Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

не уходи

.docx
Скачиваний:
9
Добавлен:
30.03.2015
Размер:
385.81 Кб
Скачать

Операция была закончена. Теперь я мог поглядеть и по сторонам — в глазах у меня поблескивал вызов, поблескивало презрение. Возле моего второго ассистента стоял паренек-практикант в чересчур большом халате, ошалело смотрел на меня. Я и не заметил, что он тут есть, он приблизился только сейчас. У него были глаза человека, который всю силу воли употребил, чтобы побороть самого себя. То ли он просто старался не упасть в обморок, то ли боялся крови. Идиот.

Я выбросил перчатки, вышел из операционной и вошел в раздевалку. Сел на скамью. Из окна был виден все тот же соседний корпус, низенькие окна служебных лестниц, через которые видны ноги поднимающихся и спускающихся. Да, только ступеньки и ноги — лица остаются там, за стеной. Вот прошли мужские брюки, просеменили белые чулки медсестры. Я, помнится, подумал, что ничто не может спасти нас от нас самих и что снисходительность — это фрукт, который падает на землю, уже изъеденный червями. Операцию я закончил, и можно было спустить с привязи все эти непристойные мысли, от меня ведь теперь толку было как от дохлого киллера.

Двери операционной были распахнуты, сама она была в беспорядке, с другой стороны, в коридоре, мелькнул человек, он шел в уборную с рулоном туалетной бумаги в руке. Я чуть присел в окне, приветственно помахал рукой медсестрам и ассистентам. Потом спускался в лифте и снова был занят лишь тем, с чем, как мне казалось, я только что справился. На первом этаже, возле той самой двери, теперь никого не было, а за дверью оказалась комната как комната — приемная, в которой пациенты сидели в очереди на диализ. Были там две женщины с желтыми лицами, они ожидали, пока их пустят на эту процедуру. Нет, Анджела, та женщина никогда в эту комнату не входила, и в остальные она тоже не входила. Она так и осталась там, у себя, прижавшись к стене, на которой висел плакат с обезьяной. И даже лица не подняла.

* * *

В этом году, Анджела, случилось событие непредвиденное — перед Пасхой ушел из жизни мой отец. Боли от этой потери я не испытал, мы ведь с ним почти не виделись. После смерти моей матери наши встречи стали совсем уж редкими. Мне известно было, что живет он в приюте для пенсионеров, но даже адреса его я толком не знал. Он назначал мне встречи на реке, в плавучем баре, возле теннисных кортов — всегда на закате, в самые безмятежные часы дня. Ему нравились аперитивы, и чтобы бортик стакана посыпали сахаром и рядом было блюдечко с маслинами. Он держал живот втянутым, усаживался так, чтобы его профиль был виден во всей красе. Очень ему нравилось чувствовать себя молодым и свободным. От нечастых этих встреч у меня в памяти остался только стук теннисного мячика, который отскакивал от ракеток и от корта, посыпанного мелким красноватым песком.

В день похорон я был в церкви, стоя выслушал заупокойную мессу. Эльза стояла рядом, черная вуаль с вышивкой спускалась ей на лоб. Она плакала. Что именно она оплакивала, мне было неясно. Видимо, плакала потому, что считала, что так нужно. Низенький седоволосый человек вдруг вышел из-за колонны и проследовал мимо меня. Черный атласный галстук у него был развязан, из ворота рубашки торчала фирменная этикетка. Он подошел к микрофону проповедника и прочел страничку сочиненного им текста. Все слова были риторическими, абсолютно бесполезными, моему отцу они бы очень понравились. Вероятно, этот человек дружил с моим отцом: в голосе его было подлинное чувство, в руке мокрый платок. Выглядел он несколько не от мира сего, добродушный и одновременно непристойный, весь, от волос до одежды, был желтый от никотина и даже на паперти церкви курил. Он пожал мне руку, попробовал и обнять, но я уклонился. Вроде бы никто из родственников его не знал. Он тут же удалился, его тщедушное тело, затянутое в муаровый пиджак, как-то вприпрыжку спустилось по лестнице. У меня возникло ощущение, что этот незнакомец, в котором было намешано всего понемножку, олицетворяет собою наследство, оставшееся после моего отца. Об отце я сейчас и думал, направляясь в машине к морю, где ждала меня твоя мать. Эта смерть, обошедшаяся без физических страданий, застигшая отца неожиданно, в последующие после похорон месяцы стала беспокоить меня больше, чем можно было ожидать. Как-то ночью я проснулся и ясно понял — теперь я сирота. Я забрался в уголок между холодильником и кухонным столом, меня терзала тоска — даже не по отцу, а по желанию иметь отца, по далекой возможности, которую он, вероятно, в себе все-таки таил и которую я из гордости постоянно игнорировал. Во мне исподволь накапливалось сожаление, угрюмое и молчаливое. Уже и лето настало, а этот странный внутренний разлад все не оставлял меня. Возможно, прохладный климат все поставит на место, думалось мне. Я вел машину к морю и размышлял, не поехать ли нам с Эльзой на весь август в Норвегию. Мне так хотелось побродить по краю огромных тектонических расселин, постоять на берегу, на скалах, обрывающихся в море, прокатиться на пароходике по Вестерфьорду, посетить архипелаг Лофотен. А потом просто пожить там — от ветра у меня покраснеет кожа, я буду выуживать из синего, как кобальт, моря треску больше меня самого. Какая-то женщина в возрасте ехала впереди, уже изрядное время я сидел у нее на хвосте. Я мог бы включить сигнал поворота, поклаксонить и пойти на обгон. Но я не прибавлял скорости и все чего-то ждал. Волосы у нее были короткими, они открывали интеллигентный затылок женщины, не желающей перешагивать некий важный возрастной рубеж. Эта женщина так хорошо держится, и спина у нее совсем девичья, вот только чувство возрастной ориентировки она уже потеряла. Хватит миндальничать, сейчас я нажму на клаксон, его пронзительный звук прохватит ее до самых костей. Но тут мысли у меня переключились на мою мать. Она водительские права получила совсем поздно, преподнесла их себе в подарок. Забиралась в свою крохотную малолитражку, пахнущую восковой пастой для полировки мебели, и ехала куда душе угодно. Пальто из драпа в елочку, заботливо сложенное, всегда лежало у нее на правом сиденье. А машину она вела в точности как эта женщина, ехавшая впереди меня, — старательно держалась за баранку, ужасно боялась, что кто-нибудь ударит еи в спину неожиданным звуком клаксона. Скажи на милость, Анджела, ну почему же жизнь сводится к таким пустякам? И где человеческое милосердие? И куда делись удары сердца моей матери? Где удары сердца всех тех людей, которых я любил? Дай мне твою старенькую корзинку, дочка, ту корзинку, с которой ты когда-то ходила в детский сад. Я хочу собрать в нее, словно светлячков в кромешной тьме, все светлые проблески, что встретились мне на жизненном пути.

Женщина впереди меня замедлила скорость, сбросил скорость и я. Потому что вдруг почувствовал себя новорожденным ребенком, которого куда-то везут в коляске. Тем временем поля по сторонам шоссе пошли совсем уж грязные… Да, да, именно в этих краях моя машина заглохла несколькими неделями раньше.

Зеленая дверь оказалась запертой. Я несколько раз постучал, ответа не было. Грузовики все так же проносились по виадуку, я и сам бог знает сколько раз проезжал по нему, направляясь к морю, ничего не ведая о той жизни, что текла под ним. Там, позади виадука, виднелись и другие подобные жилища — бараки, ржавые автовагончики… Из бурьяна зловеще выглядывал остов сгоревшей машины — наверное, она когда-то свалилась с виадука и до сих пор никто не удосужился ее убрать. Рядом, через трещину в глине, проделанную зноем, ползла змея. Ее черная чешуя блеснула — и тут же исчезла в траве. Женщина была в отлучке. Я медленно побрел прочь, тень от ее дома, все удлиняясь, расползалась по этому безрадостному ландшафту, стала наползать и на меня.

Я забрался в машину, вставил ключ, но не повернул. Нажал кнопку приемника, поискал музыку. Потом откинул голову на сиденье. Я был в тени, вокруг стоял звенящий зной — пустыня, да и только. Время от времени чей-то одинокий крик прокатывался понизу, вырвавшись неизвестно из какой дыры. Я выключил радио. Вытянул ноги поверх педалей, прикрыл глаза — и тут увидел ее. Увидел через узкую, словно в синемаскопе, щель между своими прищуренными веками. Она шла по фундаменту строящегося большого кооперативного корпуса, пробираясь между торчащих бетонных колонн. Я не ошибся, ожидая ее именно здесь. Она снова выбрала этот сокращенный путь, чтобы поменьше жариться на солнце. На тех участках, где было солнце, она вроде бы ускоряла шаги, потом, попадая в длинные тени от колонн, шла гораздо медленнее, становилась там почти черной. Я боялся, что не узнаю ее, но нет, узнал сразу же, как увидел. Она была далекой, маленькой; тень мешала рассмотреть ее в подробностях. Но это была ее голова, похожая на голову огородного пугала, это были ее тонкие ноги дугой. И эту ее неловкую походку, возможно происходящую от какой-то врожденной вывернутости бедер, я тоже узнал. Ни о чем не ведая, она шла прямо ко мне, похожая на одного из тех отчаявшихся беспризорных псов, что удирают боком, если его пугнуть. Две объемистые сумки с продуктами оттягивали ей руки. Их тяжесть должна была бы прибавить ей устойчивости — но нет, она еще больше лишала эту женщину равновесия. Она же упадет, подумал я, вот сейчас она упадет. И я уже взялся за рычажок, чтобы распахнуть дверцу, хотел бежать ей навстречу. Но нет, она не упала, она просто скрылась в очередной тени. Я убрал руку и с места не двинулся. Ее широкий лоб вынырнул на яркий свет, и у меня опять возникло чувство, что я слежу вовсе не за ней, а за самим собой. По мере того как она двигалась вперед в этой сетке из света и тени, во мне кадр за кадром пробегали картины позорища, которое я устроил себе и ей. Я съехал вниз по сиденью, замер, покрылся потом, и на меня накатил приступ похоти. Потому что я разом вдруг все вспомнил… вспомнил ее неяркое тело, похожее на очаг, лишенный огня, ее белую шею, ее грустный, загадочный взгляд. Нет, все это сделал не один я. Она хотела этого так же, как и я. И даже больше меня. И стена, и стул, упавший за нашими спинами, и ее схваченные мною запястья, поднятые вверх, прижатые к глянцевой бумаге плаката, снова возникли передо мной. Воспоминание обо всем этом прочно сидело где-то в глубинах моего существа. Там был записан даже общий запах наших соединившихся тел. Запах бреда, вытесняющий запах пепла. Соитие наше было проникнуто отчаянием. И отчаяние шло только от нее, оно было неотрывно от ее худеньких ног, которые сейчас несли ее ко мне. Это она занималась любовью таким вот манером, а вовсе не я, она навязала мне свои правила. А сейчас она приближалась ко мне со своими битком набитыми сумками. Что ты там купила? Что ты вообще ешь? Да брось свои сумки, швырни их в пыль и иди ко мне, черт возьми. Она была худенькой, совсем худенькой, да мне еще приходилось смотреть на нее против света. Она сейчас смахивала на одно из тех лишенных позвоночника, вихляющихся созданий с хрупким, как бы призрачным остовом, которые показываются из земли по весне, — такой вид придавали ей эти непомерные для нее физические усилия. Она направлялась к своему дому; сегодня был какой-то очередной день ее нищей жизни, она принимала его, не удивляясь. Что у нее за характер? И почему она так обильно красилась? Сумка, сшитая из обрезков кожи, колотилась об ее ноги. Честно говоря, мне следовало немедленно уехать. Вот она приостановилась в следующем конусе тени. Поставила на землю одну из сумок, потрогала затылок, разогретый солнцем, поправила прядь обесцвеченных волос. Я замер, ловя это ее движение, на расстоянии чувствуя испарения ее влажного затылка. Я на этот раз ничего не пил, желудок мой о себе не заявлял, голова была ясной… И именно в этой ясности, в этом отсутствии желудочных каверз я ее желал! Я самому себе не верил — ведь я глядел на нее, уже заранее отказывая ей в самом простом уважении. Значит, вздор это все, я ее ждал вовсе не для того, чтобы принести свои извинения, я устроился здесь, словно ястреб в засаде, готовый наброситься на нее и снова ею завладеть. Вот она почти поравнялась со мной, сейчас пройдет мимо и меня не заметит. Я должен дать еи исчезнуть, глядя в зеркальце заднего обзора, и после этого уехать восвояси. И больше уже не извращаться… Я опустил голову и стал смотреть на собственные ладони, лежащие на коленях, я твердил себе, что человек я добропорядочный.

Ее живот поравнялся с дверцей. Она наклонилась и заглянула внутрь. Я поднял голову и, вместо того чтобы увидеть пару расширенных от испуга глаз, увидел взгляд лишь чуточку недоуменный. Я сразу выбрался из своего укрытия — правда, не полностью: спиной я опирался на распахнутую дверцу, но одна нога все еще пребывала в машине.

— Ну, как дела?

— Все в порядке, а у вас?

— Давай-ка будем на «ты».

— Какими судьбами в наших краях?

— Да вот забыл расплатиться с механиком.

— Он мне уже напоминал… Сказал, что если я вас знаю…

— Называй меня на «ты».

— Хорошо.

— Так что ты ему ответила?

— Сказала, что я тебя не знаю.

Она не казалась рассерженной, она вообще никакой не казалась. Может, она к таким вещам привыкла, подумалось мне, может, эта бабенка вообще способна лечь под первого встречного. И я стал оглядывать ее, ничего уже не опасаясь. Темные тени обрамляли глаза, от этого они казались еще глубже запавшими в костистых орбитах. Шея была в голубоватых венах, они уходили в рубашку в черно-желтую клетку, сшитую из блестевшего на солнце эластика, грошовую вещицу, сварганенную на машинке каким-нибудь подростком-азиатом. На меня она больше не смотрела. Поднесла руку к челке и стала ее теребить, укладывать мелкими прядками — старалась закрыть свой непомерно большой лоб, ведь именно в него упирался мой взгляд. Прямые солнечные лучи подчеркивали несовершенство ее черт, и она это чувствовала. Ей, видимо, было хорошо за тридцать — у наружных уголков глаз собиралась едва приметная сеточка морщинок. Да и само лицо ее уже блекло, об этом говорила каждая клеточка кожи. Но в глазах, в ноздрях, в щелочке между верхней и нижней губой — повсюду пробивалось ее потаенное, внутреннее дыхание, прорывался подавленный, неопределенный призыв, похожий на порыв сильного ветра, вдруг проникшего в глубину лесной чащи.

— Как тебя зовут?

— Италия.

Это невероятное имя я воспринял с улыбкой.

— Послушай, Италия, — сказал я, — мне здорово неудобно за… — Я подергал пальцами подкладку кармана. — В общем, я у тебя прощения хотел попросить, я был порядком пьян.

— Мне пора идти… а то на солнце продукты оттают.

И заглянула в одну из своих сумок — сумки она на землю так и не поставила.

— Давай я тебе помогу.

И я было наклонился, пытаясь взять сумки у нее из рук. Но она решительно воспротивилась: — Нет, нет, они не тяжелые.

— Пожалуйста, — тихо сказал я, — ну, прошу тебя…

Ее глаза утратили всякое выражение. В них было только полное отсутствие, то отсутствие, которое я уже видел, как будто она разом отрешилась от всех намерений и желаний. В своих ладонях я ощутил пот ее ладоней, оставшийся на ручках сумок. Мы, как и тогда, спустились по ржавой наружной лестнице, добрались до насыпи. Она открыла дверь, я закрыл ее, как только мы вошли. Все внутри было таким же безутешным — цветная дерюжка на маленьком диване, плакат с обезьяной, держащей в лапах детский рожок, прежний запах каустической соды и крысиного яда. Я ощутил: во мне что-то двигалось, какая-то податливая и горячая волна медленно просачивалась в меня… толчок похоти не спешил, он завладевал мною мягко и как будто без моего ведома. Я поставил на пол сумки с продуктами. Выпала жестянка с пивом, покатилась под стол. Она за этой банкой наклоняться не стала, стояла прислонясь к стене, смотрела на окно, что-то разглядывала через створки сведенных ставней. Приближаясь к ней, я ослабил узел галстука. Яички у меня отяжелели, их ломило. На этот раз я взял ее сзади. Во-первых, глядя ей в глаза, пришлось бы о чем-то думать, во-вторых, мне вообще так было удобнее. Я хотел обнять ее за ребра, зарыться носом в ее затылок. Я, должно быть, поцарапал ей спину, но это получилось как-то невольно… Уходя, я порылся в кармане брюк, вытащил бумажник, положил на стол деньги.

— За оттаявшие продукты…

Она, Анджела, мне не ответила. Возможно, мне удалось-таки ее обидеть.

* * *

Твоя мать была в саду с Рафаэллой — та летом снимала коттедж у пляжа, совсем недалеко от нас. Они хохотали. Я наклонился и мимоходом чмокнул Эльзу в щеку. Она сидела, растянувшись в шезлонге, рассеянно прошлась ладонью по моим волосам. Я тут же ретировался: боялся, что она отметит чужой запах. Рафаэлла поднялась:

— Побегу, я обещала Габри занести ей свою шляпу.

Добрую часть дня она проводила в воде, водрузив на голову самодельную шляпу из морской губки. Колыхалась на поверхности в нескольких метрах от берега, ожидая, пока кто-нибудь на берегу не соблазнится и не залезет к ней в воду. Достаточно было гребнуть раза три, и она возникала перед тобой, словно сигнальный буй. Она обожала болтать — и всегда могла рассказать две-три занятные истории, поскольку постоянно путешествовала. Эльза синела от холода, составляя ей в воде компанию; Рафаэлла же вообще не мерзла, ее купальный костюм вечно был мокрым, она купалась даже после заката.

Я остановил глаза на ее мощных ляжках — совершенно без задних мыслей. Она обезоружила мой взгляд иронической репликой.

— Чего ты хочешь, — сказала она, указывая на Эльзу, — худышки всегда берут себе в подругих толстух. — И набросила на плечи свою пляжную накидку. — Ты, Тимо, что-то бледный, — добавила она, — почему бы тебе не позагорать немножко?

Три года назад, как ты знаешь, она умерла. Я оперировал ее дважды: в первый раз вырезал грудную опухоль, а во второй вскрыл брюшину и тут же зашил — все это заняло полчаса. Я это сделал, поскольку речь шла о нашей с Эльзой подруге; я-то заранее знал, что надеяться не на что. После первой операции ни на какие процедуры она не ходила, тут же уехала путешествовать по Узбекистану, дала возможность своей саркоме метастазировать вволю. Она была женщиной терпеливой, наша Рафаэлла, жила сама и давала жить другим. В ту далекую пору у нее никакого рака еще не было, а была пара деревянных башмаков, которые, соприкасаясь с дорожкой, выложенной кирпичом, производили невыносимый грохот. Сейчас я подождал, пока этот всепроникающий стук не замер, не утонул в песке пляжа.

Ступни Эльзы по самые щиколотки высовывались из шезлонга. Я уселся под ними и стал их поглаживать. Руки мои добегали до Эльзиных колен, кожа у нее была гладкой, пахла пляжным кремом. Раньше каждый раз, когда я приезжал к ней на море и даже когда только еще думал об этом, мне становилось хорошо. А сейчас я был тут, сидел у нее в ногах, но ни малейшего счастья не испытывал. Я давно уже заметил: то, чего я когда-то ожидал, так и не наступило. На разные ее небрежности, в общем-то, можно и не обращать внимания: в холодильнике никогда не было ничего холодненького, мои плавки после последнего купания выцветали, брошенные на самом солнце в углу террасы, любимую рубашку никто так и не думал выгладить. Главное же — у меня никогда не было чувства, что меня ждут, что меня любят… Впрочем, я, наверное, несправедлив. Эльза меня любила, но любила разумно — к этой разумности я же сам ее и склонил, потому что она, вне всякого сомнения, была более страстной натурой, нежели я. Любви ради она приспособилась к моим неспешно проявляющимся рефлексам. А я между тем после смерти отца начал порядком сдавать. Всякого рода неуверенность, внутренние сшибки, подавленные в молодости, так и лезли на поверхность. И я ожидал, что Эльза, бывшая теперь всей моей семьей, меня наконец заметит. Но твоя мать, Анджела, никогда не испытывала симпатии к людям слабым, и я, к сожалению, это знал, за это я ее и выбрал. Теперь я гладил ноги жены и не чувствовал в ней никакого трепета, ответом мне была только сладковатая отдушка пляжного крема. Я любил ее, но был не в состоянии привлечь к себе ее внимание. Я любил ее, но в мыслях улетал туда, на окраину, в лоно другой женщины. Она меня не разочаровывала, с ней не были связаны воспоминания, основанные на плотских радостях. В этих воображаемых эскападах, волнующих, полных переживаний, я становился тем дерзким мальчишкой, которым когда-то пламенно хотел быть, но так и не стал.

— Ты помнишь того человека на похоронах моего отца?

Эльза сидела опершись на локти, она слегка склонила ко мне голову:

— Это какого же?

— Того, что прочел речь.

— Помню, более или менее…

— Он, по-твоему, был искренним?

— Есть такие люди, они ввязываются в чужие похороны… Бедняги, делать им нечего.

— По-моему, он был не из таких, он знал даже папино студенческое прозвище. И потом, ведь он плакал.

— У людей полным-полно причин, чтобы поплакать, и любые похороны — это отличный предлог.

— А ты сама по кому плакала?

— По твоему отцу.

— Ты ведь едва была с ним знакома.

— Я плакала вместо тебя.

— Но я-то ведь вовсе и не переживал.

— Вот именно.

Она убрала ноги и рассмеялась.

— Пойду приму душ, уже поздно.

Ну что же, иди принимай свой душ! А я здесь еще немного посижу. Посмотрю па солнце, которое опускается в море в пурпурной бахроме неба… Это так красиво, что ты поневоле поверишь и в Бога, и в лучший мир, где поджидают тебя твои усопшие, чтобы сказать, что ничего не будет ни потеряно, ни забыто. Я думаю о своем отце, а кончик члена у меня так и горит. И думаю я об отце, сидя в одиночестве под этим царственным небом. И сейчас я, пожалуй, возьму из холодильника банку пива, а если все эти банки так и валяются теплыми под столом, у меня порядком испортится настроение.

* * *

В доме Габри и Лодоло была тьма народу, сам дом был окружен настоящим частоколом факелов, трепетавших на ветру. Мне навстречу то и дело попадались бронзовые от загара люди, в темноте сверкали белозубые улыбки. Я был в своем любимом костюме из светлого льна, галстука не надел, волосы, еще не совсем просохшие, приятно холодили мне шею, отголоски этой свежести забирались под рубашку. Бриться я не стал, каждый уикенд давал своей щетине свободу. Держа в руке бокал, я здоровался то с тем, то с другим, был кротким и приветливым, как проповедник. У стола с аперитивами Эльза разговаривала с Манлио и его женой, жестикулировала, поправляла волосы и улыбалась. Полные губы то и дело раскрывались, позволяя видеть ряд верхних зубов, чуть-чуть выдвинутых вперед, — она прекрасно знала, какое обаяние таится в этом ее маленьком дефекте. Отливающее глянцем пунцовое атласное платье, губная помада в тон — со всем этим прекрасно гармонировало колыхание тугой Эльзиной груди, едва она принималась смеяться. На всякого рода вечеринках мы с Эльзой обычно присутствовали порознь — так было гораздо интереснее. Время от времени мы подходили друг к другу и тихонько обменивались кое-какими замечаниями, но самое существенное откладывали на потом, до возвращения домой, когда Эльза меняла высокие каблуки на шлепанцы. Друзья нас безумно смешили, и чем в более мелодраматических ситуациях они оказывались, тем больше мы смеялись. Эльза мигом хватала драматическое зерно любой любовной связи, отбрасывала внешние покровы и внедрялась в сокровенную суть. Она устроила экспертизу всем супружеским парам, что были в нашем окружении. Благодаря ей я точно знал, что все наши друзья несчастны. Сейчас-то, правда, они казались вполне счастливыми. Они с аппетитом ели и пили, рассматривали не принадлежащих им женщин. По-видимому, несчастливость была не слишком глубокой, она переставала их терзать уже после пары бокалов полусухого шампанского, ее можно было запросто прогнать туда, по ту сторону висячего сада, в отступающее море, туда, где у причала ждал пассажиров прогулочный катер Лодоло, опустив белые борта в спокойную ночную воду. Нет, я вовсе не чувствовал себя окруженным страдающими людьми.

Манлио разговаривал с Эльзой и лишь изредка бросал короткие взгляды на свою швейцарскую жену. Мартина поворачивала голову как-то толчками, в такт движениям глаз, слишком близко посаженных и слишком навыкате. Она была миниатюрной, худенькой, морщинистой — этакая черепаха в бриллиантовом колье. Она пила. Пила не сейчас, сейчас Манлио зорко за ней наблюдал. Пила, оставаясь в доме одна, пока он был занят на операциях: роды, выскабливание матки, подсадка и изъятие яйцеклеток, дечение маточных атоний — все это по большей части в частных клиниках. Манлио был к ней привязан, таскал ее за собою уже лет двадцать, словно ребенок заводную куклу. Было полное впечатление, что он купил ее в каком-нибудь игрушечном магазине. Все друзья хором восклицали: «И что он такого особенного в ней нашел?» Что касается меня, то я не находил ничего особенного в нем, а не в ней. Мартина отлично вела дом, могла приготовить и бефстроганов из ягненка, и жаркое по-аматрициански, и не имела никаких мнений. Гости с жадностью глотали эти восхитительные яства и расходились, забыв ее поблагодарить, но разве заводную куклу благодарят… Манлио, естественно, ей изменял. «А как же иначе?! — говорила Эльза. — Такой блестящий человек, такой полнокровный — и эта алкоголичка, лишенная желаний». Сейчас я поглядывал на них, прокладывая дорогу среди гостей, стоящих впереди, и все больше склонялся к мысли, что он с удовольствием бы изменил Мартине с моей женой. И это тоже было естественно. Эльза выглядела такой аппетитной, у нее были пышные волосы и упругие формы, ее так красила эта чуточку рассеянная улыбка и эти торчащие вперед соски, как бы приделанные для пущего соблазна. Уж очень она в этот вечер остроумничала с Манлио. Он был ее гинекологом, он делал ей все проверочные тесты, он в свое время поставил ей спиральку. Неужели она об этом забыла? Он-то уж, во всяком случае, не забыл. Сейчас изо рта у него торчала сигара, глаза горели как угли. А рядом стояла его кукла, вкусно затягиваясь ментоловой сигаретой.

Я потянулся налить себе еще бокал вина, локтем слегка чиркнул по пунцовому наряду Эльзы. Манлио приподнял свой бокал — жестом, который как бы означал, что мы с ним в добром согласии.

Ступай туда, куда надлежит тебе идти, Манлио. В задницу ступай, а не то мы с тобой поругаемся. У тебя рубашки шьются на заказ дюжинами, и на грудных карманчиках стоят их номера, но у тебя еще и брюхо, ты еще в университетские времена обзавелся жирком. Ишь чего захотел, а? Захотел уестествитъ мою жену, пузан ты этакий?

Манлио был моим лучшим другом. Он им был, и он им останется, ты ведь это знаешь. Эта привязанность так во мне и живет, ее мне предписало сердце, не указав на то никаких ясных причин.

Рафаэлла здорово разошлась — вовсю двигала своими массивными телесами, одетыми в длинный бирюзовый кардиган, испещренный вышивками, трудилась в поте лица своего напротив Лодоло, хозяина дома, — у того был обкуренный взгляд, мятая рубашка и вид бедного родственника. Ливия — та и вовсе дошла до точки: волосы у нее сбились на лицо, руки были воздеты к потолку, в ритме шейка тряслись все ее восточные ожерелья, она так и тянулась к Алели. А Адель была затянута в узкий наряд трубочкой, бурый с коричневым отливом, двигала только плечами и головой, робко, словно лицеистка на своем первом балу. Мужья не обращали на них никакого внимания, они стояли на некотором расстоянии и напрочь увязли в очередном споре о политике. Джульяно, муж Ливии, долговязый и преждевременно поседевший человек, наклонялся к Родольфо, мужу Адели, — тот был блестящим специалистом по гражданскому праву, во времена всеобщей безработицы играл в любительском театре; в одно прекрасное лето, которому предстояло еще прийти, он разведется с бедняжкой Аделью и употребит все свое искусство судебного крючкотвора, чтобы начисто лишить ее прав на совместно нажитое имущество — безжалостно и бесстыдно. Но жизнь эластична, ее перспективы расплываются во временных далях, и она дает нам время на все, что угодно. В этот вечер Адель была еще далека от своего будущего и, потряхивая головой, по одной показывала гостям остроконечные брильянтовые сережки, блестевшие в ее ушах.