Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Художественная концепция личности в современной русской литературе пути и приёмы реализации. Учебно-методическое пособие для студентов-филологов и учи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
несомненных художественных достижений… с несомненной его бездухов­ностью. Неправославное сознание оказывается не в силах разорвать этот порочный круг, пребывая в безнадежности безверия» (М. Дунаев).
Нельзя не обратить внимание и на такой момент. Если в литературе ХIХ века сказочный сюжет требовался для прояснения, содержательной прорисовки образа героя, то в литературе ХХ века наблюдается его переос­мысление. Трансформируется как сам образ сказочного персонажа (класси­ческим примером может служить «Атомная сказка» Ю. Кузнецова), так и условия существования мифологического бытия.
Разностороннее отражение фольклорные мотивы нашли в творчестве В. Крупина. Образ живой воды в одноименной повести является органи­зующим для всего произведения. Но уже здесь, несмотря на явно заявлен­ную тему былинного богатырства («Маша сама скоро прочтет, как убитых русских богатырей исцеляли живой водой. Приносили эту воду спасенные ими птицы. / Тут вдруг действительно откуда-то сверху принеслась птица и села на крышу»), понятие «живой воды» трактуется далеко не однозначно. В более поздних произведениях сказочные образы в еще большей степени утрачивают традиционное мифологическое наполнение. Старик и старуха (словно персонажи из сказочного зачина «жили-были старик со старухой») из «Спасения погибших», перекочевав в повесть «Как только, так сразу», в иной временной контекст, утрачивают былые черты и становятся потен­циальными убийцами, готовыми идти на преступление ради денег.
Русская земля погибает, а вместе с нею разрушается и мир сказки, пото­му, по мнению писателя, сказочный герой уже не в состоянии противостоять злу. И в повести «Великорецкая купель» к сказочным трем братьям прибав­ляется брат четвертый, герой, несущий не языческое, а монотеистическое, а именно – православное мировидение. Автором намеренно подчеркивается выпадение современного бытия из фольклорной «системы координат». Гра­ницы повести «Живая вода» в «Великорецкой купели», написанной Крупиным десятью годами позже, оказываются значительно расширенными.
21
К переосмыслению фольклорных мирообразов обращается и один из
самых интересных современных авторов, Олег Павлов. Но его художест­венное решение иное. Так, в произведении «Казенная сказка» (1994 год) отсутствует прямое указание на сказочные параллели. И только само название романа предполагает поиск таких параллелей, причем они будут не только заложенными автором, но и домысленными читателем.
Мир, создаваемый автором, видится лагерным бараком, «с земляным
полом и крытый наглухо небом» («Дело Матюшина»). Но, несмотря на совер­шенно конкретные реалии (степи Северного Казахстана, где вдали от всех поселений располагается лагерная зона, а при ней – степная рота) и даже приблизительно очерчиваемые временные границы, здесь чудесным образом располагается своеобразное «тридевятое царство», пространство, сущест­вующее не столько в материальной, сколько в духовной ипостаси. Этот мир становится метафорой затерявшейся в сказочном бытии Руси. Это же чудесное пространство является местом обитания действующих лиц и в дру­гих произведениях писателя.
Попадают герои сюда по чьей-то неведомой им воле. Так оказывается
на дальней заставе герой «Карагандинских девятин» Алеша Холмогоров: «…Отправили – на санитарной презренной машине, рейсом в один конец, без попутчиков…»). Так же – неведомо когда – попал «на казенную службу» «не по расчету или принуждению, хоть добрая его воля мало что прибав­ляла, будто нуль», главный персонаж «Казенной сказки» Иван Яковлевич Хабаров. В этом мире многое не происходит, а «чудится» героям, как «и сама дорога от затерянного поселенья до Караганды чудилась служи­вым длиннее жизни».
Сказочность мира воссоздается даже на уровне отдельных элементов.
Таков окружающий героев пейзаж: в мире – лагерном бараке не только слышалось «дощатое кряхтенье с гудением трубным сквозняков», но еще и в воздухе «старо дышало из углов человеком, как прахом». Таково опи­сание Алеши: «Душа у Холмогорова была что добрая каша – вместо того, чтоб расплескаться, знай береглась и тяготела теплом своим к покою. Когда
22
наполнял ее жар… раздувала по-жабьи зоб» – с обращенной к образу царевны-лягушки метафорой «по-жабьи». Появляются детали, которые в силу собственной мифологической завершенности могут восприниматься как сказочные. Это железный зуб, обещанный Алеше Холмогорову (смысло­вая ассоциация с железными сапогами), картофель («молодильные яблоки»), добываемый капитаном Хабаровым на степной земле для солдат, голо­дающих на скудном пайке.
Волшебной силе, сотворяющей судьбы героев по собственному злому хотению, противостоит их доброта и незлобливость. Причем эта доброта – не их заслуга, а изначальное, зароненное в их души качество, настолько неподвластное осмыслению «реальным» миром, что пугает окружающих, как улыбка Алеши Холмогорова: «…Он, когда над ним все смеялись, тоже улыбался, но судорожной отрешенной улыбкой, которая так обезображи­вала его лицо, что смешки окружающих от отвращения начинали поневоле глохнуть…».
Добро герои Олега Павлова совершают будто по наитию, неосознанно, не умея дать себе в этом ответ, порой словно по собственной глупости и недалекости, не понимая, не осознавая самих себя. Так, забитый и тер­пящий от всех насмешки Алеша Холмогоров «даже не всерьез, а с трепе­том человека, причастного к таинству, считал себя везучим и волновался, что везение может уйти так же беспричинно, как и было дадено. <…> Себя он доверчиво ощущал непохожим на других, как будто награжденным, и, замечая вокруг людей с недостатками, умудрялся их жалеть, не чувст­вуя, что жалеть бы надо самого себя».
Добр и Хабаров, не ведающий, что можно быть каким-то иным.
Думается, в этом, в отказе героям в наличии воли, и заключается принципиальный спор писателя со сказкой, а также расхождение с восходя­щей к ней традицией «деревенской» прозы, и, кроме того, кроется отгадка непринятия Олега Павлова «традиционной» критикой. Исключением стала Капитолина Кокшенева, высоко оценившая прозу писателя: «Если уж и ис­кать точное слово, сопоставимое с творчеством писателя и его объемлющее,
23
то таким ключевым словом будет – Жизнь… Альфа и омега писателя – жизнь, живая жизнь [курсив автора. – Н.Ф.]». Она же дала точное определе-
ние сущности бытия героев Павлова: «больно жить».
Эта боль возникает от несоразмерности, несхожести двух сталкиваю-
щихся миров. Герои, словно Иванушки, то ли дураки, то ли царевичи, при­носят в несказочную реальность сказочные законы. «Шагнувшей» в мир обыденности представляется и сама сказочная Русь. И естественность, нерефлективность добра тогда объясняется сущностью того мира, той ска­зочной земли, на которой и живут персонажи О. Павлова.
Эта земля, без вмешательства героев, способна совершать справедли-
вый суд. Если особист Скрипицын («Казенная сказка») с раскаянием сам обращается к миру, который символизирует в его глазах Хабаров («Нету у меня никого, никого у меня нету... Но в полку – моя сила»), то начмед Институтов погибает, столкнувшись с извечной правдой и законом земли. Над ним, поверженным, торжествует маленький мышонок, дух ненавиди­мого им бытия: «Из-под плаща, который был на трупе, никому не замет­ное, выбралось… наружу живое махонькое серое существо – даже не мышь, наверное, а мышонок… Он ничего не умел, не знал и произвел осмысленное движение, которое только мог, заложенное на всякий случай в его ум для ухода за собой, но было похоже, будто горевал и умывался слезками, а потом утешился и юркнул на свободу, под вонючий вагон».
Но было бы несправедливым утверждать, что автор уводит своих
героев от выбора. И объяснение этой осмысленности доброты заключено в подспудном, не бросающемся в глаза, словно неловком, а порой и неясно истолкованном присутствии православной веры. Таковы слова незнакомой старухи, обращенной в Хабарову: «“Вот и грех, милый, дура я, за мертвого тебя приняла, а ты спал... Батюшки, а что у тебя за лицо было! Дай-ка пере­крещу от греха. …Ну все, будь здоров, я пошла, не болей, не мучайся”», и крестное знамение, которым она осеняет капитана, чем огорчает его мятущуюся душу. И такое осознание благословения извращается в «казенном»
24
мире, в котором крестом будет «осенять», ставя на лбах кресты, вшивых и гнойных солдат «баба»-военврач.
Крестником своим мысленно назовет Хабаров мальчонку-казашонка, которому поможет в карагандинском поезде.
Наконец, такова молитва капитана Хабарова, звучащая в начале про­изведения и определяющая собой все существо героя до самого финала «сказки». Не ведая, когда следует копать так долго чаемую картошку, Хабаров обращается к тому, что выше и мудрее его: «Капитан в Бога никогда не верил, но тогда встал на колени посреди канцелярии. Позвал его громко. И не молил­ся, не бил поклонов, чего отродясь не умел, а, выпрямившись – как честный служака на смотру, – доложил для начала… И попросил, помолчав и пере­ведя дыхание: “Если вы на самом деле есть, тогда помогите, если так воз­можно, собрать моей роте побольше картошки. Я за это в вас верить стану и отплачу жизнью, если потребуется”. …Жалко Хабарову было себя в свет­лой тишине, которая его вдруг окружила».
Подобная трактовка образа героя не позволяет говорить о его «инстинк­тивной» доброте. Осознанны все поступки Хабарова, начиная от решения посадить в надежде на будущий урожай привезенный для еды картофель и заканчивая последним – ставшим роковым – путешествием в буран за сол­датским жалованием. Еще более показательна судьба Алеши Холмогорова. Безвольный и почти бессловесный, на протяжении всей службы и вынужден­ной отсрочки демобилизации выполняющий чужие приказы, ставши свобод­ным, он не садится на поезд, который должен увезти его прочь от несправед­ливого заточения, побоев, унижения, а вспоминает о нерусской девочке­побирушке, откликнувшейся когда-то на его доброту: «Он не мог вспомнить, какой же она была, только чувствовал, казалось, ее голод, и поначалу мед­ленно, а потом все уверенней пошел в том направлении, куда уходили чужие для него поезда».
Герои Олега Павлова поступают так, потому что не могут поступить иначе. Но это не говорит об их инертности и духовном безразличии. Вы­бор у писателя делается не на уровне человека, а на уровне самого народа.
25
Ему суждено болеть чужой болью и не страдать, а сострадать. В сказочном мире Олега Павлова его герои живут вполне реальной жизнью.
Олег Павлов: тип «лишнего человека»
Названием двух своих статей об Олеге Павлове: «Жить некуда» и
«Больно жить» (журнал «Москва», 1997, № 5, 2000, № 5) – Капитолина Кокшенева предельно точно отразила мироощущение целого поколения, взрослевшего и обретавшего себя в распадавшейся стране.
Осознание пустоты наступавшей реальности и необходимости ее запол-
нить роднит самых разных героев прозы последних лет. Это может быть по­пытка обретения себя, глубоко осознанная или интуитивная, или только инфантильная надежда на то, что сам по себе возродится утраченный миропорядок. И первоначально «возвращение» к себе понимается как воз­вращение к дому, к деревенскому житию, но уже без осознания того, что крестьянский двор – «это не просто жилье… а сложившаяся в ходе много­векового развития жизнестойкая универсальная ячейка общей структуры земледельческого хозяйства, в основе которой лежат семейные отношения» (А. Ланщиков), крестьянский, то есть народный уклад.
«…Дом в деревне, как точку отсчета, чтобы создать самого себя…»,
мечтает получить лирический герой Алексея Варламова («Дом в деревне»); с любопытством, ощущая себя «странным и непривычным… словно на Луне», «заглядывает» в ставший для него прошлым деревенский мир, во «вчераш­нюю деревню» автобиографический персонаж З. Прилепина («Бабушка, осы, арбуз»).
И при всей действительной разности многих героев прозы последних
лет вдруг отыскивается у них нечто по-настоящему общее: все они смогут жить дальше, ничего не обретя, возвратясь «в московскую квартиру», и такая жизнь будет и привычнее, и спокойнее. Во всяком случает, путешествие в «никуда» не меняет трагически их мироощущения.
Мир, к которому необходимо прийти героям Олега Павлова, это не
«экзотическая» реальность деревянной крестьянской избы. В сказочном,
26
мифологическом обличье, обозначенном даже в жанре одного из произве­дений – «Казенная сказка», – выступающий за отдельными реалиями, а по­рой и сотканный из них – предстает образ самой Руси, чудной, потаенной, то ли с добрым духом, то ли с колокольным звоном, а чаще – и с тем, и с другим, – и потеря ее означает духовный распад и самого героя.
Герой романа «Дело Матюшина» Василий Матюшин – человек, осоз­нанно лишающий себя корней, своей личной, семейной и шире – народной истории. И это осознание вины человека за оборванность связей – тоже отли­чает Олега Павлова от многих писателей-современников.
Такой надлом произошел не в бытии взрослевшего Матюшина. Не в перестроечной суматохе, а задолго до этого, в неназываемой, но угадывае­мой обезбоженности прошлого видит писатель истоки происходящего в настоящем. Сиротой-подкидышем стал отец Василия, «обида выжгла душу отца и обуглила». За собой он видит только мертвое прошлое, но это не та смерть, памятью о которой, постоянно соприкасаясь с нею, живут все живые душой герои Павлова. Эта смерть – небытие, и породить оно может только материальное, бездуховное существование, когда «чтобы как у людей, но и чуточку больше хотелось»: «Он… выжил войну. Выжил после войны».
В таком мертворожденном семейном пространстве появляются на свет дети Григория Ильича, Яков и Василий. И первой памятью Василия, и всем его прошлым становится крик матери, осмелившейся перечить отцу, оторвавшему ее не только от жизни, но и от смерти ее родной семьи, не же­лавшему отпускать на похороны дорогого человека. В этом крике-памяти растворяются все чувства героя, поэтому сострадание к близким, отцу и брату, «отслаивается» «от души его без всякой боли», и единственным исходом ви­дится смерть избивавшего его Якова: «Ему [Василию. – Н.Ф.] семь годков было, но уже мечтал он, что забирают Яшку в армию и убивают на войне».
Окончательное освобождение героя случится после смерти отца. Как и у Матюшина-старшего, желание выжить, спасти себя («Боялся он [Василий. – Н.Ф.] за себя, неистово, до опустошения желая одного – прожить эту кромешную ночь. Осилить. Уцелеть») будет определять все поступки Василия.
27
Не раз и не два появляется у Григория Ильича возможность опом-
ниться, то есть обрести живую память рода. Но, ощущая несоразмерность материальных трат с получаемым взамен родством, он продолжал отгора­живаться в своем отдельном замкнутом мире.
Материальность существования делает возможным для героев рвать
все человеческие связи. Якова с отцом, сумевшим «кровью» полюбить родившуюся внучку, связывают только «мертвые» открытки и скупые письма; после дезертирства Якова его фотографии исчезают из квартиры Матюшиных, а «если не стало фотографии, то и человека не стало». Позже сам Василий, не получив от родителей денег – необходимого условия соб­ственного выживания, – топит очередное письмо из дома в человеческих нечистотах.
«Душа… сама по себе, гнетуще холодная в нем» – вот что руководит
поступками Василия в гражданской жизни, а затем в армии. В его внут­реннем монологе проскальзывают черты печоринской исповеди: «Все у него было отнято, и чудилось теперь, что и дома нет, что и место родное отняли – и только могут убить. И он с дрожью… голодной думал: за что же меня? Ведь нужен я кому-то, ведь родился жить, как и они, пускай им станет дорога моя жизнь, пускай пожалеют...». Но, обращаясь за сострада­нием к миру, сам Матюшин никого и ничто не способен полюбить, и на жестокость окружающего бытия отвечает еще большей жестокостью.
Если в начале армейского существования Василий чувствует «страх
ударить да ненароком убить», то позже бьет узбечонка, «думая, что убивает, упиваясь каждым звуком». Осознание, что «нельзя было остаться одному или хоть позади всех, только бы со всеми», сменяется состоянием, когда герой «застревал в одинокой тоске».
Один, одинокий, одиночество – самые частые определения человече-
ского состояния в художественном пространстве романа, и каждый из героев по-своему пытается его преодолеть. Но для Матюшина одинокая жизнь становится синонимом «покойной» жизни, где слово «покой» можно рас­сматривать как состояние, близкое смерти.
28
Однако желание смерти, равнодушие перед ее приближением у Матюшина вновь по-печорински неискреннее. Рассуждая о том, что «скорей себя сгубить… это и есть его, Матюшина, самая выстраданная человечья цель, неразумная и угнетаемая, будто в утробе, мечта…», готовясь покон­чить с собой, Василий в итоге расстреливает из автомата заключенного, движимый по-прежнему, несмотря на ощущение «конечного круга страш­ного своего небытия», желанием спасти себя, стремлением выжить, сохра­ниться в собственном одиноком скитальчестве, которое Ф. Достоевский определил как «тип… верный… тип постоянный… Эти русские бездомные скитальцы…»
Но при этом, как ни парадоксально, но определяющим в характери­стике таких скитальцев Олега Павлова будет слово «русский». Ведь слова – «жить некуда», – сказанные о Василии Матюшине, отнесены отнюдь не к положительному герою, а к герою, являющему пример полного разложе­ния личности. И несмотря на это, такой герой судится у писателя по зако­нам русского бытия.
Скитальчество Матюшина особого рода: не бродит он по земле, а живет «по произволу судьбы, куда ветер дунет, что в голове чертополохом про­израстет, так он и рос». Потому таким значимым становится для Василия обретение сапог (сказочный мифообраз сапог-скороходов) – своеобразного «средства» прийти к родной земле. Именно с неправильно намотанных портянок и невозможности, как все, носить сапоги, в которых, как и в чело­веческой доле, строго «соблюдался размер», начинаются армейские мытар­ства Матюшина. Сшитые после госпиталя, они заставляют солдат думать о Василии как о человеке, способном «замараться», чтобы только спастись от службы. Потому новые кирзовые сапоги становятся первым, что зака­зывает Матюшин на зоне в обмен на самогон, разбавленную самодельную брагу, из-за которой позже он и убьет человека.
Тем не менее, неправедное завладение «чудесными» сапогами не изме­няет волшебно героя, не приближает к таящемуся в непостижимой дали миру. В своем одиночестве Василий ощущает, как «земля затаилась под ногами
29
в мглинке», а перед убийством, полный злобы, надевая новые, но уже сжав­шиеся в гармошку сапоги, Матюшин чувствует, «будто ноги по колени в землю зарыл».
Литературная этимология образа также усложняется через аллюзию
к роману «Братья Карамазовы». Убиваемый Матюшиным зек обретает имя героя романа Достоевского, называется Митькой, но окликается Василием именем «Митя»: «Матюшин вдруг ожил и позвал его задушевно: // – Митя! Митя!» А расстреляв из автомата «не человека, а загнанного, хрупенько­хрящеватого зверька», Василий «сидя в глухоте, как дитенок, заплакал». «Да отчего оно плачет?.. Почему ручки голенькие, почему его не закутают? – А иззябло дитё, промерзла одежонка, вот и не греет», – читаем мы у Достоевсокого. И за холодными степями Казахстана встает другой образ – «голой степи» из сна Карамазова: «Вот он будто бы где-то едет в степи, там, где служил давно, еще прежде, и везет его в слякоть на телеге, на паре, мужик. Только холодно будто бы Мите, в начале ноябрь, и снег валит крупными мокрыми хлопьями, а падая на землю, тотчас тает...»
Впервые Матюшин чувствует, что земля, «земелюшка», готова при-
нять его только после смерти отца. Но это готовность не к жизни, а к смерти. На вокзале Василий видит «большую белую человекообразную собаку», возможно, напоминающая ту «старую, послужившую» овчарку, которая воспринимала самого Матюшина «ходящей на двух лапах такой же служеб­ной собакой». Он решает спасти ее, мучившуюся на морозе, а возможно, и себя, иззябшего плачущего дитёнка, но собака исчезает, а слова об освобо­ждении самого героя от мучений оставляют финал романа открытым.
Вопросы для самостоятельной работы
1. С чем связаны слова «больно жить», относимые к прозе Олега Павлова?
2. Почему проза писателя вызывает столь противоречивые оценки?
3. В чем прозаик следует традиции классической русской литературы
и в чем от нее отступает?
30
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]