- •Введение
- •2. Теория познания (познание и теория познания)
- •Глава третья идея „теории познания"
- •2. Два раздела социологии знания
- •В. Гносеологические выводы социологии знания
- •Критическая часть.
- •3. Выявление частичности господствующего гносеологического подхода
- •§ 1. Спор об определении логики и существенном содержании её учения
- •1 Д. С. Милль. Система логики. Введение, §1 (перевод в. Н. Ивановского).
- •§ 2. Необходимость пересмотра принципиальных вопросов
- •§ 3. Спорный вопрос. Путь нашего исследования
- •Логика как нормативная и, в частности, как практическая дисциплина
- •§ 4. Теоретическое несовершенство отдельных наук
- •§ 5. Теоретическое восполнение отдельных наук метафизикой и наукоучением
- •IV. Феноменологическая философия и теория познания
- •Часть I. C. 101 – 110
- •Г.Риккерт. Философия жизни. Гл.3.
- •Тема 3: Формирование европейской гносеологической традиции (8 часов)
- •Глава 8 освобождение мысли от мифа
- •64 А. Ф. Лосе!
- •Сократово знание: абсолютная ценность нравственного намерения
- •Философский дискурс Платона
- •Различные уровни «теоретической» жизни
- •Границы философского дискурса
- •//Соловьев в.С. Сочинения в 2-х тт. Т. 2. М.: Мысль, 1988. – 822 с.; здесь – 339 – 350 с. // нумерация страниц снизу об упадке средневекового миросозерцания
- •Тема 4. Поиск онтологических оснований познания (6 часов)
- •1. Возникновение новой онтологии
- •2. Онтологическое фундирование теории познания
- •3. «Критическая онтология»
- •4. Дифференциация априорного познания
- •Глава IV об онтологической гносеологии
- •Глава I
- •Мир естества как коррелят сознания
- •Примечание
- •3. Язык как горизонт герменевтической онтологии
- •Глава 1 о скептицизме по отношению к разуму
- •Глава 2 о скептицизме по отношению к чувствам
- •Глава 7 заключение этой книги
- •§ 8. Общие примечания к трансцендентальной эстетике в59
- •II. Превосходным подтверждением этой теории об
- •1. О логике вообще
- •II. О трансцендентальной логике
- •IV. О делении трансцендентальной логики ;щс •а трансцендентальную аналитику и диалектику
- •§ 10. О чистых рассудочных понятиях, или категориях
- •§ 16.0 Первоначально-синтетическом единстве апперцепции
- •§ 17. Осяовоположеме о овггетическом едиктае апкрцевщи еетъ выошн 1фтфв всякого прнмеяенн рассудка
- •§ 18. Что такое объективное единство самосознания
- •§ 19. Логическая форма всех суждений состоит в объективном единстве апперцепции содержащкся в них понятий •
Примечание
То обстоятельство, что специфически феноменологические выключения, о каких мы учили, независимы от эйдетического выключения индивидуального существования, подсказывает нам следующий вопрос: не возможна ли в рамках этих выключений фактическая наука трансцендентально редуцированных переживаний? Как и всякий принципиальный вопрос о возможности, он может быть разрешен лишь на почве эйдетической феноменологии. Ответ на этот вопрос делает понятным, почему любая попытка приступить к феноменологической науке фактов до разворачивания феноменологического учения о сущностях была бы нонсенсом. А именно оказывается, что наряду с внефеноменологическими фактическими дисциплинами не может существовать параллельная им и одинаково устроенная феноменологическая дисциплина фактов — не может существовать на том основании, что окончательное критическое использование всех фактических дисциплин приводит к совмещению в едином целом всех соответствующих им фактических и мотивированных в качестве фактических возможностей феноменологических взаимосвязей, причём эта объединенная общность есть не что иное, как поле феноменологической науки о фактах, которой нам теперь недостает. Итак, в одной своей главной части эта наука есть именно производимое эйдетической феноменологией "феноменологическое обращение" обычно фактических дисциплин, и остается нерешенным лишь вопрос о том, в какой мере с такой позиции можно достигнуть большего.
Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988. Часть третья. П.3.а) Язык как опыт мира. С.508-528.
3. Язык как горизонт герменевтической онтологии
а) ЯЗЫК КАК ОПЫТ МИРА
Углубляясь в отдельные фазы истории языковой проблемы, мы вступали во взаимодействие с такими точками зрения, которые ещё очень далеки от современной философии языка и науки о языке. Начиная с Гердера и Гумбольдта современной мыслью о языке владеют совсем другие интересы. Она стремится исследовать, каким образом естественность человеческого языка — понятие, с большими трудами отвоеванное у рационализма и ортодоксии,— развертывается в доступное опыту многообразие различных человеческих языков с их различным строением. Рассматривая каждый язык как некий организм, она пытается путём сравнения исследовать многообразие средств, которым пользуется человеческий дух для реализации своей языковой способности. Кузанец был ещё очень далек от такой эмпирически-сравнительной постановки вопроса. Он оставался платоником в том отношении, что «неточное» со всеми его различиями не заключало для него никакой собственной истины и потому заслуживало интереса лишь постольку, поскольку оно соответствовало «истинному». Он ещё не знает гумбольдтовского интереса к национальному своеобразию становящихся национальных языков.
Между тем и в случае самого создателя современной философии языка, В. фон Гумбольдта, нам, если мы хотим действительно его понять, следует остерегаться тех отблесков, которые отбрасывает на него открытое им сравнительное языкознание и психология народов. Его собственная мысль ещё не совсем закрыта для проблемы «истины слова». Гумбольдт обращается к эмпирическому многообразию строения человеческих языков не только для того, чтобы с помощью этого осязаемого проявления постичь индивидуальное своеобразие народов '. Его интерес к индивидуальному, как и вообще интерес к индивидуальному в эпоху Гумбольдта, не следует понимать как отход от всеобщности понятия. Скорее для него существует неразрывная связь между индивидуальностью и всеобщей природой. Вместе с чувством индивидуальности всегда возникает и предощущение цельности 2, и потому углубление в индивидуальность языковых явлений понимается им как путь к постижению языковой природы человека (Sprachverfassung) в её целостности.
508
Он исходит из того, что языки суть порождения человеческой «духовной силы». Везде, где есть язык, действует изначальная «языковая сила» человеческого духа, и каждый язык способен достичь той всеобщей цели, к которой стремится эта природная сила человека. Это вовсе не исключает, но напротив, как раз оправдывает то, что сравнение языков ставит вопрос о совершенстве языка как о масштабе, по которому они дифференцируются. Ведь «стремление воплотить идею совершенного языка в жизнь» 3 свойственно всем языкам, и задача исследователя состоит как раз в постижении того, в какой мере и какими средствами различные языки приближаются к этой идее. Однако это не какой-то заранее принятый масштаб, под который Гумбольдт подгоняет многообразие языковых явлений,— он находит этот масштаб во внутреннем существе самого языка и в богатстве его проявлений.
Таким образом, нормативный интерес, с которым он подходит к сравнению строя человеческих языков, не препятствует признанию индивидуальности каждого языка, а значит, и его относительного совершенства. Гумбольдт, как известно, учил рассматривать всякий язык как особенное мировидение (Weltansicht); он исследовал ту внутреннюю форму, в которой каждый раз дифференцируется изначальный процесс образования человеческого языка. За этим тезисом стоит не только идеалистическая философия, подчеркивающая значение субъекта для постижения мира, но также и метафизика индивидуальности, разработанная впервые Лейбницем. Это выражается как в самом понятии духовной силы, с которым соединяется феномен языка, так и в особенности в том, что рядом с дифференциацией через звук Гумбольдт ставит эту духовную силу как внутреннее языковое сознание, определяющее дифференциацию языков. Он говорит об «индивидуальности проявлений внутреннего сознания», понимая под этим ту «энергию», с которой внутреннее сознание воздействует на звук 4. Для него очевидно, что эта энергия не может быть повсюду одинаковой. Он, таким образом, разделяет, как мы видим, метафизический принцип Просвещения, принцип индивидуации, понятой как приближение к истинному и совершенному. Монадологичес-кий универсум Лейбница — вот тот универсум, в котором фиксируются различия в строе человеческих языков.
Однако путь, по которому идёт Гумбольдт в своем исследовании,— это путь абстрагирования к форме. Он открывает тем самым значение языков как зеркала духовного своеобразия народов; однако универсальная связь языка
509
и мышления сводится при этом к простому формальному навыку.
Гумбольдт видит принципиальное значение этой проблемы; он говорит относительно языковой практики: «...Ей противостоит бесконечная и поистине безграничная область, совокупность всего мыслимого. Поэтому она должна бесконечно использовать конечный набор средств, и она добивается этого благодаря идентичности сил, порождающих мысль и язык» 5. Способность бесконечно использовать конечный набор средств и образует подлинное существо силы, сознающей себя самое (ihrer selbst inne ist). Она охватывает все, к чему может приложить свою деятельность. Также и языковая сила превосходит поэтому все те содержания, к которым она себя применяет. Поэтому в качестве формального навыка она может быть отделена от всего того, что мы говорим, от всей содержательной определённости сказанного. Гумбольдт обязан этому открытию гениальными прозрениями, тем более что он понимает: как ни малы силы отдельного человека по сравнению с властительной силой языка, между ними существует такое взаимоотношение, которое дает человеку определённую свободу по отношению к языку. Он понимает также, что эта свобода ограниченна, поскольку всякий язык обладает собственным бытием, возвышающимся над всем тем, что говорится на этом языке в каждом данном случае, так что мы особенно отчетливо и живо чувствуем, «как даже отдаленное прошлое все ещё присутствует в настоящем — ведь язык насыщен переживаниями прежних поколений и хранит их живое дыхание» 6. За языком, понятым как форма, Гумбольдт ещё различает историческую жизнь духа. Обоснование феномена языка с помощью понятия языковой силы сообщает понятию внутренней формы такую легитимацию, которая удовлетворяет исторической подвижности языковой жизни.
И тем не менее такое понятие о языке представляет собой абстракцию, от которой мы, ради наших собственных целей, вынуждены отказаться. В рамках герменевтического опыта языковая форма не может быть отделена от содержания, дошедшего до нас в этой форме. Если всякий язык есть мировидение, то он обязан этим Tie тому, что он являет собой определённый тин языка (в каковом качестве его и рассматривает учёный-лингвист), но тому, что говорится или соответственно пере-дается на этом языке.'
Каким образом с признанием единства языка и предания смещается, или, вернее, становится на своё место
510
эта проблема, может быть показано на следующем примере. Вильгельм фон Гумбольдт говорит в одном месте, что освоение иностранного языка можно уподобить завоеванию новой позиции в прежнем видении мира: «И только потому, что мы в большей или меньшей степени переносим на иностранный язык своё собственное миропонимание и, больше того, своё собственное представление о языке, мы не осознаем отчетливо и в полной мере, чего нам здесь удалось достичь» 7. То, что здесь рассматривается как ограниченность и недостаток (а с точки зрения учёного, занятого своим исследованием языка, именно так•это и должно рассматривать), в действительности представляет собой способ осуществления герменевтического опыта. Отнюдь не само освоение иностранного языка, но его применение — будь то живое общение с иностранцами или занятия иностранной литературой — опосредует но-вую позицию «прежним видением мира». Даже полностью погружаясь в чуждый нам тип духовности, мы не забываем при этом «свое собственное миропонимание и, больше того, своё собственное представление о языке». Скорее другой мир, выступающий нам навстречу, не просто чужд нам, но сам является другим по отношению к нам. Он не только заключает в себе свою собственную истину — он также обладает этой истиной для нас.
Другой Мир, постигаемый здесь, как раз не является простым предметом изучения, предметом, в котором мы «разбираемся», в котором мы «знаем толк». Тот, кто вступает во взаимодействие с литературным преданием иностранного языка, так что это предание обретает для него голос,— тот не знает предметного отношения к языку как таковому, точно так же как не знает его путешественник, разговаривающий на иностранном языке. Он подходит к языку совсем иначе, чем филолог, которому языковое предание служит материалом для истории языка или для сравнения языков друг с другом. Мы знаем это слишком хорошо по тому, как утрачивают свою жизненность литературные произведения, которые школа использует для изучения иностранного языка. Невозможно, очевидным образом, понять какое-либо предание, если при этом тема-тизируется язык как таковой. Однако с другой стороны — и эта другая сторона требует не меньшего внимания,— невозможно понять то, что говорит и имеет сказать нам это предание, если оно не обращается к ужо знакомому и родному, которое должно быть опосредовано высказыванием текста. Изучение иностранного языка есть, таким образом, расширение сферы всего того, что мы вообще можем из-
511
учить. Лишь на той ступени рефлексии, на которой стоит исследователь языка, может идти речь о том, что, изучив язык, «мы не осознаем отчетливо и в полной мере, чего нам здесь удалось достичь». Герменевтический опыт сам по себе свидетельствует как раз об обратном: изучить иностранный язык и понимать его — этот формальный навык - означает не что иное, как позволить сказанному на этом языке сказать себе то, что оно говорит. Мы понимаем сказанное — это значит: оно притязает на нас самих, что немыслимо, если мы не введем в дело «свое собственное миропонимание и, больше того, своё собственное представление о языке». В какой мере, в рамках абстрактного рассмотрения языка как такового, Гумбольдт задействует своё фактическое знание литературного предания пародов,— этот вопрос следовало бы когда-нибудь рассмотреть отдельно.
Его подлинное значение для герменевтической проблемы заключается, однако, совсем не в этом, но в том, что он показал видение языка как видение мира (Sprachan-sicht als Weltansicht). Он познал в живом процессе речи, в языковой деятельности (energeia), самое сущность языка, преодолев тем самым догматизм грамматики. Исходя из понятия силы, господствующего над всей его мыслью о языке, он, в частности, сумел правильно поставить вопрос о происхождении языка, который был особенно отягощен теологическими реминисценциями. Он показал всю сомнительность этого вопроса, включающего в себя допущение некоего лишенного языка человеческого мира, который когда-то и как-то возвысился до обладания языком. В противоположность подобному допущению Гумбольдт — совершенно справедливо — подчеркивает, что язык с самого начала является человеческим языком 8. Это утверждение не только меняет сам смысл вопроса о происхождении языка, но и служит основанием для далеко идущих антропологических выводов.
Человек, живущий в мире, не просто снабжен языком как некоей оснасткой — но на языке основано и в нём выражается то, что для человека вообще есть мир. Для человека мир есть «тут» в качестве мира; ни для какого другого живущего в мире существа мир не обладает* подобным тут-бытием. Однако это тут-бытие мира есть бытие языковое. В этом и заключается подлинная сердцевина того утверждения, которое Гумбольдт высказывает в совсем ином контексте, говоря, что языки представляют собой ми-ровидепия 9. Гумбольдт утверждает здесь, что(язык обладает своего рода самостоятельным бытием по отношению
512
к отдельному человеку, принадлежащему к данному языковому сообществу, и что язык, в среде которого вырастает человек, определяет вместе с тем его связь с миром и отношение к миру./Важнее. однако, то, что лежит в основе этого высказывания, а именно что(язык со своей стороны не обладает самостоятельным бытием но отношению к миру, который получает в нём языковое выражение (ziir Spra-che komint). He только мир является миром лишь постольку, поскольку он получает языковое выражение,— но подлинное бытие языка в том только и состоит, что в нём выражается мир. Таким образом, исконная человечность языка означает вместе с tcm|исконно языковой характер человеческого бытия-в-миреУ Если мы хотим обрести правильный горизонт для понимания языковой природы герменевтического опыта, мы должны исследовать связь, существующую между языком и миром.
Иметь мир — значит иметь отношение к миру. Но отношение к миру требует такой свободы от того, что встречается нам в мире. которая позволяла бы нам ставить это встречающееся перед собою таким, каково оно есть. Эта возможность пред-ставления означает одновременно обладание миром и обладание языком. /Понятие мира (Welt) оказывается, таким образом, противоположным понятию окружающего мира (Uniwelt), которым обладают все живущие в мире существа.
Разумеется, понятие окружающего мира первоначально употреблялось применительно к миру, окружающему человека,— и только к нему. Окружающий мир — это «среда» («Milieu»), в которой живет человек; значение его заключается в том влиянии, которое он оказывает на характер и образ жизни человека. Человек отнюдь не независим от того особенного аспекта, который являет ему мир. Следовательно, понятие окружающего мира было первоначально понятием социальным, говорящим о зависимости отдельного человека от общественного мира, то есть понятием, соотнесенным исключительно с человеком. Однако в более широком смысле это понятие может быть распространено на все живое; в таком случае оно суммирует условия, от которых зависит его существование. Но именно это распространение и показывает, что,человек, в отличие от всех прочих живых существ, имеет «мир», поскольку эти существа не знают отношения к миру в человеческом смысле, но как бы впущены (eingelassen) в окружающий их мир.'. Таким образом, распространение понятия окружающего мира на все живое меняет в действительности сам смысл этого понятия.
513
Поэтому можно сказать так: (отношение к миру человека в противоположность всем другим живым существам характеризуется как раз свободой от окружающего мира. Эта свобода включает в себя языковое строение (VerfaBtlieit) мира. | Одно связано с другим. Противостоять натиску встречающихся в мире вещей, возвыситься над ними -значит иметь язык и иметь мир. Новейшая философская антропология, отталкиваясь от Ницше, рассматривала особое положение человека именно в этом аспекте; она показала, что .языковое строение мира менее всего означает, что человек со своим отношением к миру загнан в схематизированный языком окружающий мир (М. Шелер, X. Плеспер, А.Гелен). Напротив, везде, где есть язык и есть человек, человек этот не только возвышается или уже возвысился над натиском мира,— но эта свобода от окружающего мира есть вместе с тем свобода по отношению к именам, которыми мы наделяем вещи^ о чем и говорится в Книге Бытия, сообщающей, что Адам получил от Бога власть давать имена вещам.
Поняв это, мы поймем также, почему всеобщему языковому отношению человека к миру противостоит тем не менее многообразие различных языков. Вместе 'со свободой человека от окружающего мира полагается также и его свободная языковая способность вообще, а тем самым и основание исторического многообразия, с которым человеческая речь относится к единому миру. Когда миф говорит о праязыке и о смешении языков, то в этом мифическом представлении отражается, конечно, подлинная загадка, которой является для разума множественность языков, однако, по сути дела, этот рассказ ставит вещи с ног на голову, утверждая исконное единство человечества, пользовавшегося неким исконным языком,— единство, уничтоженное якобы в результате смешения языков. В действительности человек, поскольку он всегда способен и был способен возвыситься над своим случайным окружением, поскольку его речь дает миру языковое выражение, с самого начала обладал свободой для вариативной реализации своей языковой способности.
Возвышение над окружающим миром изначально имеет здесь человеческий, а это значит: языковой смысл. Животное может покинуть окружающий его мир, может обойти всю землю, не разрывая, однако, своей связанности окружающим миром. Напротив, возвышение над окружающим миром является для человека возвышением к миру;
6н не покидает окружающий его мир, но становится к нему в другую позицию, в свободное, дистанцированное отно-
514
шение, осуществление которого всегда является языковыми Язык зверей существует лишь per acquivocationen (no уподоблению). Ведь язык в его употреблении есть свободная и вариативная возможность человека. Язык вариативен не только в том смысле, что есть также и другие, иностранные языки, которые мы можем выучить. Язык ещё и сам по себе вариативен, поскольку предоставляет человеку различные возможности для высказывания одного и того же. Даже в исключительных случаях, каким является, например, язык глухонемых, язык не есть, собственно, язык жестов, но представляет собой некую замену, отображающую артикулированный язык голоса с помощью столь же артикулированной жестикуляции. Возможности взаимного объяснения у животных не знают, подобной вариативности. Онтологически это означает, что хотя они и объясняются друг с другом, но отнюдь не; по поводу самих вещей и обстоятельств, совокупность которых и есть мир. Это со всей ясностью видел уже Аристотель: если крик зверя лишь призывает его сородичей к определённому поведению, то языковое взаимопонимание с помощью логоса раскрывает само сущее 10.
Связь языка с миром определяет и его специфическую фактичность. Дела и обстоятельства — вот что выражается в языке. Дело, которое обстоит так-то и так-то, здесь есть признание самостоятельного инобытия, предполагающего особую дистанцию между говорящим и делом. На этой дистанции основано то, что нечто может отделиться от всего остального как особенное положение дел и стать содержанием высказывания, понятного также и другим людям. Структура отделяющегося от всего остального положения дел всегда включает в себя негативный момент. Быть этим, а не тем: в этом и заключается определённость всего сущего. Существуют, следовательно, также и принципиально негативные положения. Это та сторона языка, к которой впервые обратилась греческая мысль. Уже в глухой монотонности основного принципа элеатов о сопринадлежности бытия и «поэйн» (мышления, восприятия) греческая мысль следует принципиальной фактичности языка; Платон же, преодолевая представление элеатов о бытии, познал в бытии небытие, которое, собственно, и дает возможность говорить о сущем. Правда, как мы видели, в многоголосии раскрывающего «эйдосы» логоса так и не был по-настоящему поставлен вопрос о собственном бытии языка, до такой степени греческая мысль была исполнена фактичностью языка. Рассматривая естественный опыт мира в его языковом оформлении, она мыслит мир как бытие. Все, что
515
она мыслит в качестве сущего, выделяется как логос, как поддающееся высказыванию положение дел из охватывающего его целого, образующего мировой горизонт языка. То, что таким образом мыслится в качестве сущего, не есть, собственно, предмет высказывания, но обретает в высказывании языковое выражение. Тем самым оно обретает свою истину, свою открытось в человеческой мысли. Греческая онтология, мыслящая сущность языка с точки зрения высказывания, основана на фактичности языка.
В противоположность этому следует, правда, подчеркнуть, что язык обретает своё подлинное бытие лишь в разговоре, то есть при осуществлении взаимопонимания. Это не нужно представлять себе так, как если бы взаимопонимание было некой «целью» языка. Взаимное договари-вание не есть простое действие, целенаправленный поступок, подобный созданию знаков, с чьей помощью я мог бы сообщить другим свою волю. Напротив, взаимопонимание как таковое вообще не нуждается в орудиях в собственном смысле слова. Это жизненный процесс, в котором проживается сама жизнь человеческого сообщества. В этом смысле человеческое взаимодоговаривание в разговоре не отличается от взаимного объяснения животных.f Однако человеческую речь следует мыслить как особый и единственный в своем роде процесс постольку, поскольку в процессе языкового взаимопонимания раскрывается «мир».) Языковое взаимодоговаривание ставит то, о чем договариваются собеседники, перед ними, подобно предмету спора, который как бы лежит посредине между спорящими сторонами. (Мир есть, таким образом, общее основание, на которое никто не вступает, которое все признают и которое связывает между собой всех тех, кто разговаривает друг с другом. Все формы человеческого жизненного сообщества суть формы сообщества языкового, больше того: они образуют язык. Ведь язык в существе своем есть язык разговора. Лишь благодаря процессу взаимопонимания он становится действительностью. Поэтому он не является простым средством для достижения взаимопонимания.''
Поэтому же искусственные системы взаимопонимания никогда не являются языком. Ведь в основе искусственных языков, например языков тайнописи или языка математических символов, нет жизненного и языкового сообщества; они вводятся и применяются лишь как средство и орудие взаимопонимания. Это .шачит, что они сами уже предполагают живое взаимопонимание, которое всегда является языковым. Как известно, соглашение, которым
516
вводится какой-нибудь искусственный язык, само по необходимости осуществляется на другом языке. Напротив, в случае действительного языкового сообщества мы не приходим к соглашению, но всегда, как показал Аристотель, оказываемся уже пришедшими к нему [см. с. 500]. В жизни сообщества нам являет себя мир,— мир, который все охватывает собою, к взаимопониманию по поводу которого мы стремимся; языковые же средства сами по себе отнюдь не являются предметом этого взаимопонимания. Взаимное договаривание о каком-нибудь языке не есть подлинный случай взаимопонимания, но особый случай соглашения по поводу некоего инструмента, системы знаков, которая не обретает своё бытие в живом разговоре, но служит целям информирования как простое средство. Языковой характер человеческого опыта мира расширяет горизонт нашего анализа герменевтического опыта. Подтверждается то, что мы уже видели на примере перевода и тех возможностей взаимопонимания, при которых мы выходим за пределы нашего собственного языка, а именно: языковой мир, в котором мы живем, не есть граница, препятствующая познанию в-себе-бытия, но этот мир в принципе охватывает собою все, во что может проникнуть, к чему может возвыситься наше познание (Einsicht). Разумеется, люди, воспитанные в традициях определённого языка и определённой культуры, видят мир иначе, чем люди, принадлежащие другим традициям. Разумеется, исторические «миры», сменяющие друг друга в ходе истории, отличаются как друг от друга, так и от современного мира. И тем не менее, в какой бы традиции он ни выражался, везде выражается человеческий мир, то есть мир, имеющий языковую природу (sprachverfaBte). В качестве такового любой «мир» способен к познанию иного, а значит, и к расширению своего собственного образа мира; он соответственно доступен и для других миров.
Это имеет, однако, принципиальное значение. Ведь тем самым становится проблематическим использование понятия «мир в себе». Масштабом поступательного расширения нашей картины мира не является какой-то «мир В себе», расположенный по ту сторону всякого языка.)' (Скорее возможность бесконечного совершенствования человеческого опыта мира означает, что, в сфере какого бы языка мы ни двигались, мы приходим лишь ко всё более широкому аспекту, «видению» мира. Подобные миро-видения относительны не в том смысле, что им можно было бы противопоставить некий «мир в себе», как если бы существовала некая правильная точка зрения, расположен-
517
ная вне человечески-языкового мира и позволяющая увидеть мир в его в-себе-бытии. Не подлежит сомнению, что мир может существовать и, по-видимому, будет когда-нибудь существовать без людей. Такая возможность подразумевается самим человечески-языковым видением мира. Ведь во всяком мировидении подразумевается в-себе-бытие мира. Мир есть то целое, с которым соотнесен схематизированный языком опыт. Многообразие подобных мировидении вовсе не означает релятивацию «мира». Скорее то, что есть мир, неотделимо от тех «видов», в которых он является.}
Это соотношение подобно тому, которое имеет место при восприятии вещи. Феноменологически, как показал Гуссерль ", «вещь в себе» есть не что иное, как непрерывность, с которой переходят друг в друга перспективные оттенки восприятия вещи. Тот, кто противопоставляет этим «видам» «в-ссбе-бытие», должен мыслить либо теологически — но в таком случае в-себе-бытие доступно не ему, а одному лишь Богу,— либо «демонически», как тот, кто пытается доказать себе свою божественность, требуя повиновения от всего мира: в этом случае в-себе-бытие мира оказывается для него ограничением всемогущества его воображения 12. Подобно тому как мы говорим об оттенках восприятия, мы можем говорить и о «языковых оттенках», которые получает мир в различных языковых мирах. Есть здець, однако, характерное различие: если каждый «оттенок» восприятия вещи, отличаясь от всех остальных, исключая из себя все остальные, участвует в конструировании «вещи в себе» как континуума этих оттенков, то в случае оттенков языкового мировидения каждый из них потенциально включает в себя все остальные, то есть каждый из них способен расширить себя и вобрать в себя любой другой оттенок. Он может своими собственными силами понять и постичь тот «вид» мира, в котором мир являет себя в другом языке.
Мы утверждаем, таким образом, что языковая связанность нашего опыта мира отнюдь не вводит нас в некую перспективу, исключающую все другие перспективы;, если мы благодаря взаимодействию с иными языковыми мирами преодолеваем предрассудки и границы нашего прежнего опыта мира, то это ни в коем случае не означает, что мы покидаем и отрицаем наш собственный мир.) Путешествуя, мы возвращаемся домой, обогащенные новым опытом. Эмигрируя, не возвращаясь домой, мы тем не менее никогда не забываем свой дом полностью. И даже обладая историческими познаниями и прекрасно отдавая
518
себе отчет в исторической обусловленности всего человеческого мышления о мире, а значит и в своей собственной обусловленности, мы вовсе не становимся тем самым на какую-то безусловную точку зрения. В частности, невозможно опровергнуть эту принципиальную обусловленность, заявляя, будто само признание её желает быть совершенно и безусловно истинным, и значит, не может быть применено к самому себе без противоречия. Сознание обусловленности вовсе не снимает самой обусловленности. Типичный предрассудок рефлексивной философии:
понимать как логическое отношение то, что отнюдь не принадлежит к сфере логики. Так, рефлексивная аргументация совершенно неуместна в данном случае. Ведь речь здесь идёт совсем не о суждениях, которые следует оберегать от противоречий, но о жизненных отношениях. Языковая структура (VertaBtheit) нашего опыта мира способна охватить многообразнейшие жизненные отношения '3:
Так, солнце заходит для нас по-прежнему, хотя мы и знакомы с коперниканской картиной мира. Вполне возможна ситуация, когда сохраняется видимость (Augen-schein) и вместе с тем осознается её ложность с точки зрения разума. Одно не исключает другого. И разве не обязаны мы этим многослойным отношением к миру организующей и примиряющей деятельности языка? Наш речевой оборот «заход солнца», конечно же, не произволен, но выражает некую действительную видимость (Schein). Так это «видится» тому, кто пребывает в неподвижности. Солнечный луч сам освещает нас и сам исчезает вновь. Постольку заход солнца действителен для нашего видения. Он «соотнесен с человеческим бытием» («daseinsrelativ»). Мы можем, разумеется, путём мыслительного конструирования другой модели возвыситься над этой наглядной достоверностью, и именно потому, что мы способны на такое возвышение, мы можем выразить с помощью слов также и воззрение рассудка, сформулированное в конерникан-ской теории. Однако мы не можем снять или опровергнуть эту природную видимость, посмотрев на заход солнца «глазами» этого научного рассудка. Это бессмысленно не только потому, что видимость является для нас подлинной реальностью, но также и потому, что истина, которую сообщает нам наука, сама соотнесена с определённым отношением к миру и никак не может претендовать на то, чтобы быть всей истиной целиком. Язык, однако, действительно раскрывает наше отношение к миру в его целостности, и в этой целокупности языка видимость сохраняет
519
свои права, точно так же как получает свои права наука.
Это не значит, конечно, что язык есть нечто вроде причины этой духовной устойчивости; это значит лишь, что непосредственность нашего видения мира и самих себя — .непосредственность, за которую мы упорно держимся,— сберегается языком и находится в его распоряжении, поскольку мы, конечные существа, всегда приходим издалека и идем далеко. В языке становится видимой та действительность, которая возвышается над сознанием каждого отдельного человека.
Поэтому в языке не только сохраняется постоянное, но и выражается изменчивое. Так, упадок отдельных слов показывает нам изменения, происходящие в сфере нравов и ценностей. Слово «добродетель», к примеру, если ещё и употребляется в нашем языковом мире, то разве лишь с ироническим оттенком 14. Рл'ли мы заменяем его другими словами, которые со свойственной им сдержанностью выражают обязательность нравственных норм таким образом, который уже совсем далек от былого мира твердых конвенций,— то эта замена является подлинным зеркалом того, что действительно существует. Точно так же, когда стихотворение пробуждает скрытую жизнь в таких словах, которые кажутся нам обыденными и стершимися, и таким образом открывает нам глаза на нас самих,— поэтическое слово оказывается как бы пробным камнем того, что есть поистине. Язык способен на все это, очевидным образом, потому что он не является продуктом рефлектирующего мышления, но участвует в реализации того отношения к миру, в границах которого мы живем.
Таким образом, подтверждается то, что мы установили выше: .в языке выражает себя (sich darstellt) сам мир. Языковой опыт мира «абсолютен». Он возвышается над относительностью всех наших бытийных полаганий (Re-lativitaten von Seinssetzung), поскольку охватывает собой всякое в-себе-бытие, в какой бы связи (отношении) оно ни представало перед нами. Языковой характер нашего опыта мира предшествует всему, что мы познаем и высказываем в качестве сущего. Основополагающая связь между языком и миром не означает поэтому, что мир становится предметом языка. Скорее то, что является предметом познания и высказывания, всегда уже окружено мировым горизонтом языка. Языковой характер человечес- -кого опыта мира не включает в себя опредмечивания мира,
Напротив, предметность, которую познает наука и благодаря которой она обретает свойственную ей объективность, сама принадлежит к тем относительностям, которые
520
охватываются связью языка с миром. Понятие в-себе-бытия получает здесь характер некоего определения воли. То, что есть в себе, назависимо от наших волений, наших желаний. Однако именно потому, что мы знаем его в его бытии-в-себе, оно поступает в наше распоряжение в том смысле, что мы принимаем его в расчет, то ость подчиняем его нашим собственным целям.
Это понятие в-себе-бытия лишь но видимости, таким образом, является эквивалентом греческого понятия %аи' аото. Последнее выражает прежде всего онтологическое различие между тем, чем является некое сущее с точки зрения своей субстанции и сущности, и тем, что может быть «при» нём и потому изменчиво. Конечно, то, что принадлежит к неизменной сущности некоего сущего, доступно нашему знанию исключительным образом, то есть изначально открыто человеческому духу. Однако то, что есть «в себе» в смысле современной науки, не имеет ничего общего с этим онтологическим различием существенного и несущественного, но определяется с точки зрения собственной сущности самосознания, а также умения производить и стремления изменять, свойственных человеческому духу и воле. Это предмет (Gegenst.and), как пред- и про-тиво-стояние (Widerstand), с которым вынужден считаться человеческий дух. Таким образом, как показал в особенности Макс Шелер, то, что есть в себе, коррелирует с определённым типом знания и воления 15.
Это не значит, что какая-то определённая наука исключительным образом ориентирована на овладение сущим и определяет соответствующий смысл в-себе-бытия из этой воли к господству. Шелер справедливо подчеркивал, конечно, что механическая модель мира особенным образом связана с умением производить 16. Однако «знанием-господством» является все знание современных естественных наук в целом. Это особенно заметно там, где в рамках самой современной науки разрабатываются новые программы исследования, которые не только стремятся методически отделить себя от единого метода современной физики, но также и притязают на некое иное исследовательское умонастроение (Forschuiigsgesinnung). Так, например, биология, изучающая окружающий мир, со времен Икскюля противопоставляет миру физики универсум жизни, в котором скрещиваются и переходят друг в друга различные жизненные миры растения, животного и человека.
Эта биологическая постановка вопроса претендует на то, чтобы методологически преодолеть наивный антропо-
521
центризм традиционного наблюдения за животными, исследуя строение тех окружающих миров, в которых живут различные живые существа. Также и человеческий окружающий мир строится, подобно окружающим мирам животных, из доступных человеческим чувствам признаков. Если «миры» мыслятся подобным образом как биологические наброски строительных планов, то при этом не только предполагается мир в-себе-бытия, доступ к которому открывает физика,— что и позволяет разрабатывать те принципы отбора, по которым различнейшие живые существа строят свои миры из материала «в-себе-сущего»,— но такое исследование остается исследованием в старом смысле слова, лишь приспосабливаемым к сфере новой предметности. Биологический универсум обретается здесь как бы путём определённой стилизации универсума физики и косвенным образом предполагает этот последний. То же самое — вполне последовательно — относится к человеческому жизненному миру. В самом деле, современная физика в принципе отошла от постулата наглядности, проистекающего из наших человеческих форм созерцания. Физика, поскольку её уравнения вводят в физическую систему также и связь между измеряемой величиной и измеряющим наблюдателем, совершает применительно к человеческому жизненному миру ту же работу, которую она в качестве предпосылки биологического исследования совершила применительно к мирам животных. Она учит рассматривать мир человеческого созерцания с его «абсолютными пространством и «абсолютным» временем как бы сверху, и причём точно так же, как она рассматривает, к примеру, мир пчел, сводя их способность ориентации к их восприимчивости к ультрафиолетовым лучам. Таким образом, мир физики возвышается как над мирами животных, так и над человеческим миром. Так возникает видимость, что «мир физики» — это истинный, в-себе-сущий мир, как бы абсолютный предмет, к которому — каждое на свой лад — относятся все живые существа.
Но правда ли, что этот мир есть мир в-себе-бытия, давно покончивший со всякой относительностью человеческого бытия,— мир, познание которого могло бы имено ваться абсолютной наукой? Разве уже понятие абсолютного иредмета не есть деревянное железо? В действительности ни универсум биологии, ни универсум физики не могут отрицать своей соотнесенности с человеческим бытием. Постольку физика и биология обладают одинаковым онтологическим горизонтом, за пределы которого они в своем
522
качестве науки вообще не могут выйти. Они познают то, что есть; это, как показал Кант, означает, что они познают сущее таким, как оно дано нам во времени и пространстве и является предметом опыта. Этим-то как раз и определяется прогресс познания, к которому стремится наука. Также и мир физики не есть целокупность сущего и не может претендовать на это. Ведь даже некое мировое уравнение, которое отображало бы всё сущее, так что это системное уравнение включало бы и самого наблюдателя системы, всё равно предполагало бы учёного-физика, который в качестве считающего не есть сосчитанный. Физика, которая просчитывала бы самое себя и была бы своим собственным расчетом, противоречила бы самой себе. То же самое относится и к биологии, изучающей жизненные миры всех живых существ, в том числе и жизненный мир человека. То, что здесь познается, включает в себя, конечно же, и бытие самого исследователя. Ведь он также является живым существом, человеком. Из этого, однако, ни в коем случае не следует, что сама биология есть простой жизненный процесс и принимается в расчет лишь в качестве такового. Напротив, как и физика, биология изучает то, что есть; она сама не есть то, что она изучает. В-себе-бытие, которое исследует наука, будь то физика или биология, соотнесено с тем полаганием бытия (Seinssetzung), которое заключено в самой её постановке вопроса. Нет ни малейших оснований признавать за притязанием науки на то, что она познает в-себе-бытие, ещё и метафизическую правоту. В качестве пауки и физика и биология осуществляют предварительное набрасывание своей предметной сферы, познание которой означает господство над этой сферой.
Совсем иначе обстоит дело там, где речь идёт о целостном отношении человека к миру, заключенному в языке. Мир с его языковой природой и языковым явлением не есть в себе и не относителен в том же смысле, в каком есть в себе и относителен предмет науки. Он не есть в себе,, поскольку он вообще не обладает характером предметности и в качестве объеммлющего целого, которым он является, никогда не может быть дан в опыте. Но в качестве мира, которым он является, он не соотнесен также и с каким-то определённым языком. Ведь если мы, принадлежащие к данному языковому сообществу, живем в данном языковом мире, это вовсе не значит, что мы «впущены» в окружающий нас мир, как «впущены» в свой жизненный мир животные. Невозможно соответствующим образом рассматривать языковой мир сверху. Не существует такой
523
позиции вне языкового опыта мира, которая позволила бы сделать предметом рассмотрения сам этот опыт. Физика не предоставляет такой позиции, поскольку предметом её исследований, её расчетов вообще не является мир, то есть целокупность сущего. Однако и сравнительному языкознанию, изучающему строение языков, столь же малодоступна такая свободная от языка позиция, которая сделала бы возможным познание в-себе-сущего и позволила бы реконструировать различные формы языкового опыта мира в качестве различных форм отбора отдельных признаков из совокупности в-себе-сущего, подобно жизненным мирам животных, принципы построения которых мы исследуем. Скорее во всяком языке присутствует непосредственная связь с бесконечностью сущего. Обладать языком — значит обладать таким способом бытия, который совершенно отличен от связанности животных окружающим их миром. Человек, изучающий иностранный язык, не изменяет своего отношения к миру, как изменило бы его водное животное, сделавшееся наземным,— но, сохраняя своё собственное отношение к миру, расширяет и обогащает его за счёт другого языкового мира. Тот, кто имеет язык, «имеет» мир.
Установив это, мы не станем больше смешивать фактичность языка с объективностью науки. Дистанцированность от фактов, заложенная в языковом отношении к миру, сама по себе не создает той объективности, которой науки о природе достигают путём элиминирования субъективных моментов познания. Дистанцированность и фактичность языка тоже, разумеется, являются подлинным достижением, которое не дается нам само собой. Мы знаем, как помогает нам справиться с опытом его языковая фиксация. Она как будто отдаляет от нас угрожающую, ошеломляющую нас непосредственность этого опыта, придает ей должные пропорции, делает её доступной сообщению и тем самым как бы подчиняет нам. Очевидно, однако, что такое овладение опытом есть нечто иное, чем его научная обработка, которая объективирует его и делает пригодным для любого использования. учёный, познавший закономерность какого-либо природного процесса, получает его в своё распоряжение. Об этом не может быть и речи в ^лучае естественного опыта мира, насквозь пронизанного языком. Говорить о чем-либо ни в коем случае не означает: делать что-либо исчисляемым, имеющимся в распоряжении. Деле. не только в том, что высказывание и суждение представляют собой лишь одну из форм в рамках многообразия языкового отношения вообще,— сама эта форма вплетена в отношение жизненное. Вследствие этого объекти-
524
вирующая наука воспринимает языковую оформленность естественного опыта мира как источник предрассудков. Современная наука с её методами математического измерения должна была, как показывает пример Бэкона, отвоевывать пространство для своих собственных конструктивных планов как раз у порождаемых языком предубеждений и наивной телеологии языка [см. с. 410 и ел.].
С другой стороны, есть позитивная существенная связь между фактичностью языка и способностью человека к науке. Это особенно ясно видно на примере античной науки, чье происхождение из языкового опыта мира составляет её специфическое отличие и её специфическую слабость. Чтобы преодолеть её слабость, её наивный антропоцентризм, современной науке пришлось пожертвовать и её отличием, се включенностью в естественное человеческое отношение к миру. Это может быть очень хорошо проиллюстрировано понятием теории. То, что в современной науке называется теорией, не имеет, как кажется, уже почти ничего общего с той созерцательно-познавательной позицией, с которой греки воспринимали мировой порядок. Современная теория есть конструктивное средство, позволяющее нам обобщать опыт и создающее возможность овладения этим опытом. Как говорит сам язык, мы «строим» теории. Этим уже подразумевается, что одна теория отменяет другую и что каждая изначально претендует лишь на относительную значимость, именно: до тех пор, пока не будет найдено нечто лучшее. Античная «тсорийа» не была в этом смысле средством; она сама была целью, высшей ступенью человеческого бытия.
Тем не менее существует тесная взаимосвязь между античной и современной наукой. И там и здесь теоретическая установка означает преодоление практически-прагматического интереса, рассматривающего все происходящее в свете собственных намерений и целей. Аристотель сообщает нам, что теоретическая жизненная позиция могла возникнуть лишь там, где уже имелось все необходимое для удовлетворения простых жизненных потребностей 17. Также и современная теоретическая наука обращается со своими вопросами к природе отнюдь не ради каких-то определённых практических целей. Хотя и верно, что уже способ постановки её вопросов, её исследований направлен на покорение сущего и постольку сам по себе должен быть назван практическим,— однако для создания отдельного учёного практическое применение его познаний вторично в том смысле, что хотя оно и вытекает из этих познаний, однако лишь задним числом, так что тот, кто познает
525
что-либо, не обязан знать, к чему может быть применено познанное им. Несмотря на это и при всех соответствиях, различие сказывается уже в значении слов «теория», «теоретическое». В современном словоупотреблении «теоретическое» оказывается почти привативным понятием. Нечто является лишь теоретическим, если оно не обладает обязательностью цели, определяющей наши действия. И наоборот, сами разрабатываемые здесь теории определяются конструктивной идеей, то есть само теоретическое познание рассматривается с точки зрения сознательного овладения сущим: не как цель, но как средство. «Теорийа» в античном смысле есть нечто совершенно иное. Здесь не просто созерцается существующий порядок как таковой, но «теорийа» означает, сверх того, участие созерцателя в самом целостном порядке бытия [см. с. 170 и ел.].
Подлинным основанием этого различия между греческой «теорийей» и современной наукой является, на мой взгляд, различное отношение к языковому опыту мира. Греческое знание, как мы подчеркивали выше, было до такой степени укоренено в этом опыте, до такой степени подвержено языковым соблазнам, что его борьба с fiuvauig t<bv ovouarcov (властью слов) так и не привела к созданию идеала чистого языка знаков, полностью преодолевающего власть слов, как это произошло в случае современной науки с её направленностью на овладение сущим. Как буквенная символика, используемая Аристотелем в логике, так и пропорционально-относительный способ описания двигательных процессов, к которому он прибегает в физике, есть, очевидным образом, нечто совсем иное, чем то применение, которое получила математика в XVII столетии.
Обращаясь к истокам науки у греков, это ни в коем случае нельзя упускать из виду. Прошли наконец те времена, когда можно было использовать современные научные методы как единый масштаб, позволяющий интерпретировать Платона с точки зрения Канта, идею с точки зрения закона природы (неокантианство) или рассматривать учение Демокрита как первую, хотя и неудавшуюся, попытку истинного «механического» познания природы. Уже принципиальное преодоление точки зрения рассудка у Гегеля с помощью идеи жизни показывает границы такого подхода 18. Хайдсггер же, как мне кажется, нашел в «Бытии и времени» такую точку зрения, которая позволяет мыслить как различие между греческой и современной наукой, так и то, что их связывает. Выдвинув понятие наличности (Vorhandenheit) как некоего недостаточного модуса бытия, познав в нём истинную подоплеку классической метафизи-
526
ки и её завершения в идее субъективности Нового времени, он открыл действительную онтологическую связь между греческой «теорийей» и современной наукой. В перспективе его временной интерпретации бытия классическая метафизика в целом оказывается онтологией наличного, а современная наука, сама о том не подозревая,— её наследницей. Разумеется, в самой греческой «теорийе» присутствовали ещё и другие моменты. «Теорийа» постигает не столько наличное, сколько само дело, ещё обладавшее достоинством «вещи». Что опыт вещи имеет так же мало общего с простым установлением чистого наличествования, как и с опытом так называемых эмпирических наук, подчеркивал позднее и сам Хайдоггер 19. Достоинство вещи, как и фактичность языка должны быть, таким образом, освобождены от предубеждения против онтологии наличного, а следовательно, и от понятия объективности.
Мы исходим из того, что в языковом оформлении человеческого опыта мира происходит не измерение или учет наличествующего, но обретает голос само сущее в том виде, в каком оно в качестве сущего и значимого являет себя человеку. Именно в этом — а не в методологическом идеале рациональной конструкции, господствующем в современной математической науке,— узнает себя осуществляемое в науках о духе понимание. Если выше мы использовали для характеристики способа осуществления действенно-исторического сознания понятие его языковой природы, то причина этого в том, что языковой характер имеет человеческий опыт мира вообще. Сколь мало «мир» опредмечивается в этом опыте, столь же мало история воздействий является предметом герменевтического сознания. /
Как Обретают голос вещи, эти единства нашего опыта мира, конституируемые своей пригодностью и значением для нас, точно так же вновь обретает язык и начинает говорить надвигающееся на нас предание, когда мы его понимаем и истолковываем. Языковая природа этого обретения-языка (Zursprachekoinnicn) та же самая, что и языковой характер человеческого опыта мира вообще. Именно это в итоге и привело наш анализ герменевтического феномена к необходимости рассмотреть отношение между языком и миром.
527
Флоренский П.А. Имеславие как философская предпосылка // Собр. соч. в 2-х т. М., 1990. Т.2. У водоразделов мысли.
7. ИМЕСЛАВИЕ КАК ФИЛОСОФСКАЯ ПРЕДПОСЫЛКА
I. Слово — человеческая энергия, и рода человеческого, и отдельного лица,—открывающаяся чрез лицо энергия человечества. Но предметом слова или его содержанием в точном значении нельзя признавать самую эту энергию: слово, как деятельность познания, выводит ум за пределы субъективности и соприкасает с миром, что по ту сторону наших собственных психических состояний. Будучи психофизиологическим, слово не дымом разлетается в мире, но сводит нас лицом к лицу с реальностью и, следовательно, прикасаясь к своему предмету, оно столь же может быть относимо к его, предмета, откровению в нас, как и нас — ему и пред ним. Мы' подошли тут к убеждению, неотъемлемому от общечеловеческой мысли: о связи сущности и её энергии. Это учение подразумевается всякой жизненной мыслью, во все времена и у всех народов оно лежало в основе миропонимания; философски же было выражено расчлененно античным идеализмом, затем неоплатонизмом, далее предносилось средневековому реализму, углубленно было высказано Восточною Церковью в XIV веке, по связи с богословскими спорами о Фаворском Свете; ещё далее—оно питало Гете, намечалось, хотя и неясно, у Маха и наконец, в наши дни, прорвалось как жгучий протест против философского и богословского иллюзионизма и субъективизма в афонском споре об Имени Божием. Идеологическую родословную учения о сущности и энергиях можно было бы чрезвычайно развить, углубляясь корнями в далекое прошлое, прослеживая промежуточные узлы и распространяя по боковым ветвям вширь,—и тогда трудно сказать, какие построения мысли не пришлось бы обсуждать под таким углом. Всякое событие мысли или вырастало на общечеловеческой предпосылке (по последнему яркому спору о ней будем называть «имеславием»), или же боролось и опровергало основоначало этого име-славия. Но сейчас нет надобности углубляться в родослов-
282
П. А. Флоренский
ную имеславия, тем более что некоторые моменты этой последней будут разъяснены в других отделах настоящего труда. Необходимо лишь заметить: значение имеславче-ского уклона мысли вовсе не ограничивается тем или другим отдельным вопросом философии или богословия, но захватывает всё мировоззрение, даже все мировоззрения, и, в самом основном своем отношении к миру, каждому необходимо определиться или имеславчески или напротив. Специальное наименование этой предпосылки избирается здесь пишущим в связи с его биографическими интересами, частью же—по наибольшей напряженности борьбы, открывшейся в богословском, а не в каком-либо другом споре, — что впрочем и естественно. Но нет надобности быть именно богословом, нет даже надобности быть философом, чтобы понять общую значимость обсуждаемого учения. То, что называется здравым смыслом и что есть на самом деле всечеловеческое сознание,— это должно побудить каждого мысленно взвесить основные начала имеславия. В самом деле: вот я живу в мире, в обширном мире и с миром,—с людьми, с животными, с растениями, со стихиями и светилами. Как же мне не задать себе вопроса, в самом ли деле это так, или это есть тот или другой вид иллюзии, мечтания, хотя бы и необходимого и «прочно обоснованного» — по Лейбницу, «объективного» — по Канту? Общечеловеческое сознание утверждает мне, что кажется то, что есть на самом деле;
философия же и наука, в лице большинства своих представителей, притязают изобличить это «кажется» в пустоте и обманчивости: кажется то, чего нет. Но мне вовсе не безразлично, буду ли я думать и ощущать в единстве с человеческим родом, или же склонюсь к отщепенству, т. е. к общечеловеческой ереси, к мысли обособленных кругов, кружков и единиц. Мне далеко не безразлично, дышать ли полной грудью среди лесов и полей, или задыхаться в пыльной комнате; и чрез глубинную установку моего сознания жизнь моя неминуемо определится в самом важном для меня весьма различно. То, что мы, называем имеславием, всецело связывает свою судьбу и духовную ответственность за жизнь с вселенским сознанием человечества; имеславие верит в исконно и неотъемлемо присущую человечеству истину, ибо только истина дает человеку его достоинство. Образованный или невежественный, культурный или дикарь, новый или древний, человек всегда и везде был человеком: это значит, в средоточии своего духовного существа он всегда имел живое
Имеслааие как. философская предпосылка 283
ощущение истины, и в этом смысле всегда все были равны как люди. Задача имеславия, как некоторого интеллектуального творчества, — расчленение высказать исконное ощущение человечества, без которого человек не есть человек,—и, следовательно, вскрыть онтологические, гносеологические и психофизиологические предпосылки этого всечеловеческого ощущения и самоощущения. Имеславие всегда хотело и хочет подойти к ним исследовательски, устанавливая то, что откроется при анализе. Оно заранее учитывает возможность антиномии и заранее признает, что далеко не все будет объяснено им и сведено в единство. Но не в объяснении и не в объединении видит оно свою существенную задачу, а в закреплении за сознанием .тех позиций, уступая которые надо было бы порвать вселенское самосознание человечества — и впасть в ересь. Напротив, обратный уклон мысли (назовем его, опять-таки отправляясь от афонского спора, имеборче-ством),—он с самого начала не признает исконной принадлежности истины человеческому роду, с самого начала он не видит в человеке его достоинства, и потому, следовательно, ему ничего не остается, как питать убеждение, что хотя истины нет у человечества в целом, но она может быть построена или сочинена отдельными группами или отдельными исследователями2. Но так как невозможно предпринимать построения, не имея под собой никакой почвы, то, коль скоро общечеловеческая почва запо-дозривается, даже отвергается,—имеборческому исследователю по необходимости приходится закрепить за собою наличное сознание своей группы или своё личное: эта-то подмена общечеловеческого, т. е. существенно человеческого, частно человеческим, т. е. случайным, и есть суть ереси. А далее, еретическому сознанию имеборчества (— еретическому, хотя бы оно сделало своей декларацией катехизис—), далее—ему необходимо вскрыть предпосылки свои собственные, и среди таковых неизбежно будут уловлены исследовательскими сетями внутренние мотивы своего отщепления от человечества. А так как именно эти мотивы образуют то особенное, положительно особенное, чем данная группа отлична от всего человечества, и так как, следовательно, именно в них должно искать духовные силы, воодушевляющие данную группу, то это они именно неминуемо станут центрами кристаллизации всей системы мысли: все должно быть объяснено из них, все должно быть приведено к единству вокруг них, а то, что не объяснится или не объединится, самым
284
Л. А. Флоренский
фактом своей несовместности с предпосылками ереси—будет отвергнуто, извергнуто из системы, окончательно изгнано из сознания.
Итак, то коренное самоопределение, о котором идёт здесь речь, изводит из себя и деятельность очистки сознания: или общечеловеческого от группового, кружковско-го, уединенного, или, напротив,—этого последнего—от оставшихся в нём элементов общечеловечности.
II. Основное самочувствие человечества — «я живу в мире и с миром» — подразумевает существование, подлинное существование в качестве реальности, как меня, • самого человечества, так и того, что вне меня, что существует помимо или, точнее сказать, независимо от сознания человечества. Но, наряду с этой двойственностью бытия, сознание человечества подразумевает и некоторое объединение или преодоление этой двойственности, притом тоже подлинное. Подлинно объединены познающий и познаваемое; но столь же подлинно соблюдается в этом объединении и их самостоятельность. В акте познания нельзя рассечь субъект познания от его объекта: познание есть и тот и другой сразу; точнее сказать, оно есть именно познание субъектом объекта,—такое единство, в котором только отвлеченно может быть различаем тот и другой, но вместе с тем, этим объединением объект не уничтожается в субъекте, как последний в свой черед — не растворяется во внешнем ему предмете познания. И соединяясь, они не поглощают один другого, хотя, храня самостоятельность, не остаются и разделенными. Богословская формула «неслиянно и нераздельно»3 в полной мере применима к познавательному взаимоотношению субъекта и объекта, как понималось и понимается это взаимоотношение человечеством. Можно сказать: любой человек, если ему не внушено противоположных мыслей в школьной философии, разумеет дело — дело познания — именно так. Да, истиной самоочевидной, едва ли не самооче-виднейшей из всех, представляется просто человеку, члену человеческого рода, что объект познания не есть его понятие или его представление, как сам он, человек, не есть та или иная комбинация, то или другое произвольное реальностей внешнего мира, но что познание — в самом деле его познание и в самом деле им и в нём открывает себя человеку внешний мир или вообще реальность, не исчерпываемая актом познания.
Если таково убеждение, от которого не отказывается человечество, да и не может отказаться, не теряя духовно-
Имеславие как философская предпосылка 285
го равновесия, с утерею всех импульсов культурной деятельности, то неотъемлемо от общечеловеческого сознания и признание некоторой двойственности в самом субъекте и в самом объекте. У бытия есть сторона внутренняя, которою оно обращено к себе самому, в своей не-слиянности со всем, что не оно, а есть сторона внешняя, направленная к другому бытию. Две стороны, но они не присоединены одна к другой, а суть в единстве первоначальном; они — одно и то же бытие, хотя и по различным направлениям. Одна сторона служит самоутверждению бытия, другая — его обнаружению, явлению, раскрытию или ещё каким угодно называть именем эту жизнь, связующую бытие с другим бытием. По терминологии древней, эти две стороны бытия называются сущностью или существом, ovala, и деятельностью или энергией, svep-уекх. Усвоенное неоплатонизмом, святоотеческой письменностью, позднесредневековым богословием Восточной Церкви и в значительной мере усвоенное современной наукой (имею в виду преимущественно термин энергия — в физическом и натурфилософском словоупотреблении), эта терминология, по-видимому, наиболее соответствует потребностям философской мысли. Но она охотно принимается и житейской речью. Когда средневековые мыслители говорят, что всякое бытие имеет свою энергию и что только у небытия нет ее4, эта онтологическая аксиома вполне одобряется обычным смыслом: ведь это значит, что все подлинно существующее имеет в себе жизнь и проявляет эту жизнь,—свидетельствует о своем существовании — проявлением своей жизни, и притом свидетельствует не другим только, но и себе самому. Это проявление жизни и есть энергия существа.
Но если так, то тогда бытия могут, оставаясь по сущности своей неслиянными, не сводимыми друг на друга, не растворимыми друг в друге,—могут быть и подлинно объединены между собою своими энергиями: тогда это объединение может быть мыслимо не как приложение деятельности к деятельности, "не как механический толчок одним бытием другого, а в виде взаимопрорастания энергий, со-действия их, avvepyeicx, в котором нет уже врозь ни той, ни другой энергии, а есть нечто новое. Взаимоотношение бытии мыслится тогда не механически, а органически, или, ещё глубже, онтологически: это познавательный брак, от которого рождается третье, ребенок, и ребенок этот, причастный бытию и материнскому и отцовскому, есть, однако, большее, нежели сколько имели
286
П. А. Флоренский
бытийственной энергии самораскрытия оба родителя — в сумме. Познание есть этот ребенок, плод общения познающего духа и познаваемого мира; соединяя дух и мир в подлинном, не кажущемся единстве, этот плод, однако, не ведёт к поглощению ни одного, ни обоих вместе родителей, и они, объединенные и взаимно обогащенные, всё же продолжают своё существование как центры бытия5.
Таким образом, связь бытии, их взаимоотношение и взаимооткровение, сама есть нечто реальное и, не отры ваясь от центров, ею связуемых, она и не сводится к ним. Она есть синэнергия, со-деятельность бытии, и непременно раскрывает собою бытие — и то и другое. Она не стоит в тождественном равенстве ни с одним из бытии, будучи новым в отношении каждого из них; но она есть каждая из них, поскольку соответственное бытие ею открывается, а вне и помимо своей энергии, притом энергии усвоенной, бытие остается не открытым, не-явленным и, следовательно, непознанным. Усвоена же некоторая энергия бытия может быть лишь энергией же бытия усваивающего. Если энергетическому потоку нет среды усваивающей в виде встречного потока, то это значит, воспринимающее бытие не проявляет себя как воспринимающее, не проявляет себя деятельностью восприятия. Тогда оно — ничто, в отношении бытия воспринимаемого; тогда его всё равно что нет; тогда энергетический поток идёт сквозь него и мимо него, его не задевая, его не замечая, и сам им не воспринятый и не замеченный.
Так, электромагнитные волны минуют ненастроенный на них проводящий контур, и электромагнитного взаимодействия связи с некоторой другой колеблющейся цепью не осуществляется; чтобы связь установилась, контур должен проявить деятельность отклика и поглощения падающей энергии. И тогда эта деятельность уже не будет только его деятельностью, потому что колебаний резонанса не отделить от колебаний, возбуждающих резонанс: резонанс есть уже не деятельность той или другой цепи, а со-деятельность цепей. В резонаторе колеблется не его только энергия, и не энергия только вибратора, а синэргия того и другого, и наличием этой последней две цепи, хотя и разделенные пространственно, делаются одною. Вибратор открывается бытию резонатора чрез ре-зонансовые колебания, и, усматривая наличие последних, мы вправе видеть сквозь неё реальность самого вибратора. Да и не «вправе» только, а вынуждаемся, и, в порядке электромагнитного существования, мы и не знаем, и не
Имеславие как философская предпосылка
1Ь7
можем знать бытия вибратора иначе, как посредством осуществленной резонансом связи между ними. И поэтому мы вправе и мы обязаны, поскольку наше восприятие ограничено было бы электромагнитными волнами определённой длины, оценивать явления резонанса в нашем воспринимающем аппарате как самое вибрирующую цепь, и, имея дело с резонансом, говорить не о нём, поскольку он есть лишь средство, а о цепи, которая есть истинный предмет и цель электромагнитного познания. Таким образом, резонанс есть синэргия, несущая с собою бытия, его порождающие. Он—больше себя самого и, будучи резонансом, есть вместе с тем его причина, причиняющая ему бытие. А поскольку более ценным и более важным мы признаем именно последнее, поскольку на первом месте правильнее поставить именно бытие, открываемое своей энергией, а на втором — энергию открывающую, но и свою ценность и своё существование получающую от первого. Так подходим мы вплотную к понятию символа.
IV. Бытие, которое больше самого себя,—таково основное определение символа. Символ — это нечто являющее собою то, что не есть он сам, большее его, и однако существенно чрез него объявляющееся. Раскрываем это формальное определение: символ есть такая сущность, энергия которой, сращенная или, точнее, срастворенная с энергией некоторой другой, более ценной в данном отношении сущности, несет таким образом в себе эту последнюю. Но, неся сущность в занимающем нас отношении более ценную, символ, хотя и имеет своё собственное наименование, однако, с правом может именоваться также наименованием той, высшей ценности, а в занимающем отношении и должен именоваться этим последним'.
Чтобы сузить, и вместе упростить поставленный вопрос, из различных связей бытия будем говорить лишь о познавательных: причинные и прочие связи, поскольку они рассматриваются обычно извне, невольно приобретают в нашем понимании характер внешнего же сцепления или толчка, наподобие механической причинности. Это перетолкование их, конечно, неосновательно; но при господствующем миропонимании оно психологически естественно. Поэтому полезно заняться связями, к тому же нас преимущественно здесь занимающими, где заведомо недопустимы ни в какой мере механические образы и где характер отношений между бытиями существенно
288
Л. А. Флоренский
внутренний. Речь идёт об отношениях познавательных. Таковым существенно принадлежит духовность, т. е. немеханичность.
Но отсюда, впрочем, ничуть не следует ложный вывод, якобы тем самым эти познавательные отношения не подлежат онтологическим категориям. Так, трансценден-тальность форм разума отнюдь не отводит вопрос об онтологической расценке самого разума и его трансцендентальных форм: чем бы они ни были по своей познавательной функции созерцания, категории и прочие априорные элементы разума, тем или другим решением вопроса о них, в порядке гносеологическом, ничуть не отменяется, даже напротив, вызывается иной вопрос — об их собственной природе и бытии их самих по себе, вне отношения к познанию, вне их участия в структуре знания. Это — в отношении форм разума. Но так и вообще:
акты познания, будучи значимыми в познавании, не суть однако сами по себе онтологическое ничто, они—реальность, и в этом смысле о них, как о воплощенных в словесном теле, можно говорить, да и отчасти уже было здесь говорено о магической природе познания, о магич-ности слова. Однако сейчас речь идёт именно не о познании самом по себе, не о слове в порядке онтологическом
и космическом, а о познании со стороны его основной функции.
Причинная связь есть откровение в бытии — другого бытия. Но мы-то, со стороны, наблюдаем не самое откровение, а некоторое изменение в бытии; и потому, до бытия, открывшегося чрез причинное воздействие, доходим не непосредственно, в потоке его энергии, каковой хотя и в пространстве открывается, но сам не есть нечто отдаленное от своего центра — источника, а — косвенно, путём умозаключений, т. е. пытаясь с своей стороны установить некоторую, теперь уже познавательную, свою связь с источником. При этом, может быть, мы соединяемся и не с надлежащим центром. Таково причинное отношение;
тут я воспринимаю не бытие, а отношение межд^ собою двух бытии.
Напротив, при познавательной связи не внешнее мне бытие соотносится с другим бытием, но я сам своей энергией воспринимаю, непосредственно от познаваемого бытия, его откровение мне и во мне. Как сказано, срастворя-ясь с энергией моего восприятия, это явление сущности полагает основу для всего дальнейшего процесса познания. И вследствие того, по содержательности своей по-
Имеславие как философская предпосылка 289
знавательной, дальнейший процесс познания не больше наличной неточной его синэнергии: он не приобретает нового, но стремится закрепить за познающим синэргети-ческое откровение реальности, и для этого делает по возможности всегда и самопроизвольно возобновимым в сознании то, что открылось единожды и нежданно,— но — так, чтобы повторные откровения реальности возможно менее теряли от полновесности откровения первоначального. Этим органом самопроизвольного установления связи между познающим и познаваемым служит слово, а в частности—имя, или некоторый эквивалент его—употребляемый как имя: метонимия.
V.7 В расширительном смысле, под словом надо разуметь всякое самодеятельное проявление нашего существа вовне, поскольку целью такого проявления мы считаем не внешне учитываемые энергии, физические, оккультные и прочие, а смысл, их посредством входящий в мир транссубъективный. Впрочем, не здесь впервой так расширяется понятие о слове. И в лингвистике различают раз-.ные виды языков, язык жестов, язык знаков, язык музыкальных сигнализаций и т. п. и т. п., причём цель всех рассматриваемых там деятельностей есть выражение смысла; по единству же этой цели, деятельности, по-видимому весьма различные, объединяются всё-таки,— под одним общим наименованием языка.
Но было бы ошибкой усматривать единство их только в цели и рыть пропасти между различными средствами, эту цель осуществляющими. Разумный организм, как целостное, многообразно внутренне связанное целое, на энергию познаваемой реальности откликается весь целиком,—не одною какой-либо своей функцией. Ведь этот резонанс его не гнездится на периферии, но есть энергия именно существа познающего; и следовательно, возбужденная им в себе ответная волна сотрясает самый корень организма, из которой лишь значительно ближе к периферии ветвятся отдельные деятельности. Хотя и направляемая активностью к известной функции организма, познавательная синэргия распространяется однако на все функции, но в разных степенях; она стекает преимущественно одним протоком, но при этом наполняется, правда, в разной мере, вся канализирующая система. Слово подается всем организмом, хотя и с преимущественной акцентацией на той или другой стороне самопроявления субъекта познания; в каждом роде языка зачаточно обнаруживаются и все прочие роды. Так, говоря, мы
10. П. А. Флоренский, т. 2
290
П. А. Флоренский
и жестикулируем, т. е. пользуемся языком движений тела, и меняем выражение лица—язык мимики,—и склонны чертить идеограммы, если не карандашом на бумаге или мелом на доске, то хотя бы пальцем в воздухе — язык знаков,—и вводить в речь момент вокальный—язык музыкальных сигналов,—и посылаем оккультные импульсы—симпатическое сообщение, телепатия,—и т. д. Даже поверхностный психофизический анализ наших реакций обнаруживает наличность этих и многих других непроизвольных деятельностей, сопровождающих одну из них, любую, производимую сознательно. Черчение знаков непроизвольно сопровождается беззвучной, а иногда, при внимании, сильно сосредоточенном на знаках, и звучащей артикуляцией, и т. д. Иначе говоря, есть собственно только один язык—язык активного самопроявления целостным организмом, и единый только род слов — артикулируемых всем телом. Но, подобно тому как и в словесной речи музыкальный момент, или мимический, или жестикуляционный, или знаконачертательный, или один из прочих, может быть выдвинут с большим или меньшим ударением, так и в языке, понимая это слово расширительно, та или другая окраска его, т. е. преимущественная приуроченность к определённой деятельности, и равно и обертоны,—сопровождающие её другие деятельности, могут быть подчеркнуты по-разному. Но, повторим, эта разница в подчеркиваниях ничуть не мешает быть различным родам языков в основе одним языком, просто языком, вообще языком целостного организма: всякое слово выговаривается всеми нашими органами, всем телом, хотя и господствует в нём деятельность того или другого.
VI. Но среди всех деятельностей есть одна, наиболее точно и с наименьшей затратой усилий подчиняющаяся нашей сознательной воле; есть орган, наиболее приспособленный к сознательной передаче желанного смысла и, преимущественно пред всеми прочими частями тела, всегда готовый служить свою службу. Эта деятельность—язык членораздельного звукового слова, этот орган — голосовой. Может быть, в частных отношениях другие деятельности и органы имеют свои преимущества. Так, для выражения известных оттенков, может быть более силен язык жестов; давно указано—
«Там слов не тратить по-пустому, Где нужно власть употребить»',—
Имеславие как философская предпосылка 291
и пение порой глубже дает нам почувствовать лирику души, нежели самые отчетливые монологи. Наконец, в некоторых случаях, та или другая деятельность может оказаться кратчайшим, а потому легчайшим путём к разряду внутренней энергии: как, например, язык знаков, по-видимому, наиболее действителен при операциях логических и почти незаменим в математике. Но в языковом оркестре многих функций организма все они имеют свою специальность, а потому и применимы ограниченно, тогда как язык членораздельного слова есть инструмент универсальный—рояль среди прочих инструментов духа—наиболее разносторонний и наиболее способный служить собою потребностям различнейшим.
Частных причин к тому, может быть, пока ещё разъяснить не удается. Но, по-видимому, голосовой орган особенно многообразно связан с центрами, в координированной деятельности которых раскрывается синэргетический процесс духовного отношения нашего к реальности. Тут правильно держать в виду гомотопический параллелизм дыхательно-голосовой системы и системы мочеполовой, и, определённее, гомотипичность органов слова и органов пола, а средоточность их в организме и существенная связанность со всеми функциями хорошо известна, так что с собственными изменениями нечто аналогичное подразумевается и в отношении голосовой системы. Но не входя в подробности анатомо-физиологические, мы должны отметить себе этот факт, что лишь словом, производимым голосовым органом, разрешается познавательный процесс, объективируется то, что было до слова ещё субъективным и даже нам самим не являлось как познанная истина. Напротив, слово произнесенное подводит итог внутреннему томлению по реальности и ставит пред нами познавательный порыв (Sehnsucht) как достигнутую цель и закрепленную за сознанием ценность. Не особенно важно: совсем ли беззвучно, или тихо, или даже громко произнесено это слово, хотя,—несомненно,—и громкость, громогласность возвещаемой истины—дает её объективности какой-то устой, какую-то окончательную надежность.
Образование синэргетического акта познания нарастает, может быть, нарастает очень длительно, томит, как нечто начатое, но не осуществленное. Этот процесс не есть ещё, однако, сознанное прикосновение к познаваемой реальности, не есть достигнутое познание, но — лишь подготовка к нему. Две энергии, реальности и познающего,
292 П. А. Флоренский
близки друг к другу, может быть, размешаны друг в друге; но эта флюктуирующая смесь ещё не образует единства, и необъединенной борьбой своих стихий вызывает во всем вашем организме томительное ожидание равновесия. Напряжение усиливается, и противоположность познающего и познаваемого сознается все острее. Это — как пред грозою. Слово есть та молния, которая раздирает небо от востока до запада, являя воплощенный смысл: в слове уравновешиваются и приходят к единству накопившиеся энергии. Слово — молния. Оно не есть уже ни та или другая энергия порознь, ни обе вместе, а — новое, двуединое энергетическое явление, новая реальность в мире Оно — проток между разделенным до тех пор. Геометрия учит, что каково бы ни было расстояние между двумя точками в пространстве по кратчайшей между ними,— кроме того, всегда может быть осуществлен путь, по которому расстояние их равно нулю. Линия этого пути есть так называемая изотропа. Устанавливая сообщение между точками изотропическое, мы непосредственно сопри-касаем друг с другом любые две точки. Так слово-произнесение можно сравнить с таким прикасанием познающего и познаваемого — по изотропе: хотя и оставаясь разделенными пространственно, они оказываются совмещенными друг с другом. Слово есть онтологическая изотропа.
Как новое событие в мире, сводящее разделенное, слово не есть то или другое из сводимого: оно — слово. Но нельзя сказать: «оно само по себе». Без того или без другого из соединяемых им полюсов оно вовсе не есть. Будучи новым явлением, слово всецело держится на точках своего приложения: так, мост, соединяющий два берега, не есть тот или другой из них, но уничтожается в качестве моста, лишь только отделен от одной из своих опор. А тогда понятно и утверждение обратное,—что слово есть познающий субъект и познаваемый объект,—•» сплетающимися энергиями которых оно держится. Путнику, стоящему на одном берегу, разве мост не протягивается другим берегом, распространившимся до него самого. Это — отрог ему другого берега, которым недостижимое — само достигло его и встречает его у своего порога. А если бы путник был уже на другом берегу, то мост представительствовал бы пред ним за берег противоположный. Так и слово, этот мост между Я и не-Я.
Рассматриваемое с берега не-Я, — т. е. из космологии, оно есть деятельность субъекта, а в ней—сам субъект, вторгающийся в мир; Слыша слово, мы говорим, и дол-
Имеславие как философская предпосылка
293
жны говорить, раз только не имеем особых причин мысленно сосредоточиться на средствах самопроявления субъекта,—мы должны говорить: «Вот он—познающий разум, вот оно—разумное лицо». И, сказав себе так, мы чрез слово станем ввинчиваться вниманием в энергию сущности этого лица. Так именно познаем мы человека, вообще разумное существо, по его словам, ибо, мы уверены, — слова его непосредственно дают нам его самодеятельность, а этою последнею раскрывается сокровенная его сущность. И мы уверены: слово есть сам говорящий.
Напротив, рассматривая слово с берега Я,—свое собственное слово, под углом психо- и гносеологии, мы можем и должны говорить о нем: «Вот она — познаваемая реальность, вот он—познаваемый объект»,—и тут, конечно, постольку, поскольку у нас нет специального задания остановиться в упор на средствах выразительности, подобно тому, как когда мы смотрим на картину эстетически, не задаваясь оценкой добротности холста или крепости подрамника. А когда мы установили себе, что слово — это самый объект, познаваемая реальность, то тогда чрез слово мы проникаем в энергию её сущности, с глубочайшей убежденностью постигнуть там самую сущность, энергией своею раскрываемую. Слово есть самая реальность, словом высказываемая,—не то чтобы дублет её, рядом с ней поставленная копия, а именно она, самая реальность в своей подлинности, в своем нумериче-ском самотождестве. Словом и чрез слово познаем мы реальность, и слово есть самая реальность'. Таким образом, в высочайшей степени слово подлежит основной формуле символа: оно — больше себя самого. И притом, больше — двояко: будучи самим собою, оно вместе с тем есть и субъект познания и объект познания. Если теперь субъект познания (поскольку субъект познания, мы сами, всегда при нас) рассматривать как опорную сущность символа-слова, то тогда все установленное здесь относительно слова в точности подойдет под разъясненную выше онтологическую формулу символа как сущности, несущей ерошенную с её энергией энергию иной сущности, каковою энергией дается и самая сущность, та, вторая.
VII. До сих пор речь шла вообще о слове. Но большая духовная концентрация, соответствующая бытийст-венному сгустку, центру пересекающихся в нём многообразий, носителю признаков и состояний, на школьном языке—субстанция, требует и слова большей сгущенности, тоже опорного пунхта словесных актов, тоже пере-
294
П. А. Флоренский
крестия рядов словесных деятельностей. Такой словесный центр есть имя.
Общим признаком всех родов существительного служит, по Потебне, то, что «оно есть название грамматической субстанции или вещи», как комплекса или совокупности всех признаков существительного.'°
Связь познающего с познаваемою субстанцией требует и от слова особенной уплотненности: таково имя. А среди субстанций та, которая сознается исключительно важным средоточием бытийственных определений и жизненных отношений, дающих ей индивидуальность, в мире неповторимую, лицо,—такая субстанция требует себе и имени единственного — имени личного.''
Обычно наше познание реальности имеет в виду не самую реальность, но пользуется этой реальностью ради некоторой другой цели. При таком,—тактическом или прагматическом,—отношении к предмету познания сам он не представляется нам ни ценным, ни привлекательным: нас занимают, собственно, лишь те или иные свойства его, те или иные его связи с другими сущностями; самый же предмет наличен в нашем сознании и речи постольку, поскольку не устранить его — без устранения нужных нам его сторон. Естественно, что коль скоро самый предмет только терпится, нам нет побудительных мотивов умственно прилежать ко всем его энергиям, ко всем его свойствам и связям: ведь полнотою этих последних и проявляется самая реальность. Напротив, имея в виду лишь кое-что из этого проявления, но не как проявление сущности, а как некоторый процесс—материал для некоторых посторонних ему применений,—мы стараемся не заметить всего прочего. Все прочее мы активно вытесняем из сферы сознания. Тогда возникает в нас акцентуированное сознание сторон нам нужных, с бледным придатком от самого предмета, у которого заслонены его энергии. Эту деятельность познания называют абстракцией, а получившееся в результате имя — именем нарицательным, или отвлеченным (—применяю опять термин в несколько отличном от школьно-грамматического словоупотребления). Имени нарицательному соответствует категория субстанции, но субстанции не метафизической, а грамматической,— как справедливо было отмечено Потебнею; само собою, нельзя смешивать грамматическую субстанцию с метафизической: в то время как метафизическая субстанция «есть вещь сама по себе, отделенная от всех своих признаков» (т. е. сущ-
Имеславие как философская предпосылка 295
ность.—Л. Ф.), грамматическая, напротив, «есть совокупность признаков совершенно однородных с тем (признаком.—П. Ф.), который может быть этимологически дан в существительном»12. Это значит, предмет, обозначенный существительным, мы мыслим наподобие метафизической субстанции, под покровом категории субстанциальности, хотя и не думаем о нём в упор как о субстанции: он понимается как энергия сущности, а не как сущность сама по себе. Но сущность этой энергии мыслится в имени нарицательном боковым мышлением (по аналогии с боковым зрением). Научное мышление все построено на именах нарицательных: оно занято отдельными родами связей и свойств, но равнодушно к самой реальности, мало того — видит в последней помеху своему схемо-строительству. Научное мышление «ищет своего» *3.
Так ведёт себя познающий, когда познаваемое — не любовь его, а польза.
Но, как бы часто ни бывало так в жизни, отсюда не следует невозможность любви. Есть и любовь к познаваемой реальности. Есть симпатическое познание, ласковое приникание к познаваемому, когда само оно влечет к себе познающего. Заветною звездою оно направляет взор исследователя, и вдоль каждого луча устремляется он проникнуть в познаваемое. Вся полнота самораскрытия познаваемой сущности питает познающий дух, и он силится воспринять её в индивидуальной форме, где все взаимонеобходимо целостным кругом, где одно поясняет другое. Это конкретное познание не есть беспредельное и бесцельное накопление отдельных признаков, в пучине которых теряется разум; напротив, это есть стремление противопоставить раздробительности познания отвлеченного — единство, самозамкнутость и целостность познаваемого объекта как некоторого существа — беспредельной линии противопоставить сферу, признакам — лицо. Тогда возникает имя личное.
Личное имя в сравнении с нарицательным может быть охарактеризовано зараз: и как отличное от него лишь количественно, и как ему принципиально противоположное. Лишь количественно — и то и другое имя различны потому, что всякое личное имя по своей лингвистической материи есть то же имя нарицательное, хотя и приуроченное к определённому лицу. Напишем любое собственное имя с малой буквы—и оно станет нарицательным, если не на нашем языке, то на чьем-нибудь чужом. Лингвистически Вера есть вера, а Роза — роза, как
296
П. А. Флоренский
Исаак или, точнее, Ицгак есть ицгак, смех, или Петр—петр, камень. Решительно всякое личное имя приводится к имени нарицательному или во всяком случае принципиально может быть приведено. И так должно сказать не только об именах отдельных лиц, но и об именах родовых (nomen familias — фамилии), групповых, племенных,—именах народов, стран, городов, животных, географических наименований и т. д. Всякое собственное имя, повторяем, может быть рассматриваемо как имя нарицательное, но написанное с большой буквы; хотя и наоборот, в пределах истории, даже на наших глазах, постоянно возникают имена нарицательные из имен собственных (макинтош, сандвич, цеппелин и пр.). В лингвистике остается нерешенным, считать ли имена собственные или имена нарицательные первоначальными, и различные школы держатся воззрений противоположных. Остается—и останется: потому что это есть одна из многочисленных лингвистических антиномий, которые разрешить — значило бы разрушить язык как таковой. И собственные, и нарицательные имена равно необходимы речи, как необходимы при ходьбе обе ноги, и было бы уничтожением органической формы доказывать генетическое первенство правой ноги над левой или наоборот. Принципиальная неустранимость антиномии: имена нарицательные — имена собственные — лежит в том, что по внешнему своему составу и те и другие суть одно и то же, но с перестановкой ударения в заинтересованности; а между тем и та и другая постановки этого ударения необходимы для мышления, следовательно — для речи. Но в этом сдвиге ударения заключается и принципиальная противоположность имен собственных и имен нарицательных. Из строения слова вытекает необходимость в данном словоупотреблении данного слова апперцепировать определённый признак. Но при этом мы можем: либо все остальное множество признаков, примысливаемых данному, считать лишь терпимым, но туманом, психологическим туманом, замутняющим логическую чистоту мысли, и следовательно, стараться не замечать самой реальности^ либо, напротив, в отдельном апперцепируемом признаке ценить орудие проникновения в реальность, а в ощущении последней видеть не туман, а настоящее, самый цимес'(познания. В первом случае реальность—при признаке:
это — имя нарицательное. Во втором — признак при реальности, и тогда разум имеет дело с именем собственным.
Ммеслаеие как. философская предпосылка 297
Вообще, этимологически имя собственное так же узко, как и со-коренное ему имя нарицательное; но семе-му его мы признаем бесконечно полно-содержательной и хотели бы, сколько сил хватит, держать в сознании всю её полноту. И мы достигаем этого; но не накоплением отдельных признаков, а усмотрением индивидуальной формы или «этости» (haecceitas, Diesheit, то 6s ri) этой семе-мы, в силу чего собственным именем мы считаем уже не то нарицательное имя, которое равносильно собственному по внешнему учету, а самую «этость», индивидуальную форму бесконечно полной семемы: «haecceitas est singulari-tas»15. Входит же в речь это «основание индивидуальной вещи» помощью лингвистического материала, взятого от соответственного имени нарицательного. Имя собственное выращивается обычно на имени нарицательном, но может быть образ действия и прямо противоположный. Тогда мы берем тот же самый лингвистический материал, может быть, даже добываем его себе, разрушив некоторое собственное имя, по возможности урезываем семему, представляя ей необходимое число признаков. Получается имя нарицательное. Так, у того существа, которое называлось собственным именем макинтоша, был несомненно свой духовный облик, была внутренняя жизнь по своему, ни с чьим другим не смешиваемому ритму, были жена и дети, и отношения его к семье были единственными в мире, были друзья, и для них он не был только средством,—но всю эту семему, этот мир отношений, эту полноту haecceitatis язык отрезал от семемы «Макинтош»,—всего-навсего подстригши два торчащих острия первой буквы,—и остался тогда только макинтош.
VIII. Если имя — имя нарицательное — больше себя самого, будучи и именующим и именуемым, то ещё правомернее то же утверждение может быть высказано об имени собственном. Некоторый оттенок разницы, впрочем, должен быть отмечен: имея цель не в самой реальности, а в чем-то другом, конечным счётом — в говорящем, имя нарицательное, хотя и есть именуемая реальность, но преимущественно служит самообнаружением познающего и есть преимущественно он, сам он. Напротив, имя собственное имеет в виду познаваемое, и потому, хотя и оно раскрывает познающего и есть он, но преимущественно являет познаваемую реальность и есть самая реальность. Тут не приходится чертить схем вполне крепкими линиями: имя собственное и имя нарицательное, хотя и противоположны по внутреннему ударению,
298 П. А. Флоренский
однако в процессе речи нередко превращаются друг в друга. Иногда в корыстном сознании вдруг сверкнет луч любви к самому предмету, прагматическая общность— нарицательность — имени его забудется,—и тогда, как говорится, «олицетворенное» или «персонифицированное» имя сделается собственным,—не как бы собственным, а в самом деле таковым, хотя и на мгновение. Так облекались мгновенною индивидуальностью римские боги, и нарицательные имена их вспыхивали блеском личных,—но тут же угасали. Но и обратно: познание в любви и нравственное общение с. познаваемым, случается, меркнет", и живое лицо порою ниспадает в нашем сознании от самоцели — до уровня средства. Этот скачок от одного рода познания — к другому каждый из нас знает по опыту; разве не со всяким случалось, что лицо собеседника, только что уводившее вглубь личности и раскрывавшее пред ним сокровенную жизнь её, вдруг подергивалось какою-то онтологической пеленой и, словно оторванное от своей сущности, предстояло нам как внешняя вещь? И разве не со всяким случалось, что взор, проникавший в бесконечность встречного взора, вдруг упирался во влажную выпуклость глазного яблока и тупо скользил по коже, рассматривая поры лица? Тогда целостная и единая в своей полноте личность не казалась ли нам плохо связанным пучком отдельных признаков? При таком затмении собственное имя, сохраняя неприкосновенность своей лингвистической материи, получает иную точку внутреннего упора и, утратив свою собственность, становится нарицательным. «Теперь мог бы спросить тебя, любезный читатель, не было ли в твоей жизни часов, дней и недель, когда все твои обычные занятия возбуждали в тебе мучительное отвращение, и все, что прежде представлялось тебе важным и достойным удержания в уме и памяти, казалось тебе ничтожным и пустым. Грудь твоя вздымалась от смутного чувства того, что где-то и когда-то должно быть исполнено переходящее за пределы всех земных наслаждений желание, которого не смел выразить дух твой, подобно пугливому, строго воспитанному ребенку, и в этом стремлении к чему-то неведомому, преследовавшему тебя, куда бы ни шел ты и где бы ни находился, как легкий сон с прозрачными образами, разлетающимися от пристального взгляда,—ты пропадал для всего, что тебя окружало. Мудрый взор твой скользил по всему, как у безнадежно влюбленных, и пестрая толпа людей с её разнообразными деяниями не возбуждала
Имеславие как философская предпосылка 299
в тебе ни горя, ни радостей, точно будто ты не принадлежал уже к этому миру».'7 Так изображает Гофман общее переживание мирочувствия, при оторванности от живого соприкосновения с реальностью. Проведенное последовательно, оно дает картину психопатологической изоляции от сущности мира, при неврастении, и от сущности себя самого, при истерии. Когда имена собственные обращаются в нарицательные — это симптом может быть и тонкого, но несомненно духовно-функционального заболевания.
Некоторые приемы словесного искусства, как тонкие яды, способствуют этому болезненному отщеплению признаков от личности и перерождению имени собственного в нарицательное, в имя некоторой маски — лица, отщепившегося от личности. Наиболее явный пример таких личин — гоголевские герои, имена которых неизбежно напрашиваются в нарицательные и, следовательно, являют не столько именуемых, как приемы мышления именующего, а значит, его приемами — самого его только. «Над кем смеетесь? — Над собой смеетесь». Конечно, я, именующий ближнего Чичиковым или собакевичем, хотя бы я очень метко поймал соответственный признак ближнего, всё-таки смеюсь над собой, коренным образом извратившим устав познания и природу имени, и о себе свидетельствующий тем, как об извратителе. Такой деятельности вполне подходит название имеборчества, наподобие иконоборчества,—что собственно значит разламывание, сокрушение икон или имен по духовной их сути: иконо-класт — сокрушитель икон, ономокласт — сокрушитель имен. А противоположная деятельность, т. е. соблюдение духовной сути имен, целостности её, защиты её от покушений и тем самым воздаяний чести и славы, по праву приличествующей имени, не без смысла получила название имеславия.
Вникавшему в богословские споры по этому вопросу, конечно, понятно, что хотя здесь термины имеборчества и имеславия употреблены расширительно, тогда как в бывших доселе спорах речь шла почти исключительно об Одном Лице и об одном Имени, но философское ядро этих споров таким расширением не только не искажается, напротив, уясняется как принцип познавательно-трудовой жизни, в противоположность иллюзионисти-ческо-внебытийственной.
IX. Богословская позиция имеславия выражается формулой: .
300 П. А. Флоренский
«Имя Божие есть Сам Бог».
Более расчленению оно должно говориться:
«Имя Божис есть бог и именно Сам Бог, но Бог не есть ни имя Его, ни Самое Имя Его»".
Наиболее ясно это может быть формулировано на языке, исключительно приспособленном к передаче оттенков философской мысли:
Поясним последнюю формулу. По-гречески член-определитель выделяет речение, к которому прилагается, и ставит его вне ряда подобных ему содержаний мысли: этим устанавливается единство содержания и его само-тожде-ство в мысли, а потому — его нумерическое само-тожде-ство. Признак, как нечто общее, не может иметь члена. Следовательно, понятно общее правило греческого синтаксиса, согласно которому при сказуемом член просто не ставится. Но в некоторых, чрезвычайных случаях, например в философии, в богословии, в частности — в новозаветном языке, сказуемое всё же имеет член. Это нарушение общего правила показывает тогда, что сказуемое берется не как общее понятие, под которое, в объёме его, подводится подлежащее а как некоторая конкретность, онтологически уравниваемая конкретности подлежащего. Во внешнем опыте и по внешним соображениям реальность подлежащего и таковая сказуемого не только не одно, но даже не сопоставляемы между собой. Но в плане внутреннего соотношения бытии, по суждению онтологическому, эти две реальности связью данного предложения утверждаются как одно и то же: не сходное между собой, а бытийственно тождественное. Иначе говоря, сказуемое понимается как платоновская идея — конкретная полнота смысла. Словами: «Вы есте соль мира — 'Y^ieTc еоте т6 оЛас тг|с уп<;» (Мф. 5, 13) — утверждается не то, что апостолы в каком-то внешнем отношении похожи на соль, или что понятие о них—апостольство — подводится под физико-химическое родовое понятие соли (тогда надо было бы сказать: «"УцеТс еоте оХас т-пс УЛ?»), но—что духовная сущность соли и духовная сущность данных лиц бытийственно отождествляются;
соль, то, чему, собственно, в онтологически истинном
Имеславие как философская предпосылка 301
смысле принадлежит название Соль,—это не есть что-либо иное, как внутренняя соль апостольства: обычная соль, вещество, есть один из частных символов Соли, а апостольство есть самая Соль. (Аналогично применение члена при сказуемом в Мф. 5, 13; 5, 14; 6, 22; 16, 16; 26, 28;
Мк. 14, 22; I Кор. 11, 23-24; Ин. 11, 25; 14, 6; Еф. 1, 23, и т. д.).
Так вот, в вышеприведенной формуле имеславия подлежащим является в первой части Имя Божие, а во второй — Бог, и в качестве подлежащих их наименования имеют при себе члены. Сказуемыми же при них стоят:
Бог — в первом случае, и Имя — во втором, и сказуемые эти поставлены двояко, один раз—без члена, а другой раз — с членом. Это соответствует, во-первых, подведению (или неподведению, запрету подводить) подлежащего под понятие сказуемого, а во-вторых — установке онтологического тождества реальности, принадлежащей сказуемому, с реальностью подлежащего,—подведение сказуемого под подлежащее. Таким образом, формулою утверждается, что Имя Божие, как реальность, раскрывающая и являющая Божественное Существо, больше самой себя и божественно, мало того — есть Сам Бог, —- Именем в самом деле, не призрачно, не обманчиво являемый; но Он, хотя и являемый, не утрачивает в своем явлении Своей реальности,—хотя и познаваемый, не исчерпывается познанием о нём,—не есть имя, т. е. природа Его — не природа имени, хотя бы даже какого-либо имени, и Его собственного. Его открывающего Имени.
Вполне понятно, прочность этой формулы или иных, ей соответственных, держится на коренном убеждении человечества, что явления являют являемое и потому по справедливости могут именоваться именем последнего. В специальной области, хотя и средоточной по определяющей ответственности, вопрос о являемости являемого и именуемости явления по являемому был обсуждаем и приведен к общечеловеческому решению в Паламит-ских спорах XIV в.—длительном споре об энергиях и сущности Божией21. Свет, духовно созерцаемый подвижниками на вершине подвига и ощущаемый как свет Божий, есть ли явление Его Самого — энергия Его существа, или это нечто обманчивое — субъективное ли в нашей психике, или физический процесс вне нас, или, может быть, оккультный феномен, но во всяком случае не дающее познания Высшего Существа? И далее, если
302 П. А, Флоренский
правильно первое, то можно ли именовать этот свет Божеством и Богом? Таков был общий смысл богословских споров. Как и следовало ожидать, нельзя было бы ответить на поставленные вопросы отрицательно, не разрушая тем всего здания богословской мысли и, более того, подвига жизни. Следовательно, в строении богословской мысли логически были предрешены анафемы:
Во-первых,—«тем, которые принимают воссиявший от Господа свет при Божественном Его Преображении то за образ и тварь и призраки, то за самое существо Божие [т. е. или признают Фаворский свет не имеющим никакого внутреннего отношения к являемой сущности, или самую сущность низводят до процесса явления и тем опять-таки делают последнее не онтологическим] и которые не исповедуют, что Божественный тот свет не есть ни существо Божие, ни тварь, но несозданная и фисиче-ская [т. е. от природы, естества cpvmq происходящая] и осияние и энергия, всегда происходящая из самого существа Божия».
Во-вторых",— «тем, кто принимает, что Бог не имеет фисической энергии [т. е. энергии, свойственной Его природе], а—одно только существо [сущность] и что нет различия между существом Божиим и энергией; кто не хочет думать, что как соединение Божественного существа и энергии неслиянно, так и различие неизменно».
В-третьих,—«тем, кто принимает, что всякая фисиче-ская сила и энергия Божества есть тварь».
В-четвертых,— «тем, которые говорят, что если допустить различие в существе и энергии Божества, то это значит—мыслить Бога существом сложным».
В-пятых,—«тем, кто думает, что одному только существу Божию свойственно имя Божества и Бога [сравни пятую книгу Григория Паламы против Акиндина], а не энергии».
И, наконец,— «тем, кто принимает, что существо Божие может быть приобщаемо [т. е. людям, вообще твари,— всему, что не есть Сам Бог], и кто не хочет допустить, что приобщение свойственно благодати и энергии». "
Установка церковным сознанием этих основных положений—по сути дела сводится к необходимости различать в Боге две стороны, внутреннюю, или существо Его, и обращенную вовне, или энергию, причём, хотя
Имеславие как философская предпосылка 303
и неслиянные, они неразделимы между собой; в силу этой нераздельности, общаясь с энергией Божией, человек и всякая тварь тем самым соотносится и с самым существом Его, хотя не непосредственно, а потому имеет право именовать эту энергию именем Действующего,— Богом. Ясное дело, эти утверждения решительно неустранимы с умственного пути всех тех, кто признает религию, отрицание же их есть не иное что, как коренное отрицание религии вообще, которая есть religio, связь двух миров. Тезис об именуемости энергии Божией Его Именем есть подразумеваемая предпосылка всякого религиозного суждения: верующему ясно, что он имеет дело с проявлениями Божиими, но не отождествляется и не сливается с Его существом, и следовательно, не представилось бы никогда случая употребить слово Бог, коль скоро этим именем Существа не именовалась бы по Существу — и деятельность Его. Когда говорится: «Бог спас», «Бог исцелил», «Бог сказал» и пр.—всегда имеется в виду соответственная деятельность Его,—деятельность спасения, деятельность исцеления, деятельность говорения и пр.; если неправильно говорить в этих и подобных случаях так, как говорится, то тогда слово Бог должно быть просто вычеркнуто, как ненужное, за отсутствием случаев применимости,—из лексикона. Иначе говоря, богословские споры XIV в. вовсе не придумали чего-нибудь нового, тем более не внесли схоластических скрупулезностей, но лишь четко прорисовали и закрепили за общим человеческим вселенским разумом то, что им, разумом, всегда и повсюдно признавалось.
Да, не обмолвкою здесь вырвалось слово о вселенско-сти и всенародности: ведь интеллектуальный упор Григория Паламы и его единомышленников, хотя исторически и был сосредоточен в узкой области, но, по сути своей, провозглашенные паламитами начала относятся к области неизмеримо более широкой, чем то кажется при внешнем учете, и даже трудно сказать, где они не применимы. Не требуется богословствовать, не требуется даже быть верующим, чтобы понять ценность этих начал в общей экономии мысли: тут достаточно утверждать жизнь и сознавать свою солидарность с человеческим родом. Ведь дело идёт о соотношении сущности и её энергий, а о какой именно сущности, это зависит всякий раз от обсуждаемого вопроса. Так, атеист не станет, конечно, обсуждать энергии Божией, раз он не верит в самое существование
304 П. А. Флоренский
Высшего Существа; но это не значит, что ему, в его умственном обиходе, совсем не нужны тезисы, утвержденные сознанием XIV в.: признавая какую-нибудь сущность,—человека, животного, материи, электрона, и т. п.,—он тем самым столкнется с гносеологическим вопросом о соотношении этой сущности и её проявлений, а потому жизненно вынужден будет решить себе этот вопрос, либо в сторону призрачности жизни, либо в сторону её подлинности, — и тогда он будет паламитом. Верующему и неверующему, православному и иудею, живописцу и поэту, естествоиспытателю и лингвисту — всем есть нужда в ясности познавания учения о сущности и энергиях, потому что только ею решается основной вопрос о познании в соответствии с естественным способом мыслить всего человечества.
В самом деле, человеческому мышлению о действительности неизбежно присущи два первоосновных понятия — понятие сущности или существа, являемого, и понятие энергии, или деятельности явления. Следовательно, отвлеченно говоря, эти два термина могут быть связаны нижеследующими четырьмя, между собою различными, «включениями», если воспользоваться этим термином символической логики. Иначе говоря, признание, утверждение одного первоосн.овного понятия влечет за собою или утверждение, или отрицание другого; или по схеме:
«Если есть А, то есть В», или же по схеме: «Если есть А, то нет В». Но так как отношение включения (инклю-зии) терминов мысли (понятий, суждений) необратимо, не может быть прочитываемо наоборот, то наличие двух терминов требует и самостоятельной установки обратного включения, каковое может быть, как:
Если есть В, то есть и А,
так и:
Если есть В, то нет А.
Итак, наличие двух терминов мысли ведёт за собою возможность четырёх включений,—в символическом знакоположснии:
АЗВ АЭ—В ВЭА ВЭ-А
где D означает связь включения: «следовательно», «если — то», «когда — то», «or», и т. п., а минус перед знаком термина—его отрицание, частицу «не».
Имеславие как философская предпосылка 305
Охарактеризовать соотношение двух терминов можно, однако, лишь двумя включениями зараз, а не единичным порознь. Следовательно, в нашем случае есть отвлеченная возможность четвероякого учения о сущности и энергии, логически схематизируемая четырьмя парными инклюзиями.—В знаках:
I А Э В : ВЭ А
II А Э - В : В Э А ШАЭ-В:ВЭ-А IVA3B:B3-A
Никаких иных логических возможностей не существует, как явствует из теории сочетаний. Теперь, переводя буквенные обозначения на соответственные термины, явление и сущность, мы можем написать нижеследующую табличку возможных учений:
i
|
явление Э сущность: сущность Э явление
|
имманентизм
|
и
|
явление Э —сущность: сущность Э явление
|
крайний позитивизм
|
in
|
явление Э —сущность: сущность Э —явление
|
кантианство
|
IV
|
явление Э сущность: сущность Э —явление
|
платонизм
|
Первое учение нацело отождествляет вещь и явление и не считает возможным усматривать между ними какое бы то ни было различие; это—имманентизм, решительно враждебный тому, что мыслит вообще человечество о действительности, ибо явление, по общечеловеческому сознанию, вовсе не исчерпывает собою полно-реальности являемого. Второе учение, погрешая растворением реальности в явлении, вместе с тем не признает, что явлением показуется самая реальность; это крайний позитивизм. Третье учение правильно, по общечеловеческому воззрению, отмечает несводимость вещи к её явлению, но погрешает, как и позитивизм, утверждением о непознаваемости реальности через её явление—кантианство. Наконец, четвертое учение разделяет с кантианством убеждение в самостоятельной реальности сущностей, имеет общий тезис и с имманентизмом, когда он утверждает,
306 П. А. Флоренский
что явлением в самом деле объявляется сущность. Таким образом, последнее из рассматриваемых учений отчасти родственно кантианству, отчасти — имманентизму, но решительно исключается крайним позитивизмом. По одной из наиболее четких редакций, эта противоположность позитивизму приурочена в таблице к имени Платона, хотя это учение несравненно шире мысли Платоновской школы, и есть мировоззрение общечеловеческое. Богословские споры XIV, а затем ХХ-го веков в логической сути своей отстаивали именно теоретико-познавательную схему
АЭВ : ВЭ-А.
Таков общий смысл имеславия как философской предпосылки.
XI. В заключение этой главы об имени следует вглядеться, как же самый язык этимологией и семасиологией свидетельствует о познавательном значении имени.
Итак, прежде всего, что хотим сказать мы, когда говорим слово имя? Что хочет сказать каждый человек? — Конечно, разное. Но это разное вырастает у всех индоевропейских народов на одном корне, равно как на одном корне вырастает соответствующее слово в языках семитических.
И-мя, с основою и-мен, в самом деле, древнецерков-нославянское И-МА=И-Ме, МЯ = МА = латинскому men, mentum = санскритскому man = греческому /ла=и т. д.
Это окончание указывает на отглагольность слова, т. е. на производство существительного из глагола, а не глагола от существительного. Другими словами, существительное имя своею формою уже показывает, что оно выкристаллизовалось по кристаллической системе (категории) действия или состояния, но в сути своей не обозначает вещи: это веще-образное действие или состояние, но не источник действия — не субстанция. Имя есть^ название какой-то деятельности, а не дела, не готового продукта,—оно означает svepyeia, а не epyov. Но можно сказать об имени, по его грамматической форме, и более того:
окончание мя, МА, men и пр. указывает на деятельность в её отвлечении, в её мысленном обособлении от действующего, т. е. на деятельность, которая может быть, или по крайней мере мыслится как нечто самостоятельное. Дальнейший вопрос—какое именно содержание этой ре-
Имеславие как философская предпосылка 307
ятельности? Если мя есть часть формальная, т. е. отливающая понятие в определённую форму, часть слова, то очевидно, на долю содержательной остается только звук и. Слово имя мы произносим как имя, т. е. с и, j. Но и, «полугласная», по определению элементарных учебников, есть гортанное легкое придыхание (ср. с еврейским йодом). Эта гортанность начального звука особенно выразительно свидетельствуется чешскими jme и jmeno, где стоит уже не йотированное и, а явное j, и богемским gme-no — ймено, уже с осязательно гортанной g. Итак, кроме формальной части мя в слове имя есть ещё коренная гортанная,—один элемент корня:
имя = гортанное+? +мя.
Далее, слово имя произносится с оттенком йммя и уже как йнмя; это произношение мало заметно, но что има = им-ма == ин-ма, это видно из малороссийских:
имъя, имня, имен-о, имьня, на-мено, и польского imie.
Им-ня не есть метафезис, из инмя. Следовательно, в корень слова имя входит ещё носовой звук н, ассимилирующийся с формальным м. Но отсюда ещё не следует, чтобы этим звуком исчерпывался корень, и потому:
имя = гортанное + носовая+? +мя.
Чтобы выяснить этот неизвестный элемент корня, обращаемся к другим индоевропейским языкам:
латинское — nomen санскритское— namen древнебактрийское— пата (язык Зенд-Авесты24) новоперсидское — пат готфское — пато древневерхненемецкое—пато осетинское (дичарское) — пот (древнейшее)
французское — пот немецкое — Name армянское — a-nun
(из апиап=ап-тап) греческое — o-vo^ia
Обращаем внимание на разительное сходство слов: оно доказывает древность их и делает тем интереснее. Утеря же коренных звуков в свой черед показывает обветшалость этих слов, от долгого употребления полуразрушенных.
308 П. А. Флоренский
Из сопоставления приведенной таблички видно, что в корне слова была гласная, равносильная долгому а или о — звук промежуточный между а и о, который получится, если быстро произносить аоаоао.......; так и еврейский
камед, долгое а — произносится по-сефардимски иногда, а по-ашкеназимски всегда—как о.
Таким образом, состав исследуемого слова определяется равенством:
Имя == гортанное 4- носовая, + гласная ао + мя. Большинство языков утеряло гортанное, а у других языков оно перешло в зубную, подобно тому, как и, j или в слове иудей, иудей перешло в ж (жид), или как во французском juif; так в том же языке гортанное g часто произносится как ж.
Латинское nomen было первоначально gnomen, что видно из сложных слов, где требования евфонии заставили сохранить архаическую форму: co-gnomen, a-gnomen. Поэтому может быть написана лингвистически пропорция:
nomen Nosco -
———— = ———— Grnosco входит в слова co-enosco, gnomen gnosco "
a-gnosco и т. д. Здесь Vgno: греческое 6\>о^а есть 6-yvo-ucx, и это сказывается в ионийском ouvo/ua, где с выпадением у произошло в виде компенсации удлинение начального о. Здесь ]/yvcJ от \yvcJ—yi-yvcbaKU, eyvcJV, eyvoJKd, yiwroc, y^pict|-io и т. д. Санскритское na-man первоначально gnaman, жнаман; сохранилась и фор-ма жнаман, в значении признак, примета. Здесь Vgna.
Имя — от Узна. Тут — понятие познания, апперципи-рование объекта путём отметы его, наложения знамения, знака.
Наименование, согласно пониманию, закрепленному в самом языке, есть, следовательно, не что иное, как буквально, т. е. по буквам даже, этимологически, познавание — деятельность или действие, посредством крторого познаем. '
Nomen notio nota rei (Имя = понятие == признак вещи).
«(G)nominibus (g)noscimus»— «именами знаем» и «знанием именуем»:
это не только философские афоризмы, но и этимологические прописи.
Имеславие как философская предпвсылка 309
В русском языке от корня зна оставалось в слове имя только з, да и то в преобразованном виде, как придыхание и. Но это-то, чуть слышное дыхание в начале слова, этот легчайший гортанный, даже не звук, а призвук, выдает нам, что имя и по структуре, и по корню — совершенно то же, что знамя, но только понятие знания, содержащееся в имени и в знамени, дифференцировалось, сохранив в имени наиболее абстрактный и деятельный оттенок своего смысла, а в знамени — наиболее конкретный и предметно законченный.
XII. Обратимся теперь к этимологии слова, соответствующего имени, в языках семитских.
Там" где в славянской Библии стоит има,—масорет-ский текст еврейской Библии употребляет не одно слово, а два, различные, первое из них, сравнительно редкое, ^ Э Т — зехер, а второе — постоянно встречающееся, О W — шем. Слово зехер не означает имени в строгом смысле слова, и может быть передано в одних местах священного текста—чрез память, Andenken, memoria, а в других — чрез воспоминание, Erinnerung, Gedachtnis, recordatio.
В самом деле происхождение "1 Э Т насквозь прозрачно, от ^ Э Т захар, я помню (так,' Захария — «Господь вспомнил»)^ Поэтому зехер объекта — памятка его, сувенир его, мнемоническое орудие и, вместе, результат памя-тования. Это — а) память, memoria; b) имя — которым мы помним (у LXX"—6vo^a), и в) похвала, прославление, «он — человек с именем».
Насколько проста этимология сравнительно редкого зехер, настолько же темна она в отношении постоянно употребляемого шем. Впрочем, чаще всего бывает, что самым трудным для анализа оказывается окружающее нас, повседневное и повсюдное, и так во всех областях.
Общий смысл этимона шем ясен — это знак (Zeichen, signum, designatio), признак (Kennzeichen), примета (Merkmal). И так—по мнению одних исследователей. А по другим, шем — это то, что выступает видимо и делает кого-нибудь или что-нибудь приметным.
Нижеследующая табличка сопоставляет слово имя в различных семитских языках, при этом в транскрипции принято, по В. В. Болотову, передавать еврейское алеф и арабское алиф чрез Ь, а еврейское 'айн, равно как и арабское 'айн, чрез Ъ.
310 П. Л. Флоренский
Древнееврейское
арабское
эфиопское
арамейское финикийское сабейское ассирийское
или
ш
•м
Имеславие как философская предпосылка 311
щие построения на голову. Если несомненна родственность слову шем корней ВСМ и ШМЬ, то, очевидно, все три слова должны быть сведены к единству. Но, согласно аксиоме современного языкознания, слово не может происходить от двух корней сразу; и слово шем не может корениться в двух глаголах зараз,—и, следовательно, это они оба коренятся в шем.
Есть основной ствол, ответвлениями которого служат трехлитерные корни всм и шмь; стволом этим должно признать по новейшим языковедам гипотетический двухбуквенный глагольный корень
с означением
«извне быть приметным». Отсюда — всм в двух (пере-
Ш,„, ходном и непереходном) значениях, отсюда и р МЬ
с значением непереходным.
На основании сказанного может быть построена нижеследующая генеалогия корней:
' быть приметным
П^У*1всм
со значением двояким:
|
. ^ . ^ QW1 всм dwibcm со значением с0 значением переходным: непереходным: «делать ясным чрез «бросаться в глаза выжженный знак» чрез своё внешнее (суженное значение), явление, обнаружение», | «быть прекрасным». \ \
|
тавро
Q'S? ШМ
имя,
т. е. «видкое»,
ввидно-с», — сто» что
видко».
со значением непереходным;
«быть приметным чрез слое внешнее значение, выглядывание, положение».
•быть высоким» (так^ название кавказского города Шемаха значит «город, который высится», «город высокого местоположения»),
ПРй^цХмаиМ Шемайм — небеса (множественное число от единственного слова шем — небо, т. е. «высокие», «горние», «возвышенные»).
По этим объяснениям, тем означает то, «что выступает видимо и делает кого-нибудь приметным». «Выдающееся вперед, выступающее на вид, бросающееся в 1'ла-
312 П. А. Флоренский
за» — вот что составляет суть вещи и явления. Для древнего семита это — не субъективность, а самообнаружение вещи в себе. Оно и есть тем.
Эти объяснения можно упростить, оставляя гипотетический глагольный корень шм и полагая источником глагольных корней непосредственно существительное тем. Тогда вместо прежней схемы:
всм ш мь
\ ^с
шм
возникает обратное:
ШМ
ВСМ ш МЬ
Это предположение тем более вероятно, что тем имеет характер массивный, вещный, субстанциальный, существительный в большей степени, нежели имя, более действенного, более энергетического, глагольного оттенка. Шем есть более существительное, чем имя — преображенный глагол.
XIII. Значение найденных этимологии раскроется более полно впоследствии, при историческом фольклористическом разъяснении соответственных вопросов. Но и тут поучительно сопоставить этимологию индоевропей-ского корня Vgna и семитского УQW• Во-первых, признаки сходства: а) и тут и там, т. е. и у арийцев, и у семитов, по коренному значению, т. е. по содержанию наиболее основному, имя — это знак, в наиболее общем смысле слова, б) Знак же есть то, что выделяет объект из недифференцированной среды, что обособляет его, уединяет из хаоса, из сплава слитных впечатлений. Иначе говоря, этот знак имеет внутреннейшее отношение к процессу познания знаменуемого или, что то же — именуемого, г
Что" познаем мы именами—об этом равно свидетельствует и арийская, и семитская группы языков. Но свидетельствуют об одном факте — с разных сторон. В акте знания мы различаем содержание его от его формы,— что знания и как знания. Рассуждая теоретически, мы уже характеризовали эти два момента как две энергии—энергию познаваемой реальности и энергию познающего субъекта. Но, хотя в акте познания обязательны и та и другая, однако, в самосознании познающего высту-
Имеславие как философская предпосылка 313
пает преимущественно или та, или другая: гармоническое равновесие обоих акцентов не находится в равновесии устойчивом. Поэтому имя, как зрелый акт познания, получает преимущественную окраску или от момента реального, объективного, или — от формального, субъектного (последний термин применяю по следам В. Ф. Эрна,— имея в виду отметить деятельность и участие субъекта познания, но отвести мысль от оценки этого участия, как чего-то иллюзорного, случайного, повреждающего ценность познания, — с каковым оттенком установилось слово субъективный). Размышляющие о познании редко удерживаются в положении равновесия, а вообще говоря, стремятся к предельному освобождению познания либо от одного, либо от другого его момента: когеновский панлогизм и авенариусовский эмпириокритицизм в последнее время были крайними выразителями того и другого течения. Но уже в духе языков заложены оба направления мысли, только без крайности уничтожения подчиненного момента познания Шем и ему сродные — это познания со стороны познаваемого объекта, это то, на что направлено переживание, — что переживается. Имя и его арийские сродники — это познание со стороны познающего субъекта, то, что служит орудием познания. Шем метит преимущественно в познаваемую реальность, а имя имеет в виду на первом плане познающего. Но реалистический момент в своей глубине есть интуиция, ещё глубже — мистика; идеалистический же — конструкция разума. Поэтому семитское тем на поверхностном плане соответствует сенсуализму, а на углубленном — конструктивному идеализму. Если продолжать линии общих устремлений, то на первом одностороннем пути лежит невыразимое словом бесформенное мистическое волнение, музыка, заумный язык, а на втором — беспредметная логика, шире — математика, «не знающая, о чем она говорит и истинно ли то, что она говорит». Но это крайние пределы коренной антиномии знания, которые языками указуются, но не утверждаются в своей отъединенности:
хотя и с различными ударениями, но и в шем, и в имя наличны оба момента. Познаваемое метафизически входит в познающего, а познающий метафизически выходит ив себя к познаваемому, облекает его собою. Первый акт есть мистическое восприятие, по существу своему мистическое, как бы его ни называли, второе же—наименование: в первом мы приемлем в себе познаваемое, а вторым—себя проявляем в мире,—трудовое отношение,.
314 П. А. Флоренский
к познаваемому. Но ни тот, ни другой акт не могут быть уединены друг от друга; перефразируя Канта, мы можем сказать: «восприятия без выхождения слепы, выхождения без восприятий пусты, или знание без слова бессознательно, а без мистики—не жизненно»". Своей этимологией семиты показали, что ценят в познании преимущественно реальность, а в именах — предметы, тогда как арийцы дорожат разумностью познаваемого, а в именах—понятиями. Nomen—omer-, имя—примета, с одной стороны, и nomen — notio, имя — понятие—с другой: такова антитеза ]/q ти ]/gna, философски завершившаяся именами Спинозы и Канта. Углубляясь в эту антитезу, мы подошли бы к теоретико-познавательному, а затем и онтологическому сопоставлению начал женского, рецептивного, и мужского—нормативного (каббала)". Но сейчас нам важно отметить не это противоположное, а основное сходство, тот общий предел обоих рядов мысли, установке которого совместно служат они. Для всех народов имя не есть пустая кличка, не «звук и дым», не условная и случайная выдумка, хотя бы <ех consenso omnium» ", а полное смысла и реальности явленное в мире познание о мире.
Что — имя? ...... только звук.
Так не думали древние: имя для них было познанной и познаваемой сутью вещи, идеей. Назначение его — выделять объект из общего хаоса впечатлений и соединять с другими, но уже координированно. Функция имени есть связность. Имя размыкает беспорядок сознания и смыкает порядок его. Оно и реально, и идеально. Оно есть начало членораздельности, начало расчлененности, начало лада и строя. Короче, имя не есть звук, а есть слово, Хбуос, т. е. слово = разум, звук == смысл, то и другое в их слиян-ности. А если так, то не прав ли Гёте, переводящий Евангельское Слово — чрез Деяние — That. «В начале было Деяние»'4, ибо только слово имя может быть деянием. В слове мы приобщаемся Вселенскому Слову, Вселенскому Разуму, Вселенскому Деянию, в котором «живем, движемся и существуем»".
XIV. До сих пор содержание и объём слова имя определялось посредством его корня, и следовательно, имя рассматривалось как одно из Worter, mots, как одно из мертвых слов. Но необходимо вслушаться в него как в живое слово, стоящее в связном ряду Worte, paroles— в контекстное раскрытие корневого содержания. Выяснить, какими гранями поворачивалось имя в живой речи,
Имесяавие как философская предпосылка 315
необходимо, если мы хотим опереться на народное сознание.
В древнецерковнославянском и в русском языках има означает:
1. Нарицательное или собственное название человека и вообще всякого предмета, nomen вещи или лица. В ряде древних памятников, начиная с < XI > века, встречается такое словоупотребление, примеры чему собраны у Срезневского".
2. Слава, известность, широко распространяющаяся молва о ком-нибудь. Так: «приобресть имя» = прославиться; нажить, создать себе доброе (худое) имя = приобресть добрую (худую) славу, создать о себе хорошее (худое) мнение; «человек с именем» = имеющий вес, значение, положение в обществе или по службе. Отсюда именитый, т. е. с «именем», имеющий имя = знаменитый, как этимологически, так и по значению, также славный, отличный, ovop.ctoroc, clarus.
3. Вообще слово.
4. Имя существительное.
5. Наконец, имя означает лицо или вещь, которая носит данное название: имя отождествляется с носителем -его. Например, «бесславить, позорить чужое имя», «сделать известным, прославить своё имя». Бесславится или прославляется лицо, но если вместо лица говорится об имени, то это значит, последнее понимается как эссенция самого носителя, самый важный элемент в нём. В связи с таким пониманием имени объясняет Е. Е. Голубин-ский37 выражение «имя давать» как «угождать, благоприятствовать кому». Именем = на основании, силою. Именем NN — по распоряжению, по приказу NN, так что заявляющий: «Именем...» несет на себе, имеет при себе самую суть, vigor", самый цвет волевого акта того, кто дал приказ, сосредоточенными в его имени, как эссенция всего существа. Подобно тому «во имя», или «в има» значит по имени, в честь, в память. Но как действие совершается ради носителя имени, но не ради названия отвлеченно от него, то под именем здесь разумеется либо непосредственно самый носитель его, в деятельности его силы, либо его эссенциальный элемент,—представление, особенно ярко выраженное в парсизме39 и в древнем Египте, где имя мыслилось как одна из существенных составных частей личного существа.
316 П. А.. Флоренский
Другой отпрыск того же корня зна есть глагол знати, т. е. «признавать, познавать, исполнять, быть подведомственным, отличать, увидеть, заметить», и все гнездо его производных. Эта группа слов коррелятивна с группой производных от имя и часто означает почти те же понятия, что и последняя. Так, знаменати = указывать, припечатывать, назначать, посвящать. Знамение = signum, отц-ielov, знак, указание, вообще все, выделяющее объект из ряда других, явление, предзнаменование, чудо (как то, что, будучи необычным, бросающимся в глаза, указывает на что-то сверхъестественное), доказательство, текцг)р10У, свидетельствование ((3papeTov), знак, значок, отмета. Знамя почти тождественно этимологически с имя = отличие (?), «отличительный знак, употреблявшийся в старину вместо подписей безграмотных (а у грамотных эквивалентом знамени было имя), выставлявшийся также на шкурках зверей, взносимых вместо податей, и на бортных ухо-жьях—деревьях с пчелами (знамена принадлежали и отдельно лицам и целым общинам»)31; знамя воинское, Хо-papov, labarum. Знание = у^М-Л» знаньство = yvumq;
знак == Y'^P10^'01 и т. д. В живом великорусском языке существует ряд слов от того же корня зна, и все они выражают понятия, стоящие в связи с понятием выделения, обособления или выделенное™ объекта чрез особую отметку или примету его. Среди этих слов упомянем прежде всего назнаку, наречие, употребляющееся в Тверской губернии и значащее «видно, заметно». Объект, который назнаку, можно «назнаменовывать, назнаменовать», т. е. обозначить его, указать на него, назвать его: «знаме-нать, знаменовать» его, т. е. намечать, маячить, давать знак. Такой объект «знаменателен, знаменователен». Рядом с этими словами стоят ещё знаменитый и знаткой, употребляющееся на севере и означающее «видный, приметный, знающий, опытный (он знаткой знахарь)». Тот (или та), который ведает объекты (для чего должен заметить их знак и их значение), является знахарем или знахаркой, знахуркой, знахарищей, знахой, знатоком, знате-лем, знайкой и т. д."°
Обратимся41 к обзору оттенков слова ovo^a в языке греческом. В качестве синонимов этого слова Поллукс приводит /сЛт7<этс от каАеи: кличка, зов; ттро<а> riyop'ia от ттросгауорейи: обращение, приветствие; 'пр6арг]ак; и тгр6стргща—то, с чем обращаются, приветствие;
eTriKAricrt^, етпк\т]\/—(уг еткаЛеи, прозвище; sttcjvv^iicx
Имеславие как философская предпосылка 317
и ovouaatct— прозвание, фамилия. Произведенный от ovo/^a глагол ovo/ua^eiv Поллукс сопоставляет с глаголами KaXew, TTpoaaYope-ueiv, errovoua^eiv'2. Но эти синонимы только повторяют тавтогорически43 основное значение, дуоца, слегка варьируя его, но не выясняют ни его, это основное значение, ни других значений. Между тем ovof^a может означать:
1) собственное или нарицательное имя, наименование любой вещи или личности, фиксирующее то, что (was) есть некто или нечто для другого, по крайней мере в подавляющем большинстве случаев — для другого. Соответственно с этим, дуо/ла ещё в древности получало определение вроде: «Первое всего имена служат представителями (символами) понятий, и потом и предметов»,—у Климента Александрийского"; «Имя есть некоторое истинное высказывание присущего именуемой вещи»,—у Пахимера в толковании Ареопагитики «Об именах»45; «Имена—объявление (обнаружение—declaratio) лежащих под ним<и> вещей (rerum subjectarum)»4'.
Но если для непосредственного миропредставления имена открывают ими именуемую природу вещи, являясь крайним проявлением её сущности, то для рефлексии имена уже издревле противоставлялись вещам. Ряд свидетельств начинается еле очерченным противоположением имени и вещи, кончается же крайним их антагонизмом. Но этот ряд ещё лишний раз доказывает самым наличием полемики, что было против чего полемизировать и что, следовательно, представление о тесном единстве имени и вещи действительно было общим фоном мировоззрения. Среди таких полемических вылазок отмечаем: «Они по имени, они не на деле друзья»,—у Еврипида47; «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв» (Откр. 3, I); Златоуст убеждает слушателей обращать внимание не на имена, но на самую вещь: «Не в имени заключены вещи, но природа вещей образует имена, согласно собственной сущности»4';
Афинагор же обращается к язычникам, которым было ненавистно самое имя христиан: «Не имена достойны ненависти, но негодный поступок — наказания и возмездия»4'.
Таким образом, словоупотребление рефлексивное коснулось и ovo/uci, подобно тому, как явление, являться cpaivouevov, q)aiveaQai наряду с основным положительно-познавательным значением имели иногда и отрицательное иллюзионистическое. Первоначально бмо^а употреблялось только применительно к личности: так—
318 П. А. Флоренский
у Гомера. Позже его объём распространился и на вещи. В новозаветном языке ovof^a с тем или другим значением, почти всегда относится к личностям; исключение — Мк. 14, 32; Лк. 1, 26; Откр. 3, 12; 13, 17. Называние именем вводится дательным падежом, ovo^cctl
2) Вещи и лицо, носящие имя,—носители имени. Так: ехЩ 6Aiya ovo^ara (Откр. 3, 4) означает £)(£if AVyouc' av-OpcJ'nov^ и переводится: «у тебя есть несколько человек»; ovo^a в смысле лицо: «ибо нет другого имени (лица) под небом, которым бы надлежало нам спастись» (Деян. 4, 12); которых имена в книге жизни (Флп. 4, 3), т. е. которых ждет жизнь, и т. д., Лк. 10, 20; Деян. 1, 15; упоминаемое в Деян. 19, 13; 26, 9 uvoi^a '/г/аой означает, как толкуется теперь, Самого Иисуса и т. д.; а в Деян. 1, 15, r]\/ 5е 6)(\oq ovof^aruv сказано вместо с^Аос' <xvSpcJTra)V и переводится «было же собрание человек», turba hominum. Во всех этих случаях ближайшая, с современной точки зрения, подстановка вместо uvo^a есть лицо; но было бы грубым искажением текста позабыть при такой подстановке о том, что лицо всё-таки обозначено здесь словом имя: эти тексты доказывают, что имя столь неотделимо от лица, что последнее именем представляется в полной мере.
3) Преимущество, величие, превосходство, честь, слава, nomen, excellemia, amplitude, eminentia, fama, celebritas, gloria, или величайшее и превосходнейшее достоинство. Таково словоупотребление в Флп. 2, 9—Христу дано Имя, которое выше всякого имени и т. д.; Евр. 1, 4; отчасти с этим совпадает значение 6\/оца в Откр. 3, 12; 22, 4, а также у Фукидида, Ксенофонта и Филосторгия.
4) Предлог, вид, praetextus, obtentus, тгрбаугта. В этом своем значении ovo^a употребляется у Фукидида в дательном падеже без или с предлогом &тт1 6v6/uari или ^TT'o^dyucrn5". А у Дионисия Галикарнасского говорится [ле1ovoh&tcjv KdAcJV, speciosis praetextibus, —под благовидными предлогами91. Сюда же следует отнести найденное в 1845 году епископом Порфирием Успенским фигурное стихотворение Феокрита «Свирель», где в стихе 6-м о Пане говорится «oSvofn' о\о\> St^uw, согласно чтению и толкованию хартофилакса Иоанна Пидиасима, под ovof^cx надо разуметь облик, вид: «Весь вид его есть вид двуживотного. Пан составлен из двух животных: верхняя половина его — человек, а нижняя — козел. Таков вид его, а не имя, ovof^a, которое Феокрит поставил здесь вместо
Имеславие как философская предпосылка 319
вида, avri sl'Souy»". Тут проявляется одно из наиболее характерных значений занимающего нас слова: как вид не противополагается сущности, а обнаруживает её, будучи её явлением и энергией, так и имя объявляет и являет сущность; вид есть зримое имя, а имя—слышимый вид.
Начиная от субстанциальной единицы носительницы имени и кончая обманчивым предлогом, буоца представляет обширную градацию понятий, но объём значения ещё значительно увеличивается, если принять во внимание и производные от этого слова, образовываемые сложением его с разными предлогами и другими корнями;
множество таких производных приведено у Стефана5'. Особенно значительно выражение е1д ovo/ua—so имя, вошедшее в состав крещальной формы. Следует упомянуть также речения: п-деа-Зся ovo^d, imponere nomen, налагать имя, iJisrarl-Qso-Qai ovo/ua—изменять, собственно перекладывать имя, наложенное ранее, а иногда — называть измененным именем, f^srapaAAetV ovo^d и т. д. Они показывают, как массивно мыслилось имя древностью. В латинском языке словоупотребление nomen весьма сходно с греческим, и потому обследование его может быть здесь опущено.
Обращаемся наконец к словоупотреблению еврейского тем. Шем54 есть собственно то, что выступает вперед у вещи или лица и потому признается за выражение внутренней сути. Но далее устанавливается в сознании скала значимости этих внешних обнаружений: не чувственно поражающее стоит на верхних ступенях этой скалы, а то, в чем усматривается особенно проникновенное выражение сути. Совокупность признаков перестает лежать в одной плоскости и уводит вглубь; а вместе с нею отдаляется и самая реальность. Но монотеисты—моноидеис-ты: одна только реальность, но зато ens realissimum55, духовно занимает семитскую, в особенности еврейскую мысль. Удаление Бога от мира, существа Божия, есть руководящая нить истории еврейской мысли; а вместе с тем богатеет семема слова шем, поскольку Имя Божие своим безмерным значением попаляет все прочие имена, как пред Существом Божиим тают все остальные реальности:
шем почти отождествляется с Именем Божиим.
«Легко можно показать,— говорит один исследователь,—как из простого основного значения тем выведе-
320 Л. Л. Флоренский
ны все различные оттенки значения, встречающиеся в Ветхом Завете. Прежде всего это—бросающийся в глаза момент, который делает предмет видимым и познаваемым; внешняя примета, отличающая лицо или вещь от других.
Так как эта примета лежала в основе наименования вещи, то она делается именем. Если этот признак считался ценным или, иначе говоря, если носитель имени отвечал возложенным на него надеждам, то самое имя его переходило из уст в уста, бывало часто повторяемым, покуда он не становился известным, даже знаменитым: так тем стало означать воспоминание, почет, славу»"". Но так как это имя знаменовало другим свойство человека, то славился он — за своё имя. Адам почитается именно потому, что он адам — человек. Имя свидетельствует, что есть, существенно есть его носитель, потому что имя выражало истинное значение, ценность предмета, и поскольку оно относилось к личности, могло и должно было по справедливости обозначать её истинное существо, её ценность — внутреннее содержание, её самое. Однако внешний знак, дававший имя, был не шире, чем момент, которым апперципировалось внутреннее впечатление: язык старался передать именно этот момент, потому что в нём семиты видели отражение главного, внутреннего содержания — зерно вещи, её целостного существа и ценности. Поэтому содержание и значение слова шем само подымалось, когда предмет, к которому шем относится, выигрывал, приобретал в содержании и в значении. Имя местности имеет подчиненное значение сравнительно с именем человека, а это последнее, в свой черед, значит гораздо менее, нежели Имя Божие. Так произошло, что шем имеет наибольшее содержание, если оно отнесено к Самому Богу. Сочетание Л 1 Л lt D 1У < Шем Яхве > употребляется вообще с величайшим воодушевлением и стало устанавливаться речением, встречающимся чаще какого угодно другого сочетания с тем, и притом тем чаще, чем далее шло развитие языка. Завершается это развитие талмудическим словоупотреблением Q и? вместо Л 1 Л '', данные чему, впрочем, имеются уже во Второзаконии 28, 58 и Лев. 24, 11. Подобно этому в южноарабских именах, как указывалось уже Гоммелем, весьма явно древнее отождествление шем с его носителем.
Имеславие как философская предпосылка 321
Так:
Суму-аби °= Его (Божие) имя есть отец. (Это значит; данный человек есть сын имени, т. е. Божий).
Суму-ла-лу °= разве его (Божие) Имя не Бог? (Это значит, что данное лицо носит именем имя, и оно — Бог, и следовательно, носитель этого имени причастен к Божеской энергии).
Шему-эя = Имя Его есть Бог. (Может быть, в том смысле, говорит Хербер, что новорожденное дитя есть манифестация Божеского нумена).
Таким образом, Л 1 Л '' Q ^ означает прежде всего «наружу выдающийся момент, который делает Ягве видимым и познаваемым», затем «то, что свойственно Ему и отличает Его ото всех других, лиц и вещей, потому что есть выражение Его внутреннего содержания, проявления (Versichtbarung) Его существа». Оно обозначает, следовательно, «сказание (Erweisung) того, что есть в Ягве» или «внутреннее существо Ягве» (в Его проявлении). В очень многих случаях, но не всегда, сочетание "^" W' соответствует нашему «личность», почему смешивается с Ягве: так Пс. 20, 2; 44, 6, 9; ср. 92, 2.—Такова суть разъяснения Бемера.
Тема: Становление европейской гносеологической традиции
(семестровая домашняя контрольная работа)
Литература:
Платон. Собр. соч. в 4-х т. М., 1993. Т.2 Федон 72е - 79 d; Теэтет 146с- 147d, 148с - d; 151е - 152с, 153а- 154b, 163-164с; Т.3 Государство Кн. 5. 476 - 480; Кн. 7. 514а - 519 b;
Аристотель. Метафизика. Кн.I, гл. 1,2,5,6,9; Кн.II. гл.1; Кн.IV. гл.1,3, 4,5; Кн. VI. Гл.4; Кн.IX. гл.10; Кн.XII. гл.9.
Секст Эмпирик. Три книги Пирроновых положений. Кн.I, § 1-12. //Соч. в 2-х т. Т.2.
Мень А. Дионис, Логос, Судьба // Соч. в 8-и т. «История религии. В поисках пути, истины и жизни». Т.4. М.,1992. С.32-66.
Августин. Исповедь. Кн. Х, §6-27, 29, 31-37, 54.
Боэций С. «Утешение философией» и другие трактаты. М., 1990. Комментарий к Порфирию. Кн.1. С.5-25; Каким образом Троица есть Единый Бог, а не три Божества. С.117-127.
Декарт Р. Размышления о первой философии, в коих доказывается существование бога и различие между человеческой душой и телом // Соч. в 2-х т. Т.2. М., 1994. 1-4 Размышления
Юм Д. Трактат о человеческой природе // Соч. в 2-х т. Т.1. М.,1995. О познании. Ч.1У. О скептицизме и других философских системах. Гл. 1 О скептицизме по отношению к разуму. С.265-273; Гл.2 О скептицизме по отношению к чувствам. С.273-308; Гл.7 Заключение этой книги. С.358-371.
Кант И. Критика чистого разума. М.,1994. 11. Трансцендентальное учение о методе. Раздел 2. О невозможности скептического удовлетворения внутренне раздвоенного чистого разума. С.446-452.
Боэций С. «Утешение философией» и другие трактаты. М., 1990. Комментарий к Порфирию. Кн.1. С.5-25; Каким образом Троица есть Единый Бог, а не три Божества. С.117-127.
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ, ИМ САМИМ переведенному!
КНИГА ПЕРВАЯ
Счастливый случай, доставивший мне возможность второй раз вернуться к тому же самому предмету, побудил меня взяться самому и за перевод; боюсь только, как бы не впасть мне в грех чересчур добросовестного переводчика, передающего все слово в слово и не решающегося отступить от буквы оригинала. Впрочем, и в таком подходе есть свой смысл: ведь для подобного рода научных сочинений не так важна изысканность пышного слога, как сохранение неискаженной истины. А потому я уже сочту себя много преуспевшим, если благодаря полной достоверности перевода читателю философских книг, переложенных на латынь, не придётся обращаться за уточнениями к книгам греческим.
С философией связано наивысочайшее благо для человеческой души;
и подобно тому, как ткач, собираясь выткать узорчатую полосу, натягивает вначале одну основную нить, так же точно иркань философских рассуждений нужно начинать с основы - с человеческой души.
Во всех вообще живых телах проявляется троякая душевная сила. Одна наделяет тело жизнью, чтобы оно, родившись, росло и, питаясь, поддерживало своё существование. Вторая доставляет телу способность различать ощущения. На третьей зиждется сила ума (mens) и рассудка ^(^^Назначение первой из них - заботиться о рождении, питании и росте тела, так как этому не может помочь ни ощущение (sensus), ни разум. Такой душевной силой наделены травы, деревья и всякое иное создание, цепляющееся за землю корнями.
Вторая же - сложная и составная, ибо вбирает в себя первую и делает её своей частью; помимо этого она способна составлять различные и многообразные суждения (indicium) обо всем, что только доступно ей. Ощущения же бывают различные и числом достигают пяти. Так вот, всякое животное, будучи наделено способностью к ощущениям, в то же время и рождается, и питается, и растет. Следовательно, то, что лишь растет, ощущения может и не иметь; но то, что способно к ощущению, безусловно обладает также и первой, низшей силою души, то есть способностью к рождению и питанию.
БОЭЦИЙ
Однако животные, способные к ощущению, воспринимают не только те формы (formae rerum), которые непосредственно воздействуют на них, исходя от присутствующего рядом чувственного тела: после того, как ощущаемое тело удалилось, они сохраняют в ощущении образы (imagines) ранее воспринятых форм. Это значит, что и животные имеют память, сохраняя её, в зависимости от долголетия каждого, более или менее долго. Правда, эти образы (imaginationes) в памяти животных настолько спутан-ны и неясны, что их невозможно ни сочетать, ни связать друг с другом. Поэтому помнить-то они могут, но не все одинаково; а если забудут что-нибудь, то не в силах собрать и восстановить это в памяти. Неспособны они также и предугадать будущее.
/Третья сила души включает в себя и первые две - роста и ощущения, .пользуясь ими как послушными слугами; она целиком основана на разу-/ме (ratio) и занята постоянно пристальным созерцанием присутствующих, рядом предметов, либо размышлением об отсутствующих, либо изысканием предметов, неизвестных ей.
Такой силой наделен только человеческий род; она способна не только воспринимать совершенные и упорядоченные чувственные образы;
все образы, накопленные воображением (imaginatio), она разъясняет и определяет с помощью действий разума (intelligentia). её божественная природа не удовлетворяется тем знанием, которое можно получить путём чувственного восприятия: в воображении она может составить себе понятие о том, чего не воспринимает в данный момент, и о том, что вообще недоступно чувствам, и дать этим образам имена; она дает названия также и тому, что постигает рассуждением разума, тем самым делая это понятным. ПГаюке^войственно её природе исследовать предметы, доселе ей неведомые, посредством уже известных; причём относительно каждого она стремится узнать, есть ли он, затем - что он есть, кроме того, каков он, и, наконец, почему и зачем он существует.)
Такая тройственная сила души досталась, как уже сказано, в удел одному лишь человеческому роду. Разумная сила человеческой души весь-'ма подвижна, ибо душа постоянно изощряет свой разум в четырёх занятиях. Либо задается она вопросом, существует ли некая вещь, либо, если убедится в её существовании, размышляет (dubitat), что она такое. А когда разум обладает уже знанием того и другого, тогда он исследует, какова вещь и разыскивает все её привходящие признаки (accidentia); узнав и их, стремится он выяснить, почему она такова. Поскольку, таким^обра-зом, деятельность человеческой души протекает всегда либо в восприятии присутствующего, либо в осмыслении отсутствующего, либо в разыскании и исследовании неизвестного, постольку^разумная душа стремится употребить все свои усилия на две вещи: во-первых, на то, чтобы путём достоверного исследования достичь знания природы вещей; во-
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 7
вторых, она всегда стремится прежде сделать достоянием знания все то, что впоследствии проверит обычай и утвердит нравственный закон. В таких-то изысканиях и является неизбежно великое множество ошибок, сбивающих с верного пути душу, продвигающуюся вперед наощупц: в^ числе многих заблудившихся оказался и Эпикур, который решил, что мир состоит из атомов, и мерой достойного (honestum) провозгласил телесное удовольствие3.
Случилось же такое с Эпикуром и со многими другими, очевидно, оттого, что по неопытности в рассуждениях они принимали за действительно существующее все то, к чему приводили их доводы рассудка. Тут-то и кроется великая ошибка: ибо с рассуждением (ratiocinationes) дело обстоит совсем не так, как с вычислением. При правильном вычислении какое бы ни получилось число, оно непременно будет точно соответствовать тому, что есть в действительности: например, если по вычислении у нас получилась сотня, то предметов, относительно которых мы производили счёт, будет ровно сто. А в рассуждении на такое соответствие полагаться нельзя:^далекр не все то, Что может быть установлено на словах, имеет место в действительной природе. Поэтому ^всякий, кто возьмется за исследование природы вещей, не усвоив прежде_науки рассуждения, не минует ошибок. Ибо не изучив заранее, какое умозаключение поведет по тропе правды, а какое - по пути правдоподобия, не узнав, какие из них несомненны, а какие - ненадежны, невозможно добраться в рассуждении до неискаженной и действительной истины^
Из-за этого-то и впадали так часто в заблуждения древние; рассуждая, они приходили к выводам ложным и взаимно противоречивым; казалось невозможным, чтобы оба противоречащих друг другу вывода, к которым приводило умозаключение, были одновременно справедливы, но какому из них верить, было неясно.'Вот тогда и было решено рассмотреть прежде всего саму по себе природу рассуждения, чтобы можно было судить о достоверности его результатов.
Так возниклашаука "логика", которая упорядочивает способ" рясруяг-' дения (disпutandlj.'и-^yмQЗa.кшoчeния (ratioclnationes), а также п^ти различения (mtemoscen3i), с тем чтобы можно было узнавать, какое рассуждение будет в данном случае ложно, а какое верно; а также какое всегда будет ложно, и какое - никогда^ ^_
{"Наука эта учит двум вещам: нахождению и суждению^ На этот счёт! очень ясно высказался Марк Туллий, который в своей книге под названием "Топика" пишет следующее: "Умение искусно рассуждать составляется из двух частей: искусства нахождения и искусства суждения, и создателем обеих был, я думаю, не кто иной как Аристотель. После него стоики усердно разрабатывали вторую часть, науку, называемую диалектикой, следуя таким образом по пути суждения; искусством же нахождения,
БОЭЦИЙ
которое называют также топикой, они совершенно пренебрегли, хотя по сути дела именно оно должно стоять на первом месте, да и использовать его приходится чаще. Что касается нас, то мы считаем и то и другое искусство одинаково полезными и собираемся, если будет досуг, заняться обоими, а сейчас начнём по порядку с первого"4.
Таким образом, размышления о логике^^аставляюз^прицти^к выводу,
ЧТОЁТОЙ СТОЛЬ чямрчятр.Л1,нп^ дауь-Р. нужтгп ппг-нятитк нрд.гилт.т умя чтп-
бы укрепиться в умении правильно рассуждать: /только после этого сможем мы перейти к достоверному познанию самих вещеи^Д._.„
И так как о присхождении науки логики мы уже сказали, остается выяснить, как нам кажется, вот ещё что:Гпредставляет ли собой логика какую-то часть философии, или же служит ей средством и орудием (как угодно думать некоторым), с поиощию которого философия получает, знание о природе вещей. На этот счёт существуют, насколько мне известно, два противоположных мнения. А именно - те, кто считает логическое рассмотрение частью философии, выдвигают в свою пользу такие примерно доказательства: никто не сомневается в том, говорят они, /что философия имеет_две_части-^теоретическую (speculativa) и практическую (activa)\TonbKo относительно^ этой третьей части, рациональной (rationalis) - то есть логики - возникает вопрос, следует ли считать' её чл<-етьто философии; но и здесь не должно быть никаких сомнений. Ибо подобно тому как изучением природы н прочего, что подлежит теоретическому рассмотрению, занимается одна лишь философия, и так же как одна философия рассуждает о нравственности и других предметах, подлежащих ведению её практической части, - точно так же принадлежит ей и эта третья часть,1ибо_о_тм»_что_составляет предмет логики, судит одна ^лишь философия^Так что[если теоретическая и практическая филосо-.фия являются-чябтями философии потому, что одна только 'философия" /обсуждает их предметы, то на том же самом основании будет частью ; философии и логика: ведь эта система рассуждения свойственна только философии^
Сторонники этого мнения говорят ещё вот что: поскольку философская деятельность распределяется между этими тремя частями и поскольку теоретическая_и_практическая части различаются благодаря своим предметам, ибо первая~йсследует- природу вещей, а вторая - нравы, постольку и логика, вне всяких сомнений, представляет собой самостоятельную дисциплину, которая отличается от физики и этики (n^turalis atque moralis disciplina) своим особым предметом. Ведь логика занимается предпосылками (propositiones), силлогизмами и прочим в том же роде, а это не входит ни в ведение теории, рассматривающей вещи, а не высказывания, ни в область практической философии, пекущейся о нравах. Так что если мы признаем, что философия бывает теоретическая, прак-
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ
тическая и рациональная, причём каждая из трёх преследует свою собственную, отличную от других, цель; и если мы признаем первые две - теоретическую и практическую - частями философии, то мы, несомненно, вынуждены будем признать, что ^^уиональная философия^ тоже часть философии5^
(У) Те же, кто считает её орудием философии, а не частью, приводят при-^'близительно такие-аргументы: назначение логики, говорят они, совсем иное, нежели цели теоретической и практической философии. Ибо каж^" дая из этих последних имеет в виду свою собственную задачу: теоретическая стремится к прзнанию вещей, а практическая совершенствует нра-• вы и установления», причём друг от друга они не зависят. А цел&, которую преследует''логика) не может быть независимой (absolutus), она каким-то образом связана с двумя первыми частями и неотделима от них. Разве есть в такой дисциплине, как логика, что-нибудь, чего стоило бы добиваться ради неё самой? Разве не ради исследования вещей были изобретены все ухищрения этого искусстваТСДля чего же ещё нужно знать, как строится доказательство или какое доказательство будет истиннымЗ1 а какое - правдоподобным, для чего нужна вся эта наука об умозаключе-нияхГесли не дла_познания вещеии_пля^1зыкания средства с помощью которых человеческая-жизнь могла бы стать счастливой? И именно потому, что и теоретическая, и практическая части философии имеют каждая своё собственное и при этом определённое назначение^ цель, к ко торой стремится логика, заключена в них обеих, совершенно.„очевидно, что логика - скорее орудие, нежели часть философии.7
С обеих сторон Приводится ещё много других доводов, но нам вполне достаточно принять к сведению те, что были упомянуты выше. Мы раз- ^ решим этот спор следующим образомГдичто,'5{ажём'мы^е мешает ло^ гике быть одновременно частью и орудием.Ибр поскольку она имеет "свою собственную цель и эту цель рассматривает, одна лишь фидос.офия»-постольку её следует'признать частью философии. Поскольку же цель логики, та самая, что подлежит ведению одной лишь философии, [состоит, помимо всего прочего, в том], чтобы служить двум другим частям философии, постольку мы не можем не считать её орудием философии; а цель логики состоит в нахождении доводов и суждении о них (inventio iudiciumque rationum). Что же до того, что одна и та же логика признается и частью и орудием, то это не покажется удивительным, если мы обратим внимание на части нашего собственного тела, которыми случается нам пользоваться и как своего рода орудиями и которые в то же время относятся к целому как части. Так, руки предназначены для осязания, глаза - для зрения, и так же всякая другая часть тела имеет своё назначение. Они служат для пользы всего тела и, следовательно, являются как бы орудиями тела, но кто же станет отрицать, что они также и части те-
10 БОЭЦИЙ
\» ла? Так же точно и (наука логика есть часть философии,_v6o философия 'и - ееепинственная „наставница. Орудие же она потому» яюдайдеаная-ею I истина служит философии в её исследованиях")
И так как я рассказывал уже о происхождении логики и о том, что она собой представляет, насколько позволили мне сжатость и краткость моего повествования, следует сказать несколько слов о той книге, за изложение которой мы в настоящий момент принялись. Названием своей книги Порфирий указывает, что он написал введение к "Категориям" Аристотеля. Объясню вкратце, в чем ценность этого введения и к чему приуготовляет оно душу читателя.
Дело в том, что Аристотель написал книгу, которая называется "О десяти категориях"6 с той целью, чтобы посредством немногих родовых обозначений сделать доступным пониманию бесконечное многообразие вещей, неохватное для знания; (чтобы, таким образом, то, что было непостижимо для науки из-за неохватного своего множества, с помощью немногочисленных родов подчинилось духу и стало бы предметом знания. Так вот, Аристотель усмотрел десять родов всех вещей; один из них -субстанция, остальные девять - акциденции, а именно: качество, количество, отношение, место (ubi), время (quando), положение (situs), обладание (habere), действие (facere) и страдание (pati). Так как эти десять родов - неивысшие, и нет такого рода, который можно было бы поставить над ними, то всякая вещь непременно должна найти своё место в одном из видов этих десяти родов. Между этими родами распределены все возможные различия. Они, кажется, не имеют друг с другом ничего общего, кроме, разве что, имени: о каждом из них можно сказать, что он есть. Ведь субстанция есть, и качество есть, и количество есть, и то же самое говорится обо всех остальных. Глагол "есть" говорится обо всех одинаково, но при этом им всем присуща не какая-то одинаковая субстанция или природа, но только имя. Таким образом, десять родов, открытых Аристотелем, во всем отличаются друг от друга.
Но предметы, которые чем-либо различаются между собой, непременно должны обладать собственным признаком (proprium), позволяющим каждому из них сохранять особую, единственную в своем роде форму. При этом собственный признак - совсем не то, что признак привходящий (accidens). Привходящие признаки могут появляться и исчезать, а собственные так срослись с предметами, собственностью которых являются, что не могут существовать отдельно от них. »
Так вот, когда Аристотель обнаружил десять родов вещей, с которыми сталкивается ум в процессе мышления (intelligendo) или рассуждающий человек в разговоре (ибо все, что мы постигаем мыслью (intellectus), мы сообщаем другому с помощью речи), - тогда оказалось, что для понимания (intelligentia) этих десяти категорий необходимо разобраться в дру-
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 11
гих пяти и выяснить, что такое род (genus), вид (species), отличительный признак (differentia) и признак собственный (proprium), а также привходящий^ accidens)7.
Что такое род, мы должны исследовать для того, чтобы именно родами, а не чем-нибудь другим можно было бы признать те десять вещей, которые Аристотель поставил над всеми остальными.
Знание вида также в высшей степени неободимо; благодаря ему мы можем определить, к какому роду следует отнести данный вид. Если мы не будем знать, что такое вид, ничто не удержит нас от заблуждений. Случается, что из-за незнания вида мы относим какой-нибудь вид количества к роду отношения или вид другого рода помещаем не там, где следует и от этого часто возникает путаница и неразбериха. Чтобы этого не происходило, нужно заранее узнать, что такое вид. Знание природы вида помогает не только избежать путаницы между видами разных родов, но и выбрать внутри любого рода ближайшие к нему виды: ведь видом субстанции нужно назвать прежде тело, а затем лишь - животное; и не следует называть в качестве вида тела сразу человека, вместо того, чтобы назвать прежде одушевленное тело.
И именно здесь появляется самая насущная потребность в знании отличительных признаков. Каким образом могли бы мы догадаться о том, что качество, субстанция и все прочие роды не одно и то же, если бы мы не знали их отличий? Но каким же образом могли бы мы обнаружить эти отличия, если бы не знали, что такое само отличие, или отличительный признак? Незнание отличительного признака ведёт за собой множество ошибок; оно делает невозможным какое бы то ни было суждение о видах. Ибо все виды образованы не чем иным, как отличиями. Не зная отличительного признака, невозможно знать и вида. Но как же сможем мы распознать отличительный признак в каждом отдельном случае, если мы вообще не знаем, что значит это слово?
О том же, насколько важно знание собственного признака, не стоит и говорить. Уже Аристотель разыскивал собственные признаки отдельных категорий; но кто же может догадаться, что имеет дело с собственным признаком, а не с чем-нибудь другим, пока не выучит, что такое собственный признак вообще? Знание собственного признака важно не только в тех случаях, когда он прилагается к предметам, обозначаемым единичными именами как, например, "способное смеяться" - к "человеку"; он может входить в состав тех высказываний, что употребляются вместо определения. Ибо всякий собственный признак каким-то образом заключает соответствующий ему предмет в границы описания8, о чем я скажу подробнее в своем месте.
Ну, а насколько важно знание привходящего признака (accidens), не стоит и говорить. Кто усомнится в этом, когда увидит, что из десяти ка-
12 БОЭЦИЙ
тегорий девять имеют природу акциденций? Но каким образом мы узнаем об этом, пребывая в полном невежестве относительно того, что такое вообще привходящий признак? Кроме того, мы не сможем изучить ни отличительных, ни собственных признаков пока не рассмотрим хорошенько и не запомним крепко-накрепко, что такое акциденция; случается ведь по незнанию поставить признак привходящий на место отличительного или собственного, что совершенно недопустимо, как показывают, например, определения: они ведь составляются из отличительных признаков и становятся собственным признаком для каждого предмета, но акциденций они не допускают.
/-' "Итак, Аристотель собрал десять родов вещей, которые разделялись на известное число отличных друг от друга видов; но эти виды никогда не отличались бы друг от друга, если бы их не разделяли отличительные признаки. Далее, он разделил все роды на субстанцию и акциденцию, а эту последнюю - на другие [девять] категорий; он исследовал собственные признаки отдельных категорий - обо всем этом написано в его "Категориях". Но что такое род и вид, что такое отличительный признак и та самая акциденция, о которой он говорит, или собственный признак, -ж;е это он опустил как заранее известное.
И вот для того, чтобы читатель, приступающий к "Категориям" Аристотеля, не оставался в неведении относительно того, что обозначает /каждое из пяти вышеперечисленных слов9, Порфирий написал о них книгу; если прочесть эту книгу и внимательно рассмотреть, что означает I каждое из пяти [понятий], которые в ней объясняются, легче будет изучить и осмыслить то, что преподносит Аристотель.
Такова цель книги Порфирия, и на эту цель указывает её заглавие:
Введение в Категории Аристотеля. Но польза, которую может она принести, не ограничивается достижением главной цели: она весьма многообразна. Наиболее важные из полезных свойств своей книги называет сам Порфирий в её начале, говоря так:
"Так как, Хрисаорий10, необходимо (sit necessarium) знать, и, в частности, для того, чтобы научиться аристотелевским категориям, что такое род и что - отличительный признак, что - вид, что - собственный признак и что - признак привходящий, и так как рассмотрение всех этих вещей полезно и для установления определений и вообще в связи с вопросами деления и доказательства, я посредством сжатого очерка попытаюсь представить тебе в кратких словах, как бы в качестве введения, что на этот счёт говорили древние, избегая чересчур глубоких вопросов, а более простые разрешая более или менее предположительно".
Польза от этой книги - четвероякая: не считая того, что и то, ради чего она написана, приносит немалую пользу читателю, многое, что выходит за пределы главной задачи, оказывается тоже чрезвычайно полез-
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 13
Дным. Ибо небольшая эта книжечка научает и ясному пониманию катего-
•юий, и точному установлению определений, и правильному усмотрению Дделений11, и наиболее истинному построению доказательств. Все это ве-Цщи трудные и для понимания мучительные, и тем более проницательно-
•сти и усердия требуют они от читателя. 1 Надо сказать, что так случается с большинством книг; при этом следует всё же узнавать прежде всего главную цель книги и выяснить, какая от неё может быть польза, потому что, хоть в ней и может излагаться по-вдутно много разных других вещей (что бывает часто), тем не менее главная польза книги сопряжена с основным её назначением. Об этом говорится и в нашей книге; так как задача её - подготовить читателя к легкому пониманию категорий, то нет сомнений, что именно в этом - главная её польза, пусть даже не менее важны вопросы об определении, делении и доказательстве, изложенные попутно.
Такие примерно принципы и обозначены здесь, [в приведенном нами отрывке]; смысл его следующий: "Поскольку, - говорит Порфирий, -знание рода и вида, отличительного, собственного и привходящего признаков полезно для понимания аристотелевского учения о категориях, для установления определений, для деления и доказательства, поскольку знание всех этих вещей полезно и в высшей степени плодотворно, я попытаюсь, - говорит он, - в суммарном изложении кратко передать то, что было пространно и подробно высказано на этот счёт древними". В самом деле, это сочинение не было бы суммарным, если бы он не придерживался с начала и до конца строжайшей краткости. Кроме того, поскольку он писал не что-нибудь, а введение, то "чересчур глубоких вопросов намеренно, - говорит он, - буду избегать, а вопросы более простые буду разрешать с помощью самых обычных соображений", что означает: буду разбирать неясности самых простых случаев с помощью тех соображений и доводов, которые в этих случаях приняты. Одним словом, все это небольшое вступление составлено так, что услаждает душу начинающего читателя, разъясняя ему величайшую пользу и в то же время
легкость [этой книги].
Однако нам следует сказать и о том, что скрыто в глубине за этими словами. Слово "necessarium" в латинском языке, как и "dvayKoaov" в греческом, имеет несколько значений. В переносном смысле "necessarium" обозначает, по словам Марка Туллия, кого-то своего или нашего (.т.е. близкого человека). Затем мы употребляем слово "necessarium", обозначая им своего рода пользу, когда говорим, например, что нам "необходимо" (necessarium esse) спуститься на форум. Третье значение - когда мы, например, говорим о солнце, что оно необходимо должно двигаться: здесь "necessarium esse" значит "necesse esse" ("неизбежно"). Первого из этих трёх значений мы можем не касаться, так как оно не имеет
14 БОЭЦИЙ
ничего общего с тем, что имеет в виду Порфирий. Но зато два последних словно состязаются друг с другом: кому из них встать на то место, где Порфирий говорит: "Cum sit necessarium, Chrysaori", - ведь, как мы уже сказали, "necessarium" может обозначать и пользу (utilitas) и неизбежность (necessitas). Оба значения кажутся здесь вполне подходящими. Ибо в высшей степени полезно, как мы уже сказали выше, рассуждать о роде, виде и прочем, и в то же время в высшей степени необходимо: ведь если не изучать сначала их, то невозможно будет изучить и того, чему они служат как бы подготовкой и что мы называем категориями (praedica-menta). Потому что без знания рода и вида нельзя понять категории. Да и определение невозможно без рода и отличительного признака; а насколько полезен этот трактат для изучения деления и доказательства, мы сразу увидим, когда дойдем до разговора о них.
И всё же, хотя изучить эти пять предметов, о которых идёт речь в книге, действительно "необходимо", прежде чем перейти к тому, для чего они служат подготовкой, - всё же не в смысле "необходимости" употребил здесь это слово Порфирий, но скорее в смысле "полезности": об этом яснейшим и очевиднейшим образом свидетельствует сам контекст и расположение слов. В самом деле, едва ли кто станет утверждать, будто какая бы то ни было необходимость существует ради чего-то другого. Ведь необходимость всегда существует сама по себе; польза же, напротив, всегда соотнесена с тем, для чего она полезна, и именно так обстоит дело здесь. Ибо Порфирий говорит: "Поскольку необходимо, Хрисаорий, для понимания аристотелевского учения о категориях знать, что такое род и т.д.".\Если мы "necessarium" будем понимать как "utile" - "полезное", и даже поменяем слова, у нас получится: "Поскольку полезно, Хрисаорий, для [понимания] аристотелевского учения о категориях знать, что такое род" и так далее, - связь слов будет правильна и понятна. Если же, наоборот, мы заменим "necessarium" на "necesse", так что получится:
"Поскольку неизбежно, Хрисаорий, для [понимания] аристотелевского учения о категориях знать, что такое род и так далее", - связь слов не будет ни правильна, ни понятна.
Поэтому не следует долее задерживаться на этом вопросе. Хотя действительно существует необходимость, в силу которой невозможно перейти к категориям без знания этих пяти вещей, о которых рассуждает в своем трактате Порфирий, тем не менее слово "necessarium" означает здесь не необходимость, а скорее полезность. »
А теперь, хоть об этом и говорилось выше, рассудим ещё раз вкратце о том, что дает знание рода, вида, отличительного, собственного и привходящего признаков для понимания категорий. Аристотель в "Категориях" установил десять родов, которые высказываются обо всем существующем. Таким образом всякая вещь, которую нам понадобится обозна-
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 15
|чить, если только она не меняет своего значения, может быть подведена |под один из родов, которым посвящен трактат Аристотеля "О десяти категориях". Такое возведение к более высокому, например, к роду, аналогично возведению вида к [определённому] роду. Сделать это, однако, без знания вида решительно невозможно, и точно так же невозможно узнать, что такое вид или к какому роду он относится, если мы не знаем, в чем отличительные признаки этих видов. Но не зная природы отличия, мы обречены на полное невежество относительно отличительных признаков каждого отдельного вида.
Ибо следует знать, что раз Аристотель рассуждает в "Категориях" о родах, [читатель] должен постичь природу рода, чему непременно сопутствует и познание вида; затем он никак не может миновать и отличительный признак, потому что книга эта большею частью такова, что без величайшей искушенности во всем, касающемся рода, вида и отличительного признака, нет никакой возможности понять хоть что-нибудь. Так, например, Аристотель говорит, что "у разных, не подчиненных друг другу родов - соответственно разные виды и отличительные признаки"; без знания двух последних понять это невозможно.
Тот же самый Аристотель тщательнейшим образом исследует и разыскивает собственные признаки каждой категории, как, например, собственным признаком субстанции он объявляет после долгих размышлений способность принимать в себя одновременно множество противоположностей, собственным признаком количества - то, что только количество может быть названо равным или неравным, а качества - что благодаря ему мы признаем одну вещь подобной или неподобной другой вещи. То же самое и в остальных случаях: так, он исследует собственные признаки противоположности то в отношении противопоставления, то лишенно-сти и обладания, то утверждения и отрицания; все это он излагает так, будто имеет дело с читателем искушенным и знающим, какова природа собственного признака, - в противном случае бесполезно и браться за книгу, где рассуждается о подобных вещах.
Мы уже показали с полной очевидностью, что привходящий признак, или акциденция, играет важнейшую роль в [учении о] категориях: ведь девять категорий носят его имя. Всего сказанного, пожалуй, достаточно, чтобы показать, как велика польза от книги Порфирия для [понимания]
категорий.
Что же до его утверждения, что "и для установления определений"
[полезна его книга], то в этом легко убедиться, если с самого начала ввести разделение смыслов (rationes) слова "субстанция": один смысл "субстанции" дается в описании, другой - в определении; то, что дается в описании, содержит в себе некую совокупность собственных признаков той вещи, субстанцию которой оно выражает; но при этом оно не только со-
16 БОЭЦИЙ
ставляет образ вещи из её собственных признаков, а и само становится таким признаком и, следовательно, непременно должно войти в состав определения, как собственный признак. Если же кто захочет выразить смысл количества и скажет, к примеру: "Количество есть то, благодаря чему [что-либо] называется равным или неравным", - он включит собственный признак количества в понятие (ratio) количества, а с другой стороны, само это понятие в целом будет собственным признаком количества. Таким образом, описание и вбирает в себя собственные признаки, и само становится собственным признаком. А определение собственных признаков не вбирает, но само тоже становится таким признаком. Ибо тот, кто показывает субстанцию [вещи посредством определения], соединяет её род с её отличительными признаками и, сведя воедино все признаки, общие у неё со многими другими [вещами], приравнивает её к какому-либо одному виду. Следовательно, для описания необходимо знание собственного признака, так как в описание входят исключительно собственные свойства вещи, и само оно становится собственным признаком, так же как и определение. Для определения же нужен прежде всего род, затем - вид, подходящий к этому роду, и наконец - отличительные признаки, которые, будучи соединены с родом, дают определение вида.
А если кому-нибудь наше изложение покажется более сжатым и конспективным, чем того требует жанр комментария, пусть он вспомнит, о чем мы говорили в первом издании: мы умышленно издали этот комментарий отдельно, ибо первого издания вполне достаточно для простого понимания книги Порфирия. Но для более глубокого её осмысления -для тех, чьи знания уже довольно прочны, кому не нужно объяснять каждый отдельный термин, - написано это второе издание.
(Что же касается умения производить деление (divisio), то для этого книга Порфирия просто необходима: без знания тех вещей, о которых серьёзнейшим образом рассуждает здесь Порфирий, мы будет производить деление (partitio) скорее случайно, нежели разумно) Это станет очевидно, если мы попытаемся разделить само деление то есть само слово "деление" разложить сообразно тем вещам, которые оно обозначает. \ Бывает, во-первых, деление рода на виды, например, цвет может быть 1 белый, или черный, или промежуточный. Во-вторых, деление - это когда мы разъясняем многозначное слово и указываем, сколько предметов могут быть этим словом обозначены, как если кто-нибудь скажет, например: «Слово "пес" многозначно; оно обозначает и лающее четвероногое, и небесное созвездие, и морского зверя», - [предметы], имеющие различные определения. Мы говорим о делении и тогда, когда раскладываем целое на его собственные части, например, если мы скажем, что у дома есть фундамент, стены и крыша.
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 17
Эти три вида деления называются делением как таковым (secundum sel partitio). Но бывает ещё другое деление - оно зовется делением по_пг)и^ входящему признаку (secundum accidens) и имеет также три разновидно- /\ сти: первая - когда мы делим привходящий признак по его подлежащим (in subjecta), как например, я могу сказать, что из всего, что есть хорошего, часть находится в душе, часть - в теле, часть - вовне; вторая - когда мы различаем подлежащие по привходящим признакам, например: из тел одни бывают белые, другие - черные, третьи - промежуточного цвета;
третья разновидность - когда мы разделяем привходящий признак на та-;
кие же признаки, например, говорим, что из жидкого одно - белое, другое - черное, а третье - промежуточного цвета. Или наоборот: из того, что есть белого, часть бывает твердая, часть - жидкая, а кое-что и мягкое. —^
Итак, всякое деление призводится или само по себе, или по привходящему признаку, причём и первое, и второе - трояким образом; и так как первая форма деления самого по себе - это разложение рода на виды, оно никак не может быть произведено без знания рода, равно как и без знания отличительных признаков, которые необходимы для видового де^ ления. Совершенно ясно, следовательно, сколь велика польза этой книги для того деления, к которому нельзя и приблизиться, минуя род, вид и отличительные признаки.
И второй способ деления - по значениям слова - не обойден Порфи-рием, и для него полезна эта книга. Ибо одно лишь есть средство узнать, является ли слово, которое мы пытаемся разделить, омонимом'2 или называнием рода: нужно дать определение каждому из предметов, которые оно может обозначать. Если все они могут быть заключены в границы одного общего определения, значит, исследуемое нами слово - род, а его значения - виды. А если все, что обозначается данным словом, не может быть охвачено одним определением, то это, вне всякого сомнения, омоним и не является общим [сказуемым] для всей вещей, о которых сказы^ вается, в отличие от рода: ведь это слово, хоть и является общим именем для всех вещей, которые обозначает, всё же не может быть подведено под одно с ними определение. А раз только с помощью определения можно установить, где родовое имя, а где омоним, и раз само определение оперирует родовыми [понятиями] и отличительными признаками, то кто же станет оспаривать несомненный авторитет книги Порфирия во всем, что касается и этой второй формы деления?
Что же касается третьей формы деления как такового - деления цело-JQ на части - то каким образом могли бы мы отличить его от^деленйя"?!)^" да на виды и не перепутать формы деления между собой, если бы не исследовали прежде строго научно13, что такое род, и вид, и отличительные признаки? В самом деле, почему бы не сказать, что фундамент, сте-
18 БОЭЦИЙ
ны и крыша — это скорее виды дома, нежели его части? Но если мы заметим, что родовое имя всегда полностью приложимо к любому виду /^[этого рода], а имя целого не подходит ни к одной его части, для нас ста-I нет очевидно, что деление рода на виды и целого на части - разные ве-\ щи. Что родовое имя подходит отдельным видам, ясно из того, что и человек и лошадь по отдельности называются живыми существами. Но ни крышу, ни стены, ни фундамент в отдельности не принято называть домом. Лишь соединение частей получает по праву имя целого.
Ну, а о делении по привходящему признаку не стоит и говорить, что без знания акциденции, а также свойств рода и отличительного признака легко принять деление акциденции по её подлежащим за разложение рода на виды, так что в конце концов весь порядок такого деления будет постыднейшим образом нарушен по невежеству.
Теперь, когда мы показали, что дает эта книга для умения делить, скажем несколько слов о доказательстве, чтобы не показалось оно препятствием неодолимой трудности тому, кто прилежно напрягал свой ум и вспотел в усердных трудах над этой наукой.
Ибо доказательство, то есть достоверный вывод разума относительно исследуемой вещи, выводится на основании того, что по природе известно ранее, того, что соответствует, того, что предшествует, на основании причины, необходимого и взаимосвязанного.
("Первыми по природе являются роды по отношению к видам, и виды -по отношению к собственным признакам.) дЯбо виды проистекают из родов. И точно так же очевидно, что виды по природе первее расположенных под ними индивидуальных вещей. Ну а то, что первичнее, познается естественным образом раньше и известно лучше, чем все последующее.) Правда, называть что-либо первым и известным мы можем двояким образом: по [отношению к] нам самим, или по [отношению к] природе. Нам лучше всего знакомо то, что к нам всего ближе, как индивидуальные вещи, затем виды и в последнюю очередь роды. Но по природе, напротив, лучше всего известно то, что дальше всего от нас. И по этой именно причине чем дальше отстоят от нас роды, тем яснее они по природе и известнее14.
[О соответствии же нужно сказать вот что:] из отличительных признаков мы называем субстанциальными те, о которых знаем, что они сами по себе присущи вещам, о которых мы ведем доказательство. Так вот, знание родов и отличительных признаков должно предшествовать, чтобы в любой научной области можно было заранее определить, какие принципы соответствуют предмету, к которому относится доказательство.
Необходимое — это те же роды и отличительные признаки, о которых мы уже говорили: в этом не усомнится тот, кто понял, что без рода и от-
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 19
личительного признака не может быть и вида. Также и причинами видов являются роды и отличительные признаки. Ибо виды существуют потому, что существуют их роды и отличительные признаки; будучи помещены в доказывающих силлогизмах, они являются причиной не только самой вещи [т.е. вида], но и заключения, о чем будет подробно сказано в последних разъяснениях.
Итак, поскольку в высшей степени полезно и нужно бывает описать некую данную вещь посредством определения, и разложить с помощью деления, и удостоверить путём доказательства - и так как, не изучив книги Порфирия, ни понять, ни осуществить всего этого невозможно, - кто сможет усомниться, что эта книга - наиважнейшее пособие для [освоения] логики в целом и что без неё нельзя даже и близко подойти к изучению серьёзных вопросов логики?
Но сам Порфирий напоминает, что он составил всего лишь введение и что нигде форма его изложения не выходит за рамки обычного наставления. Ведь он предупреждает, что будет избегать более глубоких вопросов и исследовать лишь более простые, придерживаясь общепринятых соображений. О том, что это за более глубокие вопросы, от которых он обещает держаться подальше, Порфирий сообщает следующее:
"Далее: я не стану говорить относительно родов и видов, существуют (ли они самостоятельно, или же находятся в одних только мыслях, и если они существуют, то тела ли это, или бестелесные вещи, и обладают ли они отдельным бытием, или же существуют в чувственных предметах и опираясь на них: ведь такая постановка вопроса заводит очень глубоко и требует другого, более обширного исследования". I
Более глубоких вопросов, хочет сказать Порфирий, я не буду затрагивать для того, чтобы несвоевременным их введением не создать замешательства в душе начинающего читателя и не запутать усвоенные им зачатки знаний. Но, с другой стороны, не желая оставить его в полном неведении и заставить думать, будто все, о чем не сказал сам Порфирий, недоступно вообще какому бы то ни было знанию, он говорит и о том, от исследования чего обещал отказаться. Тем самым он избавляет читателя от замешательства и, перечисляя трудные вопросы, не заходит глубоко и не напускает темноты, показывая в то же самое время, за что читатель сможет с полным правом взяться, когда его знания окрепнут.
А вопросы эти, о которых собирается умолчать Порфирий, весьма важны и полезны, но в то же время труднодоступны: не один учёный муж брался за их исследование, и мало кто сумел их разрешить. Первый из них приблизительно таков;все, что дух мыслит [бывает двух родов] -либо он постигает мышления (intellectus) и сам себе описывает рассудком (ratio) то, что установлено в природе вещей, либо рисует себе праздным воображением то, чего нет.\Так вот, спрашивается, к какому из двух ро-
20 БОЭЦИЙ
дов относится мышление о роде и прочих [категориях]: так ли мы мыслим виды и роды, как то, что существует и относительно чего мы можем достичь истинного понимания, или же мы разыгрываем самих себя, создавая с помощью бесплодного воображения формы того, чего нет. А если будет установлено, что они существуют, и мы придем к выводу, что постигаем мыслью то, что есть, - тогда второй, более важный и трудный вопрос повергнет нас в сомнение, показывая нам невероятную трудность самого рассмотрения и понимания природы рода. Ибо все существующее необходимо должно быть или телесным или бестелесным, а потому род и вид должны принадлежать либо к тем, либо к другим. Так каково же будет то, что мы называем родом? Телесно оно или бестелесно? Ведь нельзя и начать толком исследовать то, что это собственно такое, не выяснив прежде, к какому из двух разрядов его следует отнести.
Однако даже если этот вопрос будет разрешен, мы не избавимся от неясности: останется что-то вроде осадка, который, несмотря на та—что мы признаем род и вид бестелесными, будет препятствовать пониманию (mtelIigenfia)~S мешать нам двигаться вперед, требуя выяснить, существуют ли (subsistant) они в связи с телами или обладают самостоятельным существованием, независимым от чувственных тел. Ибо существуют две формы бестелесных вещей: одни могут существовать помимо тел и, будучи отделены от тел, сохраняют свою целостность (corporalitas), как например, Бог, ум, душа. Другие же, хоть сами и бестелесные, помимо тел ;уществовать не могут, как линия, поверхность, число и единичные (sin-gulares) качества; тем не менее, мы утверждаем, что они бестелесны, ибо они никоим образом не протяженны в трёх измерениями в то же время они существуют в телах таким образом, что не могут быть оторваны или
отделены от них, или, будучи отделены, тотчас же прекращают своё существование.
Все эти вопросы разрешить очень трудно: сам Порфирий отказывается от такой задачи; и всё же я попытаюсь подойти к ним поближе, настолько, чтобы не оставить душу читателя в смятении, и в то же время не потратить чересчур много времени и труда на то, что не входит в нашу непосредственную задачу. Прежде всего я предложу [вниманию читателя] кое-какие соображения в пользу и того, и другого [варианта решения] вопроса, а затем попытаюсь этот узел распутать и разъяснить.
Роды и виды или существуют и имеют самостоятельное бытие (subsis-tunt), йшГже'о@рАЗую1СЯ-разумом и_одним лишь мышлением. Однако роды и виды существовать не могут. Это понятно из следующего [размышления]. Все, что является одновременно общим для многих [вещей], не может быть едино в себе. Ибо общее принадлежит многим, особенно когда одна и та же вещь находится одновременно во многих целиком. Ведь сколько бьг-ни-бвтло "видов, во всех-них-=-один род, причём^не то
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 21
чтобы отдельные виды получали от него что-нибудь вроде частей - нет, каждый вид в одно и то же время имеет целый род. Следовательно, если один род находится в одно и то же время целиком во множестве отдель- / ных видов, он не может быть един. Ибо не может быть, чтобы целое, на-| ходясь одновременно во многих [вещах], было в самом себе едино по числу. Но в таком случае, если род не может быть чем-то единым, то он и вообще ничто. Ибо все, что есть, именно потому есть, что едино; и то же самое следует сказать и о виде.
А если роды и виды существуют, но не единые по числу, а многочисленные, то не будет последнего рода, но над всяким родом будет другой, вышестоящий, чье имя включит в себя всю эту множественность: точно так же как множество живых существ требует объединения их в один род потому, что у всех них есть что-то похожее, но тем не менее они - не одно и то же, - так же и род, множественный оттого, что находится во многих, имеет своё подобие - другой род, тоже не единый оттого, что во многих; и для этих двух родов требуется [третий общий] род, а когда он будет найден, тотчас же, по вышеизложенным соображениям, придётся искать новый [общий для первых двух и третьего]; таким образом, рассудок (ratio) по необходимости будет уходить в бесконечность, ибо никакого логического предела здесь нет.
А если род - нечто единое по числу, то он не может быть общим для многих: ибо единая вещь может быть общей либо частями, и тогда собственностью единичных [вещей] является не вся она целиком, но её части;
либо она общая потому, что в разное время переходит в пользование разных её обладателей, как могут быть общими колодец и источник, раб или лошадь; либо она становится общей для всех одновременно, но тогда она не составляет субстанции тех, для кого является общей, как, например, театр или любое другое зрелище, общее для всех зрителей. Но род ни одним из перечисленных способов не может быть общим для видов:
ведь он должен быть общим так, чтобы и целиком находиться в отдельных [видах], и одновременно, и при этом составлять и образовывать субстанцию тех, для кого он является общим. Следовательно, раз он не един, потому что общий, и не множествен, потому что всякое множество родов требовало бы нового рода, - получается, что рода вообще нет, и то же самое следует думать и о прочих.
А если роды и виды и все прочие - только лишь мыслимые понятия (intellectus), то [следует иметь в виду], что всякое понятие создается либо на основании подлежащей (subjecta) вещи, какова она в действительности (ut sese res habet), либо не так, какова вещь в действительности - понятие праздное и не имеющее под собой никакого подлежащего, ибо без подлежащего не может быть [истинного] понятия. Если допустить, что понятия рода и вида и прочих происходят от подлежащей вещи так, какова
22 БОЭЦИЙ
сама эта мыслимая вещь [в действительности], тогда надо признать, что они существуют не только в понятии, но и в истине вещей. Но тогда нам снова придётся вернуться к предыдущему вопросу и исследовать их природу.
Ну, а если понятие о роде и прочих возникает хотя и на основании вещи, но не так, какова подлежащая вещь в действительности? Такое понятие по необходимости будет пустым и бесплодным: ведь оно хоть и берет своё начало в вещи, но [отражает] её не так, как она на самом деле существует. А то, что мыслится не так, как есть, - ложно. Следовательно, раз род и вид не существуют, а когда мыслятся, то понятие о них неистинно, вывод относительно них может быть только один: не стоит заниматься рассуждением об этих пяти предложенных [Порфирием на рассмотрение вещах], ибо такое исследование будет посвящено предмету, который не
существует и о котором нельзя ни помыслить, ни высказать ничего истинного.
Из затруднительного положения, создавшегося в данном вопросе, мы попытаемся выбраться с помощью такого соображения, к которому прибег в своё время Александр. Мы скажем, что не обязательно рассматривать всякий раз как ложное и бесплодное такое понятие, которое, происходя от некоего подлежащего, мыслит его не так, как оно само есть. Ложное мнение, вовсе не являющееся пониманием (intelligentia), возникает только там, где имеет место соединение (conjunctio). А именно, если кто составит и соединит мысленно то, что не терпит соединения по природе, то всякому будет ясно, что это ложно: так, если кто, например, соединит в воображении лошадь с человеком и создаст образ кентавра.
Однако когда мы занимаемся делением или абстрагированием, мы тоже мыслим не то, что есть на самом деле; но при этом само мышление ни в коей мере не является ложным. Дело в том, что существует много вещей, которые имеют бытие в других; от этих других они либо вообще не могут быть отделены, либо, раз отделенные, никоим образом не продолжают своего существования. Это легко продемонстрировать на примере, уже приведенном как-то мимоходом: линия в теле есть нечто; и тем, что она есть, обязана телу, то есть получает своё бытие благодаря телу, в чем нетрудно убедиться - ведь если она отделена от тела, она больше не
существует. Ибо кто и когда воспринимал отделенную от тела линию и каким чувством?
Но дух, принимающий от чувств в себя все вещи нерасчлененяыми и перемешанными с телами, собственной своей силой и размышлением расчленяет их. Ибо все бестелесные вещи подобного рода, получающие своё бытие в телах, чувство передает нам вместе с самими телами. Но зато дух, наделенный способностью связывать разъединенное, а соединенное разлагать, так расчленяет переданные ему вещи, спутанные чувства
КОММЕНТАРИЙ К ПОРФИРИЮ 23
ми и связанные телами, что они предстают перед ним для рассмотрения сами по себе в бестелесной своей природе, отдельно от тел, с которыми срослись. При этом бестелесные [вещи], смешанные с телами, обладают различными собственными признаками, которые они сохраняют, даже будучи отделены от тел.
^Так вот, роды, виды и прочие обнаруживаются либо в телесных вещах, либо в тех, чье существование связано с телами^а.если дух находит их в вещах бестелесных, он получает бестелесное понятие рода. Если же он усмотрит роды и виды телесного, то отделяет по своему обыкновению от тел бестелесную природу,.и наблюдает её одну и чистую в [вйде^' фррмы_как таковой. 1Так, воспринимая все в смешении с телами, отдёля-ет дхх_бестедесноеи рассматривает его и созерцает.^Поэтому никто не назовет наше представление о линии ложным только оттого, что мы в уме представляем её существующей как бы помимо тела, в то время как, помимо тела она существовать не может."Ибо не всякое понятие, представляющее вещь иначе, нежели эта вещь существует сама по себе, должно непременно считаться ложным, но только такое, которое, как было сказано, делает это в соединении (in compositione). Поэтому тот, кто соединяет человека с лошадью, неправ, полагая, будто кентавр существует. Напротив, такое понятие, которое осуществляет это путём делений, абстракций и заимствований от тех вещей, в которых находятся [исследуемые предметы], не только не ложно, но одно только и может отыскать истинные свойства вещи.
Итак, предметы такого рода существуют в телесных и чувственно воспринимаемых вепйх^ТЙЗйетшаются^йш!"^
только такможет быть донята их„природаи^щовлены_в[х свойства. Поэтому мы мыслим роды и виды, отбирая из единичных предметов, в которых они находятся, черты, делающие эти предметы похожими. Так, например, из единичных людей, непохожих друг на друга, мы выделяем то, что делает их похожими - человеческое (humanitas); и эта [черта] сходства, помыс-ленная и истинным образом рассмотренная духом, становится видом; в свою очередь рассмотрение сходства различных видов, которое не может существовать нигде, кроме как в самих видах или в составляющих их индивидах, производит род. Таким образом, они [т.е. роды и виды чувственного] существуют именно в единичных вещах (m singularibus). Мыслится же [только] общее (universalia), и видом следует считать не что иное, как мысль (cogitatio), выведенную из субстанциального сходства множества несхожих индивидов; родом же - мысль, выведенную из сходства видов. Причём в единичных [предметах] это сходство оказывается чувственно-воспринимаемым (sensibili), а в общих - умопостигаемым (intelligibilis); и наоборот, если оно чувственно-воспринимаемо, то пребывает в единичном, если же постигается умом, то становится общим (universalis).
24 БОЭЦИЙ
Итак, [роды, виды и прочие] существуют (subsistunt) в области чувственного, мыслятся же помимо тел; при этом не исключено, что две вещи в одном и том же подлежащем различаются по смыслу, как, например, выгнутая (curva) и вогнутая (cava) линии: они задаются (terminentur) разными определениями, и мыслятся поразному, но в то же время находятся всегда в одном и том же подлежащем; ибо одна и та же линия является и выгнутой и вогнутой. Точно так же обстоит дело и с родами и видами, то есть единичность и общность (singularitas et universalitas) имеют одно подлежащее, но иначе мыслится общее, иначе - ощущается единичное в тех вещах, в которых имеют они своё бытие. На этом мы можем закончить, так как весь вопрос, я полагаю, разрешен.
/^ Итак, роды и виды существуют одним способом, а мыслятся - другим;
f они бестелесны, но, будучи связаны с чувственными [вещами], существу-/ ют [в области] чувственного. Мыслятся же они помимо тел, как сущест-(__вующие самостоятельно, а не как имеющие своё бытие в других. Однако Платон полагает, что роды, виды и прочие не только мыслятся как общие, но и суть таковые, и что они существуют помимо тел. Аристотель же считает, что мыслятся-то они как бестелесные и общие, но существуют в чувственных [вещах]. Разбирать здесь их мнения я не счел уместным, ибо это — дело более высокой философии. Точку зрения Аристотеля мы изложили более подробно не потому, что считаем её вернее всех
прочих, а потому, что эта книга [Порфирия] посвящена "Категориям", автор которых - Аристотель.
"Теперь же я постараюсь показать тебе, как разобрали эти предлежащие нам вопросы древние". •• ""
"Но как в отношении названных здесь и предлежащих нам [предметов] провели более или менее вероятный (probabiliter) разбор древние и особенно перипатетики, это я тебе постараюсь теперь показать".
Опустив те вопросы, которые он назвал более возвышенными, Пор-фирий избирает более простой и традиционный способ изложения, подобающий вводному сочинению. Но чтобы такое упущение не было поставлено ему в вину, он объясняет, каким именно образом собирается трактовать предлежащие ему [предметы], и объявляет заранее, на чьем авторитете будет основано это сочинение.
Обещая придерживаться простоты изложения и избегать темноты и трудностей, он как бы предлагает душе читателя успокоиться я в безмолвии наблюдать картины, которые он, [Порфирий], будет рисовать. Опирается же он на авторитет перипатетиков. Кроме того, он говорит, что "в отношении названных здесь", - то есть родов и видов, к которым относились прежде упомянутые им вопросы, - "и предлежащих", - то есть об отличительных, собственных и привходящих признаках, - он со
КОММЕНТАРИИ К ПОРФИРИЮ 25
бирается рассуждать "более или менее вероятным способом", то есть правдоподобно (verisimiliter), то что греки называют XoyiKCO^ или ev-5о^со^. В самом деле, мы часто находим у Аристотеля слово "XoyiKCot," в значении "правдоподобно" или "вероятно", и то же самое - у Боэция15 и у Александра16. Порфирий тоже неоднократно использует это слово именно в этом значении, поэтому-то мы и передали его так в нашем переводе, и не стали переводить ^.oyiKCO^repov Порфирия как "rationabiliter" - "разумно обоснованно". Ибо первое значение показалось нам гораздо предпочтительней и ближе к истине: Порфирий обещает, что изложение его будет правдоподобно, то есть не будет выходить за рамки привычных для новичков-читателей мнений, как это и подобает введению. Ведь тайны более глубокого учения отпугивают умы неопытных людей, поэтому введение должно быть таким, чтобы не превышать разумения начинающих. Поэтому наш перевод: "правдоподобно" (probabiliter) кажется нам лучше, чем "разумно обоснованно" (rationabiliter). [Затем Порфирий] говорит, что те же самые вещи много обсуждали все древние, но что сам он следовал главным образом той их трактовке, которую оставили перипатетики: ведь предводителем их был Аристотель, и таким образом все рассуждение будет вполне соответствовать "Категориям".
КНИГА ВТОРАЯ
В начале всякого изложения часто возникает вопрос, почему в общем порядке расположения [тем] что-то одно помещается впереди остальных. Так и сейчас можно задуматься, почему Порфирий поставил род впереди вида, отличия, собственного и привходящего признаков? Почему о роде пишет он в первую очередь? Ответим: на наш взгляд, это совершенно справедливо. Ибо все, что универсально, включает в себя все прочее, но само никуда не включается. Значит, оно достойнее и важнее, и по природе первоначально: ведь оно содержит других, а само, по природной своей огромности, не может быть охвачено другими. Так обстоит дело и с родом: в нём находятся и виды, и их отличительные признаки и их собственные, не говоря уже о привходящих. Потому и начинать нужно было именно с рода, который охватывает и содержит все прочее, будучи по природе вместительным и великим.
Кроме того, первичным (priora) всегда следует считать то, при устранении чего погибает и все остальное; вторичным же - при полагании чего возникает как следствие то, что составляет субстанцию всего остального; именно так обстоит дело с родом и прочими. Ибо стоит нам устранить, допустим, "животное" (animal) - род "человека", тотчас же перестанет существовать и вид его - "человек", и отличительный признак этого
116 БОЭЦИЙ
причастность собственным признакам равная, привходящим же признакам один [предметы] причастны в большей, а другие в меньшей степени.
Есть, конечно, и другие общие и особенные черты у названных [пяти сказуемых], однако для того, чтобы различать их и показать их общность, достаточно и этих".
Первое различие собственного и привходящего признаков состоит в том, что собственный признак сказывается всегда об одном лишь виде, а акциденция отнюдь нет; напротив, её оказывание распространяется на множество субстанций и видов различных родов. Действительно, "способное смеяться" не говорится ни о ком, кроме человека; напротив, "черное"
- неотделимая акциденция некоторых [вещей] - говорится как о вороне и эфиопе, различных по виду, так и о вороне и эбеновом дереве, различных не только по виду, но и по родам. Потому-то собственные признаки равно обратимы [с видами], а привходящие признаки нет. Ведь собственные признаки существуют в отдельных индивидах и охватывают свои виды во всем [их объёме], поэтому они и сказываются о видах обратимо: все, что способно смеяться, — человек, и все, что есть человек, — способно смеяться. Иначе обстоит дело с черным цветом. Он может сказываться обо всех [предметах], в которых присутствует; но они в свою очередь обратно о нём сказываться не могут: "черное" говорится об угле, эбеновом дереве, человеке и вороне, но все это отнюдь не сказывается о "черном". Ибо то, что охватывает много [предметов], может сказываться о них, но охватываемые [предметы] не могут сказываться об охватывающем.
Далее, к собственному признаку [все предметы] причастны равным образом, привходящий же признак меняется, становясь то сильнее, то слабее: так, всякий человек равно способен смеяться, эфиопы же не все одинаково черны, но бывает, как мы уже говорили, один чуть посветлее, другой же совсем устрашающий. И довольно о различиях между собственным и привходящим признаками.
Теперь следовало бы изложить соотношения привходящего признака со всеми остальными [сказуемыми], однако они уже рассмотрены выше
- там, где мы перечисляли сходства и различия рода, отличительного признака, вида и собственного признака.
Быть может, ум читателя, ставши острее и искуснее благодаря этому наставлению, обнаружит и другие черты сходства и различия между пятью вещами, составившими предмет [данного рассуждения], но для того, чтобы различить и сопоставить их, достаточно, пожалуй, и того, что было»здесь сказано. Мы благополучно завершили обещанное сочинение и добрались, наконец, до желанной гавани; двойным комментарием мы разъяснили эту книгу, переложенную на латынь первый раз ритором Викторином, а второй раз нами. Здесь мы кладем предел пространному труду, содержащему рассуждение о пяти вещах и служащему [введением к] "Категориям".
КАКИМ ОБРАЗОМ ТРОИЦА ЕСТЬ ЕДИНЫЙ БОГ, А НЕ ТРИ БОЖЕСТВА
К ТЕСТЮ КВИНТУ АВРЕЛИЮ МЕММИЮ СИММАХУ
Я очень долго исследовал этот вопрос, употребив все силы, какие даровал божественный свет слабому огоньку моего разума', и теперь, оснастив его аргументами и изложив на бумаге, спешу представить его на твой суд, ожидая твоего мнения с тем же волнением, с каким стремился я сам найти разрешение своей задачи.
Что происходит у меня в душе, когда я препоручаю перу свои размышления, ты можешь понять, приняв в соображение трудность самого предмета и избранность моей аудитории: ведь я обращаюсь к тебе одному. Ибо не жажда громкой славы и пустого рукоплескания побуждает меня взяться за перо; если и жду я какого-нибудь внешнего успеха, то только строгого суждения, соответствующего предмету моих изысканий. А кто может дать его кроме тебя? Куда бы ни обратил я свой взор, всюду встречает он то ленивую косность, то завистливое недоброжелательство; а потому лишь напрасному оскорблению подверг бы божественные трактаты тот, кто предложил бы их этим человекоподобным чудовищам скорее для надругательства, нежели для изучения.
Вот почему пишу я сжатым и кратким слогом и обозначаю новыми, неизвестными словами все, почерпнутое мною из сокровенных учений философии: пусть только мне и тебе, если обратишь ты когда-нибудь свой взор к этим строкам, будет понятен их смысл. Тем самым мы избавимся от лишних читателей: не в силах понять здесь что-либо, они покажут себя недостойными подобного чтения.
Разумеется, задачи, которые мы ставим перед собой, следует соразмерять с тем, насколько дано взору (intuitus) человеческого разума проникнуть в божественные выси. Ибо всякому искусству положен некий предел, дальше которого не может вести путь разума2. Ведь и медицина не всегда приносит исцеление; но нет за врачом никакой вины, если он употребил все средства, какие предписывает его наука. Так же обстоит дело и в других искусствах. И чем труднее задача, тем больше должно выказывать снисхождения к пытающемуся разрешить её.
Итак, тебе судить, принесли ли какое-нибудь плод семена рассуждений, упавшие в мою душу из сочинений блаженного Августина3.
Засим приступаю к рассмотрению предложенного вопроса4.
118 БОЭЦИЙ
Приверженцами христианской религии объявляют себя очень многие, но поистине и единственно прочна лишь та вера, чтoJзoвeтcяj{aтpличe-скрй,_или,всеобщеиГИбо, с однонГстороны, её авторитет опирается^на всебщие предписания и правила, а с другой - культ её распространился уже почти во все пределы мира. Она исповедует единство Троицы так:
"Бог, - говорят её приверженцы, - Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой". Следовательно, Отец, Сын и Святой Дух - это один, а не три Бога. Основание их единства (ratio conjunctionis) - отсутствие различий/indifferentia). Ибо различие встречается там, где есть увеличение или уменьшение^ Так, ариане, наделяя Отца, Сына и Святого Духа разными степенями до^ стоинства, разрывают (distrahunt) Троицу и низводят её до множества. Ибо принципом множества является инаковость (alteritas); без неё невозможно понять, что такое множество. Всякие три или более вещи отличаются друг от друга (diversitas) либо по роду, либо по виду, либо по числу;
ибо отличие устанавливается в стольких же [отношениях], в скольких и тождество5. А тождество устанавливается трояко: во-первых, по роду:
так, например, человек - то же самое, что и лошадь, поскольку у обоих один и тот же род - животное. Во-вторых, по виду: так, Катон - то же, что и Цицерон, поскольку оба по виду люди. В-третьих, по числу, как например, Туллий и Цицерон - числом ведь он один. Точно так же и отличие устанавливается либо по роду, либо по виду, либо по числу.
Что касается различия по числу, то его создает разнообразие акциденций. Ибо три человека разнятся между собой (distant) не родом и не видом, но именно своими акциденциями. И даже если мы постараемся мысленно отнять от них все [другие] акциденции, всё же место, занимаемое каждым, будет другое, и вообразить всех троих в одном месте мы не сможем при всем желании: ведь два тела никогда не могут занять одно и то же место; а место - это акциденция. Значит, эти люди составляют численное множество потому, что являются акцидентальным множеством.
2
Итак, приступим к рассмотрению каждого [отдельного пункта] и выясним, с какой стороны можно подойти к каждому, чтобы его понять. Последуем здесь превосходному, на мой взгляд, высказыванию, гласящему, что учёный человек должен стремиться верить относительно всякого предмета только тому, что есть в действительности6.
(Умозрительное (speculativa) [знание вообще делится на] три части: [естественное, математическое и теологическое]. Естественное [рассматривает вещи] в движении; оно неотвлеченное - по-гречески "avune^aipETOt;". Оно исследует формы тел вместе с материей, ибо в
КАКИМ ОБРАЗОМ ТРОИЦА ЕСТЬ ЕДИНЫЙ БОГ 119
действительности формы неотделимы от тел. Тела оно рассматривает в движении, ибо движение присуще форме, соединенной с материей; так, земля движется вниз, а огонь - вверх.
Математическое [знание] - неотвлеченное, [рассматривает вещи] без движения. Оно исследует формы тел без материи и потому без движения. Поскольку же эти формы существуют в материи, они не могут быть отделены от тел.
Теологическое [знание имеет своим предметом нечто] отвлеченное и отделимое, лишенное движения, поскольку божественная субстанция лишена как материи, так и движения7.
Так вот, [предметы] естественные можно рассматривать с помощью рассудка (rationabiliter), математические - с помощью науки (disci-plinaliter), а божественные - с помощью интеллектаит1е11есп]а1иег)8. В последнем случае не следует опускаться до воображения:9 надо вглядываться в самую форму, истинную форму, а не образ; ту форму, которая есть само бытие и из которой [происходит] бытие. Ибо всякое бытие -из формы. В самом деле, статуя ведь называется изваянием живого существа (effigies animalis) вовсе не по своей материи - меди, а по форме, запечатленной в ней.^В свою очередь и сама медь называется медью не по земле, которая есть её материя, а по внешнему виду (figura) меди Точно так же и земля называется землей не вследствие "бескачественной материи" (гЛт) атгою^), но вследствие своей сухости и тяжести - а это ведь её формы10. Таким образом, ни о чем не говорят, что оно существует вследствие материи, но что вследствие своей особенной формы.
Божественная же субстанция есть форма без материи и потому она едина и есть то, что она есть11. Ибо все остальные [вещи] не суть то, что они суть. В самом деле, всякая вещь получает своё бытие из того, из чего она состоит, то есть из своих частей; она есть вот это и то, то есть соединение своих частей, а не это или то по отдельности; так, земной человек, состоящий из тела и души, есть душа и тело, а не душа или тело по отдельности; следовательно, человек не есть то, что он есть.
Но вещь, не составленная из того и этого, вещь, которая есть только "вот это", поистине есть то, что она есть. Она прекраснее и могущественнее всех вещей, ибо не зависит ни от чего [другого]. Она подлинно едина и в ней нет никакого множества [numerus], ибо в ней нет ничего Другого, кроме того, что она есть. И она не может стать подлежащим [чего бы то ни было]: ведь она - [чистая] форма, а формы не могут быть подлежащими. Можно, правда, возразить, что иные формы служат и подлежащим акциденций, как например, "человечность" (humanitas); однако она принимает акциденции не сама по себе, но постольку, поскольку под нею [в качестве подлежащего] лежит материя. И в то время как подлежащая "человечности" материя принимает всевозможные акциден-
120 БОЭЦИЙ
<-^
Г ции, нам кажется, что их принимает сама "человечность".'Форма же, существующая вне материи, не может ни быть подлежащим, ни быть при-
; сущей (inesse) материи, ибо в противном случае она была бы не форма, а образ (imago).)Вот из этих-то форм, существующих помимо материи, и произошли те, которые существуют в материи и создают тела. Впрочем. эти последние, существующие в телах, мы неверно именуем формами:
все это лишь образы, подобие форм, существующих (constitutae) не в материи.
Итак, в Боге нет никаких различий (diversitas), а значит, и никакой, из различий происходящей, множественности12 (pluralitas); нет акциденций и
[происходящего] из них множества (multitude), а значит, нет^! числа (numerus),
3
Итак, Бог ничем не отличается от Бога, поскольку ни акциденталь-ных, ни субстанциальных различий (differentiae), коренящихся в подлежащем, между ними быть не может. А там, где нет никакого различия, и подавно не может быть множественности, а значит, нет и числа; а следовательно, там есть только единство (unitas).
Что же до того, что мы трижды повторяем имя Бога, призывая Отца и Сына и Святого Духа, то сами по себе три единицы (unitates) не составляют числовой множественности, применительно к исчисляемым вещам, а не к самому числу. В последнем случае повторение единиц действительно дает число. Но там, где речь идёт о числе, заключенном в исчисляемых вещах, повторение множества единиц отнюдь не создает численного различия (diversitas) исчисляемых вещей.
Дело в том, что существуют два [рода] числа: одно - посредством которого мы считаем13, другое - заключенное в исчисляемых вещах. Так, "одно" (unum) - это вещь; "единица" (unitas) же - то, благодаря чему мы говорим "одно". Точно так же и "два" относится к вещам, например, два человека или два камня; "двоица" же - это не [вещи], но только то, благодаря чему людей или камней становится двое. Подобным же образом обстоит дело и с прочими [числами].
Так вот, в том числе, посредством которого мы считаем, повторение единиц дает множество; но в числе вещей никакого множества из повторения единиц не возникает: ведь я могу сказать об одной и той же вещи:
"Один нож; один клинок; один кинжал", - но под всеми этими названиями подразумевается, как нетрудно заметить, один-единственный нож, так что это будет скорее повторением, нежели перечислением единиц/Говоря "кинжал, клинок, нож", я повторяю имя одной и той же вещи, а не перечисляю разные; точно так же если я скажу "солнце, солнце, солнце", я
•\
КАКИМ ОБРАЗОМ ТРОИЦА ЕСТЬ ЕДИНЫЙ БОГ 121
не создам тем самым три солнца, но просто трижды назову одно-единст-венное.
Следовательно, хоть Бог и именуется трояко: Отцом, Сыном и Святым Духом, - всё же такое тройное наименование не обязательно создает число. Такой вывод угрожает лишь тем, кто, как я уже говорил, устанавливает между Отцом, Сыном и Святым Духом различие (distantia) в достоинстве. Католики же, напротив, не устанавливают между ними никакого различия (differentia), полагая, что [Бог] существует как форма сама по себе; по их мнению. Он не есть что-либо иное помимо того, что Он есть сам, и слова "Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой и вся Троица -один Бог" справедливо кажутся им повторением одного и того же, а не перечислением разного, точно так же как: "Кинжал, клинок - один нож", или: "Солнце, солнце, солнце - одно солнце".
Приведенных объяснений и доказательств достаточно, чтобы убедиться, что не всякое повторение единиц создает число и множество.
Однако мы произносим "Отец и Сын и Святой Дух" совсем не так, как [равноправные синонимичные названия] какой-нибудь многоименной вещи. Ибо клинок и кинжал - это одно и то же (idem) и то же самое (ipse);
а Отец, Сын и Святой Дух - это хоть и одно и то же, но не то же самое. Над этим стоит немного призадуматься. В самом деле, на вопрос: "То же ли самое Отец, что и Сын?" — нам ответят: "Ни в коем случае". И на вопрос: "Одно ли и то же тот и другой?" - ответят, что нет.
Следовательно, между ними нет неразличимости (indifferentia) во всех отношениях; тем самым сюда проникает число, которое, как мы показали выше, возникает из различия подлежащих.
На этом вопросе мы остановимся, но прежде нужно рассмотреть, каким образом что-либо высказывается о Боге.
4
Согласно традиции, существует всего десять универсальных категорий (praedicamenta), которые сказываются обо всех без исключения вещах:
субстанция, качество, количество, отношение (ad aliquid), место (ubi), время (quando), обладание, положение, действие, страдание. Какими будут эти категории, зависит от их подлежащего; сказываясь обо всех вещах за исключением [Бога], часть из них [выступает] субстанцией, часть - акциденциями. Однако если кто-нибудь попытается употребить эти категории в высказывании о Боге, все они изменятся. [Категория] отношения, например, вообще не может сказываться о Боге, ибо субстанция в нём не есть собственно субстанция, но сверхсубстанция (ultra substantial точно так же обстоит дело и с качеством и со всеми прочими категориями. Впрочем, для более полного уразумения следует привести примеры.
122 БОЭЦИЙ
Когда мы говорим "Бог", нам, конечно, кажется, что мы обозначаем субстанцию, но это такая субстанция, которая выше субстанции; и называя Его "справедливым", мы обозначаем, конечно, качество, но не привходящее, а такое качество, которое есть субстанция, но и не субстанция, а сверхсубстанция. Ибо о Боге нельзя [сказать], что Он, поскольку Он есть, есть нечто одно, а поскольку Он справедлив - нечто другое. "Быть" и "быть справедливым" для Бога - одно и то же. Точно так же, говоря о Боге "великий или величайший", мы, по-видимому, обозначаем количество, но такое количество, которое есть сама субстанция, и именно такая субстанция, какую мы назвали сверхсубстанцией; ибо "быть" и "быть великим" для Бога одно и то же. Ведь мы уже показали выше, что [Бог] есть форма и что он воистину един и никоим образом не множествен.
Особенность тех категорий, [о которых мы только что говорили], в том, что, будучи отнесены к какому-либо предмету, они заставляют этот предмет быть именно тем, что они о нём высказывают; причём в отношении всех прочих [сотворенных вещей они действуют] раздельно, а в отношении Бога - слитно и нераздельно. Так, например, когда мы говорим "субстанция" - будь то о человеке или о Боге, - мы говорим это так, будто то, о чем мы это говорим, само есть субстанция: субстанция "человек" или субстанция "Бог". Однако есть разница: ведь человек не есть целиком только человек как таковой, а потому не есть и [только] субстанция; тем, что он есть, он обязан также и другим [свойствам], отличным от человека как такового. Бог же, напротив, есть именно сам Бог как таковой, и в нём нет ничего, кроме того, что Он есть, и именно поэтому Он и есть Бог.
Пойдем дальше, "справедливый" - это качество; соотнося какой-либо предмет с качественным предикатом, мы подразумеваем, что сам предмет и есть данный высказываемый о нём предикат. Так, если мы говорим "справедливый человек" или "справедливый Бог", то предполагаем, что сам человек или сам Бог суть "справедливые". Однако и здесь есть разница; ибо "человек" - это одно, а "справедливый" - другое; напротив, "Бог" - то же самое, что и "справедливый".
Далее, "большим или великим" также может быть назван и человек, и Бог, и точно так же, говоря это, мы подразумеваем, что сам по себе человек или сам Бог есть "великий". Но человеку лишь свойственна та или иная величина, а для Бога быть великим то же, что существовать.
Что же касается всех прочих [категорий], то они не высказывается [субстанциально] ни о Боге, ни обо всех остальных вещах. В самом деле, мы можем отнести к человеку или к Богу предикат места, сказав, например, что человек на площади или что Бог повсюду; но при этом мы вовсе не предполагаем, будто то, что мы высказываем о данной вещи, есть сама вещь. Ведь сказать о человеке, что он на площади, — совсем не то, что
КАКИМ ОБРАЗОМ ТРОИЦА ЕСТЬ ЕДИНЫЙ БОГ 123
назвать его белым или высоким: [в последнем случае предмет] как бы наделяется неким свойством, которое объёмлет его и определяет и с помощью которого предмет обозначается сам по себе; в первом же случае предикат лишь показывает, какое положение занимает [предмет] среди
других вещей.
Впрочем, о Боге [категория места сказывается] иначе. Ведь говоря о том, что Он повсюду, мы, разумеется, имеем в виду не то, что Он находится во всяком месте, - ибо Он вообще не может быть в [каком бы то ни было] месте - но что всякое место находится при нём и готово быть воспринято Им (ad eum capiendum), хотя сам Он и не может быть принят местом. Поэтому можно сказать, что [Бог] не находится ни в каком месте: ведь Он повсюду, однако не в месте.
Точно таким же образом [сказывается и категория] времени, например, о человеке - "вчера приехал", или о Боге - "всегда есть". Это сказуемое также не обозначает того, чем является сам по себе тот предмет, на "вчерашний приезд" которого он указывает, но выражает лишь то, что произошло с предметом относительно времени. А что о Боге говорят, что Он "всегда есть", означает, по-видимому, только одно, а именно, что Он был во всем прошедшем, есть - каким бы образом он ни существовал - во всем настоящем и будет во всем будущем. Однако, если следовать философам, то же самое можно сказать и о небе и обо всех прочих бессмертных телах; но применительно к Богу это означает совсем другое. Бог действительно есть всегда (semper), поскольку это "всегда" относится к настоящему времени в нём. Однако между настоящим наших [сотворенных] вещей, которое есть как "теперь", и божественным настоящим -большая разница: наше "теперь" как бы бежит и тем самым создает время и беспрестанность (sempitemitas), а божественное "теперь" - постоянное, неподвижное и устойчивое - создает вечность (aetemitas); если к слову "вечность" (aetemitas) прибавить "всегда" (semper), то и получится как раз "беспрестанность" (sempitemitas) - имя того беспрестанного, неутомимого, и потому беспрерывно продолжающегося бега нашего "теперь".
С "обладанием" и "действием" дело обстоит так же, [как с "местом" и "временем"]; о человеке, например, мы говорим: "Бежит одетый", о Боге: "Правит, обладая всем". Здесь опять-таки не высказывается ничего о бытии (quod est esse) того и другого; все высказывание задается чем-то внешним, и все они каким-либо образом относятся к чему-то другому.
Разницу между [двумя видами] категорий мы легко можем уяснить себе с помощью такого [рассуждения]: [называя кого-то] человеком или Богом, мы относим его к субстанции, благодаря которой он есть нечто, а i именно человек или Бог. Называя кого-то справедливым, мы относим его ' к качеству, благодаря которому он есть нечто, а именно справедливый. Точно так же "большой" относится нами к величине, благодаря которой
124 БОЭЦИЙ
он есть нечто, а именно большой. Со всеми же остальными категориями дело обстоит иначе. Так, говоря о ком-нибудь, что он на площади или повсюду, мы, конечно, относим его к категории места, но [это отнесение] не сделает его чем-то, как "справедливость" - справедливым. И когда я говорю о ком-то: "Бежит" или "Правит", "Теперь есть" или "Всегда есть", - я, конечно, отношу его или к действию, или ко времени - если только можно вообще назвать временем божественное "всегда" - однако от этого он не делается чем-то, как он делается большим от отнесения к величине.
Что же до "положения" и "страдания", то не стоит и пытаться обнаружить их в Боге: их там нет.
Достаточно ли ясно теперь, что_существует разница между категориями? Одни из них указывают [какоыра саму вещь, а другие -(как бы! на сопутствующие вещи обстоятельства; одни, будучи высказаны о вещи, показывают, что она есть нечто, напротив, другие ничего не [высказывают] о бытии, но только связывают её каким-либо образом с чем-то внешним.
Так вот, категории, обозначающие, что вещь есть нечто, пусть называются у нас категориями сообразно предмету (secundum rem). Из них те, которые сказываются о подлежащих вещах, будут называться акциденциями сообразно предмету (accidentia secundum rem). Когда же они высказываются о Боге, Который не может быть подлежащим, мы будем называть их категориями сообразно субстанции предмета (secundum sub-stantiam rei praedicatio).
А теперь, наконец, перейдем к рассмотрению категории отношения -[сказуемых], ради которых, собственно, мы и вели все предыдущие рассуждения. Они менее всего [похожи на] те [сказуемые], которые сказываются сообразно самому [предмету] (secundum se) - ведь совершенно очевидно, что отношение предполагает непременное наличие другого [предмета]. Возьмем, например, такие соотнесенные [сказуемые], как господин и раб, и посмотрим, сказываются ли они сообразно самому [предмету] или нет. Очевидно, что если мы упраздним раба, то не будет и господина; с другой стороны, если мы упраздним, например, белизну, то не будет и белого; однако между этими двумя случаями большая разница.^С упразднением белизны не будет и белого, поскольку белизна .является акциденцией белого'1 Что же касается господина, то как только перестанет существовать раб, господин [только] лишится того имени, благодаря которому он звался господином. Ибо раб не является акциденцией господина, как белизна - акциденцией белого; акциденцией господина является скорее некая власть над рабом. Однако поскольку эта власть с
КАКИМ ОБРАЗОМ ТРОИЦА ЕСТЬ ЕДИНЫЙ БОГ 125
упразднением раба исчезает, постольку ясно, что она не является акциденцией господина самого по себе, но [оказывается его акциденцией] каким-то образом благодаря присоединению извне рабов.
Следовательно, нельзя сказать, чтобы сказуемое отношения могло прибавить что-либо или отнять или изменить в самой по себе (secundum se) вещи, о которой оно сказывается. Оно целиком состоит не в том, что есть бытие (quod est esse) [вещи], а в том, как [вещь] выступает (quod est se habere) в каком-либо сравнении, причём не обязательно с чем-либо другим, но иногда и с самой собой (ad idem). Допустим, например, что кто-нибудь стоит./Гак вот, если я подойду к нему справа, то он будет левым по сравнению со мной: не потому, что он сам по себе левый, а потому, что я подошел справа" И наоборот, если я подойду к нему слева, он окажется правым, причём вовсе не оттого, что он правый сам по себе, как он сам по себе белый или высокий; правым он становится оттого, что подхожу я, и то, что он есть теперь, он есть благодаря мне и из-за меня, но отнюдь не благодаря самому себе.
Но сказуемые, обозначающие какую-либо вещь не сообразно её свойству быть тем, что она есть сама по себе, не могут никоим образом ни изменить, ни поколебать, ни переиначить сущности (essentia). Так вот, если "отец" и "сын" суть сказуемые отношения (ad aliquid dicuntur) и если они, как мы уже говорили, не различаются ничем, кроме отношения (relatio), а отношение сказывается о своем предмете как бы не само по себе (поп ... quasi ipsa sit) и не сообразно вещи, о которой сказывается, - то отношение не создаст инаковости вещей, о которых сказывается, но - если можно так сказать, пытаясь истолковать то, что едва поддается пониманию, - создаст различие лиц (personarum).
А вообще великая истина заключена в правиле, гласящем, что в ве-щах бестелесных__расстояния_[(118[апиае) создаются различиями, а не мес-тами. ЁГнегоже говорить о Боге, что Он сделался Отцом, поскольку к нему что-то прибавилось: Он никогда не начинал быть Отцом, потому что, хотя произведение Сына для Него и субстанциальное [свойство], тем не менее предикация Отца для Него относительна. И если мы теперь вспомним все суждения, прежде высказанные нами о Боге, мы придем к выводу, что именно таким образом произошел Бог-Сын от Бога-Отца и Святой Дух от них обоих. Все они, будучи бестелесными, никак не могут отстоять друг от друга по месту. Различия между ними также нет никакого, поскольку и Отец — Бог, и Сын - Бог, и Святой Дух - тоже Бог, а Бог ничем не может отличаться от Бога. Но там, где нет различия, нет и множественности; а где нет множественности, есть единство. И с другой стороны: от Бога не могло родиться ничто, кроме Бога; а повторение единиц в исчисляемых вещах не во всех случаях дает множество. Поэтому из трёх вполне правомерно (idonee) составилась единица.
126 БОЭЦИЙ
6
Однако поскольку никакое отношение не может относиться к самому себе [предмету], - ведь именно поэтому сказуемое, обозначающее предмет сам по себе, никогда не выражает отношения, - постольку множественность (numerositas) Троицы возникла именно в [области] сказуемого отношения. Но в то же время сохранилось и единство в том, что касается неразличимости субстанции, или действия (operationis), или всякого другого сказуемого, сказывающегося сообразно самому [предмету]. Таким образом, субстанция сохраняет единство [Бога], отношение же размножает Его в Троицу; поэтому только [стороны] отношения называются порознь и по отдельности. В самом деле. Отец и Сын - не одно и то же, и ни один из них не тождествен Святому Духу. И в то же время и Отец, и Сын, и Святой Дух - один и тот же Бог, тот же справедливый, тот же благой, тот же великий; один и тот же во всем, что может быть высказано о нём сообразно Ему самому.
Нужно знать, что категория отношения не всегда применяется только к разным предметам, как в нашем примере - к господину и рабу; ибо они различны. Но ведь и всякое равное равно равному, и подобное подобно подобному, и тождественное (idem) тождественно тождественному. Так вот, отношение в Троице Отца к Сыну и их обоих к Святому Духу подобно отношению тождественного к тождественному. А то обстоятельство, что ни в одной другой вещи мы больше не сможем найти такого же [отношения], объясняется свойственной по природе всем преходящим вещам инаковостью (alteritas). Однако ^ы не должны позволять воображению отвлекать нас, но должны подниматься вверх с помощью лишь чистого разума, приближаясь разумом к каждому предмету настолько, насколько он доступен разумению?)
О поставленном нами вопросе сказано уже, пожалуй, достаточно. Теперь эти размышления ожидают твоего суда; пусть твой авторитетный приговор решит, правильно ли пройден [нами] этот путь, или нет. И если мы, милостью божией, внесли надлежащую лепту в доказательства положения, которое и само по себе вполне твёрдо установлено на основаниях веры, то радость свершенного труда вновь вознесется туда, откуда приходит исполнение. Если же человеческая природа (humanitas) не способна подняться выше самой себя, пусть сколько отнимает у нас наша немощь, столько возместят наши молитвы.
МОГУТ ЛИ "ОТЕЦ", "СЫН" И "СВЯТОЙ ДУХ" СКАЗЫВАТЬСЯ О БОЖЕСТВЕ СУБСТАНЦИАЛЬНО'4
К ИОАННУ ДИАКОНУ15
Исследуем, как могут сказываться о божестве "Отец" и "Сын" и "Святой Дух": субстанциально или как-нибудь иначе? А способ исследования, я думаю, мы должны взять оттуда, откуда, как известно, является нам очевидное начало всех вещей, то есть из самих оснований католической веры. Тогда, если я спросил бы, является ли субстанцией тот, кто называется Отцом, то ответ был бы: да, он есть субстанция. И если бы я спросил, субстанция ли Сын, ответ был бы тем же. И никто не усомнился бы, что и Святой Дух также есть субстанция. Но, с другой стороны, когда я свожу вместе Отца, Сына и Святого Духа, оказывается, что есть [только] одна субстанция, а не несколько (plures). В таком случае единая субстанция этих трёх не может ни отделяться, ни разделяться, и она не есть как бы некое единое, образованное соединением [своих] частей, но есть просто единая. Поэтому, что бы ни высказывалось о божественной субстанции, все это должно быть общим для Трех, и это будет своего рода признаком того, что могло бы сказываться о субстанции божества, а именно: что бы о ней ни сказывалось этим способом, все это будет сказываться и по отдельности об отдельных сведенных в одно Трех. Таким образом, если мы говорим: "Отец - Бог, Сын - Бог, Святой Дух - Бог", то Отец, Сын и Святой Дух - это один Бог. Поэтому если их единое божество (deltas) есть единая субстанция, то имя "Бог" может сказываться о божественности (divinitas) субстанциально.
По той же причине Отец есть истина, Сын - истина. Святой Дух — истина; но Отец, Сын и Святой Дух - не три истины, а одна16. Значит, если единая в них субстанция есть и единая истина, то необходимо, чтобы "истина" сказывалась [о них] субстанциально. Очевидно, что субстанциально говорится и о "благости", и "неизменяемости", и о "справедливости" и "всемогуществе", да и обо всем остальном, что мы высказываем настолько же об отдельных [из них], насколько и обо всех по отдельности (singu-у lariter). Отсюда явствует, что то, что может отдельно сказываться в отношении отдельных [из них], и, однако, не может сказываться в отношении всех, сказывается не субстанциально, а иным образом, — действительно
Юм Д. Трактат о человеческой природе // Соч. в 2-х т. Т.1. М.,1995. О познании. Ч.1У. О скептицизме и других философских системах. Гл. 1 О скептицизме по отношению к разуму. С.265-273; Гл.2 О скептицизме по отношению к чувствам. С.273-308; Гл.7 Заключение этой книги. С.358-371.
ЧАСТЫУ
О СКЕПТИЧЕСКОЙ И О ДРУГИХ ФИЛОСОФСКИХ СИСТЕМАХ