Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Художественная концепция личности в современной русской литературе пути и приёмы реализации. Учебно-методическое пособие для студентов-филологов и учи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
русским мужиком» (А. Колесников), «обыкновенным русским мужиком» (А. Мирошкин), Дениса – героем с «чертами истинного героя, борца, побе­дителя» (А. Акмиинлаус, С. Кубрин). А в деревне Мураново – «созвучно со словом “мура”, т. е. с чепухой, дрянью, абсурдом» (А. Акмиинлаус, С. Кубрин) – видят «Россию в миниатюре» (Д. Орехов), «современную русскую деревню, притон уголовников и обездоленных» (Н. Северная), что суть «перевёрнутое пространство, этакий морок страшной русской сказки» (В. Айрапетян). В целом же роман – о «горькой правде русской жизни – откровенной, неприглядной, отвратительной» (Н. Северная).
В соловье-разбойнике увидели богатыря. Вот она, беда современной России. Вот она, страшная русская сказка…
Вопросы для самостоятельной работы
1. Можно ли считать Р. Сенчина продолжателем традиций классиче-
ской отечественной литературы?
2. Как проявляется авторская концепция личности в произведении?
3. Главный герой романа относится к типу палача или жертвы?
§ 10 М. Елизаров: странный автор странного времени
Распад общественного явления, названного «советской цивилизацией», побудил многих писателей обратиться к осмыслению мира, к поиску истока бытия. У каждого автора это принимает особые формы. Неоднократно трансформируясь, такие попытки найти ответ на собственные вопросы при­вели к утверждению в современной прозе темы детства как сублимированного истока не только жизни отдельного человека, но и всего бытия современности. На данную черту литературы последних лет указывает в диссертационной ра­боте «Поэтика русской прозы конца XX – начала XXI в.: перволичные пове­ствовательные формы» Т. Кучина («В автобиографической прозе конца XX – начала XXI вв. реальные факты вплетаются в уже существующие литературные
101
схемы. …Реально бывшее вступает в симбиоз с воображенным, а допод­линно установить действительный “денотат” воспоминания становится уже невозможно. Любые “апокрифические” отображения реальности в той же мере верны, в какой и недостоверны. Центром же, нарративной “кон­стантой” текста остается “я”-повествователь»), не делая, однако, принци­пиальных мировоззренческих выводов и обращаясь, в большей степени, к исследованию авторов «левой» литературы. При этом данную черту мы можем отметить и у прозаиков, близких традиционному направлению. Так, Алексей Варламов списывает картину мира с собственного детства. Олег Павлов более корректен в оценке значимости собственного «я» и стремится через свой мир понять мир вообще. Михаил Елизаров, оглядываясь на совет­скую эпоху – эпоху собственного, как и своих сверстников, взросления, – пытается разъяснить себе ее смысл.
Определенную долю автобиографичности (причем, что очевидно, наду-
манной, в силу того, что лишь отдельными моментами история жизни героя перекликается с реальной авторской, что не суть важно в контексте данного разговора) несет на себе герой романа Елизарова «Мультики» Герман Рымбаев (один из эпизодов «биографии» героя будет почти буквально, за исключением финала, воспроизведен в небольшом рассказе «Меняла»). Именно его глазами мы видим происходящее.
Художественное пространство романа строится на контрасте света
и тьмы, получающих в тексте более частное наполнение, обусловленное авторским видением.
Первая оппозиция – это противопоставление города, в котором жил
герой до описываемых событий («уютный маленький Краснославск»), и индустриального гиганта, в который он попадает в начале романа: «Город, в котором мне предстояло жить, в десятки раз превосходил… Краснославск, но величина его была какая-то раздутая и в основном достигалась за счет бесконечных многоэтажных районов, тянущихся на долгие километры». Подобный вектор движения видится показательным и, в числе других факторов, подчеркивает «выпадение» автора из когорты постмодернистских писателей,
102
куда его упорно вносят. (Так, например, знаково восприятие деревни героем рассказа В. Пелевина «Проблема верволка в средней полосе». Для персонажа­оборотня «оазисом» является внедеревенское пространство: «Гудение про­водов над головой напоминало, что где-то на свете живут нормальные люди, вырабатывают днем электричество, а вечером смотрят с его помощью телевизор»).
Большой город с первого дня подчиняет себе героя, лишая его и внут­ренней и внешней свободы: «В тот вечер я сам для себя выяснил несколько вещей. Во-первых, что со мной так нельзя. И второе – я умею бить».
В описании «промышленного мегаполиса» звучит настойчиво повто­ряемый мотив смерти: «…С высоты эти двенадцати- или девятиэтажные дома напоминали воткнутые в землю надгробья, одинаковые, как на братских могилах»; «само название “спальный район” лишь усиливало ощущение какой-то коллективной усыпальницы»; «стоял удушливо-сладковатый запах жженой резины и мазута, словно умер неодушевленный предмет, какой­нибудь гигантский механизм с дизельным сердцем». Однако нельзя не отме­тить противоречивость контекста для понятия «братские могилы», так как военная тема у писателя, о чем скажем ниже, несет изначально положи­тельную оценку, делая порой произведение (как в случае с романом «Библиотекарь») «войноцентричным».
Со смертью соотносится тьма – большинство событий происходит вечером: «В тот же вечер я подрался, и это была первая серьезная драка в моей жизни»; «Почти каждый вечер я шел за гаражи пообщаться с новыми товарищами»; «Отец… каждый вечер запугивал меня ПТУ»… Вечер – время для демонстрации подвыпившим прохожим «мультиков», вечером избивают приятеля Германа Бормана. Позже, в мире диафильма, именно вечером будут происходить важные события в жизни Алешки Разума (вечер отсутствует только в истории Витьки Гребня).
Но если вечер – еще промежуточное состояние мира между светом и тьмой, то слом реальности будет связан уже с ночью. Вместо весеннего
103
вечера пойманного милиционерами героя вдруг окружила зимняя тьма: «...Черная январская ночь обступила нас». Она необъяснимо связывается с мистикой: «Я был абсолютно уверен, что приехал на “пятерке”, а со мной почему-то прощались из “уазика”, обычного ментовского “бобика”», – а приезд в детскую комнату милиции по какой-то причине пугает даже самих милиционеров: «Усы Подковой [сержант]… снял шапку и, зажав ее в кулаке, четырьмя касаниями вроде смахнул с себя налипший снег, точно скрыто перекрестился».
На символичность образа тьмы указывает, говоря о современной
прозе (в частности, о романе П. Пепперштейна «Пражская ночь»), Алексей Татаринов: «…Исповедь убийцы оборачивается проповедью яркого – ноч­ного – стиля, фарс борется с самим собой и не против того, чтобы стать трагедией». Но немаловажно то, что у Елизарова тьма не самодовлеющая величина, она ограничена рамками рассказывания, включена в жесткие границы неавторского монолога.
Автор «Мультиков» не позволяет читателю вырваться из создаваемого
мира ночной реальности (или, точнее, ирреальности), «декламируя» уста­ми старшины Сухомлинова вывешенный на стенде в «детской комнате» бездарный стихотворный опус: «Настала ночь. Ни звезд, ни месяца. Сомк­нули очи сонные дома. Но кое-где окошки светятся. Ученье – свет, а не­ученье – тьма…», – и понуждая блуждать в поисках светящихся окошек, в разгадке их смысла, ибо первое, что поражает героя в облике помещения «детской комнаты» – это отсутствие окон. Более того, тьма и бездонная пустота за единственным замурованным окном становятся символическими, отражающими необратимость происходящего в странном доме.
Мотив смерти («Из латунной рамки глядел портрет воспитателя
Макаренко»; «пожелтевшие от времени фотографии, с какими-то вымер­шими довоенными лицами») приобретает в «детской комнате № 7» черты мистического бессмертия: Разум Аркадьевич оказывается учеником «Арсения Витальевича Сухово, замечательного педагога, соратника великого Макаренко»,
104
и среди изображенных на групповых снимках людей он пугающе неизме­нен: «Этот Разумовский прописался на коллективных фото с конца соро­ковых... И вот что странно, все лица с годами менялись – взрослели или просто старели, а лицо Разумовского словно и не имело возраста».
И сами фотографии становятся свидетельством мертвой реальности. Их разрушение соприродно разрушению мира (в диафильме Разумовского нарисованный Герман разбивает рамку с фото одного из воспитателей этого учреждения, тем самым покушаясь на разрушение единого нарисованного бытия).
В повествовании о детской комнате милиции во второй части произ­ведения, которую критики считают стилистически чужой основному тек­сту, и складывается следующая оппозиция. И впрямь, наполненная кон­кретикой и бытовизмами, деталями реальность первой части, казалось бы, не гармонирует с разворачивающейся далее фантасмагорией. Но стилевое вычленение идейно значимых элементов – один из характерных приемов писателя. Кроме того, именно метафизичность происходящего во второй части дает возможность ответить на вопрос о «прообразе» создаваемой картины. Утверждение, присутствующее в одной из рецензий («Можно, конечно, притянуть сюда политику и посчитать важным то, что основные события происходят именно в 89–90-м годах, то есть буквально в послед­ние месяцы существования окончательно выродившейся «советской» сис­темы… Однако в елизаровском романе для такого притягивания нет ника­ких оснований») видится далеко не однозначным. Довольно туманно и по­яснение Льва Данилкина («…Атакующий сознание героя сверхразум вовсе не потусторонний, он внутренне присущая часть той самой тривиальной советской действительности, которую Герман полагал понятной и легко контролируемой. …Работала каста людей, которые вели себя вопреки сво­им очевидным экономическим интересам…»), призванное, как видится, подвести к значимому для рецензента, но опровергаемому самим текстом
105
выводу: «СССР – и вот это точно подмеченная Елизаровым черта – был страной не просто “несвободной” в вульгарном американском смысле, а страной, задававшей своим гражданам судьбу...»
В попытке разгадать суть фантасмагорического действа мы сталкива-
емся с удивительными смысловыми состыковками. Таково, например, странное сопоставление – неожиданное сходство манеры поведения у старшего инспектора детской комнаты Ольги Викторовны и одного из предводителей дворовой шайки Бормана: «…Озорные искорки, то и дело вспыхивавшие в подведенных глазах Ольги Викторовны. Точно такие же бесовские мокрые огоньки часто загорались в глазах у Бормана, когда он задумывал какую-нибудь злую шутку». Да и «мультики» – название и формы разбоя группы уличной шпаны, в число которой входит Герман, и того «представления», которое устраивает для героя в детской комнате милиции Разум Аркадьевич: «Что же делать? Как нам быть? – Ольга Викторовна сморщила лоб. – Как помочь тебе, малолетнему преступнику?.. Вдруг одной светлой гримасой – “озарило” – Ольга Викторовна расправила лобные морщины. – Това-а-рищи! Да что ж это я рукавицы ищу, а они за поясом? “Мультики”! Ну конечно же! – Она захлопала в ладоши. – “Муль­ти-ки”!.. Она рассмеялась тревожным фальшивым звоном…». Переход из мира одних «мультиков», «мультиков», показываемых советским граж­данам, – в мир «мультиков»-диафильмов, для них сочиняемых, – это незримая черта, которая уже сама по себе находится за гранью света и тьмы: «…Из темноты выросла высокая арка – темная глыба…»
Что же скрывается за призрачным светом «мультиков» из диапроек-
тора? Многозначность постмодернистского текста, приемы которого умело использует Елизаров, предполагает различные трактовки. Но, думается, более всего оснований предположить, что за ирреальной картиной – факти­чески по ту сторону диапроекторного луча – иная сторона жизни советской империи, темный мир создаваемой некими «бессмертными» существами идеологии. Мрачный мир «детской комнаты», которую боятся даже сотруд­ники милиции, – это мир «советского подполья», в том числе диссидентства,
106
и это «подполье» для писателя то же, что существование идеологически удушающего мегаполиса. Временные границы существования дома на Пролетарской автором четко очерчены. «Детская комната» появляется в 1920-е годы («В далеком 1921 году на улице Пролетарской в старом одноэтажном особняке впервые появились люди в милицейской форме, педагоги, что говорится, от Бога, настоящие энтузиасты своего дела») и исчезает из видимости простых «советских» граждан в 1970-е, продолжая существовать вплоть до 1977 года, охватывая, таким образом, исторический период неограниченного торжества советской идеологии. Но и в 1989 году, когда происходят описываемые события, дом на улице Пролетарской незримо существует. Множащаяся в воспроизведении диапроектора реальность (Разумовский демонстрирует Герману фильм об Алешке, которому в це­лях перевоспитания показывает фильм о хулигане Витьке Гребне Виктор Гребенюк, а в мелькающих кадрах диапроектора при этом появляется сле­дующий «мультик»: «На поверхности немого кино образовалась новая проекция – уже третья по счету») замыкается на самой себе, лишая возмож­ности разорвать цепь повторяющихся событий.
Истинная реальность подчиняется законам бытия нарисованного неким Борисом Геркелем и демонстрируемым Разумом Аркадьевичем диафильма: убитые и обезглавленные Алешкой Разумом Валерка Самсонов и Таня Санжеева в жизни оборачиваются погибшими в автокатастрофе однокласс­никами Германа Алферовым и Наташей Новиковой: «…Их хоронили в закрытых гробах – тела были полностью изувечены аварией, так что даже головы пришлось пришивать. Тогда я подумал, что ведь еще в девятом классе подозревал, что Алферов и Новикова приговорены и обречены…» Жизнь разворачивается согласно логике созданного в безоконном простран­стве «детской комнаты № 7» рисунка: «Все слова лягушки-Германа [нарисо­ванного персонажа. – Н.Ф.] были не из моего [Германа. – Н.Ф.] лексикона, но самым неприятным был тот факт, что когда он произносил их, они обре­тали жизнь и свою художественную правду».
107
Более того, диафильм создает схему существования ложной и лживой
советской реальности: «…Сам я из простой крестьянской семьи. В нашем селе не было десятилетки, я закончил восемь классов, поехал в город, посту­пил в техникум, устроился на завод, после техникума сдал экзамены на вечерний факультет в институте, через шесть лет выучился на инженера. Завод стал для меня тем, что есть землица для хлебороба!.. / Разум Аркадьевич и Ольга Викторовна с преувеличенным вниманием слушали эту ахинею, не имевшую к папе никакого отношения. Я точно знал, что он родился в го­роде, закончил десятилетку и к рыбалке был равнодушен…»
Но помимо «той» и «этой» реальности, вечера и ночи, напоминающих
первое в меньшей, второе – в большей степени мир дико пляшущих фан­томных фигур, есть и реальность истинная. Критерием этой истинности при оценке мира из всего советского бытия автор называет войну, образ которой исключительно значим в прозе Елизарова. В романе «Мультики» эта тема заявлена не настолько определенно, как, например, в «Библиотекаре» (особую функцию «воскрешения сознания» выполняют в этом произведе­нии даже военно-патриотические песни) или "Pasternake" (в романе маль­чик Василек не только играет в «войну» с ребятами: созвучно играм звучит рассказ деда о том, как заслужил он на войне дорогие медали), но отдель­ные детали прочерчены достаточно отчетливо. С «мультиков», испугавших ветерана войны, начинается поиск хулиганов-вымогателей. На «Аллее Героев» («большой кустистый сквер с памятниками героям Краснодона»), неподалеку от «памятника Кошевому», Герман попадает в руки милиции.
Но в мире «иной» реальности даже война из исторического и мистиче-
ского события превращается в идеологему. Попытка Германа (пусть даже призрачная – в рамках диафильма Разумовского) вырваться из мертвого мира советской Валгаллы (образ из романа «Библиотекарь») трактуется Разумом Аркадьевичем и его окружением как стремление разрушить святыни совет­ской истории (нарисованный Герман разбивает портрет Марии Александров­ны Вол, у которой – единственной из всех воспитателей – было военное про­шлое). Война становится лишь необходимым идеологическим фетишем
108
для прикрытия темного мира «детской комнаты»: «В семидесятом году город решил снести все старые дома на Пролетарской и выстроить новую совре­менную улицу имени героя Великой Отечественной войны Яна Миткелиса. …После горячих дебатов было принято решение: особняк оставить в качестве архитектурного памятника. Тогда же был найден и выход. Новый высотный дом бережно укутал собой маленький особняк».
Смысл войны «растворяется» в лозунговых речевках: «Страну захле­стнули ядовитые щелочные потоки западной пропаганды, но в этой враж­дебной среде внутренний враг забылся и обнаружил себя, на его подлой лакмусовой шкуре в благодатной для него среде тотчас проступили скры­тые фашистские знаки. …Не все так сильны духом, чтобы противостоять опытному безжалостному врагу и его прихвостням. …Промедление подобно смерти». Ее образ разрушается откровенной ложью, включаясь в диалог («Они беседовали, пока не стемнело: о книжках, о Великой Отечественной войне, о любимых песнях. И все это время в Алешке трепетала прекрасная надежда!») хулигана Гребня и садиста Разума.
И все же попытки героя уйти от глубинно-священного смысла войны оказываются несостоятельными. После разговора о войне перед взором Алешки Разума появляется «перекрестье оконной рамы», рамы исчезнув­шего позже окна, за которым тогда еще «облетал осенней листвой знако­мый пейзаж». У убегающего после убийства Алешки на лице – «партизан­ские тревога и ненависть», но прячется он и сохраняет страшные «трофеи» в «недобром месте», где «фашисты расстреливали… подпольщиков». В ответ на замечание милиционеров о «партизанском» молчании Германа («Я чувст­вовал себя героем-партизаном в плену у полицаев») Ольга Викторовна заме­чает: «Он не партизан, а самый настоящий диверсант! Партизаны за Родину погибали, а этот до других вещей додумался…».
Но, думается, ошибочно видеть в созданном двоемирии весь образ совет­ской страны, неверно угадывать в «мультиках», как пишет Лев Данилкин, фиксирование «существования модели судьбы, кода бытия». Ибо тогда
109
придется забыть о существовании в тексте образа города Краснославска с его настоящим детским счастьем, с купаньем на озере, с настоящей, а не выдуманной и пересказанной газетными слоганами нарисованным отцом Германа («Только и сбереглись хорошие воспоминания, как с отцом на Первомай в город ездили да на рыбалку. Однажды еще мальцом голопу­зым сома вытащил – вот такенный сом! Килограммов на шестьдесят, не меньше. Сколько радости было!») ловлей рыбы на реке Ильме, наконец, с высокими, «до звезд», кострами. Забыть о простой жизни родителей Германа, которые живут по законам, далеким от «правды» и «мультиков» сына, и страшного диафильма Разума Аркадьевича («…Я почувствовал духов­ную дистанцию… На пороге стояли папа и мама… удивительно жалкие, всклокоченные и мокрые, похожие на грустных озябших птиц»).
В образе маленького реального городка Краснославска, в тихой, но
настоящей жизни родителей героя, казалось бы, и скрыт истинный смысл существования отвергаемой современностью советской эпохи. Но автор не позволяет читателю забыть, что и мир «детской комнаты № 7», и мир темных улиц с напуганными бандой Бормана «советскими гражданами», и даже поэзия Краснославска – все это части единого видения Германа, части полета в «черную падающую вертикаль». Все прошлое – и героя, и мира, окружавшего его, – «пустой перекошенный кадр с дырами перфо­рации». Что было истинным в этом мире в прошлом, остается у писателя без ответа. И соответственно, нельзя ответить, что же будет настоящим в реальности грядущей.
Михаила Елизарова трудно отнести к определенному направлению
в современной прозе. Подобно сказочному колобку, писатель ушел от тра­диционных авторов, внеся в свою прозу и жонглирование словом, и игру с лексикой, обществом пока еще (пока еще!) табуированной, и фантасма­горию бытийных потрясений. В аннотации к роману писателя «Мультики» говорится об отраженном в прозе Елизарова «сюрреалистическом кошмаре».
110
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]