Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Художественная концепция личности в современной русской литературе пути и приёмы реализации. Учебно-методическое пособие для студентов-филологов и учи
.pdf
в деревню – и в этом видится самая явная романная нелогичность (и фактическая, о чем уже было писано в рецензиях, и психологическая), не позволяющая поверить ни героям, ни автору. Бегло прописанный повод к выживанию Елтышевых из привычного городского существования нужен писателю
для реализации некоего внероманного замысла, и ходульность причин и
самого факта бегства в деревню если не рушит, то серьезно подтачивает всю
конструкцию произведения.
С трудом, но еще как-то верится в переезд Артема, который в своем
жизненном инфантилизме мало что замечает.
Менее достоверно решение перебраться «в глушь, в Саратов» Валентины
Викторовны. Нежизненны слова героини о том, что ей «деревенская жизнь
представлялась как нечто светлое, единственно правильное».
И уж вовсе не верится в смиренное согласие с судьбой старшего
Елтышева. В начале романа перед нами человек, находящийся в состоянии
нравственного распада, причем этого распада не замечающий и, как следствие, не долженствующий мечтать от него избавиться. Его даже сложно
назвать злым человеком, настолько убоги его мысли. Наблюдая за женщинойврачом, работающей вместе с ним в вытрезвителе, за тем, как она брезгует
пользоваться казенной посудой, Николай Михайлович злорадно представляет, как «она вдруг заболевает какой-нибудь кожной болезнью. Сыпь,
раздражение, гнойники...».
Видя ее «огромное ее лицо… толстые руки… на ее безымянном пальце,
почти заросшее кожей… обручальное кольцо», Елтышев вспоминает
«привычное, необходимое, но неинтересное существо» – «собственную
жену – тоже полную, тоже с окаменело-угрюмым выражением на лице».
Куда же подевается его презрительное отношение к этой женщине,
когда спустя совсем немного времени Николай Михайлович будет присутствовать на том, что Валентина Елтышева назовет «семейным советом»,
и достаточно легко примет предложение жены перебраться на ее малую
родину: «В эту, – поморщил лоб Николай, – в твою?..»
91

Да и в деревне Елтышев обернется неожиданным хозяином, от отчаяния
быстро обратившимся к созидательным мыслям: «…Николая Михайловича
до зуда в скулах потянуло вскочить, выбежать прочь, спрятаться в безопасности и в то же время хотелось засучить рукава, начать строить новый, просторный дом с отдельной для себя комнатой на втором этаже. Для отдыха...»
Деревенское бытие, кажется, перечеркивает все светлые упования
Елтышевых. Вместо детских воспоминаний, переживаемых Артемом
(«ощущения простора – много места для игр, много неба, ярко-зеленая, теплая
трава, в которой приятно барахтаться… в деревне всегда лето») герои попадают в «яму, ее черное, беспросветно черное дно. Черное, как бревна их
жилища». Но в нарочито серых красках сельского мира видится неправдоподобное – потому, что появляющиеся в тексте оговорки мешают верить
в серый абсолют.
Мимоходом упоминаются помимо деревенского большинства, «суще-
ствующего кое-как, в убогих избенках, вечно полупьяного, проводящего
дни или на скамейках возле калиток, будто немощное старичье, или,
с приходом тепла, на берегу пруда, над которым зависли жутковатые остатки
сгоревшего заводика», – хорошие хозяева, живущие в «крепких, на многие
поколения, избах». Хотя, надо признаться, определение «хорошие» по отношению к эти героям будет откровенным искажением авторского смысла.
Характеристику «таких мужиков» даже с большими натяжками нельзя назвать положительной: «усадьбы… огорожены высокими глухими заборами»,
«во дворах молчаливые, но страшно злые собаки – не лают попусту, а сразу
рвут, если кто сунется», «постоянно возились в своих оградах, держали
свиней, коров, кроликов, привозили откуда-то мешки с кормами, по улицам ходили быстро, вечно спеша», «такие… ни за какие деньги не пойдут
корячиться на чужом дворе». Но чем порождается подобный авторский
негатив – остается неясно.
Возникает из ниоткуда, чтобы безвозвратно затеряться в романе,
словно и не существует таковой в деревне, образ школы, «двухэтажной,
92

каменной, построенной в позапрошлом веке. Изнутри довольно уютная –
большие полукруглые окна, светлые стены, детские рисунки развешаны.
Сытно пахнет гречневой кашей». И объясняется это исчезновение, возможно, тем, что писатель, торопясь поспеть за бегущим сюжетом, упускает
действительно живое и настоящее в описываемом мире. Герои же его вовсе
далеки от способности видеть и слышать другого человека, потому Валентина
Викторовна из всех черт «высокой, крупной, моложавой женщины», директора школы, человека, на котором, надо думать, этот уют и держится, видит
только «приветливую улыбку, обнажившую металлические коронки на передних зубах».
Упоминается библиотека, в которой некая Фаина (о которой Валентина
Елтышева первым делом интересуется, есть ли у нее образование, недвусмысленно давая понять, что она сама лучше бы смотрелась на этом месте)
«кружок ведет для ребятишек» – а значит, есть эти незаметные в тексте
ребятишки, которые на этот кружок ходят.
Лишь однажды, на последних страницах романа, из серенькой картины
проступает на мгновение ярким пятном детский сад: «…Радостные детские
визги… Визги и крики, смех уже рядом. Невысокая – по грудь – ограда из
штакетника. За ней железная ракета, грибок, турнички, горка. Бегающие
дети. Две молодые воспитательницы сидят на табуретках, разговаривают».
Читая роман, только чудом можно поверить в то, что в деревне кроме
прибывших Елтышевых живут и другие люди: «…Из труб поднимался
дымок, значит, там есть люди, там готовят еду, во что-то они одеты, наверняка у них есть просвет пусть в недельном, но все же будущем». Обитатели
деревни словно бы выступают из поглощающей весь мир, кроме избы
Елтышевых, тьмы, появляются по мере необходимости – и неожиданно
исчезают.
Таковы деревенские парни Балтон, Глебыч, Нямой, Цой, Вела, Редис,
Вица, с которыми знакомится Артем. Они запоминаются только в силу натужной «экзотичности» собственных имен-прозвищ, в подражание которым
93

и Артем называет себя Тямой (слова Глебыча о том, что он почти тезка
Нямы, никакого последующего – хотя и возможного – решения в тексте
не получают). Ни один из парней не запоминается, более того – словно
и не обладает внешностью. «То ли рябое, то ли угреватое лицо», «щуплый»,
«узкоглазый», «плотный», «высокий» – вот слова, которых писателю с лихвой хватает, чтобы описать всех представителей деревенской молодежи.
Поступки этих героев исчерпывают тем, что они «подгоняют» Артему
«телку» – Валентину, а затем помигивают и «кривят в двусмысленной
улыбке» губы, будучи осведомленными о ее «недевичьем» прошлом; чуть
позже они «тревожно-загадочно» сообщают младшему Елтышеву о возвращении из заключения бывшего Валиного «дружка» Олегжона, «бандита
настоящего», развлекаясь ожиданием реакции Артема. Самое же главное
предназначение перечисляемых словно по алфавиту варварских кличек –
показать как непререкаемую истину беспросветность и уродство деревенского существования.
Столь же случайными видятся и другие персонажи. «Неосязаемая»
подруга тетки Валентины Викторовны Нюра Семенова, к которой никто
даже не пытается заглянуть после исчезновения бабки Татьяны; живущая
«почти напротив» и, несмотря на это (это в деревне-то!), безымянная соседка,
выпрашивающая у Елтышева то одно, то другое для хозяйства, а после получения отказа угрожающая разоблачением; собутыльник Юрки, одного из
немногих персонажей, имеющих собственное лицо в общей массе под названием «жители деревни Мураново», Ванька Калашов, которого являющийся
во сне умерший Юрка просит переобуть ему кроссовки.
Даже образы «злых гениев» Хариных, на продолжении доброй поло-
вины романа обманывающих Елтышевых, видятся блеклыми («лет сорока,
светло-русые волосы, располагающее лицо» – Елена, ее муж «высокий, сухой,
совсем не похожий на деревенского мужчина, которому очень пошли бы
очки», и их пятеро детей, которых могло быть и шестеро, и десятеро, ибо
упоминаются они несколько раз в тексте словно бы только для отчета,
94

не вызывая никаких чувств у читателя по причине своего «галочного» –
для «галочки» – существования). Одно только не может не зацепить в характеристике Хариных. «Да он ведь из города», – думает о Харине Елтышев,
и это становится, вероятно, одной из причин внутреннего расположения
Николая Михайловича к соседям.
Причина выманивания Хариными денег разъясняется (или оправдывается) Юркой («Его [Харина. – Н.Ф.] понять можно, что так он... А на что
им жить? Тем более с пятью детьми. Я вот местный, родни полдеревни, все
чем не чем, а помогут. А им, приезжим... На детские деньги живут, картофан едят сплошной. Вот и приходится...»), но это не отменяет озлобления
Елтышева, оно продолжает озвучиваться героем, и спустя какое-то время
во время Николай Михайлович в ссоре убивает Харина.
Ощущение обрывочности романа возникает по причине нечеткости,
невнятности авторского взгляда. Создается ощущение, что писатель, подобно
неумелому художнику, хватается то за карандаш, то за кисточку и акварель. Рыхлое повествование, порой превращающееся в перечисление непережитых ни героями, ни автором фактов, уплотняется за счет отдельных
эпизодов (неужели столь реально значимых в представлении автора?). Таковы размышления о походах в туалет Артема, таковы его же совокупления
(другого слова для описываемого автором действа не подбирается) с будущей
женой Валей.
В целом же герои воспринимаются как выхолощенные люди, американизированные существа, для которых перегоревшая лампочка означает
конец света.
Сложность «добывания» питьевой воды и избавление от грязной
(кстати, тем же способом, что и Елтышевы, ее «добывают» и другие деревенские) описывается более чем подробно: «Вода бралась из колонки. Колонка находилась рядом – на другой стороне улицы, но давление было
слабым, вода текла тончайшей струйкой, и чтобы наполнить ведро, приходилось тратить минут семь. На холоде – не очень приятное времяпрепровождение... Ведра приносились домой и выливались в двадцатилитровый
95

бак. Оттуда воду черпали для умывания, мытья посуды. Грязную воду сливали в двенадцатилитровое ведро под умывальником, которое выносилось
на зады огорода и выливалось в заросли крапивы... В первое время, пока
не научились экономить, помойное ведро приходилось нести на зады раза
по три-четыре на дню».
Столь же скрупулезно, воистину эпично, причем не раз и не два автор
воссоздает «панораму» мытья посуды, процесса крайне утомительного для
героини (не стоит напоминать автору, видимо, старательно причисляющему
себя к поколению «молодых», избавленных от «заразы» советского прошлого, что так мыли и моют по сей день посуду не только в глухой деревне,
но и в маленьких городках, не видя, как ни странно, в этом «трагедии»):
«Мытье посуды было целым процессом. Мыли ее в большой металлической чашке сначала в одной воде, горячей, затем мыли саму чашку, стенки
которой были покрыты слоем жира, затем наливали в нее воду теплую
(нагреть достаточное количество, даже с помощью электрочайника, никак
не получалось). Эту вторую воду приходилось менять раза два, так как она
опять быстро становилась жирной, и “Фэйри” не помогало. Особенно
тяжело было мыть после говядины...»; «После этих наставлений ложилась
(тетка) на свою кровать и лежала сутками, мешая Валентине готовить еду,
мыть посуду»; «По три раза в день мыть посуду в чашке, меняя воду, было
невыносимо, и иногда она тихо плакала, вспоминая раковину, смеситель,
из которого бьет теплая вода...»; «На столе – завал грязной посуды»…
Столь же мало правды в описании «деревенского» труда Елтышевых:
ни авторской любви, ни понимания его не ощущается. «Рассада на подоконниках душила друг друга, но разреживать ее у Валентины Викторовны
не было сил…»; «кое-как побросали в пашню картошку, засеяли несколько
гряд морковкой, редиской, луком, укропом, натыкали бледно-зеленую, вялую
рассаду помидоров, капусты»; «почти не поливали»; «ягоды действительно
висело полным-полно, правда, брать ее было неудобно – ноги постепенно
затягивало в стоящую подо мхом болотистую грязь, и каждую минуту-другую
96

приходилось переступать. Хорошо, сапоги обули, а то бы...» Хотя едва ли может быть иначе: «Раньше они редко выезжали за город, ягоды, грибы, овощи покупали на рынке. Не из-за нехватки времени предпочитали рынок
даче, лесу, а из сознания, что могут себе это позволить – пойти и купить.
А теперь все перевернулось...» – прочитав подобное, хочется назвать
роман не иначе как «Гибель дворянского гнезда»…
Но еще более поразительной становится чудная для писателя, декларирующего свою любовь – или хотя бы близость – к деревне («Есть и у меня
опыт деревенского житья – три года там прожил безвыездно») характеристика
героини. Начало скатывания в пропасть, преодоление точки возврата, «когда
уже ничего нельзя было вернуть, изменить», Валентина Викторовна связывает
с «позорным» эпизодом торговли собранной жимолостью на городском
рынке: «…В какой момент началось это, не внешнее… а внутреннее, сползание на дно жизни; когда моральные нити стали рваться одна за другой
и недопустимое ранее стало допустимо и в итоге допустимо стало все?..
Да, чертой стал тот день». Но если именно продажей лесного урожая живет большая часть половина Мураново (как и тысяч других деревень) – что
же в таком случае перед нами: высокомерная, небожительская подача себя
героиней или авторский снобизм?
Обреченность, невозможность возврата деревни из небытия звучит и
в невнятном, если не сказать тупом, осознании деревенскими смерти. Так
они воспринимают смерть Юрки («…Стояли и смотрели на труп как на
что-то обычное. И даже Людмила, для которой теперь, со смертью мужа
(любимого или нелюбимого, дело другое), ломалась вся ее и ее детей судьба,
не рыдала, не трясла Юрку, требуя подняться, встать, не била его в исступленном отчаянии, а, как и другие, стояла и смотрела. Дети тоже были тут,
и тоже спокойны...»); так воспринимают смерть вообще.
Для невесты Артема Валентины гибель парней – оправдание ее свободного поведения: «Со всеми, с кем была, собиралась на всю жизнь. Но…
Короче, или бросали, или садились, или убивали их. У нас тут много убивают… Двух парней у меня зарезали».
97

Только в словах тетки Татьяны, как и во всем ее облике, есть настоящее,
человеческое: «Мрут и мрут, мрут и мрут... В войну с нашего Муранова семнадцать мужиков погибло, вон памятник стоит возле клуба. Семнадцать
фамилий там... Но то война, пулеметы, танки, а тут, если посчитать, за последних пять лет больше наберется... И что ж это – это ведь все так перемрут,
переубивают друг дружку».
Но страдания и смерти людей остаются «за кадром» не столько для
героев, сколько для писателя.
Мы не узнаем, что же стало с отравленными Николаем Михайловичем
пациентами вытрезвителя.
Никого не волнует судьба парня, покалеченного Денисом, «клоуна».
Остается во внероманном пространстве смерть тетки Татьяны, страш-
ная смерть: сброшенная Елтышевым в подпол пустующего домика, она
умерла то ли от удара, то ли замерзнув морозной ночью.
Упоминания о гибели молодых людей в деревне (а многие события
в романе, события, в которые невольно или вольно вплетены чужие жизни,
чужие судьбы, необходимы автору лишь как подводка к происходящему
в жизни героев) разрешится смертью Артема и позже – Дениса. Но даже
смерть любимого Дениса воспринимается не столько как гибель человека,
сколько как рухнувшая надежда на елтышевское семейное возрождение.
Старший Елтышев, совершивший три убийства, воспринимается
сереньким злодеем – и отношение к нему автора ничуть не меняется. Возможно, это и обмануло критиков, утвердивших его типичность. Но в таком
случае Сенчину надо было бы сразу проситься к писателям-демократам:
не судить же в самом деле заеденного средой несчастного разбойника.
Неосознаваемо как для героев, так и для автора свершается в романе
не только смерть, но и рождение. Появление ребенка автор, сам того не замечая, показывает как что-то либо вторичное, либо ненужное, помеху. «Я люблю
секс, хочу семью, ребенка», – говорит Артему Валентина, а ее последующая
беременность воспринимается Елтышевыми как способ женить на себе их
сына.
98

У Артема мысль о детях чудовищно связывается с похотливым желанием. Глядя на вдову Юрки, вспомнив миниатюрную фигуру жены Харина –
«никогда не подумаешь, что пятерых нарожала», – герой вдруг, вперебив
всем мыслям, чувствует: «…Захотелось женщину».
Его собственный новорожденный ребенок для Артема, для его ничегонеделания – только помеха. Герой вспоминает, как «в автобусе плакал
ребенок. Совсем маленький, крепко запеленаный. И плакал так, что Артем
выскочил раньше времени, пошел пешком. А уши еще долго раздирало
захлебывающееся: “Айааааа!..”». После рождения сына Елтышев с ужасом
понимает, что «вот так же будет орать скоро его ребенок – все дети орут, –
и на этот раз никуда не сбежишь. Не выскочишь. Это уже не автобус, где
ты простой пассажир». Хотя такой пессимизм более чем надуман: из автобуса своей жизни, бросая и жену, и дитя, Артем сходит с легкостью.
Однако, несмотря ни на что, прорывается настоящее, живое в вырастающем из нелепиц романном бытии: это рассказ о заготовках тетки Татьяны
(«даже не верилось, что это она, еле передвигающаяся, нарубила целую
кадку капусты, насолила с полсотни банок огурцов и помидоров, спустила
в подпол картошку, морковку, редьку, свеклу, бруснику засахарила, варенья наварила. И никто ей, говорила, не помогал»), за которым можно прочесть восхищение крестьянским терпением и глубинной, выстаивающей
в общественно-государственных изломах, силой. Да и сам образ старой
женщины перечеркивает собой старательно выводимый Сенчиным социальный пейзаж: растекается серенькая краска, которой писатель заполняет
деревенское бытие, чистое, незамутненное вырывается наружу. Неприметное существование уже делающей шаг по ту сторону жизни старухи –
словно та крепь, которая и не дает рассыпаться дряхлеющей избе, дряхлеющей жизни: «Она (тетка Татьяна) просыпалась часов около семи и начинала
шевелиться. Медленно одевалась, долго тщательно умывалась, осторожно
тренькая штырьком умывальника. Растапливала печь, кипятила воду (электрочайником не пользовалась), пила чай, тоже долго и тщательно, вприкуску
99

с хлебом, словно бы в этот момент набираясь сил на весь дальнейший день;
и действительно, в течение дня она почти ничего не пила и не ела... Потом
ходила проведать кур, отрывала листок висевшего на стене календаря
и читала, надев очки, что там написано на обратной стороне листка. Готовила завтрак». В незаметном существовании мешающей Елтышевым непонятно почему зажившейся женщины («тяжело взмахивала рукой-сучком,
вздыхала», «скорбно наблюдала… не смогла дойти до ворот»; «покачивалась
на табуретке, что-то тихо-тихо наборматывала, словно ругалась на себя»;
«тихо удивилась»; «покачивалась в своем закутке меж столом и буфетом»;
«приподняла и уронила тонкую руку»; «безнадежно вздохнула»…), в нем
одном заключена надежда на возрождение давно, задолго до деревенского
периода их жизни, духовно мертвых героев, деревней не воскрешаемых.
Но не только им, но и автору это невдомек.
Живым явлен образ Юрки, деревенского пьяницы, который, несмотря
на всю бесшабашность существования, умудряется прокормить шестерых
детей: «четыре мальчика и две девочки – от тринадцати до четырех лет».
Вот только за, на первый взгляд, горьким размышлением Валентины
Елтышевой о судьбе этой семьи («…Как, пусть даже на три тысячи в месяц
(да нет, какие там три тысячи – меньше), прокормить, одеть всю эту ораву?»)
проскальзывает превосходство собственной городской манеры жизни («“И что
из таких получится?”»).
Потому символичность смерти Юрки – вскорости после разговора,
в котором он шепотом, неловко просит Артема привезти из города презервативы, чтобы не рожать больше детей («…Не хочу, чтоб жена снова
понесла. Сил нету всех их на ноги подымать») – прочитывается не как трагедия жизни деревни, а как ее ненужность.
В серых реалиях, нарисованных Р. Сенчиным, критики увидели правду.
Не заметив, что вместе с истинным – болью за свою землю – приняли
за правду очевидный подлог. Чем объяснить в противном случае, что
старшего Елтышева в рецензиях и статьях именуют «крепким и типичным
100
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
