Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Шестнадцать шедевров русской литературы

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
Первоосновой всех духовных кризисов того времени был кри-
зис религиозный, на редкость точно запечатленный Ф. Тютчевым в его знаменитом стихотворении 1851 г. «Наш век»: «Не плоть, а дух растлился в наши дни. / И человек отчаянно тоскует… / Он к свету рвется из ночной тени / И, свет обретши, ропщет и бун­тует. / Безверием палим и иссушен, / Невыносимое он днесь вы­носит… / И сознает свою погибель он, / И жаждет веры, но о ней не просит…».
Типологическое сходство России нынешней с Россией полу-
торавековой давности позволяет сравнить морально-нравствен­ные результаты их общественных кризисов, но сравнение это будет отнюдь не в пользу нынешней нравственной ситуации. Поясню это всего одним, но весьма выразительным фактом — отношением наших предков и нас самих к детям.
В 1876 г. в Петербурге произошло постыдное для всякого ро-
дителя, но по своим масштабам вполне заурядное событие: один столичный житель, некто Станислав Леопольдович Кронеберг в воспитательных целях шпицрутеном высек свою «семилетнюю
7
дочь», после чего «сам почти упал в обморок»
. «Ну и что, кому какое дело», — возможно, скажут тысячи нынешних родителей. А то, что в тамошнем Петербурге Кронеберг был сразу же при­влечен к суду, предъявившим ему обвинение в «истязании» своей малолетней дочери, за что ему, не окажись его адвокатом знаме­нитый В.Д. Спасович, полагалась не больше, не меньше как ссылка в Сибирь. К счастью для подсудимого и самой девочки, которая в ином случае на долгие годы осталась бы без отца да еще с чувством своей вины перед ним, Кронеберга оправдали.
Показательно, однако, другое. Дело Кронеберга не только «широко освещалось в прессе», а его известность «послужила толчком для возбуждения в разных городах еще нескольких по-
8
добных дел»
, но на него, несмотря на месячное опоздание, специальной большой статьей откликнулся в своем «Дневнике писателя» Ф. Достоевский. В ней он, одобрив милосердное реше­ние присяжных, одновременно поставил целый ряд моральных вопросов: как о травмировании детской психики самим участи­ем ребенка в суде, куда маленькую дочь Кронеберга «притянули» взрослые, так и об институте адвокатуры, и о различии между истиной юридической и нравственной… Словом, как будто бы рядовая семейная обида, нанесенная маленькой девочке, к тому же не извергом, а любящим ее отцом, возбудила широкое обще-
7
Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 22. С. 50.
8
Там же. С. 346.
321
ственное внимание к тому, что мы сейчас называем «правами ребенка».
Увы, в наши дни мы, россияне, почти ежедневно слышим о дичайших надругательствах над нашими детьми. Не успела померкнуть история с похищением девочки в Ростове на Дону (а ранее об убитой педофилом в другом южном городе), как ТВ-новости сообщили нам о женщинах, выбросивших своих де­тей с 15-го и 16-го этажей их домов, а потом о матери, проломив­шей голову своему восьмилетнему сыну и собиравшейся убить его старшую сестру, затем о роженице, бросившей свою двух­дневную малютку в картонной коробке среди снежного сугроба. Чудовищные факты сообщались в одной из статей «Новой газе­ты» от 17 октября 2011 г.: жительница поселка Тинской Нижне­ингашского района Алтайского края, пьяная, после ссоры со свекровью сожгла в печи семимесячную дочь Софью — та раз­дражала ее своим плачем. Аналогичные преступления были за­фиксированы в Тверской, Амурской, Кемеровской областях, в Коми, Якутии, Бурятии.
Как видим, сегодняшняя Россия полна событий такого рода, что столь взволновавшее Петербург и остальную страну «престу­пление» Кронеберга рядом с ними выглядит просто отцовской шалостью. Но где же ныне хоть какая-нибудь общественная реак- ция на них? Не слышно, чтобы приведенные факты смутили со­весть кого-нибудь из депутатов нашей многочисленной Госдумы или членов Совета Федерации, озабоченных, видимо, куда более важными «государственными» проблемами. Но молчит и интел­лигенция соответствующих областей, краев: тамошние учителя и преподаватели вузов, местные журналисты, писатели. Почему игнорирует эти вопиющие факты Союз российских писателей? Неужто они, как некогда полагали советские идеологи наших «инженеров человеческих душ», представляются им всего лишь не стоящей их внимания «бытовухой»? Ведь кажется и одного из таких фактов чудовищного надругательства не только над рани­мой психикой ребенка, но самой его жизнью достаточно, чтобы усомниться в нравственном здоровье российской нации в ее нынешнем состоянии и придти к мысли о власти над ней ее какой-то неведомой ранее психопатологической эпидемии, частным итогом которой стало с годами возрастающее в стране количество тех душевных отклонений — психозов, невротики, истерии, раздражительности и немотивированной агрессии, что так выразительно были обрисованы в «Русском пациенте» Алек­сандра Потёмкина. Ибо от патологии в нынешней России не за­щищена ни школа, где старшие ученики — сколько примеров —
322
могут избивать младших и где в большом почитании детская «жесть», ни семья, где жена способна «заказать» супруга и наобо­рот, а мечтающий о родительском наследстве сын-оболтус — их обоих, ни благополучный с виду трудовой коллектив успешной фирмы, где никто не застрахован от своего молодого и тихого юриста Виноградова, что взял да и расстрелял в упор шестерых своих сослуживцев.
Но и перечисленные психические уродства лишь следствия
некой общей причины, а не она сама, так как у ней другое назва­ние. И это даже не бесконечное долготерпение россиян к «свин­цовым мерзостям» (М. Горький), далеко не исчезнувшим и в их нынешней жизни. Это массовое равнодушие наших соотечествен­ников к своей общей судьбе и их аномальное привыкание к тому, к чему нельзя привыкнуть, не лишаясь человеческого облика.
Причина, о которой мы говорим, не физического или психи-
ческого, а нравственного рода, что делает ее общенациональные следствия еще более опасными. Ведь за минувшие двадцать лет мы привыкли, что в течение этого времени — беру статистику! — вымерло более 7 миллионов русских (а в Сибири за последнее десятилетие исчезло 11 тысяч деревень и 290 городов), что еже­годно Россия теряет по численности населения целую область, равную Псковской, или город, такой, как Краснодар, что по продолжительности жизни мужчин Россия занимает 160-е место в мире, уступая даже Бангладеш, что от восьми из десяти стари­ков, проживающих в приютах, их родственники отказались, что сейчас у нас от двух до пяти миллионов беспризорников (после Великой отечественной войны их было 700 тыс.), что мы занимает первое место мире по числу детей, брошенных родителями и что мы на одном из первых мест в мире по детскому суициду.
Сегодня в России нет недостатка в писателях, превративших
литературное дело в выгодные бизнес-проекты, и литерато­ров-«клонов», демонстрирующих изощренное умение не разви­вать гуманистический дух русской классики, а имитировать ее стили и бесконечно играть ими, и в даровитых беллетристах, по­пулярности ради отдающих свой талант смакованию «пацанских» нравов и добродетелей. Но мало писателей с глубоким сознанием должной общественной ответственности за свое слово, которое у его мастеров и есть их дело, как немного и тех, кто способен написать новое «Не могу молчать», хотя причин для этого в на­шей повседневности предостаточно.
Тем большее впечатление, верится мне, ожидает вдумчивых
читателей, при этом и молодых, юных, но душевно задетых ка­кой-то коренной проблемой человеческого бытия от знакомства
323
с творчеством такого наследника «святой русской литературы» (Томас Манн), как Александр Потёмкин, недюжинный талант которого неразделен с чуткой совестью, чистотой и остротой нравственного чувства и сердечной болью за многократно и мно­гообразно униженного соплеменника и нашу, столь же прекрас­ную, как и все еще несчастливую родину.
Если трещина пройдет через мир, то она непременно пройдет через сердце поэта, утверждал Йоган-Вольфанг Гёте, имея в виду, конечно, подлинных художников слова, к которым мы с полной уверенностью относим и Александра Потёмкина.
Теперь можно ответить на вопрос о том этико-эстетическом стимуле, что вот уже много лет побуждает этого широко при­знанного ученого (он доктор наук, профессор экономического факультета МГУ, ведущий научный сотрудник Института эконо­мики РАН) и генерал-лейтенанта налоговой службы, счастли­вого супруга и отца шестерых детей (младшей из которых — 7 лет), а также крупного и успешного бизнесмена сочетать обус­ловленные всеми этими ипостасями обязанности с неимоверно трудной и часто в той же мере неблагодарной миссией русского писателя.
Думаю, это органичная Александру Потёмкину нравствен­но-этическая потребность — противостоять и неустанно разби­вать наше равнодушие и беспамятство к самим себе, к своему невероятно исстрадавшемуся но, как скажет писатель устами од­ного из героев «Русского пациента», и «самому страстному <…> и самому образованному» народу в мире, творцу и носителю не­обыкновенного в своем богатстве языка и великой литературы, для постижения которой к нам по сей день едут молодые и зре­лые японцы, южные корейцы, итальянцы, шведы и американ­цы, словом, граждане стран, уровень и качество жизни в которых для нас пока недосягаемы. Это — неизбывная потребность силой высокохудожественного слова ответить и на те оскорбления, что публично наносятся целой стране олигархами вроде Ивана Гу­сятникова («Человек отменяется») и градоначальниками типа Юлика Полянова («Русский пациент»), и на то истязание, кото­рому некая самодурка от педагогики недавно подвергла школь­ника-инвалида. Это и потребность внушить своим соотече­ственникам из числа совершенно отчаявшихся, и стремление преодолеть бесконечную беспросветность их существования, и веру в его успех примером, таких женских героинь, как Катя Лоскуткина из романа «Кабала» и Евгения Головина из «Русского пациента».
324
* * *
Равно талантливый в жанрах рассказа и повести, А. Потёмкин
тем не менее полнее и глубже всего высказывается в своих рома­нах «Изгой», «Человек отменяется», «Кабала», «Русский пациент». В них же зримо проявилась и та его творческая особенность, ко­торую Л. Толстой, ссылаясь на лермонтовского «Героя нашего времени», гоголевские «Мертвые души», тургеневские «Записки охотника» и «Записки из Мертвого дома» Достоевского, а также на собственные трилогию «Детство», «Отрочество», «Юность» и «Вой­ну и мир», констатировал у самобытных художников слова: вместе с оригинальным содержанием они создают «и свои формы»
9
.
Развитие литературы подобно возрастанию человечества.
Если каждое новое поколение людей возможно лишь при нали­чии предшествующих ему поколений отцов, дедов и прадедов, то и подлинное литературное новаторство не отменяет великую творческую традицию, а преобразует ее с учетом иных жизнен­ных реалий и эстетической позиции писателя. И потому чем ярче новаторство, тем глубже традиция, на которую оно опира­ется. Так, В.В. Маяковский, распространяя свои стихи и их из­устным авторским чтением перед большими аудиториями слу­шателей, тем самым по-своему возрождал и обновлял бытование поэзии во времена древних акынов и ашугов, скальдов и рапсодов.
Для романиста Потемкина такой опорой стал не советский
роман и не роман Серебряного века нашей литературы, а класси­ческий отечественный роман в лице главных произведений Н. Гоголя, М. Салтыкова-Щедрина, Л. Толстого и в особенности Ф. Достоевского. Его общий содержательный пафос помогает прояснить один важный диалог в тургеневских «Отцах и детях» (1862) между Аркадием Кирсановым и Евгением Базаровым. Помните, в сцене, где названные герои лежат летним днем под стогом сена (действие происходит в небольшом крепостном имении старичков Базаровых), Евгений напоминает Аркадию его недавние слова: «Да вот <…> ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, — она такая славная, бе­лая, — вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, ког­да у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать». И сразу же, к недоумению некоторых советских интерпретаторов этого тургеневского ге­роя, выдаваемого ими чуть ли не за крестьянского заступника, заявляет: «А я и возненавидел этого последнего мужика, Филип­па или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который
9
Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого. Т. 2. М., 1922. С. 93.
325
мне даже спасиба не скажет… да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?».
Русский классический роман начинается не с социальных и текущих проблем России, как бы остры и насущны они ни были, а с этого «ну, а дальше», т.е. с вопросов, коллизий и исканий для человечества «вековечных» (Ф. Достоевский), не бытовых, а он­тологических (бытийных) и эсхатологических (от др.-греч. слова «эсхатология» — учение о конечных судьбах целого мира и от­дельного человека), ибо и вопросы общественные в нем осмыс­ливаются через призму и в свете вековечных. В. Белинский назвал пушкинский роман «Евгений Онегин» «энциклопедией русской жизни», и это определение верное, но недостаточное, потому что уже этот подлинно художественный отечественный роман был, как и последовавшие за ним романы Гончарова, Тур­генева, Достоевского и Л. Толстого, и книгой бытия, ставящей и ищущей ответы на коренные, фундаментальные вопросы о «самом человеке» (И. Гончаров), его сущности и назначении на Земле и во Вселенной.
Роман Александра Потёмкина из такого же рода. Ведь, со­гласно автору «Кабалы», человек «носит конец света в самом себе, таит в своей смертной, несовершенной природе кричащие противоречия от божественного ума, совести, таланта до низин безобразия, подлости, изощренного злодейства. Он — воплощен­ная двойственность и диссонанс. Это сознавалось уже в древности».
Отсюда основная проблема и вместе главенствующий мотив потёмкинских романов, так обозначенный самим писателем: «Из всех нынешних глобальных кризисов меня больше всего волнует наиглавнейший кризис антропологический, кризис са­мой природы человека». В своем пристальном внимании прежде всего к этому кризису Потёмкин совершенно прав, так как именно от того или иного ответа на вопросы: кто такой человек? Какое начало в нем преобладает и возьмет верх в дальнейшем — боже­ское или дьявольское, моральное или аморальное, социальное или асоциальное, добро или зло — сегодня напрямую зависят и душевное самочувствие, и общественное поведение миллионов людей. А желанное нам оптимистическое решение их, с учетом страшных антигуманных деяний и событий XX в., затруднено как никогда в предшествующей истории человечества. Ибо разве не сами люди допустили антропофагию двух мировых и множе­ства гражданских войн, массовые преступления против человеч­ности, совершенные тоталитарными режимами, сугубо утили-
326
тарное отношение к природе, а также нынешний антидуховный культ безграничного потребления?
Впервые мощно зазвучавшие у Потёмкина в повести «Я», эти
вопросы и сомнения явились основополагающими для главных героев и даже структуры самого большого по объему и философ­ской насыщенности романа писателя с намеренно провокатив­ным заглавием «Человек отменяется».
В других романах и повестях А. Потёмкина читатель найдет
современные российские вариации ряда традиционных образов литературной русской классики. Таков чем-то родственный и герценовскому Владимиру Бельтову («Кто виноват?»), и турге­невскому Федору Лаврецкому («Дворянское гнездо»), и гонча­ровскому Борису Райскому («Обрыв»), и центральным героям Достоевского и Л. Толстого духовный русский скиталец, недавний финансист-богач из потомственных аристократов Андр в романе с захватывающей читателя интригой «Изгой». Или одновременно и чем-то схожий с гоголевским Акакием Башмач­киным («Шинель») и Макаром Девушкиным («Бедные люди» Достоевского), а также с Ильей Обломовым и князем Львом Мышкиным, и разительно отличный от них маленький человек нынешней России Антон Антонович Пузырьков из романа «Рус­ский пациент». В повести «Стол» Потёмкин, творчески перекли­каясь с Гоголем, Салтыковым-Щедриным (вспомним «опись градоначальников» в «Истории одного города») и Чеховым как автором «Смерти чиновника», раскрывает мистическую «мета­физику» сегодняшнего российского бюрократа-взяточника от природы и по страсти.
Больше всего параллелей и перекличек в романах А. Потём-
кина, однако, с романным «пятикнижием» Достоевского. Было бы вместе с тем грубой ошибкой приписать этот факт какой-то зависимости автора «Кабалы» от творца «Братьев Карамазовых» и тем более подражанием ему. Особая творческая близость А. Потёмкина к Достоевскому возникает на сходстве базисных представлений этих художников о современном тому и другому российском и общеевропейском homo sapiens с его коренной двойственностью, метаниями между идеалами Мадонны и Содо­ма, Богочеловека и человекобога, огромной властью над ним иррационального подполья и того неудержимого влечения к аморальным безднам плоти и духа, которое Потёмкин вслед за Достоевским, на образах уже наших современников обстоя­тельно исследует в повестях «Игрок», «Мания», «Бес» и романах «Человек отменяется», «Кабала».
é Иверов
327
В предшествующей статье этой книги о романе «Русский па­циент» уже было сказано о решительном отказе и Достоевского, и Потёмкина душевно убаюкивать своего читателя. Как еще в 1887 г. заметила испанская писательница Эмилия Басан Пардо в своей книге «Революция и роман в России», Достоевского «не читают люди с чувствительными душами, слабой организацией, противники сцен ужасов»
10
. Не пишет для таких читателей и
А. Потёмкин.
Отказ так или иначе утешать читателей, должно быть, объяс­няет и предвзятый взгляд на потёмкинское творчество части на­шей читающей публики. Сказывается, тут, конечно, и консерва­тизм давно сложившихся вкусов и критериев художественности, среди человеческих инерций один из самых стойких. Ведь под его давлением обычно забывается завет А. Пушкина: писателя­новатора должно судить по законам, им над собой признаваемым. Большей частью, однако, поступают наоборот, нередко и про­фессиональные литературоведы, хорошо знающие, как всегда и повсюду встречались глубоко оригинальные произведения. Ска­жем, пушкинский «Евгений Онегин», в негативном отношении к которому друзья Пушкина, поэты-романтики («Ужели это по­эзия?»
11
, — воскликнул, прочитав начальную главу романа, на­пример, В. Кюхельбекер) парадоксально сошлись с Ф. Булгари­ным, умудрившимся увидеть в 7-й главе пушкинского шедевра «полное падение» («chute complete»
12
) его творца. А самобытные гоголевские повести из сборника «Миргород» обозвать «грязны­ми». Вспомним, что и блестящий литературный дебют Достоев­ского, его «Бедные люди», были Константином Аксаковым при­знаны произведением «с филантропической тенденцией», но нехудожественным. Наконец, напомним и оценку главных ро­манов Достоевского как создание якобы «жестокого таланта» (Н.К. Михайловский).
В отношении и к создателю «Бесов», и к автору «Кабалы» во­обще, думается нам, едва ли уместна та оценка их дарований и творческих целей, которая итожится восторженным читатель­ским: «Это мой любимый писатель». Для каждого из названных художников намного более адекватной и точной, по нашему мнению, явилась бы аттестация: «Это писатель мне/нам необхо- димый». Потому что вслед за знаменитым «пятикнижием» Досто-
10
Pardo Bazan. La revolution y la novella en Rusia. V. 1—3. Madrid, 1887. Цит. по:
Литература в школе, 2000. № 7. С. 43.
11
Кюхельбекер В.К. — Одоевскому В.Ф. // Русское слово. 1904. Февраль. С. 380.
12
Северная пчела. 1830. 22 марта. С. 1.
328
евского романы Потёмкина действительно совершенно необхо­димы многим тысячам тех наших современников, которые не способны ради своего спокойствия закрывать глаза на правду ни о нас самих, какой бы неприглядной и жесткой она ни была, ни на те шокирующие свидетельства расчеловечивания человека, чьё число в нынешней России с годами, увы, не убывает, а скорее неудержимо растет. Написанные отнюдь не бесстрастным созер­цателем текущей жизни, а человеком с мощным общественным темпераментом, художником-гуманистом и художником-граж­данином, потёмкинские романы призваны «заражать» (Л. Тол­стой) и заражают своих читателей гражданскими же побужде­ниями и деятельной любовью к себе подобным.
Романная проза Потёмкина исполнена сильнейшего протест-
но-обличительного начала по отношению к субъектам, так или иначе ответственным за страшный процесс нравственной дегра­дации и деморализации россиян. В особенности рельефно выпи­санные их представители выведены в романах «Человек отменя­ется» и «Русский пациент». Отчасти напоминая законченных аморалистов Достоевского — Свидригайлова, Петра Верховен­ского, Николая Ставрогина, — они вместе с тем демонстрируют и ту инакость этого литературного типа, которой он обязан и но­вым по сравнению с XIX в. реалиям современной России, и еще в большей мере художнической проницательности их портретиста.
Вот, скажем, Иван Гусятников («Человек отменяется»), все-
могущий олигарх и, подобно патрициям античного Рима, на ко­торых он хочет походить, законченный рабовладелец в душе. Нет, он не довольствуется, как другие его собратья, некогда в одно­часье сделавшиеся миллиардерами, бесконечным приумноже­нием своих капиталов. Его влекут к себе роли новоявленного человекобога, а заодно и испытателя человеческой природы. С этой целью он заводит в скупленных им разорившихся русских деревнях Римушкиных из массы безработных и предельно обни­щавших соплеменников новых крепостных, точнее, рабов и ста­вит на них чудовищные эксперименты голодом, а потом искуше­ниями изысканных явств.
Но и этого ему мало. Как будто подражая «пробе» Родиона
Раскольникова, сумеет ли он «по совести» переступить через бо­жеский завет «Не убий», Гусятников испытывает и самого себя на способность сознательно убить первого встретившегося ему человека — так, чтоб «кровь и пена изо рта». Тут-то и обнажается, однако, существенное различие между потемкинским подража­телем Раскольникова и одноименным героем романа «Преступ­ление и наказание».
329
Герой Достоевского, убивший старуху-процентщицу, но и не подумавший воспользоваться ее ценностями, с начала до конца «совершенно бескорыстен» (М. Бахтин) не только в материаль­ном смысле этого понятия, но и в своей наполеоновской «идее» обрести моральную власть над «муравейником» обыкновенных людей, «тварей дрожащих». Дело в том, что глубинная причина его преступления вообще не сводима к его личному интересу, ка­ким бы он ни был; в ней есть и настоятельный общечеловече­ский интерес, пусть и чрезвычайно необычный и потому почти не сознаваемый как самим героем, так и многими читателями романа. Сам автор «Преступления и наказания» называет его ка­ким-то «фантастическом вопросом», который издавна вставал перед Раскольниковым и «замучил его сердце и ум, неотразимо требуя разрешения», потому что в противном случае герой готов «отказаться от жизни совсем»
13
.
Намек на этот неординарный и неоступный вопрос можно видеть в размышлении Раскольникова после первого посещения им многодетного, но нищего семейства чиновника Мармеладова, дочь которого, юная Соня, была вынуждена добровольно пойти на панель, т.е. совершить духовное самоубийство, с чем любящие ее отец и мачеха тем не менее смирились (по словам потрясенного этим Раскольникова, «привыкли и пользуются»).
Кто такой «человек, весь вообще, весь род человеческий», «под- лец» или «не подлец»
14
? — спрашивает себя в итоге узнанного им Раскольников. Иначе говоря, моральна ли или аморальна сама человеческая природа, следует ли она заветам Иисуса Христа или воле Антихриста (дьявола). Эту-то нравственную загадку неверо­ятной сложности в конечном счете и стремится разгадать герой Достоевского, к тому же на опыте собственной личности и по­средством не логики, ибо она здесь бессильна, а соответствую­щего ей практического деяния. Именно — в итоге сознательного «переступания» через главный этический завет («принцип») «не убий» («Я, — скажет Раскольников после убийства старухи-про­центщицы, — не человека убил, я принцип убил!»
15
) христиан­ства. Испытывая после своего преступления невыносимые внут­ренние страдания не от страха перед возможным разоблачением и каторгой, а от нравственной самоказни, Раскольников тем са­мым на личном же опыте убеждается в моральности человече­ской природы (или «натуры», как она по-латыни большей частью
13
Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 39.
14
Там же. С. 25.
15
Там же. С. 211.
330
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]