Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Шестнадцать шедевров русской литературы
.pdf
Обратимся вновь к Антону Антоновичу. Сам он, представляет
его нам повествователь «Русского пациента», «презирал себя за
безотрадную внешность и постоянно мрачный настрой», но читатель, увидевший в этой самооценке героя его взыскательное
эстетическое чувство, скорее отнесется к нему с живым любопытством, чем неприязнью. С первой же встречи проявила интерес к Антону Пузырькову проницательная выпускница физико-энергетического факультета Северного университета Евгения
Головина. «Я бы тебя страшилой не назвала, — говорит она ему.
— Да, ты не красавец, сам знаешь. Вдавленный носик, едва заметные бровки, редкие волосы, какие-то вялые, свисающие
уши, бледный с желтизной цвет лица. Но у тебя чрезвычайно выразительные глаза. Они отлично передают твои бурные чувства».
При внешнем подобии своему брату-олигарху, нравственно
Антон Пузырьков совсем не та его оборотная сторона, что, согласно французской пословице «крайности сходятся», лишь полярна аналогичной сущности олигарха. Генеалогически потёмкинский Антон Антонович, на наш взгляд, восходит, своим
физическим обликом, а также фамилией, к «маленьким людям»
Гоголя и Достоевского (вспомним неказистые фигуры Акакия
Башмачкина и Макара Девушкина, над которыми потешались
их сослуживцы или соседи), а смыслом духовно-душевным —
к Льву Мышкину, Алексею Карамазову; в сцене надругательства
над ним випповскими пассажирами поезда Вельск — Москва и
самому Иисусу Христу перед лицом иудейского синедриона
(сравним: «Когда Он сказал это, один из служителей, стоявший
близко, ударил Иисуса по щеке… Иисус отвечал ему: Если Я сказал худо, покажи, что худо; а если хорошо, что ты бьешь Меня».
Ин. 18: 22. И: «Господа, что вы доказали своими побоями? — слабым голосом обратился Антон Антонович к Иванихину, пытаясь
улыбнуться»).
Вслед за названными персонажами наших классиков Антон
Пузырьков по праву считает себя плотью от плоти родного этноса в его былой и еще более нынешней ментальности. Но если его
брат Андрей своей страстью унижать представительствует от верхов-хозяев России, то Антон — от ее бесправных и малоимущих
низов, или, по его определению, от «самого забывчивого, самого
страстного, самого незаконопослушного и самого образованного, а потому самого несчастного и оскорбленного народа». Из
всех отечественных привилегий он выбрал себе истинно народную — «быть униженным и оскорбленным». Отсюда и его не менее, чем нравственный императив Иммануила Канта, «категорический постулат» жизнеповедения, согласно которому самое
311

«желаемое благо — это грубейшее надругательство над собственной личностью».
Перед нами бесспорно аномальный персональный вызов всему российскому обществу. Нет сомнения: в глазах господствующего сословия современной России он столь же бессмыслен, как
и пузырьковский «сигнал» бандиточиновникам вышеназванного випповского вагона о предельной размытости «национальной
почвы» страны, «духовом кризисе», охватившем уже «не миллионы, а практически всех русских», и о том, что лишь ничтожная
их часть испытывает «искренние опасения за судьбы российского государства».
Тем не менее главный адресат нравственных провокаций Антона Пузырькова не пяти-десятипроцентная верхушка России, а
ее основная человеческая масса. И потому необычные и, на поспешный взгляд, всего лишь «истеричные» вызовы-призывы современного Льва Николаевича Мышкина, каким нам видится
потемкинский «идиот», уверен, отнюдь не невозможны среди
россиян и им не бесполезны. И не только в вымышленном художественном, но и в том материально-социальном мире, владельцами и созидателями которого обязаны быть все мы и каждый
из нас.
Способ Антона Пузырькова пробуждать души и совесть сограждан напоминает мне акцию, коей потомственный японский
самурай отвечал на нанесенное его чести незаслуженное оскорбление, — самоубийственное харакири на глазах своего унизителя. Средство это, разумеется, крайнее, для России экзотическое,
а в случае его массового у нас применения, пагубное не меньше,
чем алкоголизм или наркомания. Но как быть, если бесконечное
народное терпение беспрестанных же унижений явно и давно
преобразило такие традиционные культурно-нравственные добродетели россиян, как смирение и покорность, в противоестественный человеку культ нескончаемого народного страдания и
самоуничижения?
Далеко не сводим к какому бы то ни было асоциальному акту
смысл и жизненного исхода Антона Пузырькова, сознательным
творцом которого, как и в прочих своих предприятиях, стал он
сам. Посвященная его изображению финальная часть «Русского
пациента» являет собой в семантическом отношении на редкость
сгущенный и амбивалентный текст произведения.
За поиском очередных «моральных и плотских истязаний»
(«стану шестеркой, уборщиком, “поди подай”») герой оправляется на огромный мясной рынок Москвы, где всеми пинаемые
гастарбайтеры, одним из которых готов сделаться и он, механи-
312

зированно и вручную разделывают только что убитых свиней,
коров и быков. И, наблюдая безропотную смерть могучего бугая,
затем глаза его мертвой и отделенной от туши головы, глядевшие
на него, «казалось, с какой-то тихой радостью», даже «услышав»
обращенный к нему «монолог» животного уже из иного мира
(«Мне хорошо. Мне радостно! Все дни и ночи я теперь буду проводить в творческом уединении, в раздумьях и сочинительстве.
<…> Здесь гордость не в почете, материального богатства не существует, никто не борется за хлеб насущный, никто никем не
командует, никто никого не выбирает. <…> И главное — никакого презрения по отношению даже к самому гнусному существу»),
Антон Антонович озадачивается «совершенно новой мыслью»:
«Что, я бы испытал удовольствие, если бы мясник отсёк мне ногу
или руку? Как этому быку? <…> Ведь чем больше страданий, тем
острее ощущение эйфории. Именно такая зависимость заложена, наверное, в национальных генах, отпечатана в нашей истории от Рюриков до дней нынешних».
Убежденный этими аргументами, герой уже готов попробо-
вать, но на время остановлен сомнением, не грешит ли он, по
собственной воле в 32 года «торопясь в другой мир». Да и доктор
Райский, рассеяв остроумными доводами религиозное опасение
Антона Антоновича, советует ему прежде пожить жизнью большинства людей, т.е. «творить, строить карьеру, заводить любовные романы, жениться, наконец». Однако, чудодейственно оказавшись в теле своего реального, на вид совершенно
благоденствующего сверстника (читатель легко узнает в нем Филиппа Киркорова), наш герой убеждается, что и тот, преследуемый «непреходящей завистью» недругов по профессии (а с некоторых пор еще и РПЦ), далеко не счастлив. И тогда «новая идея»
Антона Пузырькова овладевает им окончательно. «Мой брат Андрей изгнал из себя русскость. А мне это не удалось, — констатирует он. — <…> Мне хочется всего <…>, о чем в глубине души
мечтает истинно русский человек, не испорченный западным
мировоззрением, — быть униженным и оскорбленным! Физиче-
ски и духовно!» (курсив наш. — В.Н.).
Купив в ближайшем магазине электропилу, Антон Антонович
уединяется в одноместном номере гостиницы и, погрузившись в
ванную, начинает с чувством «замечательного удовольствия» в
буквальном смысле урезать-укорачивать себя, переходя в потусторонний мир со словами: «…чем больше я себя сокращаю в
размерах и потребностях, тем ярче проступает моя отстраненная
индивидуальность, тем безразличнее становится мне окружающий русский мир».
313

Такова последняя сцена нового романа Александра Потёмкина, исполненная уже и откровенного авторского вызова-упрека
соотечественникам. Не питаю иллюзий — и он даст пищу для чьей-то иронии, а то и гневных вопросов «о праве какого-то там
писаки судить великий народ», «тысячелетнее государство»,
«Державу» и т.д. и т.п. Это будут весьма пафосные, но лживые и
ханжеские слова, исчерпывающий ответ на которые заключен
уже в знаменитой мысли Н.А. Некрасова, процитированной
мною в начале этой статьи. А она более чем уместна и в связи с
таким художником, как Александр Потёмкин, удивительно много и плодотворно работающим в отечественной литературе не
ради славы, материального успеха или правительственных наград, а по душевному велению, прекрасно выраженному опятьтаки Некрасовым: «Если долго сдержанные муки, накипев, под
сердце подойдут, Я пишу…».
Финальные сцена «Русского пациента» суть заостренная романная метафора того, что народная Россия на деле творит сегодня сама с собой. Ведь, как афористично диагностировал ее
нынешнюю нравственную болезнь уже не вымышленный доктор
Райский, а талантливый худрук Театра на Малой Бронной Сергей Голомазов, болезнь эта — «нежелание жить» (См.: Сергей Го-
ломазов. Главная проблема России — нежелание жить / Новая
газета. № 90. 13.08.2012). «Есть, — напоминает Голомазов, — статистика, которая говорит о <…> росте подростковых самоубийств, заболеваний тяжелыми депрессиями. А при этом у нас
самое большое количество миллиардеров, чьи состояния не снились арабским шейхам. Только в России может ничего не происходить при таком положении вещей. Те, кто хоть что-нибудь пытаются делать, — горячечные, радикальные, озлобленные. Никто
друг друга не слышит, никто друг друга не видит. И вокруг — девять десятых <…> вымирающей инертной массы».
* * *
Среди недоброжелателей нового потёмкинского романа, думаю, найдутся и те, кто нарисованную в нем картину современной России сочтет нарочито мрачной и безотрадной. Эти искатели одних приятных эмоций в литературе, очевидно, не читали ни
гоголевских «Мертвых душ», ни тургеневского «Дыма», ни «Бесов» Достоевского, ни щедринских «Господ Головлевых», «История одного города», где Россия XIX в. предстает также совсем не
лучезарным «городом Солнца». Им, по-видимому, неведомо, что
та подлинная любовь к отечеству, что освещает произведение
большого художника, всегда неразрывна с болью за соплеменни-
314

ков и праведным гневом к унижающим их учреждениям и собственным порокам. Между тем именно этой любовью одухотворен и «Русский пациент» Александра Потёмкина.
Есть в нем, впрочем, и вполне светлое лицо. Это та самая Ев-
гения (от греч. «благородная») Головина, безработная выпускница Северного университета, перед чьим обаянием не устоял даже
Антон Пузырьков, «категорически отрекшийся» от полового
влечения в пользу «оргазмов разума».
Положительные героини Потёмкина, будь то Настя Чудецкая
в романе «Человек отменяется», красавица-дипломница истфака
МГУ и будущий палеантрополог, или Катя Лоскуткина из «Кабалы», сначала подавленная нищетой и физическим недостатком
продавщица в захолустном провинциальном городке, а в конце
произведения — «молодая женщина» «с изящной походкой и ясным взглядом голубых глаз», успешная бизнес-леди в сфере лекарственных растений Сибири, не копируют женщин тургеневских, гончаровских или толстовских. И физическими обликами,
и насущными проблемами они люди нашего времени, однако
умеющие, благодаря природной душевной чистоте и твердой
воле, выражаясь уместными здесь словами классика, не загрязниться «от соприкосновения даже с пороком, даже если б существо это очутилось случайно в самом вертепе порока» (Ф. Достоевский).
Такова и Евгения Головина, проститутка или «вагонная» пе-
вица от невозможности выжить иначе, и, по существу, единственный в романе человек, своим каритативным отношением
согревший добровольно страдальческое существование Антона
Пузырькова. Чуткого читателя Потёмкина порадует и в конце
концов открывшаяся перед Головиной перспектива, кардинально изменив свою прежнюю жизнь, стать ученым, конечно, не по
примеру мнимых академиков и докторов наук из «Международной академии совершенствования духовного мира», учрежденной Еленой Мазуриной и Аленой Русаковой для «воспитания
первоклассного метросексуала-потребителя». Ведь еще в заштатном Вельске Головина мечтала посвятить себя «проблеме
управления потоками воздушных масс и извлечению максимальной пользы из солнечной энергии», т.е. научной задаче, обещающей спасать, а не растлевать людей. И в этой своей потребности потёмкинская героиня протягивает руку таким своим
предшественницам, как героини некрасовских «Русских женщин», гончаровские Ольга Ильинская и Вера, тургеневская Елена Стахова, Варенька Доброселова, Соня Мармеладова и Софья
Долгорукова Ф. Достоевского, а также Вера Гангарт («Раковый
315

корпус») А.И. Солженицына и участливые старухи и «молодицы» русской «деревенской» прозы.
Вслед за предшествующими ему повестями и романами Потемкина «Русский пациент» и в целом содержит немало перекличек с классическими русскими текстами, в особенности из созданных Достоевским. Так, в сценах нравственного совращения
Андреем Пузырьковым Натальи Буйновой отдаленно просматриваются взаимоотношения безымянного Парадоксалиста и
пришедшей к нему проститутки Лизы из второй части («По поводу мокрого снега») «Записок из подполья». Характеристика,
данная тем же персонажем современному россиянину (он «слаб,
низок, малодушен и продажен») воскрешают в памяти аналогичные четыре определения людей Великим Инквизитором из «поэмы» Ивана Карамазова: они «малосильны, порочны, ничтожны
и бунтовщики». От «пробы» Родиона Раскольникова, что выяснит ему убийство «по совести» старухи-процентщицы, тянется
ниточка к «может, действительно попробовать» Антона Пузырькова, задумывающего убить себя. «Недорогая гостиница» на
московской Самотёке, где Антон Антонович исполнит свое намерение, рифмуется с «отдаленным нумером, душным и тесным»
«деревянной» гостиницы Петербурга, в котором проведет последнюю перед своим самоубийством ночь Свидригайлов. Из
иных параллелей назовем схожие по контурам и сюжетным
функциям «путешествия» Антона Антоновича по убойному московскому рынку и солженицынского Костоглотова по ташкентскому зверинцу.
Обозначенный литературный интертекст «Русского пациента», ничего общего не имея с заимствованием, обусловлен традиционным для русской классики воспроизведением и самых
острых социальных проблем страны через призму вопросов, коллизий и исканий для человека «коренных» (И. Гончаров) и «вековечных» (Ф. Достоевский). Чему изначально довлеет сама при-
рода homo sapiens — моральности (вере) или аморализму
(неверию), коллективизму или индивидуализму, добру или злу,
цельности или раздвоенности, движению (развитию) или покою
(инертности), единению или разладу с природой и мирозданием;
каково назначение человека на Земле и во Вселенной и способен
ли он когда-нибудь уподобиться Творцу своему или же всегда будет предан и Дьяволу, — вот вопросы, над коими прежде всего
бились выдающиеся русские романисты, по этой причине востребованные культурным человечеством и по сей день.
Александр Петрович Потёмкин мучим ими же. В повестях
«Я», «Мания», «Бес» и романе «Человек отменяется» он задавал
316

эти вопросы, хотя в основном и на материале жизни российской,
однако же европейскому человеку XX в. в целом, испытавшему
антропофагию двух мировых и множества гражданских войн,
гнет тоталитарных режимов, антидуховные последствия однобокого технократического прогресса и культа потребления. В последнем же романе он, всецело обратившись к российской реальности последних двадцати лет, национально конкретизировал
их, бесстрашно и беспощадно показав нам: мы, россияне, кем бы
мы ни были, все тяжко и едва ли не безнадежно больны!
Но свою обязанность перед нами замечательный художник
исполнил сполна, ибо имеет все основания, как 170 лет назад в
предисловии к своему «Герою нашего времени» М. Лермонтов,
утверждать, что исследуемая им нынешняя российская «болезнь
указана». Точно и исчерпывающе.

«Меня больше всего волнует
кризис самой природы человека»
(о романах А. Потёмкина)
Творчество каждого самобытного художника, каким я считаю
и Александра Петровича Потёмкина, наряду с внутренней логичностью своего развития, имеет и то подспудное объединяющее начало, которое предопределено общественно-эстетической
позицией его создателя. Или его главным творческим стимулом
и гуманистической целью.
Наличие такой цели у крупнейших русских писателей XIX в.
было тем более естественным, что, по верному наблюдению Николая Бердяева, создавая и высочайшие эстетические ценности,
они не оставались только «в пределах литературы», так как «искали преображения жизни» своим искусством
Нравственным судиёй в духе пушкинского Пророка («Глаголом жги сердца людей!»), а вместе и духовным целителем своих
соплеменников ощущал себя со времени «Ревизора» Н.В. Гоголь,
недаром именовавший свое писательство общественным «поприщем», «служением» и «кафедрой», с которой много «уроков»
можно и должно сказать миру.
Рационалист Н.Г. Чернышевский создавал в Петропавловской крепости свой роман «Что делать?» с твердой уверенностью
в том, что по крайней мере часть современных ему «старых людей»,
т.е. россиян, как думал он, искаженно понимающих основные
потребности родовой человеческой природы и поэтому крайне
эгоистичных и недобрых, сумеет, усвоив то истинное ее понимание, которым руководствуются положительные герои произведения («новые люди» Дмитрий Лопухов, Александр Кирсанов,
Вера Павловна и Рахметов)), «перевоспитаться в процессе чтения»
его романа в естественных альтруистов и коллективистов.
1
.
2
1
Бердяев Н.А. Русская идея. Основные проблемы русской мысли XIX века и
начала ХХ века // О русской философской культуре. М., 1990. С. 113.
2
Прозоров Ю.М. Николай Гаврилович Чернышевский // История русской
литературы XIX века. Вторая половина. М., 1987. С. 148.
318

Ф.М. Достоевский, развенчивая в «Записках из подполья» и
в своем знаменитом романном «пятикнижии» рационалистические иллюзии Чернышевского в способах нравственного преображения современника («Одни разум, наука и реализм, — писал
он, — могут создать только муравейник, а не социальную гармонию, в которой можно было бы ужиться человеку»
3
), вместе с тем
сам ставит перед собой титаническую задачу «восстановления по-
гибшего человека, задавленного <…> гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков»
4
. И для ее решения
создает роман беспрецедентного типа — роман мистериальный,
или романизированную мистерию (при этом по аналогии с мис-
терией не языческой, например, Элевсинской в Древней Греции,
а великой мистерии Иисуса Христа) как произведение, заставляющее читателя его не прочитать, но «пережить» и «выстрадать»
(Д. Мережковский).
Ибо и главные герои Достоевского (Родион Раскольников,
инженер Дмитрий Кириллов, Иван Карамазов) в соответствующих романах также совершают свои крестные пути с собственными «благовестами» (вспомним всецело захватившую каждого
из них «идею») в их началах и нравственными Голгофами в концах. А сопутствующие этим героям читатели «Преступления и
наказания», «Бесов» и «Братьев Карамазовых» не просто им сочувствуют или возражают, они посредством особых психологических приемов художника с ними отождествляются настолько,
что ощущают себя их двойниками. И в этом качестве вольно или
невольно проходят с ними в своем воображении их нравственный
путь как собственный. С тем, чтобы, искусившись аморальными
«идеями» этих героев Достоевского (прежде всего намерением
«по совести» переступить божеский завет «Не убий»), прочувствовать с ними и их потрясения содеянным и его результаты — либо
нравственное очищение и надежду на душевное воскресение,
в конце произведения открывшуюся Родиону Раскольникову,
либо перспективу неизбежной физической (как у самоубийцы Кириллова) или моральной (как у соучастника отцеубийства Ивана
Карамазова) гибели.
Замечательными этико-эстетическими стимулами и целями
мотивировано литературное творчество Льва Толстого. По его
признаниям, он прежде всего хотел, «чтобы его все любили», т.е.
надеялся своим «писанием» (так, по аналогии с Библией Толстой
называл, в частности, свою «Войну и мир») стать близким и род-
3
Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972—1990. Т. 21. С. 10.
4
Там же. Т. 20. С. 28. Курсив наш. — В.Н.
319

ственным миллионам людей. Но он же хотел указать человече-
ству и те, по его терминологии, «естественные», а не «искусствен-
ные» жизненные начала, которые, вопреки сословному обществу
и государству, людей разъединяющих («Государство, — считал
Толстой, — есть заговор не только для эксплуатации, но главное
для развращения граждан»
5
) подлинно сближают и объединяют.
Наконец, писатель Лев Толстой был совершенно уверен: «Весь
мир погибнет, если я остановлюсь»
6
.
А каков творческий императив уже многолетнего и весьма результативного писательского труда Александра Потёмкина (здесь
и сборник рассказов «Отрешенный», и повести «Я», «Стол», «Бес»,
«Игрок», «Мания», и концептуальные романы с множеством
персонажей и широчайшей панорамой современной российской
жизни «Изгой», «Человек отменяется», «Кабала», «Русский пациент», вызвавшие живейшие отклики многих литературных
критиков, философов, культурологов, выдающихся деятелей искусства)? Тот императив, который при его определенности нравственно-эстетической личностью Александра Петровича в немалой мере зависит и от состояния окружающей всех нас российской
действительности. На особых чертах которой по этой причине
необходимо остановиться.
Вот уже больше двадцати лет эта действительность пребывает,
как утверждают власти, в переходе от советского жизненного
уклада к совсем иному и якобы намного лучшему; на деле же —
в глубочайшем и всестороннем кризисе, сомасштабном с однородным системным кризисом в 1860-е гг. феодально-патриархальной России с ее религиозными, морально-нравственными,
этическими, эстетическими, семейными и бытовыми устоями и
нормами. Фиксируя их крушение и коренной пересмотр, тогдашние русские писатели поясняли этот процесс метафорами
всеобщей «газообразности» и болотной зыбкости русского быта,
«общественного и семейного» (И.С. Тургенев), «какого-то глубокого, всемирного разложения» (И. Гончаров), жизненного хаоса,
«в котором «нельзя отыскать еще нормального закона и руководящей нити даже <…> и шекспировских размеров художнику»
(Ф. Достоевский), а также «взбаламученного моря» и «водоворота»,
как назвал два своих романа об этой поре А. Писемский, наконец, и формулой Л. Толстого из романа «Анна Каренина»: «В России все переворотилось и только еще начинает укладываться».
5
Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 18. М., 1984. С. 472.
6
Там же. С. 761.
320
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
