Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Краски и слова. Критика
.pdf
КРАСКИ И СЛОВА
Иоанн – «любимый ученик» – «тихий, с дрожащими руками и кусающейся речью». Он брезглив, недоверчив, много молчит, частью от лени, частью от женственного коварства. Он соображает быстро и находится легко в трудных обстоятельствах. Ему легко было
поцеловать для всех ненавистного Иуду, ибо так велел
учитель, с которым он хочет быть рядом в царствии небесном. Это он отыскал для Иисуса голубенькую ящерицу в островерхих камнях, и он же говорил после распятия о «прекрасной жертве» Иисуса. Таков Иоанн –
«красивый, чистый, не имеющий ни одного пятна на
снежно-белой совести».
Полная противоположность Иоанну – бесповоротно
мужественный, жалкий в своей силе и несчастный в своей детской ярости – Петр. Огромный, большеголовый, с
широкой обнаженной грудью, с голосом, от которого
«каменный пол гудит под ногами, двери дрожат и хлопают и самый воздух пугливо вздрагивает и шумит»; он неистово хохочет, весь – мгновенный и порывистый – весь
устремленный к Иисусу и жаждущий небесного царствия всей смятенной и страстной душой. Он не любит
тихих удовольствий и, никогда не уставая физически, во
время отдыха забавляется швырянием тяжелых камней
в пропасти. Он и бодрствует и спит, как богатырь, и во
время моления о чаше не может проснуться и только
думает в тяжелом полусне: «Ах, господи, если бы ты знал,
как мне хочется спать». А когда солдаты окружают преданного им Иисуса, Петр теряет всю силу, опускает на
голову одного из воинов украденный Иудою меч – безвредным «косым ударом», следует за толпой издали, запальчиво, в ярости на самого себя отрекается от Иисуса.
101

Александр БЛОК
Под неистовыми бичами проклятий Иуды, после распятия Христа, Петр говорит гневно и хмуро: «Я обнажил
меч, но он сам сказал – не надо». И потом, ударяя себя
кулаком в грудь, плачет горько: «Куда же мне идти? Господи! Куда же мне идти!»
Фома – сонный ум, всегда угнетаемый неразрешимой загадкой. Его мучит «странная близость божественной красоты и чудовищного безобразия», когда он видит Иуду рядом с Христом. Он вечно требует доказательств и постоянно с мучительным вопросом
придвигает к чудовищному Иуде свой «длинный прямой стан, серое лицо, прямые прозрачно светлые глаза,
две толстые складки, идущие от носа и пропадающие в
жесткой, ровно подстриженной бороде». Он ничего не
знает, и сквозь глаза его, «как сквозь финикийское стекло, видно стену позади его и привязанного к ней понурого осла». И, все более путаясь и угасая под бременем
неразрешимых загадок, он изменяет себе и, напрасно
стараясь соблюсти привычную осторожность тупой и
многодумной головы своей, говорит своему вечному
спутнику и соблазнителю: «По-видимому, в тебя вселился сатана, Иуда».
Незаметно появившийся около Христа Иуда – худощав и ростом почти с Иисуса. Он страшно силен – сильнее Петра, но притворяется хилым. И голос его переменчивый – «то мужественный и сильный, то крикливый,
как у старой женщины, ругающей мужа, досадно жидкий и неприятный для слуха». Под короткими рыжими
волосами странный череп его внушает недоверие и тревогу: «точно разрубленный с затылка двойным ударом
меча и вновь составленный, он явственно делится на че-
102

КРАСКИ И СЛОВА
тыре части». И лицо Иуды двоится: на одной стороне –
черный, острый глаз, и вся она – «подвижная, охотно собирающаяся в многочисленные кривые морщинки».
Другая сторона – «мертвенно гладкая, плоская и застывшая», и на ней – «широко от крытый слепой глаз, покрытый белесой мутью, не смыкающийся ни ночью, ни
днем, одинаково встречающий и свет и тьму».
«Мятежные сны, чудовищные грезы, безумные видения» на части раздирают бугроватый череп Иуды. Он
вечно лжет, и ложь его рассказов о себе делает его
«жизнь похожей на смешную, а иногда и страшную
сказку». Иуда – обманщик и вор, Иуда чародейно влияет на толпу и защищает Христа от ярости ее – яростью своего унижения. Эти странные чары свои он простирает и на Христа, который, отворачиваясь, всегда
помнит о нем и знает его проклятие. И когда Петр, разгневанный на то, что Иуда сильнее его, просит Иисуса
помочь ему поднять и бросить с горы самый тяжелый
камень, тихо отвечает Петру Иисус: «А кто поможет
Искариоту?» И когда на вопрос учеников: «Кто будет
первый возле Иисуса», Иуда с безобразной и торжественной дерзостью отвечает: «Я! Я буду возле Иисуса!» – Иисус «медленно опускает взоры».
Продав Христа первосвященнику, Иуда окружает
его «тихой любовью, нежным вниманием», «стыдливый и робкий, как девушка в своей первой любви».
«Целованием любви» предает он Иисуса и «высоко над
теменем земли поднимает на кресте любовью распятую любовь». И, предавший, не разлучается ни на мгновение с Преданным: греет над костром костлявые руки
и слушает отречение Петра. Смертельно тоскует у окна
103

Александр БЛОК
караульни, где истязают Иисуса солдаты так, как истязают современные тюремщики.
Почти раздавленный толпою, жадно смотрит на суд
Пилата и вдруг всей жадной, смертельно скорбящей
душой своей влюбляется в надменного и справедливого
римлянина – Пилата. Извиваясь под ударами бичей,
весь в крови он бежит за Иисусом на Голгофу и, скаля
зубы, торопливо говорит: «Я с тобою. Туда». Спокойно
и холодно уже оглядывает умершего, смотрит в «синий
рот» неба, на маленькую землю, на маленькое солнце.
Швыряет «косым дождем» сребреники в лицо первосвященнику и судьям. И в последний раз поднимает
бич своих великих и мятежных страстей и опускает его
на спины учеников – тех – «других», которые обсуждали смерть Иисуса, спали и ели.
В обломанных кривых ветвях дерева, «измученного
ветром», на высокой горе, повесился Иуда и «всю ночь,
как какой-то чудовищный плод, качался над Иерусалимом; и ветер поворачивал его то к городу лицом, то к
пустыне – точно и городу и пустыне хотел он показать
Иуду из Кариота, предателя – одинокого в жестокой
участи своей».
Так вот какова эта повесть. За нею – душа автора –
живая рана. Думаю, что страдание ее – торжественно и
победоносно. Думаю, что и все упреки г. Философова, обращенные им к автору «Жизни Человека», окончательно
теряют свое основание с появлением в свет этой повести. Впрочем, эти упреки и вообще не кажутся мне основательными. Все мы знаем уже могущественное дуновение андреевского таланта, и можно только удивляться
тому, что и годы не убивают это чудовищное напряже-
104

КРАСКИ И СЛОВА
ние. Я не берусь судить, превзошел или не превзошел
себя Андреев в последней повести. Скорее – нет. Но
сила изобразительности, «громадный внутренний фонд
творчества» (как выразился об Андрееве Андрей Белый – «Перевал», № 5) как будто еще увеличились.
Можно сказать, что Андреев – на границе трагедии, которой ждем и по которой томимся все мы. Он – один из
немногих, на кого мы можем возлагать наши надежды,
что развеется этот магический и лирический, хотя и прекрасный, но страшный сон, в котором коснеет наша литература. Но если те литературные течения, которые
громит г. Философов, и поражены каким-то страшным
магическим сном, то это сон всей культуры, взваленный
тяжким бременем на иные слабые плечи.
И та культурная критика, к которой принадлежит
г. Философов, сама поражена этим великим сном –
магией европеизма. Является писатель Андреев, который в грандиозно грубых, иногда до уродства грубых
формах (как в «Жизни Человека») развертывает страдания современной души, но какие глубокие, какие
необходимые всем нам! И вот эта изощренная, тонкая,
умная и, боюсь, пресыщенная мысль валит на голову
этого писателя самые тяжкие упреки: Философов
упрекает Андреева в реакционности; говорит, будто
Андреев «притупляет чувство, волю, погружает в мрак
небытия», «потакает небытию». Он видит в Андрееве
носителя «горьковской философии». Но есть ли такая
философия? – вот основной вопрос. И не придумана
ли она, не выведена ли a posteriori культурным критиком, мерящим на свой аршин писателей огромного
таланта, устами которых вопит некультурная Русь?
105

Александр БЛОК
«Как сорвавшаяся лавина, вырастает в душе гордый
вызов судьбе», – пишет по поводу «Жизни Человека» Андрей Белый. «Как сорвавшаяся лавина, растет, накипает в
сердце рыдающее отчаянье». Да, отчаянье рыдающее, которое не притупляет чувства и воли, а будит их, потому
что проклятия человека так же громки и победоносны,
как проклятия Иуды из Кариота, как вопли Бранда в музыке снежных метелей. И эти вопли будили и будут будить людей в их тяжелых снах. Они разбудят больше людей, чем может разбудить все могущая доказать, рафинированная европействующая критика. И мы, благодарные,
слышим и видим, как растет среди нас, расцветает пышным и ядовитым цветом этот юношески страдальческий
и могучий голос – голос народной души.
3
Непосредственно за Леонидом Андреевым русская
реалистическая литература образует крутой обрыв. Но
как по обрыву над большой русской рекой располагаются живописные и крутые груды камней, глиняные
пласты, сползающий вниз кустарник, так и здесь есть
прекрасное, дикое и высокое, есть какая-то задушевная
жажда – подняться выше, подниматься без отдыха.
Большая часть этих писателей неизмеримо уступает по
художественности тем, о которых я говорил выше и
буду говорить ниже. Многие из них и совсем низко – у
подножия дикого и живописного обрыва, так что их
даже друг от друга не отличить. Эти подавляют численностью, в них поражает отнюдь не качество, но какоето количественное упорство. Так свойственно русской
106

КРАСКИ И СЛОВА
литературе это упорное, далеко не всегда оправдываемое хоть чем-нибудь, стремление к писательству, что
нельзя обойти молчанием и этих малых. И это не «графомания», которой страдают скорее культурные слои
литературы. Среди так называемых «декадентов» гораздо больше графоманов, чем в среде задушевной, черноземной или революционной беллетристики последних лет. Есть и среди последних просто хилые и вялые
«недотыкомки», но в общем они здоровы и бодры, и я
не знаю, надо ли жалеть, что они образуют фон русской
литературы. Я не жалею. Все они – «братья-писатели»,
и в их судьбе «что-то лежит роковое». И в них есть
какое-то глубоко человечное бескорыстие и вот та самая непреднамеренность и свобода, с какою кусты,
камни и глина расположились на крутом береговом откосе русской полноводной реки.
«Культурная критика» последних лет взяла обычай
пренебрежительно отзываться об этой литературе,
имена ее тружеников употреблять во множественном
числе и повертываться к ней спиной. Я решаюсь спросить иных из этих критиков, читали ли они внимательно тех авторов, о которых говорят свысока? Думаю, что
теперь, когда враждебные станы русской литературы
начинают обмениваться любезностями (хотя бы иногда и нелепыми) и когда кастовое начало в русской литературе начинает понемногу стираться, – пора встретиться лицом к лицу со многими писателями из тех, к
кому прежний полемический задор и тяжелые условия
действительности заставляли поворачивать спину.
Так вот, нарушая принятый обычай, я буду говорить
о писателях многословных, бесстильных, описывающих
107

Александр БЛОК
«жизнь», страдающих большим или малым отчаяньем
и неверием. Да и откуда им набраться веры? Они Мережковского, пожалуй, и не читали. Зато они наверное
читали Чехова и Горького, от которых унаследовали
свои литературные приемы и свою лирику, и Л. Андреева: тот же ужас, хриплый и смертный, коробит иногда
их души, и так же они – слепые и полузрячие – ищут
человека среди праха, не готовые, не умеющие или не
желающие поднять глаза к небу – бог знает почему: потому ли, что они еще не умеют вскрыть в своих душах
что-то большое, синее, астральное? или потому, что они
злобствуют на мистиков, с их точки зрения заплевавших это небо, и за деревьями не видят леса? Или по
партийному упрямству – такому тупому, сумасшедшему, но какому благородному!
Строгое разграничение этих писателей – задача невозможная: может быть, потому, что почти все они както дружно и сплоченно работают над одной большой
темой – русской революцией, в большинстве случаев
теряясь в подробностях. Но неуловимой чертой они
разделяются на отрицателей «быта» и так называемых
«бытовиков». В тех, которые отрицают быт, слышится
горьковская нота – дерзкий задор и сосредоточенная
пристальность взгляда. Этого холода и жесткости стали
совсем нет у наследников Чехова, которых гораздо
больше. Они как-то мягкосердечнее и охотно растворяются в жалостливости, так что и страницы наводняют
какими-то общими лирическими отступлениями. Тех
и других касается горячее дыхание горна, в котором
плавятся безумные души андреевских героев. «Бытовики» поддаются этому дыханию легче и охотнее; но тем
108

КРАСКИ И СЛОВА
и другим все-таки чужда душа этого кипучего безумия;
часто оно для них – литературный прием или, что хуже
того, – дешевый эффект.
Очень характерный безбытный писатель – Скиталец.
В недавно вышедшем втором томе его «Рассказов и песен» (издание «Знания») есть талантливая повесть совсем горьковского типа. Она называется «Огарки». Это
термин, обозначающий горьковских «бывших людей ».
Когда появляются эти люди в сборниках «Знания», им
сопутствует всегда своеобразный словарь, наполненный
специальными выражениями вроде «храпоидолы»,
«свинчатка», «свинячая морда», «Алек сандрийский козолуп», «Вавилонский кухарь», «Великого и Малого Египта свинарь», «Олоферна пестрая, эфиопская». «Огарки»,
конечно, бездельничают и пьянствуют, «устраивают на
лужайке детский крик» и называют старуху, у которой
нахлебничают, «хромым велосипедом». «По душе-то как
будто с образами прошли», «ворсинки-то в желудке от
радости и руками и ногами машут», – кричат «огарки»,
пия водку. Вся повесть наполнена похождениями «огарков», от которых, я думаю, отшатнется «критик со вкусом». Такому критику, я думаю, противен пьяный угар и
хмель, но этим хмелем дышат волжские берега, баржи и
пристани, на которых ютятся отверженные горьковские
люди с нищей и открытой душой и с железными мускулами. Не знаю, могут ли они принести новую жизнь. Но
странным хмелем наполняют душу необычайно, до грубости, простые картины, близкие к мелодраме, как это
уже верно, но преждевременно ехидно заметили культурные критики. Я думаю, что те страницы повести Скитальца, где огарки издали слушают какую-то «прорезаю-
109

Александр БЛОК
щую» музыку в городском саду, где певчий Северовостоков ссыпает в театральную кассу деньги, набросанные
ему в шляпу озверевшей от восторга публикой, где спит
на волжской отмели голый человек с узловатыми руками, громадной песенной силой в груди и с голодной и
нищей душой, спит, как «странное исчадие Волги», – думаю, что эти страницы представляют литературную находку, если читать их без эрудиции и без предвзятой
идеи, не будучи знакомым с «великим хамом». И есть
много таких людей, которые прочтут «Огарков» – и
душа их тронется, как ледоходная река, какою-то нежной, звенящей, как льдины, музыкой.
Такой музыки, к сожалению, не много у писателейреалистов. Горькому, да и Скитальцу, она дана талантом, а к большинству других писателей «Знания» применимы следующие слова: «В их произведениях угнетенная масса выступает со своим языком, требованиями
и борьбой… IX, X, XI и XII книжки „Знания“ спешат угнаться за огромным потоком, художники дают целый
ряд сцен, картин и набросков из октябрьских, ноябрьских и декабрьских дней. Тут и великие надежды, и
страшное отчаяние, и зарево пожаров, и кровавое пятно, „Марсельеза“ и „Вы жертвою пали“, баррикады и
погромы, – и над всем этим царит масса… Если прежде
русская жизнь отставала от образов художника, то теперь чувствуется наоборот: художник точно боится отстать „от бешеной тройки“, спешит, надрывается, хрипит, но не может создать ничего сильного, что было бы
достойно пережитого, не может перекричать бурю…»
Эти слова литературного обозревателя «Образования» (№ 1 этого года) мы можем только дополнить и
110
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
