Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

не уходи

.docx
Скачиваний:
9
Добавлен:
30.03.2015
Размер:
385.81 Кб
Скачать

— А ты?

Я принял ее ладонь, прикоснулся губами к обручальному кольцу.

— А мне и так хорошо.

Член мой уже успел сделаться маленьким-премаленьким, потерялся где-то в ляжках, стал сущей безделицей, совсем как у ребенка. Эльза смотрела на меня, поволока в ее глазах стала гуще. Теперь я ждал, что она о чем-то меня спросит. Она провела ладонью по моему лицу, с намерением сделать мне больно, хотела как-то погасить этот мой тоскующий взгляд, устремленный ей в глаза. Но нет, она не имела никакого желания усложнять эти секунды блаженного забвения. Очень скоро она уснула. Я не спал, рассматривал деревянный потолок, ни о чем не сожалел. Я ведь провел-таки свою жену через бурные пороги мучающих меня фантазий, мы дошли до той теплой песчаной полосы, где она смогла раствориться в удовольствии. Теперь она отдыхала… а я мог отправиться в очередную прогулку по дороге, идущей вдоль береговых скал. Назавтра, в кристально ясное утро, мы войдем в магазин, там будет большой ткацкий станок и маленькая женщина перед ним. Твоя мать выберет шерсть для своего шарфа, фиолетовую и пурпурную, проследит, как нитки наворачиваются на деревянные коклюшки. Этот шарф она будет носить весь отпуск, станет рассматривать его и при дневном, и при вечернем свете, чтобы понять, как изменяются его цвета. Этот шарф войдет в нашу жизнь, его будут то откладывать в старое, то вновь носить — до того самого дня, Анджела, когда он обовьется вокруг твоей шеи и напитается твоими запахами.

По возвращении на родину, едва выйдя из самолета, мы окунулись в родной раскаленный воздух. Эльза поставила на пол нашей дачи чемодан, натянула купальный костюм и тут же поплыла к Рафаэлле. В неистовые августовские дни население в этом дачном местечке множилось безо всякой системы, как-то конвульсивно, — и все, включая нашего поставщика провизии и киоскера, продававшего газеты, стали несколько терять вежливый тон. Только один-единственный бар оставался почти без публики, это был барак с джутовой крышей, перед ним на песке расставили несколько столов и стульев. Бар находился возле устья реки, здесь море скверно пахло, поэтому купальщики сюда не приходили. Хозяин, старый холостяк, величал себя Гаэ, у него было тело Иисуса Христа, покрывал он его выцветшей пляжной накидкой.

Бар этот мы открыли случайно, когда прогулялись до самого устья реки. Там ничего не оказалось, кроме маленькой верфи, где два поляка в грязных спецовках целыми днями возились в моторах, ремонтировали лодки; у верфи песчаная полоса и заканчивалась. Эльза сочла, что барак имеет вид неопрятный и довольно унылый. Я согласился с ней, но потом взял себе привычку прогуливаться туда едва ли не каждый день. Утром я пил там кофе и читал газету. На закате Гаэ изощрялся в приготовлении пряных и крепких аперитивов, — отпив два-три глотка такого зелья, можно было ошалеть. Компания была не бог весть — поляки, подвыпив, начинали разговаривать во весь голос, Гаэ присаживался за мой столик и предлагал мне сигарету с марихуаной, которую я неизменно отвергал. Тем не менее это место мне нравилось. Тут море, возможно из-за водорослей, покрывавших дно, отблескивало иначе.

В один прекрасный день я здесь оказался вдруг окруженным целой колонией инвалидов, одни продвигались вперед при помощи ходунков, других везли в креслах-каталках. Все они высыпали на берег как-то разом, их продвижение оставляло на песке глубокие борозды. Заняв немногочисленные столики этого затрапезного бара, инвалиды просили чего-нибудь попить. Кто-то из сопровождающих извлек из походного мешка радиоприемничек, и всего через несколько минут на пляже уже царила атмосфера сельского праздника. Какая-то пожилая женщина с остроконечным лицом и полненькими плечами, обожженными солнцем, принялась танцевать на песке.

Мне стало не по себе, я поднялся с места и направился к бараку, хотел расплатиться и уйти. Но тут мой взгляд упал на паренька с совершенно невменяемым лицом; руки его, донельзя худые, были сведены вечным спазмом, пальцы растопырены веером. Как мог, он двигал головой в ритме музыки, а сам не сводил глаз со своей знакомой, явившейся сюда в коляске, и та улыбалась ему, обнажая редкие и остренькие зубы, очень похожие на рыбьи. У девушки на лице была печать тупости, замедленных реакций, уши ее украшали грошовые пластмассовые сережки. Но от взгляда, которым она отвечала полупаралитику, у меня пресеклось дыхание. Она не обращала внимания на его дергающиеся движения, она смотрела ему в глаза. Она его любила, вот в чем дело, она просто-напросто его любила. Мне нужно было поторапливаться: солнце уже закатилось, Эльза ждала меня к ужину; я выпил не менее полстакана одного из тех убийственных аперитивов, которые готовил Газ, и рассчитывал, что хмель уйдет, пока я шагаю обратно. Но, опершись локтем на стойку бара, протягивая хозяину деньги, я думал о том, что охотно бы уступил свое место в рядах здоровых людей, лишь бы кто-нибудь посмотрел на меня так, как эта обиженная Богом девушка смотрела на своего инвалида, — ну хотя бы однажды за всю мою жизнь. И в эту минуту, дочка, Италия на краткий миг вошла в мое чрево и прошила его насквозь, словно некое подводное чудище.

* * *

Снова был вечер, и снова я был в городе один. Я вывалил себе на письменный стол коробку с семейными фотографиями. Мне попался снимок, где я подросток — в коротких штанах и с сумрачным лицом. Я был тогда, оказывается, толстяком. Несколькими годами позже я уже здорово похудел — об этом свидетельствовало фото, сделанное для университетской зачетной книжки. Сейчас любопытство мое сменялось странной растерянностью. Я видел, что с годами все настойчивее старался куда-то устраниться и от чего-то уклониться. В этой коробке на листках глянцевой бумаги была зарегистрирована вся моя жизнь, я мог всю ее перешерстить, вплоть до самых недавних групповых снимков — а на них я фигурировал совсем уже неопределенно, никогда не стоял в центре кадра, щурился, вечно бывал застигнут фотографом врасплох. В этом моем постепенном самоустранении, возможно, таился секретный смысл: я совершенно сознательно избегал воспоминаний. Я даже подумал: умри я скоропостижно, Эльзе было бы нелегко найти мою сравнительно недавнюю фотографию, пригодную для помещения на могильный камень. Эта мысль меня вовсе не огорчила, наоборот, она меня утешила. У моей жизни не было свидетелей. Возможно, из-за возмущения патетическим эгоцентризмом отца я стремился уйти куда-то в тень, будучи при этом более нарциссом, чем он. Возможно, и в жизни, в самых моих интимных человеческих связях, я давно уже был притворщиком. Я, так сказать, заранее навел фотоаппарат на свою жизнь, потом вышел из кадра — и нажал на спуск. Сейчас в комнате горела только лампа под абажуром, я снял очки и вперил взгляд в темноту. Затем открыл балконную дверь и вышел на террасу. Помочился на растения, поглядел на теплый парок, который поднимался от земли, упрятанной в цветочные вазы. Услышав телефонную трель, я вернулся в комнату.

— Эльза, это ты? Никто не отвечал.

— Эльза…

И тут из глубины неясно донеслось до меня дыхание, и это дыхание я узнал.

Едва добравшись до нее, я прижал ее к себе, запер в кольцо объятий. Она тихо дышала, приникнув ко мне. Так мы стояли неизвестно сколько времени, не двигаясь.

— Я так испугалась…

— Чего?

— Что ты больше не придешь.

Она дрожала, прижавшись лбом к моей шее. Я ушел носом в ее обесцвеченные волосы, торопился напитаться их запахом. Кроме этого запаха, мне ничего не было нужно. И мне накоец-то стало хорошо. Губы ее очутились у моей груди, я взял ее за локти, потянул вверх.

— Смотри на меня, прошу тебя, смотри…

Она стала расстегивать свою кофточку из люрекса, пуговицы проворно высвобождались из петелек, мелькали в ее пальцах, словно четки. Обнажились ее маленькие груди. Я остановил ее руку:

— Нет… не так…

Я взял ее на руки, отнес на кровать в маленькую спальню. Медленно раздел, двигал руками безо всякой спешки, бережно, словно готовя больного к обстоятельному осмотру. Она мне не мешала, разрешала все это с собой проделывать. Раздев ее донага, я отступил и стал смотреть. Италия улыбалась, была смущена, закрывала руками лобок.

— Я слишком некрасивая, ну прошу тебя…

Но я взял ее за руки и отвел эти руки наверх, за ее голову, за ее волосы, рассыпавшиеся по бахромчатому покрывалу.

— Пожалуйста, не двигайся.

Я медленно оглядел все ее тело, не пропустив ни пяди. Потом тоже разделся донага, перед нею я так никогда еще не делал. Я и сам не был красивым: руки тонковаты, обозначился живот, да еще и как-то косо торчала посреди пучка волос эта нелепая штуковина, — мне тоже было чего стыдиться. Но мне хотелось, чтобы в близости мы были именно такими, голыми и не слишком привлекательными. Могли бы видеть друг друга, никуда не торопились, не захлебывались страстью, отдались бы во власть времени. Когда я оказался на ней, то долго пребывал внутри не шелохнувшись, глядя в ее светлые, отрешенные глаза. Мы так и лежали, замерев, в самом центре этого отменно сфокусированного кадра. Слеза поползла по ее виску, я снял ее губами. Я больше не боялся ее, я лежал на ней как ее мужчина, как ее сын.

— Ты теперь моя, ты только моя….

Позже, присев на корточки в изножье кровати, она стала маленькими ножницами подрезать мне ногти на ногах.

— Сколько тебе лет?

— А на сколько, по-твоему, я выгляжу?

Прильнув друг к другу, мы задремали. Перед этим я гладил ее голову, но сон остановил мою руку. А когда я проснулся, Италии рядом со мною не было. На столе лежала записка: «Постараюсь побыстрее. Кофеварка тебя ждет». Внизу был поцелуй — след ее напомаженных губ, на этом поцелуе я запечатлел свой.

Потом пошел в кухню и зажег газ под кофеваркой. Открыл стенной шкафчик и любовался тем, с какой аккуратностью все было расставлено — стопки тарелок, рюмки и стаканы, пакеты с сахаром и с мукой, прихваченные бельевыми прищепками. На задней стороне дверцы шкафика притаился календарь, на некоторых числах последних двух месяцев были поставлены маленькие крестики. Я начал было соображать, пересчитывать дни и недели в обратном порядке, — нет, в этом не было нужды, я знал — это были даты наших встреч. На холодильнике меня ждало еще одно открытие — там, в стеклянной банке, я увидел несколько ассигнаций, некоторые были помяты, другие просто сложены пополам. Я пересчитал эти деньги, они там лежали все, до последней лиры.

Я подошел к окну. Солнце поджаривало виадук, заставляло потрескивать заросли бурьяна. Три курицы-недомерки с торчащими вверх хвостами гуськом обходили огород — там комочки земли были темными: огород совсем недавно поливали. Италия не тронула моих денег, она их приняла и схоронила в этой банке.

Я умылся в душе, потом, натянув банный халат Италии, рукава которого едва доходили мне до локтя, подобрал с пола телефон и уселся на постель. Я сообщил твоей матери, что в этот уикенд приехать к ней не смогу.

— А что случилось?

— У меня внеочередная работа в клинике.

Обезьяна с плаката смотрела на меня, а я смотрел на нее. Я услышал, как в замке повернулся ключ.

— Ты еще не ушел?

— Конечно не ушел.

Мы обнялись. Она принесла с собой какой-то чужой запах, явно побывала в каких-то других стенах.

— И где же ты была?

— Работала.

— Что это за работа?

— Нанялась на лето в одну гостиницу, убираю комнаты.

Вот оно что — она принесла с собою запах автобуса, запах людской толпы.

Когда стало смеркаться, мы вышли. Держась за руки, мы прогуливались по этому страхолюдному предместью, почти не разговаривали, слушали звук собственных шагов, вверяя наши мысли ночной вселенной. Я ни разу не ослабил своего пожатия, и она своего тоже не ослабила. Мне странным казалось, что рядом со мною шагает женщина, которую я знаю не слишком хорошо и которая тем не менее была мне так близка. Прежде чем выйти на улицу, она подкрасилась. Я украдкой поглядывал, как она сидела, склонившись над осколком зеркала, торопливо подводила какие-то участки лица, которые, должно быть, казались ей недостаточно привлекательными. Губная помада… гостиничные подоконники, с которых она мыла стекла… обесцвеченные волосы… В ней не было решительно ничего, что соответствовало бы моему вкусу. И тем не менее это была она, Италия, и все в ней мне нравилось. А почему — я и сам не знал. В эту ночь она была для меня всем, чего я только желал.

— А ну-ка побежали! — вдруг крикнула она.

И мы пустились бегом, чуть не спотыкаясь друг о друга, потом рассмеялись и, уткнувшись в какую-то стену, обнялись. Мы вытворяли все несуразицы, которые обычно вытворяют влюбленные. А на следующий день, когда мы прощались, Италию снова била дрожь. Она приготовила мне яичницу из яиц от собственных кур, выстирала и выгладила рубашку — а теперь дрожала, пока я ее целовал, и потом, когда я оторвался от нее, дрожать не перестала. Только что зародившаяся любовь, Анджела, полнится страхами, ведь ей еще нет места в мире и не дано ей спокойного прибежища.

* * *

Мобильный телефон дребезжит. Я пристроил его на подоконник, там прием гораздо лучше. Отвечаю я не сразу, открываю окно и только потом нажимаю зеленую клавишу — мне нужен глоток свежего воздуха. Голос твоей матери звучит невероятно близко, никаких шумов, обычных для аэропорта, вокруг нее нет, не слышно даже объявлений об отбывающих и прибывающих рейсах.

— Тимо, это ты?

— Я.

— Мне тут сказали…

— Что тебе сказали?

— Что случилась беда с кем-то из моей семьи… У меня в руке обратный билет.

— Да, да…

— Это Анджела?

— Да.

— Что с ней?

— Она упала с мотороллера, ее оперируют.

— Что именно оперируют?

— Голову.

Она не заплакала, она взревела в трубку — так, словно ее резали на куски. Но рев этот тут же обрывается, вернулся ее голос — подавленный, потерявший звонкость.

— Ты сейчас в клинике?

— Да.

— Что они сказали? Что говорят?

— Они надеются, что все кончится благополучно… очень надеются…

— А сам ты? Что ты скажешь?

— Я тоже думаю, что…

Судорога плача кривит мне рот, но плакать я не хочу.

— Давай надеяться, Эльза… давай надеяться.

Я сутулюсь, высовываюсь из окна… Почему я не падаю? Почему я не падаю туда, вниз, в больничный двор, где сейчас гуляют двое больных, набросив на свои пижамы пальто?

— Когда ты вылетаешь?

— Через десять минут, рейсом «Бритиш-Эруэйз».

— Я жду тебя.

— Послушай, а защитный шлем? Она поехала без шлема?

— Она его не застегнула.

— Как не застегнула? Почему же она его не застегнула?

Вот именно, почему ты, Анджела, забыла про правила? Почему юность до такой степени беспечна? Подарить ветру улыбку, дать полный газ — и пошла ты, мама, в задницу… А ведь ты сейчас матери и голову отсекла, и ноги. Как же ты теперь извиняться-то перед ней будешь, а?

— Тимо?

— Да?

— Поклянись мне… поклянись Анджелой, что Анджела жива.

— Я клянусь тебе. Анджелой клянусь.

Двое больных во дворе остановились, уселись на скамейку, закурили. Возле газонов с цветами идет женщина среднего возраста, в пальто кирпичного цвета. Это человечество, дочка, оно бурлит, оно кишит, оно куда-то карабкается. Человечество продолжается, оно бежит дальше. Что же теперь будет с нами — с тобой, с твоей матерью? Что будет с твоей гитарой?

* * *

Сначала мы занимались любовью, потом замерли, не делали ни одного движения. Сейчас мы лежим и слушаем, как жужжат автомашины на виадуке, жужжат так близко… Кажется, что они проносятся прямо по крыше. Нужно одеваться и ехать домой, но как нелегко выпростаться из этой смолы, она так крепко держит в плену. Сейчас, сейчас… куда они запропастились — эти чертовы носки, и брюки, и ключи от машины… При этом я не шевелю и пальцем. Завтра я уезжаю, мне придется выступать на конгрессе по онкохирургии — да только никакого желания туда переться у меня нет. Италия тихонько гладит мой локоть — это она прикидывает, много ли одиночества навалится на нее через минуту. А я прикидываю, каким будет конференц-зал, и вижу себя в очках, и свою физиономию на фото, рядом с напечатанной фамилией, и каждого из своих коллег с такой же пластиковой карточкой на лацкане, тоже снабженной фото, и гостиничный банный халат, и бар-холодильник, в который можно забраться ночью…

— Знаешь что, поехали-ка со мной.

Ее голова поворачивается на подушке, глаза у нее расширены, в них недоверие.

— Да, да, поехали! Она качает головой:

— Нет, нет.

— Да почему же?

— Мне нечего надеть.

— А ты поезжай прямо в трусиках. Ты в них замечательно выглядишь.

Через час или два, уже глухой ночью, я с красным карандашом в руке правлю свой доклад, перечитываю его снова и снова, что-то подчеркиваю, что-то убираю и добавляю и в конце концов звоню ей. Ты уже спала?

— Мне ведь лучше не ехать, правда?

— Я заеду за тобой в шесть. Не рано?

— Если передумаешь, не беспокойся. Я пойму.

В шесть утра она уже стоит у дороги, подкрашенная по всей форме. Странная клоунообразная фигура, маячащая в сером свете начинающегося дня. Целую ее. Кожа у нее ледяная.

— Ты давно меня ждешь?

— Я только что подошла.

Какое там «только что», она совсем закоченела. На ней черный жакет с подбитыми ватой плечами — слишком массивными, доходящими до шеи, — с куцыми рукавами. Кисти рук в каких-то разводах и от этого похожи на мраморные. В машине она потирает ладони, опустив их на колени. Я включаю печку на максимум, нужно побыстрее нагнать тепла. У нее отрешенное выражение лица, замерзли даже глаза. Она не шевелится, не стремится устроиться поудобнее, остается как есть: сидит напряженно, не облокачиваясь на спинку. Но потом понемногу расслабляется от тепла, а машина тем временем бежит по пустынной полосе автострады. Я дотрагиваюсь до кончика ее носа:

— Ну что, уже лучше? Она улыбается и кивает.

— Здравствуй, — говорю я.

— Здравствуй, — отвечает она.

— Как поживаешь? — спрашиваю я и просовываю ладонь между ее коленями.

Городишко этот состоит из туфовых построек, улочек с односторонним движением и стрелок, усердно отсылающих тебя на внешнюю, обводную магистраль. Завожу машину на стоянку. Мы предварительно договорились, она знает, что я заказал для нее отдельный номер. Рисковать мне не стоит — на конгрессе будет тьма коллег, должен приехать и Манлио. Приближаясь к подъезду гостиницы, мы делаем вид, что не знакомы. Италия волнуется, куда нужно идти, она не знает, но выступает весьма надменно. С собою она захватила чемодан на колесиках, слишком большой для такой короткой поездки. Чемодан наполовину пуст, она, чуть склонившись набок, вышагивает с ним рядом. Я-то привык к таким коротеньким командировкам, на этот случай у меня кожаный саквояж — небольшой, удобный, элегантный — подарок Эльзы. Сегодня утром я без привычного живота — затянул ремень на лишнюю дырку. Двигаюсь легко, настроение у меня преотличное, я чувствую себя школьником, отправленным на экскурсию. Догнав ее, провожу ладонью по ее заду. «О, синьорина, пардон, тысяча извинений!» Она сохраняет серьезность, не оборачивается, не удостаивает меня взглядом, она знает, что здесь она чужая. На ней этот неимоверный жакет и юбка, чуть длиннее, чем нужно, — попытка не слишком бросаться в глаза.

Мне ключ от номера выдают сразу же, Италия что-то начинает выяснять у портье. Двое коллег меня догоняют, мы обмениваемся приветствиями.

— Сауна у вас уже горячая или придется ждать? — спрашиваю я у девушки в голубом жилете, которая заносит в регистрационную книгу мои данные, — это предлог, чтобы задержаться у стойки лишнюю секунду. У человека, с которым Италия разговаривает, в руке карандаш, он скользит им вдоль списка заказанных номеров. Она поворачивается ко мне, беспомощно смотрит. Я подхожу ближе.

— Что, у моей коллеги есть какие-то проблемы?

Портье поднимает глаза на меня, потом бросает какой-то особенный взгляд на Италию.

— Надо подумать, куда эту синьору поселить. Ее нет в списке приглашенных.

Губы у Италии покрыты толстым слоем помады, волосы в беспорядке от постоянного обесцвечивания… Она сжимается в своем синтетическом жакете, подтягивает к себе нелепый чемодан — она чувствует: этот человек пытается понять, кто она такая. Она смотрит на его голову, склонившуюся над стойкой, — и возможно, уже раскаивается, что сюда поехала…

Вот она проходит через холл, и лицо у нее при этом дерзкое, почти вызывающее. Черты стали совсем грубыми — еще бы, ведь в душе у нее сейчас неразбериха, тут лучше всего уйти в оборону. Мы вместе входим в кабину лифта. Мы там одни, но я до нее так и не дотрагиваюсь. Смотрю ей вслед и морщусь, как от боли, — она шагает по коридору на своих покривившихся высоченных каблуках — и я морщусь. Комнаты у нас оказываются на одном этаже, портье все понял. В коридоре нет ни души. Италия входит в мою комнату. Она не присаживается и даже не смотрит по сторонам, только грызет ногти.

Конгресс длится четыре дня, идут своим ходом групповые конференции, совещания, курсы усовершенствования. Италии не хочется выходить из гостиницы, она лежит в постели и смотрит телевизор. Еду ей заказываю я, тарелки приносят прямо в комнату. Сам я ужинаю в гостиничном ресторане вместе с коллегами. При этом никуда не тороплюсь, ем со смаком, болтаю и даже шучу. В душе у меня тихое удовольствие: там, наверху, моя женщина, которую никто не видит и которая каждую секунду готова скользнуть в мои объятия. Она ждет меня, закрывшись на ключ. И каждый раз, когда я стучу, я слышу торопливые шаги ее босых ног, смягченные ковром. Разговаривает она тихо: ей кажется, что нас могут услышать. Ей жалко, что вторая комната, моя, практически пустует, — на прейскуранте, прикнопленном к двери, она прочла цену, и ее бросило в жар. В своей она не взяла даже минеральной воды из бара — и пьет из-под крана. Я сержусь, но ее не разубедить. Она не выходит из комнаты и, когда являются горничные, усаживается в уголке и смотрит, как они работают. Ночью мы любим друг друга целыми часами, совсем не спим. Италия закидывает голову за подушку, горло у нее подрагивает, волосы свешиваются на пол. Она словно ищет что-то, находящееся рядом со мной, нащупывает местечко, куда можно пристроить некую неприкаянную часть самой себя. При этом она как будто выскальзывает из моих ладоней. Глаза ее устремлены в окно, подсвеченное огнями фонарей во дворе отеля. Еще там есть фонтан, но его, когда приходит положенное время, выключают. Италия нарочно поднимается с постели, чтобы эту сцену не пропустить, ей нравится смотреть на струю, иссякающую прямо на глазах. Говорит она мало, ничего не просит, понимает, что она вовсе не новобрачная и путешествие наше отнюдь не свадебное. Я никогда не узнаю, сколько мужчин любили ее до меня, но знаю, что каждый из них, лаская ее или бесцеремонно лапая, помогал ей вылепиться, стать такой, какая она теперь.

Однажды вечером мы все-таки оставляем ключи на стойке, выскальзываем из холла и выходим прямо в темноту ночи. Я подарил ей белые туфли — приметил эту пару в какой-то витрине и купил для нее. Туфли оказались Италии велики, пришлось положить в носки туалетной бумаги. Городок весь устремлен к вершине холма, испещрен переулками и переулочками, застроен домами из серого камня. Теперь вот уже пятки Италии выглядывают из чересчур просторных туфель. Мы взбираемся наверх до самой вершины, пройдя мимо городской ратуши. Облокотившись на парапет бельведера, смотрим вниз, на ночную долину, усеянную звездочками огоньков. Потом спускаемся на несколько ступеней и оказываемся на площадке, вымощенной булыжниками. На ней какие-то приспособления для детских игр. Поскрипывают качели на ветру, вокруг темнота, и только церковная колокольня с готическим шпилем выныривает из темноты благодаря подсветке и парит над темными крышами. Мы сидим на каменной скамье и смотрим на деревянную лошадку, у которой вместо ног здоровенные пружины; меланхолическая нотка проникает в наше секретное уединение. Все эти игры и игрушки, возле которых нет детей, настраивают нас на грустный лад. К тому же и скрип пустых качелей портит нам настроение. Италия встает со скамьи, усаживается на железное сиденье качелей, отталкивается разок-другой, раскачивается все сильнее и сильнее. Белые подвенечные туфли свалились, она не обращает на них внимания.

На следующий день я обнаруживаю ее в коридоре: она успела подружиться с горничными, ходит вслед за уборочной тележкой из комнаты в комнату и помогает — наклоняется, подхватывает стопку чистых простыней, передает девушкам. Она не замечает меня, так что я могу ее рассмотреть. Сейчас Италия говорит быстро, с сильным южным акцентом. В компании этих девушек в передничках она абсолютно раскрепощена, словно выпорхнула из своего заточения и присоединилась к таким же, как она сама. На голову она нахлобучила банный чепчик — и самозабвенно дурачится. Изображает капризную постоялицу, у которой вдруг отключили воду, и толстенькая девица, стоящая рядом, хохочет от души. Надо же, я и не знал, что у Италии такие выдающиеся актерские способности. Я окликаю ее, она оборачивается, оборачиваются и горничные. Италия срывает с головы чепчик и идет ко мне. Щеки у нее красные, она трепещет, как маленькая девочка. — Ты уже здесь… — шепчет она.

В последний вечер я ужинаю в гостиничном ресторане. Я упросил Италию, чтобы и она спустилась туда, — мне хотелось узнать, как она будет смотреться среди людей, не знающих про наши отношения. Появилась она с опозданием, проворно направилась к столику в глубине зала, возле стеклянной двери, ведущей в смежный зал. Мои сотрапезники уже вовсю дышали вином и профессиональной желчностью, свойстенной врачам. Манлио подъехал только утром, но уже успел дойти до точки кипения. Мишенью он избрал американского исследователя, гуру альтернативной фармакологии. Источал презрение, яростно затягиваясь очередной сигарой; золотая зажигалка лежала наготове рядом с салфеткой. Меня интересовало, что именно закажет себе Италия; было бы так приятно налить ей бокал вина. Пока что ей ничего еще не принесли, возможно, о ней вообще забыли. Я озирался в поисках официанта. Чувствовала Италия себя неспокойно, она вообще едва согласилась доставить мне это удовольствие и теперь, положив на стол локти, теребила пальцами подбородок и мечтала поскорее отсюда убраться. Ее замешательство вполне ощущал и я. Вот официант наклонился над нею, приподнял пузатую крышку, сохраняющую блюдо горячим. Италия стала орудовать ложкой, вероятно, это был суп. Я обернулся к Манлио — он в упор смотрел на Италию. Она заметила его взгляд — перестала есть, теребила угол салфетки. Потом подняла глаза, и я увидел, что она сдвигает эту салфетку так, чтобы во всех подробностях продемонстрировать ее Манлио. На лице у нее снова появилось давешнее вызывающее выражение. Манлио пихнул меня локтем. «Она на меня смотрит…» — прошептал он; тяжелая улыбка кривила его рот. «Она без кавалера сидит, ну что, приглашаем ее, а?»

И прежде чем я смог его остановить, он приступил к делу — поднялся с места и с ухмылкой любезного павиана пошел к ней. Вокруг раздавался смех, все уже успели изрядно подвыпить. Я увидел Италию — она поднялась, попятилась, наткнулась на тележку с десертом и вышла из зала. Манлио опять уселся рядом, положил руку на зажигалку.