Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Художественная концепция личности в современной русской литературе пути и приёмы реализации. Учебно-методическое пособие для студентов-филологов и учи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
они не имеют истинной ценности, потому что оказываются для героя вто­ричнее эгоистически устремленных побуждений его натуры. Внутренние страдания героя бесплодны, потому что ему недоступны чувства другого че­ловека. Не мир не готов к воскрешению, а Веничке это воскрешение не дано по той причине, что он сам уходит от Бога.
Вопросы для самостоятельной работы
1. Можно ли считать творчество Вен. Ерофеева примером истинного
постмодернизма?
2. В чем лиризм поэмы «Москва – Петушки»?
3. Трагичен или комичен образ главного героя поэмы?
§ 5 Т. Толстая. Роман «Кысь»: пример создания псевдонационального
пространства в прозе постмодернистов
Татьяна Толстая вновь делает попытку обозначить себя как писатель, а не как шоу-вумен, каковой в течение достаточно долго времени воспри­нимается, мелькая на различных телевизионных каналах, выступая «лицом России» на международных книжных ярмарках. Проанонсирован (не без псевдолитературной шумихи) ее новый роман, пока представляющий собой лишь подробное описание изготовления салата «Мимоза», что, впрочем, заявлено как попытка «через кулинарные феномены рассмотреть время. И это, как ни удивительно, неплохо у нее получается, во всяком случае, брежневская эпоха через призму салата «Мимоза» (если салат – хоть в какой­то степени «призма») видится очень даже предметно». Как с восторгом отмечают рецензенты, только Толстая способна «на примере простого салата, известного каждому россиянину, так ловко описать нравы целого пласта истории – застойного времени Советского Союза». И думается, что, как и в случае с романом «Кысь», речь идет о форме повествования, но ни­как не о сущностной причине появления подобного сочинения.
51
Роман Татьяны Толстой «Кысь», произведение, написанное в нети-
пичном для писательницы жанре, создавался, как следует из поставленной автором даты, в течение 14 лет и вышел в печать в 2000 году. Не только публикация, но уже анонс был благожелательно принят и одобрен. При всей разнице талантов и степени вчитанности, всем авторам рецензий было важно – как следует из текстов – «разгадать» роман «ТТ», найти все аллю­зии и параллели, понять, «кто есть ху», как пишет один из таких критиков. Причем количество отгадок оказалось прямо пропорционально культурной посвященности и просвещенности – порой истолкование текста превраща­лось в разгадывание шарады, что в целом отнюдь не способствовало адек­ватной оценке поэтики романа.
О чем же это произведение, и что вызвало столь неуемный восторг у
целого ряда рецензентов?
События произведения разворачиваются в городе под названием Федор-
Кузьмичск, который некогда, до Взрыва, был Москвой, на что писательница указывает многажды: упомянув «семихолмие» Федор-Кузьмичска, Толстая через несколько страниц подтверждает, что странное поселение и впрямь было Москвой («зовется наш город… Федор-Кузьмичск, а до того… звался Иван-Порфирьичск, а еще до того – Сергей-Сергеичск, а прежде имя ему было Южные Склады, а совсем прежде – Москва»). Взрыв же – художест­венная метафора социального катаклизма, перевернувшего общество, под­менившего, доведшего до абсурда эстетические и нравственные понятия. Но это не взрыв семнадцатого года, ибо представление о дореволюционном обществе является в произведении застывшим, нереализованным идеалом. Выжившие после Взрыва – это жители советского общества, остановившегося в стадии доперестроечной формации. Упоминание о нем то и дело проры­вается в репликах Прежних и «философствованиях» перерожденца Тетери. К советскому прошлому отсылают как бытовые реалии (вспоминаемые мате­рью главного героя «могозины»), так и социально-идеологические моменты (продолжающийся на всем протяжении романа спор «патриота-почвенника»
52
Никиты Ивановича и диссидента-западника Льва Львовича). (Вообще же, нельзя не заметить, что в картине создаваемого Толстой и нелюбимого ею советского бытия больше мифологем, нежели живой реальности. Угады­вается деление общества на обывателей, начиная с «простого советского человека» и заканчивая фарцовщиком, и интеллигенцию с ее легендарными «кухонными спорами».) Вместе с тем, в Южных Складах, получавших имя очередного правителя, после Взрыва прошла вся череда советских лет. И теперь революционный призыв звучит уже из уст совершающего «госу­дарственный переворот» Главного Санитара Кудеярова: «Слушай револю­цию, тудыть!»
На первый взгляд, последствия Взрыва – исключительно физические: «…У кого руки словно зеленой мукой обметаны, будто он в хлебеде рылся, у кого жабры; у иного гребень петушиный али еще что». Но истинные мутации – духовного плана. Жители Федор-Кузьмичска в большинстве своем не только интеллектом ограничены, лишены способности к абстракт­ному мышлению, но и духовно не развиты. Обитателям города, за исключе­нием обретших бессмертие Прежних и Перерожденцев, бывших людей, выполняющих теперь функции гужевого транспорта (но не лошадей, ибо понятие «лошадь» обитателям городка неизвестно по причине отсутствия таковых: «Поясните, пожалуйста, “конь” – это что?.. – Мышь…»), неведомо понятие памяти, потому что у них нет прошлого. Они не способны ценить прекрасное, потому что примитивизируют его.
Своеобразным исключением среди диковатых обитателей города­деревни является главный герой – Бенедикт. В этом образе постмодернистски соединяются несколько планов, порой противоречащих друг другу.
Бенедикт – типичный представитель описываемого общества, его жизнь ничем не отличается от жизни прочих обитателей Федор-Кузьмичска. Живет он, как и все, в хилой избушке, питается мышами и грибышами, запасает ржавь, летом работает в поле (приусадебный участок в шесть соток), зимой сидит в конторе.
53
Выделяется Бенедикт среди прочих, пожалуй, лишь происхождением:
«…Три… поколения ЭНТЕЛЕГЕНЦЫИ в роду было». Наученный грамоте, герой оказался не чужд искусству: заучивает наизусть стихи, впрочем, не понимая их содержания, даже пытается рассуждать о прекрасном. Но наде­лен главный персонаж и интеллигентской ограниченностью сознания: любая форма свободомыслия пугает Бенедикта. Попытка его сослуживицы Варвары Лукинишны поведать свои сомнения относительно авторства переписывае­мых стихов оканчивается крахом: «Бенедикт вырвался, ссыпался с крыльца под дождик, в раннюю сырую тьму. С глаз долой».
Наконец, проглядывает в Бенедикте что-то и от автора – это пребыва-
ние вне всех и над всеми, попытка выразить свою внутреннюю непонят­ность и многоликость, тоска, недоступная обывателям с их ограниченными интересами: «…Словно что-то было, ан и нету».
Но все-таки названные планы проявляются как частные – они не исчер-
пывают, не определяют всего образа Бенедикта. Главное в нем – это ярко выраженное народное начало, – во всяком случае, такое, какое видится Татьяне Никитичне. Отсюда – поистине эпический зачин «Кыси»: «Бенедикт натянул валенки, потопал ногами, чтобы ладно пришлось, проверил печную вьюшку, хлебные крошки смахнул на пол – для мышей, окно заткнул тряпицей, чтоб не выстудило, вышел на крыльцо и потянул носом морозный чистый воздух. Эх и хорошо же! Ночная вьюга улеглась, снега лежат белые и важ­ные, небо синеет, высоченные клели стоят – не шелохнутся. Только чер­ные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают», – отсылающий через слова Ю. Селезнева о Кривом Носопыре («Здесь перед нами именно “весь мир”») к зачину романа В. Белова. Так постмодернизм пытается создать свою историю Руси и свой образ русского человека.
Знаковым является отношение федор-кузьмичских обитателей к Пушкину,
отражающее переосмысливаемое автором понятие русского гения. Фигура поэта значима не только для художественной структуры романа, но и для всего творчества Татьяны Никитичны в целом. Пушкин – своего рода знак,
54
символ, позволяющий отличить человека интеллигентного (по Толстой – образованного и наделенного элементарным художественным вкусом и просто вкусом, в том числе к хорошей пище) от человека примитивного, который трансформируется в прозе писательницы от совкового обывателя до «подмосковных бабок» с «уникальным антиэстетизмом», раскладываю­щих «непременно в пылище» продаваемые фрукты.
По совету «бывшего», Никиты Ивановича, Бенедикт начинает возво­дить из «дубельта» (дуба) памятник поэту: «…Ум у нас прозорливый… дерево дубельт – хорошее дерево для буратины, и на ведра хорошо, и боч­ки из него знатные». Сам себя Бенедикт уже готов соотнести с Пушкиным: «Что, брат Пушкин? И ты небось так же?», – и новое наполнение получает народность поэта: «Я же тебя сам, – рассуждает Бенедикт, – из глухой колоды выдолбил, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать… Был бы ты без меня безглазым обрубком, пустым бревном, безымянным деревом в лесу… Не будь меня – и тебя бы не было!»
Но вот влюбляется Бенедикт и подумывает о женитьбе. При описании любовных переживаний героя (это уже не «шутки шутить») меняется автор­ский тон повествования, появляется лиричность. Любуется Бенедикт, глядя на работающую с ним рядом Оленьку. Но весь лиризм – не более чем под­готовка дальнейшего серьезного пассажа.
Выражением сущности увиденной Толстой Руси является образ Оленьки Кудеяровой, в котором прослеживаются черты Руси в ее исконном, народно­сказовом истолковании («…Глазыньки у ней (у Оленьки) сияют да перели­ваются, а румянец во всю щеку так и пышет. И пробор в светлых волосах чистый, ровный, молочный, как небесное Веретено. На лбу у ей тесьма плетеная, цветная, а на той тесьме украшения, подвески покачиваются…) и дремлющим в глубине разбойничьим началом (Оленька Кудеярова). Живущий обыденностью советского бытия, Бенедикт очаровывается героиней. Но не случайна перекличка имени Кудеяровой с героиней романа
55
И. Гончарова. «Раздвоение» Оленьки («как это она так у Бенедикта в голове раздваивается, как это она видится да мерещится – не понять») становится насмешкой над мечтой Ильи Ильича, пародией на созданный «деревенщиками» (а подспудный спор с ними нельзя не ощутить в характеристике «русских» элементов художественного мира романа) образ Руси, почувствованный ими в усредненной идеологией советской реальности.
Но на этом метаморфозы, происходящие с героиней, не оканчиваются. Женившись, Бенедикт «перешагивает» в демократию, и его понуждают
отныне подчиняться новому образу жизни, согласно руководству тупова­той толстухи Февроньи – матери Оленьки (то ли символизация Европы как «учителя» более молодого восточного государства, то ли указание – говоря­щим именем – на европейское восприятие Руси), и авантюриста, бесприн­ципного «дядюшки Сэма» – главного санитара Кудеярова. Но в материаль­ном изобилии, в полном довольстве тяжело становится Бенедикту: «…Словно что-то было, ан и нету». Порой вспоминается герою с ностальгией его рассыпающаяся изба, но, проведав свое прежнее жилище, понимает герой, что былое существование осталось далеко позади, и не в этом причина его тоски. Не сразу понимает герой причину подобного состояния.
И Оленьку после замужества, то есть осуществившейся грезы, Бенедикт
видит теперь в ином свете. И дело не во внешних изменениях жизни. Просто то очарование, от которого, уверен автор, нужно избавиться как от морока, не позволяет открыть истинные черты. Толстая словно переворачивает картинку гончаровского романа, и мы видим извращенную, уродливую мечту Ильи Ильича: «Вот прежде Оленька виделась: бусы там, ямочки, ленточка. А те­перь – что ж? Теперь вон она, Оленька… Ямочки – дак у нее по всему тулову ямочки. …А только раньше вроде как бы мерцание от нее было. Вроде бы тайна какая. А теперь вот она сидит на тубарете, личико густо сметаной об­мазала – чтоб белее было; а только вид страшенный от этой сметаны. Волоса чешет…»
Кульминацией раскрытия образа героини становится рождение ею
наследников: «В декабре месяце, в самое темное время года, окотилась
56
Оленька тройней. <…> Деток трое: одна вроде самочка, махонькая, пищит. Другой вроде как мальчик, но так сразу не скажешь. Третье – не разбери поймешь что, а с виду как шар – мохнатое, страховидное. Круглое такое. Но с глазками».
Попаданием в обойму ненавистников России, очевидно, и обусловлено то, что роман писательницы стал «знаковым» в «левой» среде, а его скан­дальность оказалась невиннее тех выводов, которые были сделаны каса­тельно романа профессиональными читателями (то бишь критиками). Так, Л. Данилкин услышал в романе Толстой «что-то дремучее», «даже не сти­лизацию под допушкинский язык», а «вполне оригинальную разработку ненавистного писательнице деградировавшего, туземного, не тронутого ни одной культурной инвестицией языка», то есть, что-то «не то из сказок Афанасьева, не то из повестей про милорда глупого и Ваньку Каина», факти­чески поставив знак равенства между истоками русской культуры и непро­свещенной дикостью и варварством. Впрочем, не менее пугающа и литера­тура нового времени. «…Лев Николаевич Мышкин (Мышкин! Кысь!)» – таково «потрясающее» открытие Н. Ивановой. Какие выводы позволяет сделать роман? «Русская культура ублюдочна. Или: русская культура бес­смертна. Или: русская культура тут вообще ни при чем» (Б. Кузьминский).
Перед нами, подводят черту исследователи, «форменная энциклопедия русской жизни», «история о Древней Руси, заново возникшей на ядерных обломках Москвы» (Д. Ольшанский), «…книга о России. Энциклопедия рус­ской жизни, как некогда говорили в таких случаях. <…> История государства Российского, блин» (Б. Парамонов).
Что же такое или кто же такой в этом вымороченном русском мире Кысь? «КЫСЬ, БРЫСЬ, РЫСЬ, РУСЬ, КИС, КЫШЬ!», – восклицает Н. Елисеев и продолжает «погружение» в этимологию слова, видя, слыша в нем не только «ласково-подзывательное: кис-кис, резко-отпугивательное: кышшш! и… хищную рысь и брезгливое – брысь!», но и «старую Русь, мечту славянофилов и почвенников»: в романе описана «шовинистическая, ксенофобская мечта – вот он, чаемый ксенофобами “русский мир”».
57
Чем больше вчитываешься в текст, тем яснее понимаешь, что подобный
«проговор» Толстой в ее неприятии генетически родственной, но духовно чуждой ей жизни далеко не оригинален. Ничем не выделился ее роман в ряду подобных памфлетов. Меняются персонажи и антураж, но суть остается прежней. В автобиографическом повествовании Л. Бородина есть воспоми­нание о «приобщении» к «тамиздатовской» литературе: «…Мой взгляд оста­новился на обложке со знакомой фамилией. Это… был автор того самого сочинения, о сатирико-критических достоинствах которого днями раньше восторженно повествовал один мой знакомый.
Александр Зиновьев. “Зияющие высоты”. …С первых же страниц полыхнуло на меня… утробным отвращением
к стране, к народу, к его слабостям и грехам… …Ставшая крылатой, потому что оказалась удобной, фраза о том, что, дескать, по причине природного косоглазия мы, метившие в коммунизм, попали в Россию, – это, уж про­стите меня, полнейшая чушь. Кто куда метил, тот туда и попадал».
Чтобы почувствовать перекличку произведений, достаточно лишь
процитировать «наугад» отрывок из сочинения А. Зиновьева (избегая, правда, данных им собственной стране и собственному народу имен): «После исторических мероприятий поселок… преобразился. Бывшее здание Школы передали под филиал Института. Сортир надстроили и одели в сталь и стекло. Теперь со смотровой площадки туристы, неудержимым потоком хлынув­шие в [купюра. – Н.Ф.], могут воочию убедиться в том, что просочившиеся к ним ложные слухи суть клевета. …Рядом с сортиром построили гостиницу, в которой разместили Лабораторию. Чтобы туристам было что посмотреть в свободное от посещений образцовых предприятий время, вокруг гостиницы воздвигли десять новеньких живописных церквей десятого века и ранее. …Речку … вдоль и поперек перегородили. Она потекла вспять, затопила картофельное поле, бывшее гордостью… и образовало море, ставшее гордо­стью... За это все жители, за исключением некоторых, были награждены».
Как верно отмечал В. Кожинов, «что касается нашей истории, то мы
до сих пор смотрим на нее глазами либерала-западника, и ничего хорошего из этого выйти не может».
58
Исследователи увидели то, чем подменила образ Руси-России Толстая. Плутания в дебрях постмодернистского сознания заслонили от нее Русь, а привиделось другое. Приснилось как-то главному герою, что у него хвост вырос, как у паулина, «Княжьей птицы», но вот надо обедать идти, а хвост вдруг стал коротким, и перья из него вываливаются, так что уже и стыдно Бенедикту: нечем себя прикрыть. Подумалось при пробуждении: «Вот чудь какая приснится! – не знаешь, что и думать». Так Чудью подменяет Татьяна Толстая Русь; морок, обман выдает за реальность, а потом этой вымышленной реальностью пугает.
Вопросы для самостоятельной работы
1. Каково авторское отношение к главному герою романа?
2. Можно ли согласиться с критиками, отмечающими нелюбовь
Т. Толстой к русской истории?
3. Какое прошлое изображено в романе?
§ 6 В. Нарбикова: специфика постмодернистского текста
Типологической особенностью постмодернистского текста следует назвать его тождественность, не декларируемую, но явствующую из построе­ния текста, внетекстовому бытию: «…Каждый постмодернистский текст… претендует не только на подобие, но и на полное, по крайней мере струк­турное, тождество мироустройству». А это приводит, в свою очередь воз­никновению специфических отношений между автором и главным героем: «…Образ героя в постмодернизме создается по логике конструирования образа автора-творца. И наоборот: образ автора в постмодернистском тек­сте нарочито уравнивается в правах с персонажем». Значимым в данном случае представляется не двойничество автора и персонажа, когда послед­ний является «подчеркнуто отождествленным с биографическим автором», а функциональная близость автора и персонажа.
59
Данные особенности прослеживаются в полной мере в прозе Валерии
Нарбиковоой, как в произведениях более раннего периода («Равновесие света дневных и ночных звезд», «План первого лица. И второго»), так и в повестях 1990-х годов («Около эколо…», «Пробег – про бег», «Великое кня…»).
В прозе В. Нарбиковой персонаж приобретает функции, «права» автора.
Игровой момент – это угол преломления реальности внехудожественной в реальность художественную: «…Это игровой момент, как театр… в это можно играть». Художественный мир в этом случае оказывается несамо­стоятельным, зависимым от сознания героини. Ценностный центр искусства в результате творческого акта переносится на «сам незавершенный и неза­вершимый процесс творчества».
Грань между реальностью и текстом у Нарбиковой исчезает в силу того,
что реальность перестает существовать, подменяясь бытием текста. Сим­волично обращение данного автора к интертекстуальности – использова­нию чужого текста. Такой текст воспринимается как имитация реальности, поэтому включается в произведение не сам по себе, как самостоятельный, целостный, самодостаточный художественный мир, а как совокупность печатных знаков. Художественное целое снижается до «первичного мате­риала» – бумаги, холста: «Додостоевский тут же заснул, у него изо рта по­текла слюна – большая редкость, которая капнула на открытую книжку Кузьмина, тоже большую редкость, на один из пятисот экземпляров “Леска”. Капля посидела-посидела на мелованной бумаге… и впиталась»; «Эта книжка была слепым ксероксом, который еще так неудачно переплели, что часть слов уходила под корешок, и приходилось догадываться, что -торый – это который, а -ец – это все-таки конец».
Игра со словом лишает создаваемый мир самостоятельности. Вычур-
ная метафоричность мира Нарбиковой не позволяет, как ни странно, мета­форе выполнять свои прямые функции. Образ не уподобляется другому образу, он трансформируется (или получает потенциальную возможность трансформироваться) в него: «…Могла говорить о Борисе вообще…о борисе­барбарисе»; «трава на Кавказе необыкновенно высока… эта доисториче­ская трава – бамбук».
60
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]