ленных стрел критики, будто бы гуманной.
Когда Евдокия спрашивает священника, можно ли запечатать письмо о раздаче драгоценностей кольцом, на котором изображены «пылающее сердце и два целу­ющиеся голубка», священник отвечает: «Это можно объяснить и христианскими символами. Я думаю, го­сподин Федот не оскорбится на милые эмблемы». Ког-
206
КРАСКИ И СЛОВА
да Евдокия говорит Филострату: «Я простила вас рань­ше, чем вы пришли сюда. Вы будете меня видеть: вы по­стрижетесь у аввы Германа, который возьмет на себя руководительство вами. Нас будет разделять только до­лина ручья; стены нашего монастыря видны с ваших стен; мы будем видеть одни и те же облака, будем чув­ствовать один и тот же дождь, и когда взойдет одна и та же одинокая вечерняя звезда, я буду молиться о вас, ко­торый будет думать обо мне», – хочется видеть Фило­страта, склоненным в жеманной позе и в обтянутом платье бердслеевского Фанфрелюша на красных каблу­ках. И когда Ангел, неизменный спутник важнейших событий «священного фарса», говорит свои краси­вые, – бог знает, – смешные ли, печальные ли – слова о том, что «к спасенью небом все ведутся разно», о «лег­ком ярме» веры, о пострижении Евдокии, и о влюблен­ности Филострата, и о неведомом и незнаемом конце и покорности, – мы слышим за этими речами легкий, хрустальный, необидный смех.
Оскорбимся ли мы этим необидным смехом, этой изменчивой лирикой и прелестными галлицизмами ав­тора, который позволяет нам, тихо отдыхая и любуясь, плыть по «ясной поверхности глуби вод», среди цвету­щих берегов, напоминающих искусственные усадьбы, куда уходило отдохнуть чудовищное воображение Эд­гара По? Кузмин совершенно целен. Мы вольны при­нять и не принять его, но требовать от него хлеба – все равно что требовать грации от Горького. В самую глубь идей, противоречий, жизни, смятения бросают нас, не-
207
Александр БЛОК
сытых и проклинающих, – другие писатели, и прежде всех в наше время – Леонид Андреев.
5
Несмотря на то, что прошло много времени со дня появления «Жизни Человека», до сих пор трудно пи­сать об этом произведении. Не говоря о том, что оно необычайно ново само по себе, оно еще, сверх того, ново для самого Л. Андреева и резко отличается от остальных его вещей. Произведение, названное только «представлением в пяти картинах с прологом», носит на себе признаки той сильной драматической техники, которая не снилась сверстникам Андреева и неизмери­мо превосходит в этом отношении не только «К звез­дам», где слишком бледна тень Ибсена, но и «Савву», произведение горьковского пафоса. С другой стороны, кажется, что «Жизнь Человека» написана писателем неопытным, даже начинающим – до такой степени не­совершенна еще ее техника и так первобытно чувство автора, как будто впервые открывающего глаза на мир.
Но за этой первобытностью скрывается мудрость. Как будто не в первый раз открываются глаза, глядя­щие на мир, ибо нет в этом взоре ничего ужасного, крикливого, растерянного, ребячливо-слюнявого. Лицо автора, скрытое за драмой, напоминает лицо Человека, героя драмы; так же, как у Человека, у автора нет ни того раздирающего крика, который неизменно образо­вал до сих пор пафос почти всех произведений Андрее­ва, ни растерянного: «Господи боже мой, что же это?» Так же, как у Человека, у автора есть здоровая и твер-
208
КРАСКИ И СЛОВА
дая решимость бороться до конца, «блестеть мечом», «звенеть щитом», «бросать раскаленные ядра сверкаю­щей мысли в каменный лоб, лишенный разума». Толь­ко в последней, пятой картине – изменяют себе и Че­ловек и писатель. Написанная крикливо, истерически, путано – эта картина не похожа на все остальные. Она сильна, как сильно все, что пишет Андреев, но в ней есть какая-то скрытая ложь, та самая, которая застав­ляет нас всегда мучительно ждать каждого нового про­изведения этого писателя и втайне бояться за него. Я не умею определить, в чем заключается эта ложь, и думаю, что нельзя определить ее как «пессимизм» или «анти­культурность» – два наиболее тяжких обвинения, ко­торые взводятся в наши дни на Л. Андреева. Эти два об­винения, в которых я чувствую приторный и против­ный запах партийности особого рода, заставляют меня только глубже любить все, что написал Андреев, и еще глубже бояться за его тайную, издали и изредка киваю­щую мне ложь. Отчего же и откуда она? Не оттого ли, что есть предел крикам страдания, отчаяния, гнева, то­ски, в то время как самому страданию – нет предела? И не переходит ли этого предела Андреев в некоторых произведениях своих (в «Красном смехе», например), а также – в пятой картине «Жизни Человека»? Вся она сплошной крик. Может ли крик не пресечься, не уме­реть, когда самый голос слабеет? Сердце умолкает не от покорности, не от слабости, но часто потому, что стра­дание уже наполнило до краев его чашу, и раздираю­щий крик только оскорбит это страдание, замутит его, профанирует.
209
Александр БЛОК
Быть может, Андреев из страха перед покорностью и слабостью длит эти крики и только чудом до сих пор не оскорбил величавого страдания? А может быть, уже оскорбил? Будущее покажет, насколько справедливы мои подозрения; да извинит меня за них Андреев, – они исходят от сердца.
Четыре первых картины «Жизни Человека» пред­ставляют большую внутреннюю и внешнюю строй­ность. Посмотрите, как технически совершенны они: Человек совсем не появляется в первой картине и без­молвно проходит через сцену в третьей; действует он по-настоящему только во второй и четвертой картинах. Между тем все внимание зрителя сосредоточено на нем, и все остальные лица – бесчисленные, как бесчис­ленны лица самой жизни, и яркие сами по себе – бес­конечно уступают в яркости ему самому. Для достиже­ния этого непременного условия цельности и сораз­мерности частей драмы требовалось большое искусство уже по тому одному, что герой не наделен никакими сверхъестественными чертами. Как описан он внеш­ним образом, так рисуется он и внутренне: «красивая гордая голова, с блестящими глазами, высоким лбом и черными бровями, расходящимися от переносья, как два смелых крыла. Волнистые черные волосы, свободно откинутые назад; низкий, белый, мягкий воротник от­крывает стройную шею и часть груди. В движениях своих Человек легок и быстр, как молодое животное; но позы он принимает свойственные только человеку: дея­тельно-свободные и гордые». И ни одной резкой черты: не преобладает ни ум, ни сердце, ни воля, всем в равной
210
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]