Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Шестнадцать шедевров русской литературы

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
чен и бессмертен нисколько не меньше, чем тип романтика или идеалиста, мечтателя или прагматика.
Все это не мешает ему, однако, оставаться и той разновидно-
стью маленького человека, которая в русской литературе была осознана и художественно воплощена именно Чеховым. Гоголь и Достоевский открыли в бедном чиновнике человека. Чехов по­казал, что маленький человек ничуть не меньше, чем всякий иной, способен быть от природы чиновником.
Уже история пушкинского Самсона Вырина и его блудной,
но, в отличие от ее евангельского прототипа, так и не вернув­шейся к своему отцу дочери пробуждала в душе читателя глубо­кое участие к «сущим мученикам четырнадцатого класса». Па­фосом своей «Шинели» Гоголь провозглашал право маленького человека на то, чтобы окружающие отнеслись к нему как брату своему во Христе. Свое право на личность отстаивал в «Бедных людях» маленький человек Достоевского. Герой чеховской «Смер­ти чиновника» помирал оттого, что не был понят и удовлетворен в совсем ином праве — праве на пресмыкательство.
«Мысль семейная» в прозе Василия Белова
Отвечая в середине 80-х гг. на вопрос, что в настоящее время составляет его «главную боль писателя и гражданина», В.И. Бе­лов сказал: «Все, что касается современной семьи!».
Непосредственно современной русской семье, основам ее лада и причинам все более усугубляющегося разлада Белов по­святил цикл небольших по объему произведений под общим на­званием «Воспитание по доктору Споку» (1974). Но проблема семейно-супружеских отношений и условий, подлинных или мнимых, их крепости — в контексте общего вопроса о непрехо­дящих ценностях крестьянско-земледельческого жизненного уклада и их судьбы в советский период российской деревни — освещается Беловым и в романе «Кануны», в очерках народной эстетики «Лад», и в повести «Привычное дело» (1966), принес­шей писателю широкое признание.
Жизнь и участь главных героев «Привычного дела», колхозни­ков-северян Ивана Африкановича и его жены Катерины, Белов раскрывает в свете не послеоктябрьской только, а многовековой истории отечественного земледельца. В итоге между семьей Дрыновых и их деревенскими предками обнаруживается — как и в драматических, так и в устойчиво положительных (и поэтиче­ских) сторонах их общественного состояния — по существу, не столько различие, сколько капитальное сходство. Чем глубже вникаешь в жизнь Ивана Африкановича, Катерины, их соседей, тем настойчивее ассоциации, параллели, переклички с про­шлым. Как бы подспудная семантическая грань изображаемых ситуаций и характеров, оно вторгается в повествование уже име­нем и фамилией центрального персонажа. Почему именно Дры­нов (от диалектного «дрын» — палка)? Не оттого ли, что в своем колхозе этот человек не хозяин, а лишь подневольный, погоняе­мый начальством исполнитель? А весьма редкое у русского чело­века отчество — Африканович (от латинского «африканский», «африканец») — не роднит ли героя с теми безмерно терпеливыми
282
его предками, положение которых русские писатели XIX в. пояс­няли параллелью с уделом африканских негров на плантациях американских рабовладельцев? Ведь этот смысл отчества Дры­нова подтверждается и ироничным вопросом одного из соседей героя: что, мол, он «все еще в африканских веревках»? Сказано это в конкретной полукомической ситуации (Иван Африкано­вич, разбуянившийся во хмелю, был связан односельчанами), но в контексте всей повести звучит многозначительно. Вспомним, что за свой труд Дрынов получает 10—15 рублей в месяц, его жена, работающая скотницей, — 40—50 рублей, а в семье девять детей. Исторически значимы и другие детали произведения: ста­риной светятся «исповедь» Ивана Африкановича (в главке «Пря­мым ходом») перед мерином Парменом, побуждающая вспом­нить чеховский рассказ «Горе», рекрутская частушка, упорно повторяемая героем, и даже своеобразное удальство его напар­ника Мишки, который (как крестьянин Захар Воробьев в одно­именном рассказе И.А. Бунина) выхлебал на спор миску водки с накрошенным туда хлебом. Позднее в повести появятся харак­терные для минувшего века понятия «недоимка» (т.е. часть пода­ти, в счет которой ее сборщики забирали у крестьянина теленка, овцу, самовар и т.д.), «приют» (т.е. детский дом для сирот), при­мененные Беловым, однако же, к современному деревенскому быту.
По логике произведения, у русского колхозника конца 40-х —
начала 50-х гг. оказались общие с его прадедами и причины глав­ных невзгод, и источники мужества перед ними. «Русский кресть­янин, — говорил Белов в интервью газете «Правда» в апреле 1988 года, — был главной опорой огромного государства — в эконо­мическом, военном, духовном, культурном смыслах. После рево­люции бойцов в Красную Армию рекрутировали из крестьянства, кадры для промышленности — тоже. В Великую Отечественную войну основные тяготы опять же легли на крестьянство». А что он получал в награду от правительств царской России? И что, кроме пустопорожнего трудодня и гражданского бесправия, кол­хозник, не имевший паспорта и тем самым снова закрепощен­ный, получил после своего огромного вклада в дело победы над фа шистской Германией? Есть в «Привычном деле» сцена (главка «На бревнах»), исполненная горькой авторской иронии. Вот сы­нишка Ивана Африкановича, оседлав палку, бежит по деревен­ской улице: «Короткие Васькины штаты лямками крест-накрест глядят назад партошинами, и от этого Васька похож на зайца. Полосатая замаранная рубашонка выехала спереди, и на ней, на самом Васькином пупе, болтается орден Славы». Сосед Дрынова,
283
инвалид Первой мировой войны Куров, заметив Васькину игру, наказывает мальчику: «Брось, батюшко, потачину-то, долго ли глаз выткнуть». И лишь после этого шутливо касается ордена Славы на Васькином животе: «Больно хороша медаль-то, носи, батюшко, не теряй». Еще более показательна реакция самого владельца ордена. Увидев «оснащение» своего сына, Иван Афри­канович приказывает: « Васька!.. А ну положь батог. Кому говорят, положь». О боевом ордене, превратившемся в детскую игрушку, ни слова. И это, разумеется, не равнодушие героя к своему пат­риотическому подвигу, а следствие того, что и этот подвиг не принес крестьянину должного признания со стороны государ­ства. «С Москвой-то, — не без сарказма констатирует этот факт один из персонажей повести, — у нас связь хорошая. Москва-то в нашу сторону хорошо говорит. А вот бы еще такую машину придумать, чтобы в обе стороны, чтобы и нас-то в Москве тоже слышно было».
Кажется, невыносимы жизненные тяготы семьи Дрыновых и унижающая их гражданская дискриминация крестьянства, когда, скажем, за траву, накошенную колхозником для своей коровы, его признают вором. Когда вынуждают Катерину, не оправившу­юся от родов девятого ребенка, косить эту траву ночью с фона­рем. Кажется, должен куда глаза глядят бежать от такой жизни человек. Но не покидает родную деревню Иван Африканович и только однажды поддался он соблазну поискать лучшую долю, да через три дня вернулся. Отчего это? От трусости, в которой нелепо упрекать человека, удостоенного на фронте ордена Сла­вы? Или, как полагали некоторые критики повести, по причине личностной неразвитости беловского героя, не сознающего-де своего человеческого достоинства? Но Иван Африканович, ко­торого называли то человеком «непосредственным» (И. Дедков), то «естественным» (А. Герасименко), то «коллективным» (Ю. Се­лезнев), на деле именно личность, однако личность народ­но-крестьянского склада, сознание и поведение которой опреде­лено прежде всего чувством долга, формируемого всем трудовым укладом земледельца и составляющего сердцевину его нрав­ственности.
Это долг перед землей с ее добровольно принятой крестьяни­ном властью над ним. Он прежде всего повелевает Ивану Афри­кановичу жить и трудиться и после смерти горячо любимой им Катерины. «Надо, видно, жить, деваться некуда», — говорит себе герой, выражая тот же нравственный земледельческий импера­тив, что и заключительные слова другого произведения Белова — рассказа «Весна»: «Надо было жить, сеять хлеб, дышать и ходить
284
по этой трудной земле, потому что другому некому было делать все это».
Это долг перед природой, с которой земледелец связан орга-
нически, потому что своеобразием своего труда вписан в ее годо­вой круг, и благодаря которой сызмала проникается поэзией зем­ледельческого труда.
Это долг перед своими крестьянскими предками, что столе-
тиями работали на земле, удобряли и обихаживали ее, завещая беречь ее как величайшее крестьянское богатство. Наконец, это долг земледельца перед его потомками — собственной семьей.
Чувство долга во всех его разновидностях — первейшее, по
мысли Белова, «привычное дело» русского крестьянина, сохра­нившего в себе истинно крестьянские начала. Но оно же и глав­ная духовно-нравственная опора земледельца в также «привыч­ных» для него тяжелых материальных и социальных условиях его существования. Однако самым надежным залогом душевного лада Ивана Африкановича и Катерины является их традицион­ная в своей основе крестьянская семья.
Вопреки ничтожному заработку, отсутствию каких бы то ни
было удобств, нехватки во всем, в ней царят согласие, взаимопо­мощь и ласка. Откуда они? Конечно, и от взаимной любви су­пругов — с примесью материнского участия у Катерины и неру­шимой верностью жене у Ивана Африкановича. Вот он у могилы супруги мысленно обращается к ней: «Худо мне без тебя, вздоху нет, Катя. Уж так худо, думал за тобой следом... <...> А твой голос помню. И всю тебя, Катерина, так помню, что... Ты, Катя, где есть-то? Милая, светлая моя...». По словам Ивана Африканови­ча, у них с Катериной была не «холодная», а «горячая», даже «сладкая» любовь. Большой ошибкой было бы, однако, понять ее как замкнутое эгоистическое счастье для двоих. Ведь плодом этой любви стал настоящий домашний сад заботливо выхажива­емых и в труде воспитываемых детей.
В трактовке семьи автор «Привычного дела» следует исконно-
му воззрению народа и «семейной мысли» Л. Толстого. Смысл и цель супружества не в чувственных наслаждениях самих по себе, а в продолжении жизни через физически и нравственно здоровое и духовно просветленное потомство. А вырастить его можно лишь при взаимной поддержке и согласии супругов и том общем неустанном труде, который диктуется сознанием ответственно­сти перед детьми и дает верную меру половой страсти человека.
Образ крестьянского семейного лада имеет в «Привычном
деле» яркую метафорическую параллель. Это тот родничок, воз­ле которого всегда отдыхали, возвращаясь в свою деревню, Иван
285
Африканович и Катерина. Значение его многогранно. Он и сим­вол природы в ее вечном возрождении. И иносказательный об­раз самоотверженного материнского сердца. Помните: Иван Африканович не находит родничка после своей незадачливой попытки уехать со свояком Митькой на Север: «Там, где был родничок с чистым песчаным колодчиком, громоздилась черная искореженная земля, вывороченные корни, каменья...» Родни­чок превратился в подобие могилы. Но вот финал повести вновь возвращает нас к этой метафоре. Оказывается, родничок все же не погиб и пробил себе путь. Так любовь Катерины к Ивану Аф­рикановичу, ее любящая душа возродятся в заботе героя об их детях — символе продолжающейся несмотря ни на что жизни.
* * *
В цикле «Воспитание по доктору Споку», связанном общей проблемой и сквозным героем — Константином Платоновичем Зориным, крестьянином по рождению и годам отрочества, но жи­вущим и работающим после окончания вуза в областном центре, Белов объединяет деревенский «материал» с городским и создает обобщенный образ традиционного для русской классики героя времени в его нынешнем варианте. Своей структурой «Воспи­тание...» намеренно перекликается со знаменитым романом М.Ю. Лермонтова, напоминая его и жанровым разнообразием вошедших в цикл фрагментов (повесть, исповеди, новеллы), и их количеством (шесть у Белова и пять плюс «Предисловие» к жур­налу Печорина у Лермонтова), и способами повествования (как от первого лица, так и от третьего). На этом фоне ярче проступа­ет новизна беловского «героя», лишенного, в отличие от лермон­товского, всякой загадочности, демонизма, исключительности, хотя в свою очередь имеющего развитое личностное самосозна­ние и достоинство. Сверх того, Печорин не женат, а Константин Зорин раскрывается прежде всего в семейно-супружеских отно­шениях, которые — в их взаимозависимости с иными связями советского человека — стали в названном цикле главным пред­метом анализа. Ибо, по словам Белова, «разрушение семьи, ко­торое происходит, может обойтись нашему государству очень дорого. Это чувствуется уже теперь и в нравственном, и в эконо­мическом, и в демографическом смыслах».
Цикл «Воспитание по доктору Споку», отливающийся в ко­нечном счете также в роман, который можно было бы назвать «Русский семьянин нашего времени», объединен образом-моти­вом крестьянского дома. Утром я, — говорит рассказчик «Плот­ницких рассказов» Константин Зорин, — хожу по дому и слушаю,
286
как шумит ветер в громадных стропилах. Родной дом словно жа­луется на старость и просит ремонта. Но я знаю, что ремонт был бы гибелью для дома: нельзя тормошить старые задубелые кости. <...> В таких <...> случаях лучше строить новый дом бок о бок со старым, что и делали мои предки испокон веку. И никому не при­ходила нелепая мысль до основания разломать старый, прежде чем начать рубить новый».
Здесь старый деревенский дом — символ прежде всего семей-
ного лада (и пример для согласных общественных отношений человека), основывающегося на чувстве долга перед детьми, не­мощными стариками, трудовой взаимопомощи и взаимной вер­ности супругов. И это не узкокрестьянские, а народно-христи­анские устои русской семьи. Ведь так же понимали их и Татьяна Ларина (помните: «Но я другому отдана и буду век ему верна»), и супруги Мироновы, их дочь Маша и Петр Гринев из «Капитан­ской дочки» Пушкина и, конечно, сам великий национальный поэт, положительные герои и имя которого, наряду со средневе­ковым «Домостроем» («А ты знаешь, что “Домострой” пропове­дует мужскую верность?»), непосредственно или ассоциативно присутствуют в «Воспитании по доктору Споку».
Вековой крестьянский дом — это, во-вторых, и народно-на-
циональная традиция семейных отношений, та их самобытная культура, которую можно обновлять, но нельзя безнаказанно до «основания» разрушить или заменить культурой инонациональ­ной, а тем более абстрактной, национально безликой. Вот в но­велле «Свидание по утрам» о ней вспоминает деревенская ба­бушка, удрученная беспрерывными ссорами и во второй семье своей дочери Антонины («А меж-то собой? Зачастую как собаки. “Разве этому я ее учила?” — про себя, горько произносит бабуш­ка»). «Она вспоминает и собственного мужа, сгинувшего в по­следней войне. За ним приходит в память свекровушка, золовки и деверья. Что говорить, не больно ласкова была покойница. Да справедлива. У самовара, бывало, сидит, первую чашку мужу, вторую сыну. А третью-то не малолетним золовкам, а ей, невест­ке. Свекор-то не враз, да оттаял, зато потом не давал никому в обиду». Потому что убедился в трудолюбии невестки и предан­ности ее мужу, семье, детям, своему призванию женщины-мате­ри («А теперь-то? Бабам детей рожать лень, мужики разучились кормить семью»).
Был момент в жизни юного Зорина, когда, сбитый с толку вы-
сокомерно-неуважительным отношением к сельскому труженику со стороны властей, он с радостью покидал свой «темный» отчий дом ради, как казалось ему, большого и культурного города: «Тогда
287
я ликовал: наконец-то навек распрощался с этими дымными ба­нями». Прожив и проработав десятилетия в мире не только стан­дартных домов и квартир, но и фальшиво понятого «равенства» между мужчиной и женщиной, пренебрегающего их природным своеобразием и превращающего обоих в некие бесполые суще­ства, по-новому увидел свою деревенскую родину. «Я готов, — говорит Зорин, — топить эту (т.е. “дымную”. — В.Н.) баню чуть не каждый день. Я дома <...> и теперь мне кажется, что только здесь такие прозрачные бывают озера. Такие ясные и всегда раз­ные зори. <...> И сейчас так странно, радостно быть обладателем старой бани и молодой проруби на чистой, занесенной снегом речке...». Истоком и хранилищем здоровых нравственных, в част­ности семейно-супружеских, норм открылась герою Белова рус­ская деревня. Она же, а не врачи-специалисты, лечившие Зорина (в новелле «Дневник нарколога») от алкоголизма и душевной тоски, вернула этому оставленному женой любящему супругу и отцу внутреннее равновесие, желание и способность жить.
Ни нормальной семьи, ни подлинного самоуважения и обще­ственного признания в качестве самобытных индивидуальностей не обретут, показывает автор «Воспитания по доктору Споку», однако, такие героини произведения, как рассказчица исповеди­автобиографии «Моя жизнь» и вторично вышедшая замуж жена Зорина Антонина. Ведь обе невольно или вольно пренебрегли заветами отчего дома, заменив их, как они полагают, современ­но-прогрессивными представлениями о сущности и назначении женщины — супруги и матери.
Первая из них носит имя Татьяны, но от пушкинской Татьяны Лариной отличается разительно. Родившись в дружной семье ле­нинградских рабочих, она девочкой была эвакуирована из бло­кадного города в одно из сел Вологодчины, где после смерти матери ее с братом приютили и вырастили в своем доме две дере­венские соседки. «Никогда <...>, — думала Татьяна, — я не забуду этих людей, ни тетю Маню, ни бабу Густю». Однако, по существу, забыла, так как не унаследовала нравственной чистоты своих воспитательниц. Уехав в город, она, учась в ремесленном учили­ще, вступает в интимную связь с молодым человеком, одновре­менно встречаясь с другим, за которого спустя время выходит замуж. Рождение дочери и счастливая семейная жизнь не удер­жали Татьяну от легкомысленной измены мужу, которой она, в отличие от супруга, не придала значения («Подумаешь, развел трагедию»). Семья распалась.
Одна с маленькой дочерью, героиня кочует по городам, схо­дится без любви с отслужившим армию сержантом, «а когда за-
288
беременела», расписывается с ним. И вновь вначале семейная жизнь «проходила счастливо»: родился сын, молодожены полу­чили квартиру, муж хорошо относился к девочке от первого бра­ка, захотел ее удочерить («Хватит, я не хочу больше, чтобы кто-то стоял между нами»). Но Татьяна не поняла его («Я сказала ему, не все ли равно, какая у Кати фамилия») и не согласилась, что приве­ло к первому семейному разладу. «Жуткую ссору» между супруга­ми вызвала ревность Татьяны к ее деревенской свекрови, которую полюбили дети, а последующее отчуждение мужа — нежелание родить еще одного ребенка и вместо службы воспитывать детей («Ну, уж, говорю, нет. Я что, хуже других, дома сидеть? <...> Я всю жизнь в коллективе»). Распалась вторая семья.
В конце исповеди героиня успокаивает себя: есть квартира,
хватает денег, дети почти взрослые, и она как будто не одна («К нам ходит один мой знакомый, это спокойный, почти не пьющий че­ловек, он всегда приносит с собой то шампанское, то цветы»). На деле Татьяна одинока, дети ее, выросшие без отцов, душевно травмированы и не прощают мать. Вот и дочка однажды выбро­сила букет материнского ухажера в форточку. «Я, — говорит Татья­на, — отшлепала ее по заднему месту, она заплакала и убежала...» Героиня забыла, как жестоко страдала сама, когда ее собственная мама — в голодный военный год — нарушила супружескую вер­ность своему, уже, по-видимому, погибшему на фронте мужу.
Если бывшая выпускница ремесленного училища легко забыла
народное понимание женщины как «верной супруги и доброде­тельной матери» (Пушкин), то Антонина Зорина, женщина с выс­шим образованием, сотрудница крупной библиотеки, не могла, по словам ее мужа, «терпеть <...> даже этого слова: «деревня». Она почему-то стесняется своего деревенского детства, все про­шлое кажется ей отсталым и некультурным». И оттого нимало не смущается поступками, которых ни при каких обстоятельствах не позволили бы себе простая крестьянка или городская труже­ница: не кормить вернувшегося после трудового дня мужа, поло­жить его одетым на раскладушке («Мужики с женами раньше не спали врозь...», — замечает мать Антонины), разбросать по квар­тире предметы своего интимного туалета, выместить на крохот­ной дочурке собственное раздражение и написать на супруга и отца их ребенка донос его начальству, т.е. совершить прямое пре­дательство. Традиционным добродетелям жены — терпимости, стремлению к единодушию с мужем и почитанию его как своей опоры и главы семейства — она противопоставила, в сущности, их отрицание. «Почему, — недоумевает Зорин, — она всю жизнь борется с ним? <...> Она всегда, всегда противопоставляет его
289
себе. В каждом его действии она видит угрозу своей независимо­сти. Он всегда стремится к близости, к откровенности. Но она слов­но избегает этой близости и всегда держит его на расстоянии».
Потому, отвечает художник, что Антонина Зорина, подобно множеству ее сверстниц, женщина уже не столько русская, сколько советская, а также и женщина эпохи научно-техниче­ской революции и машинной цивилизации с их отнюдь не одними положительными, но и разрушительными гуманитарными по­следствиями. Как женщина советская, Антонина — фанатик эмансипации («Она, — замечает ее муж, — утонула в своей ду­рацкой работе, она чокнулась на эмансипации, хотя еле волочит ноги»), в реальности обернувшейся жестокой государственной эксплуатацией женского труда (например, той разнорабочей Трошиной, которая в новелле «Воспитание по доктору Споку» вынуждена на себе таскать цементный раствор) и освободившей женщину не от кухни, якобы ее закрепощающей, а от ее женской природы. Но разве, избавившись от естественных для ее пола нежности, материнской, дочерней и супружеской любви, Анто­нина Зорина сохраняет себя как личность, о чем так печется? Как женщина современная, идущая в ногу с НТР, Зорина некри­тично воспринимает ту рационализацию и стандартизацию, кото­рые машинная цивилизация вслед за индустриальным производ­ством, бытовым сервисом навязывает и людским отношениям, человеческим эмоциям. И вот уже собственную дочь она воспи­тывает по методике не отечественного, а американского педиатра Спока, т.е. сугубо рационально, не замечая, что делает из ребенка «ходячего робота».
Детский врач Спок, популярный в США, а в начале 70-х гг. — в качестве независимого кандидата в президенты — получивший широкую известность и в России, сам по себе в цикле Белова, конечно, только символ. Дело не в нем, а в тех россиянах, что рабски следуют представлениям и ценностям, выработанным в условиях, далеких от национального опыта их собственной страны и поэтому для русского человека неизбежно абстрактных, умозрительных, способных лишь нивелировать его индивиду­альность. Однако люди типа Антонины Зориной, оторвавшиеся от родной почвы, как раз и принимают эти ценности за истинное и последнее слово культуры, цивилизации и прогресса. И не заме­чают, что в своей обезличивающей (механизирующей) личность тенденции они ничуть не лучше идеологии советского тотали­тарного государства, требующей единомыслия и человеческого единообразия, а потому поддерживающей и насаждающей везде и всюду только посредственность. К примеру, даже в медицине,
290
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]