Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Шестнадцать шедевров русской литературы
.pdf
где, по свидетельству рассказчика «Дневника нарколога», «личность вообще игнорируется». «Кто нынче преуспевает — констатирует в той же новелле и строитель-прораб Константин Зорин. —
Не глотает ни валидол, ни валерьянки? Перестраховщик. Да, да,
самый банальный перестраховщик, что-то такое серое, среднее.
И я бы сказал, жалкое. Этот тип проникает везде».
Человеком усредненным и вызывающим жалость (в том числе
и ее «простой» матери-крестьянки) выглядит в действительности, вопреки ее самомнению, и героиня рассказов «Воспитание
по доктору Споку», «Свидание по утрам», «Чок-получок» Антонина Зорина. И вполне закономерно, что в глазах не только ее
мужа, но и читателя эта образованная женщина-«общественница» («библиотечный профорг») оказывается, по существу, двойником куда более скромной в своих жизненных притязаниях,
эмоционально примитивной Татьяны из «Моей жизни» («Почему
во сне, — спрашивает себя Зорин, — они так странно объединяются в одну?»).
Роман Белова о современной русской семье итожится новел-
лой «Чок-получок» — подлинным художественным шедевром
писателя, своей обобщающей для мысли произведения функцией,
а также драматизмом и драматургическим построением ситуации,
напоминающей лермонтовского «Фаталиста».
В ее зачине рассказчик описывает импортное охотничье ружье
своего приятеля, которому действующие лица новеллы были
косвенно обязаны своим выездом за город: «Бюхард» (т.е. ружье
этой фирмы), если употребить это слово в мужском роде, был
<...> очень изящен. Он сочетал в себе эдакую немецкую упорядоченность и английский лоск, французскую элегантность и
скандинавскую сдержанность. Одновременно голубевская двустволка возбуждала мысль об испорченности и декадансе... Мне
казалось, что за ее воронеными узорами теплится тайный порок,
а окружные формы цевья и ложа сами выглядели как-то обнаженно и неприлично».
В «портрете» ружья заданы все компоненты той культуры (ци-
вилизации), с представителями которой — в лице двух молодых
столичных физиков-кибернетиков и их спутницы — столкнутся
в обстановке осенней природы Константин Зорин, его жена Антонина и их приятель Сашка Голубев. Это, так сказать, интернациональность без национальности (ружье имеет черты многих
народов, но ни одного по преимуществу), внешняя прочность и
изящество при внутренней, как в искусстве декаданса (от французского «упадок»), ущербности и спокойном бесстыдстве. Заметим, что подобные начала будут просматриваться и в обликах
291

трех московских туристов — Алки, Бориса-Барса и Вадима, особенно последнего.
Впрочем, встрече с ними в новелле предшествуют часы согласия и взаимной любви между супругами Зориными, навеянные
величавой и целомудренной природой, близкой к пейзажам их
деревенского прошлого («Впервые за все лето, — говорит Константин Зорин, — на душе было легко и спокойно. Я был снова
счастлив»). Разрушило это состояние («И вдруг я вздрогнул,
словно ошпаренный») появление утром у палатки Зориных «сонной девицы в широких расклешенных зеленых штанах, в замшевой, наверняка импортной куртке или кофте...», с «несвежим
лифчиком» и бесцеремонным взглядом. То была носительница
научно-технического прогресса и «рациональных» форм общежития (ночь она провела в палатке с двумя мужчинами) — «оператор одного из ведущих в стране НИИ» Алка (в переводе с греческого, возможно, — «другая, вторая, следующая»). Знакомство
и общение Зориных в течение дня с ее спутниками имело своим
результатом смену возникшего было супружеского лада на глубокое взаимное отчуждение (горькую обиду мужа и едва не ненависть к нему жены) и досрочное прекращение загородного отдыха. Что же произошло?
Зорины были втянуты в игру, в которой оказались лицедеями,
хотя Константин исполнял свою роль против воли и с отвращением, а Тоня охотно и с удовольствием («Моя жена преображалась
прямо на глазах»). Игра, а также кукла, марионетка — ключевые
художественные понятия (концепты) новеллы «Чок-получок».
В глазах Зорина игра — поведение, когда «люди не хотят быть
сами собою» и «им хочется выглядеть иначе, чем они есть на самом деле». В понимании Белова это синоним вообще того искусственного и при всей его видимой значительности мнимого существования, при котором главные проблемы и интересы
человека забываются или игнорируются, а участники игры движимы заботами тщеславия, самолюбия и мелочного честолюбия.
Если это и деятельность, то не искушенная моральными, нравственными критериями и личной ответственностью деятелей за
содеянное ими. Таковы политика в тоталитарном государстве,
бездушная и безликая бюрократия (ср. «бюрократические
игры»), такова и довлеющая самой себе, абстрагировавшаяся от
судеб конкретных людей и своего народа наука. Это мир жизни
не живой, а призрачной, способной развращать живую. И субъекты его — не столько люди с глубокими духовно-нравственными корнями, сколько марионетки, куклы.
292

Как затянутая в заграничную куртку Алка, женщина из тех,
что «не знают, что хорошо, а что плохо, не представляют, куда и
как ступят в следующую минуту». Ведь «мораль для таких дурочек либо не существует совсем, либо понятие старомодное. Такое
существо живет совершенно свободно и поэтому почти всегда
безответственно». Но недалекая Алка всего лишь из кукол-марионеток. Куда опаснее для окружающих, общества в целом игроккукловод Вадим, пишущий кандидатскую диссертацию и «наглядно» разъясняющий зачарованной Тоне теорию относительности.
Под обаянием его рассуждений — нет, не о Пушкине («При чем
здесь Пушкин? — произнес Вадим...»), а о лидерах западноевропейского литературного модернизма Кафке и Джойсе, Зорина не
замечает контраста (помните «мысль об испорченности», возбуждаемую голубевским ружьем?) между «мощной спортивной
фигурой» ее собеседника и его «почти мальчишеским голосом».
Но Вадим, как увидим, умеет и прятать свою сущность.
В собственно игру превратился с момента знакомства Зори-
ных с туристами-физиками весь день. «Нелепой, занявшей полдня рыболовной сценой» обернулась рыбалка; игрой был «специфический разговор» Вадима и Зорина («Я нехотя включился в эту
игру...») о достоинствах голубевского ружья; забавой, а не делом —
приготовление ухи из чужих окуней и лещей и, конечно, бессмысленная ввиду полной неосведомленности слушательницы
лекция о теории Эйнштейна. Но подмена жизни игрой достигла
своего пика, когда Вадим (возможно, от древнерусского «вадити» — обвинять, клеветать) предложил «сыграть в рулетку».
Спровоцировала это (или подыграла заранее условившемуся
с ней инициатору) опять-таки Алка («Мальчики, а вот вы бы
сыграли в рулетку? <...> Вот вы сейчас? Вот сейчас, сейчас?»).
Однако замысел принадлежал высокоинтеллектуальному Вадиму.
Между тем предложение его абсолютно аморально: ведь участвовать в рулетке могли только двое (Борис-Барс и Голубев отказались), один из которых — семьянин и отец.
Помня об этом, Зорин также отклонил преступно-безответ-
ственное по его сути испытание. Но, пораженный «каким-то
грустным, полным горечи и обиды» взглядом супруги — увы, не
от страха за мужа, а по причине разочарования в нем и стыда за
его «трусость», — принимает вызов. Оставшись, когда все заснули, один, он кладет в ствол «Бюхарда» отделившийся от прочих
патрон и, приставив стволы к правому виску, ольховым прутом
нажимает спусковой крючок. Патрон оказывается без пороха,
Зорин, переживший страшное мгновение, жив. Но, не подозревая Вадима в подвохе, ищет заряженный патрон, выстреливая
293

в воздух оставшиеся пять зарядов. Выстрела не последовало: «Разряжены были все шесть патронов».
Представитель якобы последнего слова цивилизации, культуры и науки был даже не Грушницким из «Героя нашего времени»
Лермонтова. Тот, одобрив подлый замысел драгунского капитана
не класть пулю в пистолет Печорина, в конечном счете заплатил
за это жизнью. Нынешний герой времени, рассуждающий о Кафке
и Джойсе, но равнодушный к Пушкину молодой физик, предстал игроком-шулером, изначально — в случае реализации его
безнравственной затеи — обезопасивший себя (но не партнера!)
от наималейшего волнения.
Стыд, горечь и гнев душат Константина Зорина, позволившего
втянуть себя в отвратительный для ответственного человека фарс.
И в итоге потерявшего то хрупкое моральное согласие, что накануне возникло у него с женой. Впрочем, это было неотвратимо.

Чем болен герой романа А. Потёмкина
«Русский пациент»?
«Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей», —
утверждал великий русский поэт и был, конечно, прав.
К чести наших писателей-классиков их великое служение оте-
чественной культуре не помешало им, а скорей обязало в емких
концептах, художественных или публицистических, запечатлеть
и те ментальные свойства российского государства и миллионов
его подданных, которые отнюдь не способствовали процветанию ни его самого, ни мирящегося с ними народа. А в их числе
ведь не только пушкинское «Чёрт догадал меня родиться в России с душой и талантом» и некрасовское «Ты и убогая, ты и
обильная, Ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь». Тут и
«страна рабов, страна господ» (М. Лермонтов), страна «канцелярий и казарм» (Ф. Тютчев), и «жалкая нация», где все либо рабы
(Н. Чернышевский), либо «головотяпы» (М. Салтыков-Щедрин), неважно, принадлежат ли они к властвующим «градоначальникам», «помпадурам и помпадуршам» или к миллионам
бесправных обывателей. Здесь же и навеянные зрелищем общего
«патриархального варварства, воровства и беззакония» слова
Л.Н. Толстого («В России скверно, скверно, скверно») из его
письма 1857 г. к А.А. Толстой. И наконец, жуткое блоковское
сравнение той самой Руси, что порою «и во сне необычайна», с
огромной Хавроньей, тупо пожирающей собственных отпрысков…
Известно, как досталось и, по-видимому, будет доставаться
впредь создателям этих определений от нынешних наших «патриотов», далеко не бескорыстно ностальгирующих по авторитаризму то российских императоров, то сменившего их «успешного менеджера», но всегда готовых обвинить чуть ли не во всех
бедах России последнего столетия ее лучшее национальное творение — классическую русскую литературу. Это она, мол, извратила и исказила в глазах современных ей и сегодняшних россиян
якобы «отеческую» сущность монархической власти и «есте-
295

ственное» им «христианское смирение» перед нею. Она-де в первую очередь ответственна за октябрьский переворот 1917 г. и расстрел царской семьи, и за антропофагию братоубийственной
войны, а значит, и за последовавшие за всем этим ленинско-сталинские концлагеря, общие и колхозно-крестьянские ГУЛАГи,
«исправительные» психушки и тому подобные «перегибы» советской власти.
Далеко не понравится патриотам этого толка, думаю, и роман
Александра Потёмкина «Русский пациент». Их единомышленники из числа литературных критиков скорее всего припишут
его автору если и не работу на американский Госдеп, то мнимое
«бессилие» в сюжетосложении, «схематичность» персонажей,
«бедность» речевых средств, «однообразие» изобразительных
приемов и характерологии и т.д. и т.п.
Упреки эти будут, конечно, сплошным отводом читательских
глаз. Потому что по существу всех этих ценителей и судей категорически не устроит заглавный герой названного произведения
— «русский пациент», то бишь, сама современная Россия, как она
угадана и показана страстно неравнодушным к ее судьбе и высокодаровитым художником.
Дело в том, что его Россия, казалось бы, столь далекая от некрасовской, щедринской и блоковской, в действительности благополучна еще меньше, чем они, так как сверху до низу больна. И
болезнь ее, по мысли Потёмкина, страшнее даже тех социальных
наших пагуб (алкоголизма, наркомании, проституции, спида,
бомжевания множества россиян взрослых и двух-пяти миллионов беспризорных детей), от которых население страны — заметьте, в мирное, а не военное время, без тотального голода, моровых эпидемий и больших природных катаклизмов — ежегодно
убывает такими темпами, что к 2050 г. сократится минимум на
треть, бесповоротно обезлюдив равную же часть и своей исторической территории. Страшнее, ибо болезнь «русского пациента»
поразила не столько его тело, сколько психику и те нравственные устои, которые Ф. Достоевский, в отличие от «разума, науки
и реализма» (позитивизма), считал в человеческой жизни «основой всему».
Психические и психопатологические отклонения сегодня в
России так частотны, заурядны и обыденны, что наши телеведущие сообщают, скажем, о подмосковной матери, сбросившей
своих малолетних детей с пятнадцатого этажа, или о жителе Хакассии, сначала зарезавшем родителей жены, потом ее и общих с
нею детей и наконец убившим себя, едва ли не с той же бравурной интонацией, как они только что повествовали об очередном
296

вояже В.В. Путина или его выступлениях на каком-то саммите.
Самое обилие этих отклонений, численно растущих с каждым
новым днем, впрочем, не позволяет вдумчивому аналитику считать их не следствием, а глубинной причиной означенной, чуть
не повальной аномалии. По той же причине, должно быть, раздробленные ее проявления отсутствуют и в романе А. Потёмкина.
Вместо них читателю представлена череда душевнобольных,
по слову А. Герцена, «гуртовых», или стереотипных, олицетворяющих собой главные из тех патологий, которыми россияне обязаны прежде всего последнему двадцатилетию нашей страны.
Это обстоятельство дает возможность романисту портретировать
каждого из них с учетом и известной неповторимости его мании
и ее групповой природы. Отсюда и манера художника живописать то или иное из данных лиц если красками и разными, то, как
правило, мазками крупными, резкими, а также заметное читателю разделение их на разряды: маньяков сексуальных, «метафизических» и политических.
Впрочем, не мешающих и их единству в таких приметах каж-
дого, как «озлобленность на окружающий мир, ненависть ко
всем, включая самого себя, и отчаяние», питаемых, по наблюдению пользующего их знаменитого психиатра, неудержимым, но
недостижимым желанием пожить «красивой жизнью» с «соблазнами обширного рынка потребления, высокими доходами и
гламурным времяпрепровождением».
Не к бесчисленным в нынешней России ворожеям и колду-
нам, ясновидцам и экстрасенсам, а к помянутому психиатру Науму (от др.-евр. «утешающий»; «утешение») Райскому все они
идут за помощью и от своих навязчивых или бредовых идей и
претензий. А их хоть отбавляй. Так, новоявленный русский космист Илья Пресняков страдает «от подмеченного в природе разлада» и жаждет слиться с мирозданием («Мне по душе, — исповедуется он, — Вселенная в себе»; «Универсум — это Я, а Я — это
универсум»), на деле лишь пародируя замечательное тютчевское:
«Все во мне, и я во всем!..» («Тени сизые смесились…»). А давний
покойник (он приходит к Райскому по ночам со своего кладбища «Троекуровского общественного содержания») Сергей Сергеевич Самодранов, рекламирующий доктору загробный мир как
обитель абсолютной свободы (там «нет институтов, традиций,
власти, личности…»), и в своем нематериальном бытии верен
идее «трансмутационных экспериментов над человеком». Сорокалетняя Наталья Ивановская, маньячка еженочного оргазма со
своим гражданским мужем Колей, увы, ее навсегда покинувшим, просит Райского чудодейственным способом изловить его,
297

предлагая ему в виде гонорара собственную «интим-услугу».
На фоне этих безумцев-эгоцентриков еще агрессивнее претензии их альтруистически настроенных собратьев-«политиков»
стать спасителями то чем-то очень любых им государств, то целых наций и народов. А в их ряду и неумеренный поклонник Северной Кореи, вероятно, из чубайсов и рогозиных их советского
периода, регулярно отправляющий в эту страну посылки с «молотками, щипцами, рубанками, стамесками, малярными кистями, гвоздями, лобзиками и отвертками — для ускорения строительства социализма по-пхеньянски». И Наталья Ангина,
молодая годами, но жестоко пораженная «сепаратизмом» собственного тела («Я разваливаюсь»), совпавшим с распадением
бывшей советской империи, которую она призывает насильно
собрать снова. И некто Колеткина, преданная благодати гражданского безмолвии-молчания как «вековой национальной ментальности» россиян.
Два субъекта этой группы — одновременно робкий и задиристый безымянный русский шовинист и новый претендент на революционное «освобождение труда» Федор Неелов, — на мой
взгляд, в особенности удались Потёмкину.
Первого почему-то национально и личностно унизила ироничная фраза Николая Лескова «Да неужто кто-нибудь может
надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Чичиков?». «Что означает это послание будущим поколениям?», — возмущается он, но, вспомнив постыдное
поведение многих своих соплеменников в наши дни, неожиданно заключает уже в духе Павла Смердякова: «Если после прочтения Лескова я негодовал на автора, то нынче, осмотревшись, полон сомнений. <…> Нет-нет, а приходит в голову мысль: зачем
плодить такой бездарный этнос?».
Обрисовка второго выливается в отдельную романную главу с
трагикомическим сюжетом и обстоятельствами, проливающими
свет на подлинную цель прошлых и нынешних «защитников трудового народа» от его бывших и нынешних господ. Вот Федор
Неелов, москвич и «несостоявшийся инженер» 1971 года рождения, вырубив «сильным ударом в челюсть, потом в печень» доктора Райского, объявляет себя президентом России, а из других
пациентов психиатра формирует антиолигархическое правительство. Его министры «реформируют <…> квазирыночную
экономику» страны и проведут ее «модернизацию», решат «демографическую проблему», «составят списки врагов нации», посредством «массовых расстрелов взяточников и ссылки их семей
в сибирские рудники» искоренят коррупцию, системно пере-
298

строят «оплату чиновников», назначат всем жителям процент от
природной ренты и доходов госпредприятий, вместе с президентом восстановят «многонациональную империю» советской
России…
Здорово, не правда ли? Прямо-таки большевистская про-
грамма-максимум, под которой сегодня, полагаю, подписался
бы не один Г.А. Зюганов, но в немалой ее части и В.В. Путин,
начавший, как помнится, свое первое президентство тоже с «равноудаленности» от тогдашних российских олигархов.
Вот и Неелов мог бы смело рассчитывать на «нерушимое
единство» и своей чиновничьей партии, и самого себя «с народом». Если бы в опрометчивом «человеколюбии», коим в ту минуту, должно быть, чёрт его попутал, не вздумал восстать против
миллиардных бонусов и прочих привилегий своих «народных
слуг», уже сладостно предвкушавших употребить огромные
деньги, отъятые ими у российских богачей (взамен им планировалось гарантировать «тайную эмиграцию» специальными зарубежными рейсами), на покупку «домов в Барвихе, во Флориде, в
Лигурии, в Каннах», а с также и на «Бентли» взрослым членам
семейства, и на обустройство гаремов с «тёлками <…> из Африки, Азии, Латинской Америки» — «чтобы не только самому пользоваться, но сыновей да друзей угощать».
Но роковое возражение сорвалось с его уст («Господа, госпо-
да! — заорал Неелов <…> Все собранные деньги мы отдадим русскому народу, который давно и постоянно голодает. Даже не надейтесь на привилегии. Иначе распущу кабинет министров и
созову новый состав»), и судьба нового самозванца была мгновенно решена — его тут же сменили на другого. Оно и понятно:
«Что это, понимаешь, за идея — отдать все деньги народу? Чтобы
все было моментально разворовано?».
Знакомый аргумент… Не к нему ли прибегают сегодня и не-
вымышленные вожди России, когда снисходят до объяснения
стране, отчего в ней не строятся новые заводы и хотя бы сносные
дороги, а образование и здравоохранение финансируются намного хуже, чем будущая сочинская олимпиада да мировое футбольное ристалище 2018 года?
* * *
Букет отдельных российских психопатологий, совокупно
представленных пациентами доктора Райского, не заменяет и не
раскрывает в потемкинском романе главную болезнь России, захватившую, по убеждению автора, большинство наших соотечественников, будь то нынешние хозяева страны или ее парии. Не-
299

посредственно и вполне она явлена читателям лишь в
жизнеповедении двух центральных лиц романа — братьев-близнецов Андрея Антоновича и Антона Антоновича Пузырьковых.
Однако вовсе не в начальных их поступках и идеях, как бы
выразительны они ни были, а исподволь и не раньше заключительных глав произведения. Как и в прежних своих вещах (повести «Я», романах «Человек отменяется», «Кабала»), автор «Русского пациента» в раскрытии поведенческих мотивов своих
героев наиболее близок Достоевскому, героев которого с их вызовами основным постулатам божеской морали невозможно
объяснить не только какой бы это ни было корыстью, но и любыми заблуждениями их разума. И читателю, например, «Преступления и наказания» необходимо, чтобы добраться до сути
жестокой «пробы» Раскольникова, отвергнуть одну за другой ее
традиционные или расхожие версии (хотел уподобиться Наполеону, «сестре и матери помочь», думал на старухины деньги выучиться и работать на счастье человечества, избавлял людей от
злой кровопийцы, и т.п.), предлагаемые ему и самим Родионом
Романовичем, и многими интерпретаторами знаменитого романа.
С Достоевским создатель «Русского пациента» перекликается
и в непростом отношении к современному читателю. «Вы думаете, — отвечал в 1878 г. творец “Братьев Карамазовых” одной из
наивных своих почитательниц, — я из таких людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь? Мне многие
это пишут — но я знаю наверное, что способен скорее вселить разочарование и отвращение. Я убаюкивать не мастер, хотя иногда
брался за это».
Как глубоко и точно подметил Д.С. Мережковский, «книг Достоевского» вообще «нельзя читать»: «чтобы их понять», их «надо
пережить, выстрадать». Во многом таковы же и книги А. Потёмкина, постижение которых требует и немалого эмоционального
мужества, и напряженного труда читательского сердца и ума…
Вернемся к братьям Пузырьковым. Первый из них занимает
Потёмкина на первый взгляд куда меньше второго: из общих
семнадцати глав произведения он действует в двух и только на
минуту появляется в третьей; Антон же роман композиционно
начинает и завершает, занимая в нем восемь глав. Сверх того как
личность он кажется сложнее, а в качестве литературного персонажа и новее его брата-двойника. Для понимания основной российской болезни тем не менее проще начать с той ее ипостаси,
которую персонифицирует Андрей Антонович (его имя — от
греч. «мужественный», «храбрый» — носил и Андрей Первозван-
300
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
