Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Художественная концепция личности в современной русской литературе пути и приёмы реализации. Учебно-методическое пособие для студентов-филологов и учи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
К. Анкудиновым воздается исключительная хвала писателю: «Ум, чувст­венность, обаяние, пружинистая фабульность, мастерское владение темпорит­мом повествования – все эти плюсы Буйды налицо…» Ю. Володарский дает определение прозаику как «певцу родного края», вводя его в контекст лучших или наиболее знаковых произведений отечественной литературы: «Манеру Буйды ни с чьей не спутаешь, и в то же время список его литера­турных родственников длинный, как мало у кого из русских писателей. Безусловно, его главный предтеча – Платонов, причем это касается как общего дискурса, так и частных языковых средств, от лексики до синтак­сиса. Гротеск и абсурд роднят Буйду с обэриутами. Много общего можно найти с Шукшиным, хотя там, где у Василия Макаровича чудики, у Юрия Васильевича совсем уж полоумные. Если же говорить о современных авторах, то попробуйте представить себе контаминацию Мамлеева с Петрушевской».
Ищет истоки творчества Буйды в русской классике и Н. Александров, отмечающий, что Буйда – «мастер нарратива», а «Прусская невеста» – «едва ли не лучший сборник рассказов, опубликованный в 90-е».
В поэтике Ю. Буйды два главных способа художественного преобра­жения действительности – через чудесное и гротеск. Буйда обновил жанр фольклорной легенды о чудесных событиях («Чудо о чудовище») и средне­векового христианского сказания («Птица из Велау»). В гротескных образах из сборника «Прусская невеста» («Красавица Му») критики видят вопло­щение жестокой и пошлой жизни русского провинциального городка (А. Агеев). Писатель заимствует жанровую форму, стилевую манеру соответ­ствующей сюжетному времени литературной эпохи, поэтому его воображае­мые миры выглядят убедительно, а разнообразный словесный материал пре­доставляет богатые возможности для языковой игры. Это переходит и в идейный пласт произведений писателя, несмотря на его высказывание о единстве эстетической и нравственной позиции: «…Идеал у нас может быть только один – “положительно прекрасный человек”». Показательно, как, например, В. Пустовая дает определение рассказу «Мерзавр»: «Юрий Буйда продолжает сплавлять гимн и скверну, божье и аспидово, Иону
71
с китом – выведя новороссийского пророка в образе человекоящера, “мер­завра”. …Красота убийственна, и Бог не гуманист, и вся надежда только на автора, который… найдет художественно убедительный способ пророка истребить, а агиографию выдать за пародию…»
В учебнике по русской литературе Н. Лейдерман и М. Липовецкий
относят прозу Буйды к складывающемуся в рамках современной отечест­венной литературы постреализму, третьей разновидности реалистического крыла русской литературы.
Термин, предложенный М. Липовецким, был введен, чтобы обозна-
чить художественные попытки осмысления экзистенциального поединка личности с хаосом жизни. Постреализм открыт постмодернистской поэтике, и такие авторы как Ю. Буйда используют также эстетические приемы постмо­дернизма. Однако, прежде всего, постреализм – это экзистенциальный реа­лизм, с его идеей личной ответственности, идеей свободы, требующей инди­видуальной проверки и примерки, идеей связанности и убежденностью в незавершимости и неразрешимости поединка личности с хаосом.
З. Прилепин разглядел в романе «Жунгли» следы Н. Гоголя, И. Бабеля,
Ф. Сологуба, А. Ремизова. Но оценка Ю. Буйды данным писателем едва ли восторженная, скорее ироничная: «…Вульгарными классики не бывали, а Буйда себе позволяет». И эту иронию Прилепин усиливает прямым цитиро­ванием текстов автора: «Буйда своим писательством наслаждается, это чувствуется. Нарисует строчку, отложит ручку, воскликнет шепотом: “Ай да сукин сын!” “Трахаться с Камелией было то же самое, что воевать со всей Россией – со всей ее ленью, пьянью и дурью, с ее лесами, полями и горами, великими реками и бездонными озерами, с медведями, зубрами и соболями…” Камелия – это такая непомерная, жирная русская девка, надо пояснить. Не сукин ли сын!» И далее: «Он со всеми героями так: распишет их в самой отвратительной мерзости – и любуется, любуется…»
В противовес хвалебным откликам и В. Шульгин называет Буйду «вопло-
щенной ненавистью к России»: «Сетевому прозападному сообществу очень пришлось по душе, как Буйда изображает Русских, представляя их моральными
72
уродами… Юрий Буйда… в своем отношении к русской истории. Он её не любит всю [курсив автора. – Н.Ф.] за исключением одного единственного
явления и героя. Лишь Лжедмитрий, Григорий Отрепьев, тайный католик, обманным путем занявший на краткое время русский трон, вызывает сим­патию Буйды… …Буйде любо лишь самозванство, коварный обман рус­ских, ненависть к Православию. …Сей прославитель Лжедмитрия, считаю­щий его единственным подлинным историческим героем России, верит, что дело Самозванца не погибло. Поэтому сам Буйда с удовольствием выдает себя за продолжателя Лжедмитрия и надеется, что… Россия… окончатель­но исчезнет как самостоятельная единица мировой жизни».
Достаточно резкое, при этом критически обоснованное, резюме по творчеству Юрия Буйды дает протоиерей Георгий Бирюков, характеризуя рассказ «Рита Шмидт Кто Угодно» и сборник рассказов под названием «Прусская невеста» в целом: «…Утверждают, что Буйда – это сегодняшний продолжатель творчества Гоголя, Чехова и Достоевского. Видимо, это гово­рится в запале, хотя и подкрепляется почти убедительными доводами. ...Буйда – не Гоголь, не Чехов и не Достоевский… Буйда из сложной цело­стной системы каждого выхватил лишь одну из её особенностей, доведя её до абсурда. Из особенностей художественного метода Гоголя явно взята эстетизация (якобы) безобразного. У Чехова – абсурдистское отображение мира. У Достоевского – обнаружение глубинных инфернальных свойств человеческой природы. Всё это смешано, абсолютизировано, искажено и обессмыслено в измышленной реальности “Прусской невесты”, в фанта­стической неправдоподобности описания послевоенной жизни советской Калининградской области. И приправлено матом».
Давая рецензию на роман Буйды «Синяя кровь», А. Татаринов так определяет содержание произведения: «Человек эпохи модерна, которая не закончилась и сегодня, хорошо осведомлен о пустоте существования. Он не ищет помощи у истории и классических духовных учений. Ему не помо­жет народ, партия или религиозный догмат. Пустота навязчива, она способна подтолкнуть к убийству или самоубийству», «Юрий Буйда создает портреты
73
героев, уничтоженных пустотой – совсем не той, которая воодушевляет Пелевина и его персонажей… По страницам “Синей крови” разбросаны карлики, горбатые, безрукие, глухонемые, страдающие отсутствием ушей, врожденным вывихом бедра, недержанием мочи, присутствием огромного родимого пятна и даже нейрофиброматозом». И свет в этом мире, как ука­зывает Татаринов, подменен пустотой: «Юрий Буйда не показывает путь своих героев к состоянию без Бога, Родины и идеи», «нет единой истории, отсутствует мысль о стране и народе, не помогает религия, от которой оста­лись неубедительные воспоминания».
В рамках исследования современной литературы анализирует творчество
Ю. Буйды и К. Кокшенева, которая в книге «Революция низких смыслов» отмечает, что «проза Буйды (с ее тяжеловесной прерывистостью повество­вания) представляет собой некий рафинированный вариант уничтожения реальности»: «Прозаик больше не превращает человека в героя, – он опи­сывает идею героя. Прозаик больше не претворяет реальность в литературу – он навязывает литературе идеи (смерти, например). Герой Ю. Буйды прямо говорит об этом: “Современные художники в своем большинстве занима­ются переработкой культуры в культуру, игнорируя мир с многообразием его возможностей и его чудовищных опасностей…”»
Библейские мотивы, наполняющие прозу Буйды, получают в оценке
Кокшеневой более чем точную характеристику: «В романе Буйды Бога со­жгли и объявили о начале “эпохи нового иррационализма”, которая, однако, никак не может состояться без внимания к “презренному”, “бюргерскому”, “пошлому”... Изменяют (как Буйда) смысл Нагорной проповеди, оставляя “естественные прегрешения” в утешение человеку как нечто “разрешенное” Богом, чтобы известить – на Западе “ценна сама жизнь”, в русской же тра­диции почитают Слова (не Дела!)…»
В статье «Как измерить себя человеку? О некоторых результатах
“дружбы” Православия и литературы» Кокшенева отвергает попытку при­числить Буйду «по ведомству православной прозы»: «Культурное единства нации сегодня не просто потеснено, но ощущается и читателем, и критиком
74
с большим трудом. Наверное, именно поэтому кто-то всерьез… а кто-то эпатажно и произвольно выделяет в искусстве “православные области”, декларативно и публично требуя им места в культуре и образовании».
«Сборник рассказов Юрия Буйды “Прусская невеста”, вышедший в издательстве “Новое литературное обозрение”, можно расценить как воз­вращение рассказчика в большую русскую литературу. На фоне современ­ной прозы… рассказы Ю. Буйды возвращают читателю атмосферу старин­ного чтения...», – отмечает в опубликованной в «Русском журнале» заметке Т. Ирмияева.
«Это умная проза о здоровых обыкновенных людях… Они все по воле автора не без тайного Босха внутри, но тоже не от простого произвола фантазии, а оттого, что автор силою и мудростью настоящего дара знает, что “поверхность” человека обманчива и что достаточно его “паспортные данные” возмутить любовью и смертью, как сквозь них проступит тайна и страсть, счастье и безумие, мечта и преступление. Он не выдумывает, он прозревает существо жизни своих героев, тот небесный свет игры, кото­рый, если фантазию отпустить далее должного, может обернуться тьмой противоположной небу стороны», – пишет о сборнике в журнале “Дружба народов” В. Курбатов.
Архаические представления, согласно которым смех объединяет жизнь и смерть, основаны на связи смеха с землей – она одновременно рождает и умертвляет, через смерть дает новую жизнь. Земля в архаике отождествлялась с другим созидающим началом – производительным и рождающим низом человека, или материально-телесным низом (М. Бахтин, О. Фрейденберг). Смех в творчестве Ю. Буйды, будучи связанным с жизнью и смертью, а через них с топографическим низом земли и производительным низом человека, обладает, как и в архаике, возрождающей способностью. Это определяет специфику комического у Буйды – сфера комического в творчестве писателя близка к области народной низовой телесной комики.
Сборник рассказов «Прусская невеста» построен на образах той земли, которая стала для будущего писателя родиной: «Я родился в Калининградской
75
области через девять лет после войны. С детства привык к тому, что улицы должны быть мощены булыжником или кирпичом и окаймлены тротуарами. Привык к островерхим черепичным крышам. К каналам, шлюзам, польде­рам, к вечной сырости и посаженным по линейке лесам. К дюнам. К морю, чьи плоские воды незаметно переходят в плоский берег. И я не знал иного способа постижения этого мира, кроме сочинения этого мира».
Сборник предваряется предисловием, в котором автор объясняет при-
чину интереса тому миру, в котором он родился: «…Если русский человек в Пскове или Рязани мог войти в заколдованный мир прошлого, принадле­жавшего ему по праву наследства, – кем был я здесь, человек без ключа, иной породы, иной крови, языка и веры? В лучшем случае – кладоискателем, в худшем – гробокопателем».
Слова о гробокопательстве не случайны. Собственно размышлениям
автора о жизни на прусской земле («В отличие от осьминога, бездумно занявшего чужую раковину, мне нужно было хоть что-нибудь знать о жиз­ни, которая предшествовала моей и создала для моей жизни форму») предшествует воспоминание о «забавах»-увлечениях подросткового воз­раста, когда герой вместе с другом забирается в склеп, чтобы ограбить труп, и видит, как «юная девушка… на верхней ее губе, ближе к углу рта, пушилась родинка. На ней было белое платье, сотканное то ли из паутины, то ли из той материи, из которой кроят крылья бабочек, и белые же туфли с золотыми каблуками. На левом запястье тикали крохотные часики в форме сердца», как эта умершая девушка «превратилась в облако пыли, которое медленно осело вдоль узловатого позвоночника»: «Мы заворо­женно смотрели на пыльный желтый скелет, на нелепо торчавшие белые туфли с золотыми каблуками, на часики в форме сердца, продолжавшие тикать, на густые волосы, в которых, как в гнезде, покоилось темно-желтое яйцо черепа. Из черной глазницы вдруг выпорхнул крошечный мотылек».
То же автором говорится и о ставшей его родиной Пруссии: «При
первом же вздохе девочка Пруссия обращалась в прах», – а первая часть вступления задает тон всему повествованию.
76
Повествование, претендующее на изысканность и романтичность, про­являвшиеся в описании умершей девочки, оборачивается констатацией факта о банальной краже, слова о которой даже не смущают главного героя: «Матрас [приятель главного героя. – Н.Ф.] торопливо снял со скелета часы, цепочку с крестиком, бледное колечко. Мы выползли наверх и изо всех сил налегли на плиту. Наконец она встала на место.
– Фонарик! – вдруг вспомнил я. – Фонарик там остался. В гробу.
– Ладно. – Матрас сунул мне часики. – Пусть там светит, чтоб ей ве­селее было». Поэтому в высокопарные слова о Пруссии («Я жил в вечно­сти, которую видел в зеркале. Это была жизнь, которая одновременно была сновидением. Сновидения созданы из того же вещества, что и слова») чита­телю тоже трудно поверить.
Сложность определения этнической принадлежности Пруссии («У моей малой родины немецкое прошлое, русское настоящее, человеческое будущее») становится для писателя предлогом утверждать принцип космополитиче­ского общемирового единства, со стертыми границами национальностей. Истоком, душой своих произведений автор называет мертвую девушку, которая невеста, но не жена («…Девочка, покой которой мы с Матрасом нарушили, была невестой. Именно невестой: не чужой, но и не женой»). Именно она есть символ потери национальности, ибо ее дом, «Дом моей невесты», есть сам по себе мир вечности.
Несмотря на то, что автор декларирует интерес к жизни простых людей, позиция его такова, что он до этой жизни нисходит, выказывая героям сочув­ственное пренебрежение. Отсюда – их нелепые, унизительные имена-клички, отсюда – странные, нелепые истории жизни, которые вызовут скорее нездо­ровый интерес, нежели сочувствие.
Из рассказа в рассказ кочуют одни и те же персонажи, с которыми и сплетается определенная нить истории. Они возникают на страницах, чтобы вдруг умереть, погибнуть или просто оказаться забытыми автором.
77
Эти герои призваны показать авторское внимание к маленькому человеку,
но такого внимания, восходящего к художественно воссозданной Гоголем любви к своему брату во Христе, у Буйды нет и в помине.
Люди, его герои, для него – крошечные экземпляры, которых он рас-
сматривает в писательский микроскоп, рассматривает с иронией и холодным любопытством.
В рассказе «Китай» речь идет об одинокой женщине, похоронившей
трех мужей и встречающей нового избранника, со смешным увлечением которого и связано название рассказа. Петр, которого она однажды подби­рает на пороге гостиницы, становится ее новым мужем и отцом ее шести­летней дочери. В чемоданчике, который Петр принес с собою, было столько денег, сколько Катя не видела за всю жизнь. С этим и связано начало ее счастливой сытой жизни.
Но случается непредвиденное. Дочка тонет в проруби, Петра убивают,
а после вскрытия оказывается, что он уже давно был мертвым человеком.
Созерцание карты Китая, названия на которой до самой смерти повто-
рял Петр, и становится отныне единственным смыслом жизни потерявшей близких женщины.
За столь странной сюжетной канвой скрывается проговариваемое авто-
ром содержание: «…Наш китай называется Россия? …Ну да. А ихняя россия – Китай», и эта Россия-Китай не что иное как ад. «Все знают, хотя никто там не бывал. И картинки про ад рисуют. Книжки тоже пишут…», а Катя «обре­чена на созерцание этой карты, на жизнь в этом Китае – в этом аду».
Рассказ «Пятьдесят два буковых древа» – история странных отношений
мужа и жены, Августа и Лены Засс, которые приехали в городок, что стать для всех живой загадкой, которая сохранилась и после смерти. Действитель­ным в этой истории остается только оскорбление жителей городка так и неувиденной красотой тщательно скрывавшейся от всех своим мужем женщины, оскорбление потому, что в их мире красота в чистом виде словно не имела права на существование.
78
Рассказ «Продавец добра» – также повествование об исключительном качестве человека, героя Родиона Ивановича, сошедшего с ума по непо­нятной обитателям городка причине («Все чокнутые делились в городке на две категории: на тех, кто от роду дурак, и на тех, кто свихнулся из-за безудержного пьянства и лечился в психушке. Ни к тем, ни к другим Родион Иванович не принадлежал») и превратившегося в продавца добра, а имен­но склеенных им коробочек, внутри которых и было написано это слово «добро», понятие, для всех окружающих странное и неведомое.
Сюжет рассказа «По имени Лев» составляет спор между правдой и справедливостью, спор, как и все в описываемом городке, приобретающий нелепые формы. Вердикт судьи во время футбольного матча, вынесшего решение о пенальти, вызывает неожиданного несогласие одного из игро­ков, и вот уже весь стадион, теряя человеческое начало, превращается в толпу: «На Льва обрушился оглушительный гвалт, свист и тысячеголо­сый вопль – “На-мы-ло!”. Голоса тех немногих, кто попытался вступиться за судью, утонули в урагане звуков, усугубленном ревом парового оркестра».
Намереваясь разобраться в «правде и справедливости», игроки уст­раивают суд на Львом, во время которого «выпив водки… обвинили Льва в несправедливости. В предательстве. В отсутствии патриотизма. В издева­тельстве над футболом, городком и миром. В надругательстве над законами человеческими и божескими. В гордыне, наконец».
После происшедшего и после смерти покончившего с собой Коти Клейна, который и был обвинен судьей в нарушении правила, на Льва обру­шивается ненависть всего городка: «В магазине вместо хлеба ему протяги- вали завернутый в бумагу булыжник. Постоянные клиенты предпочитали резаться тупыми бритвами, чтобы не ходить в парикмахерскую. Дети пере­стали играть в судью, важно выбегающего на поле со свистком на жирной груди. Люди проходили мимо Льва, словно его и не было. Никто не обра­щал внимания на его многодневную щетину, сумасшедший блеск в глазах и нетвердую походку».
79
На кладбище ему сооружают могилу: «…На памятнике, украшавшем
восьмую слева могилу на Седьмом холме, было и впрямь начертано: “По Имени Лев. Парикмахер”. И ни даты рождения, ни даты смерти, словно под землей лежал бесплотный дух. Бесплотное имя. Имя справедливости».
В конце концов, все, включая Льва, начинают верить в его смерть, он
ходит на кладбище, чтобы ухаживать за собственной могилкой, на кото­рую приезжает и его дочь, он говорит, что ничего не понимает в футболе, а спор между правдой и справедливостью решается в пользу справедливости: «Помянем Льва, хороший был человек, таких судей – поискать. И тот пенальти – слышали? – он назначил правильно».
Завершается рассказ описанием футбольной дуэли, на которой Лев
принимает вызов отбить все мячи, чтобы доказать свою правоту. Он умирает с последним мячом в руках, и спор между правдой и справедливостью так и оказывается неразрешенным: «И кто же выиграл? – шепотом поинтересо­вался Кацо.
– Мы, – прохрипел Урблюд. – И он». В большинстве произведений Буйды так или иначе затрагивается хри-
стианская тематика, преображаемая в рамках повествования. Так, возникает образ Петра, отсылающий к апостолу Петру.
В рассказе «Ева Ева» мальчик носит имя Сусик, восходящее к Христу. Порой в тексте разворачивается целая картина, обращенная к библей-
ской символике: «Елью и туей пропах городок, елью и туей, – Буяниха умерла! / У Капитолины вода в чайнике внезапно забила ключом и преврати­лась в кровь, и старуха поняла: Буяниха умерла. / Дряхлеющий Афиноген вдруг почувствовал, как пустота во рту заполнилась живой плотью – это вырос язык, оторванный сорок лет назад осколком фугасного снаряда» («Чудо о Буянихе»).
В рассказе «Рыжий и Рыжая» о героях говорится, что они жили «и умерли
в один день», причем, как и в «Житии Петра и Февронии», жена, услышав о том, что муж скоро умрет, втыкает иголку в ткань и обматывает ее ниткой, а затем ложится рядом с Петром, после чего они умирают. Но телесная
80
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]