Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

не уходи

.docx
Скачиваний:
9
Добавлен:
30.03.2015
Размер:
385.81 Кб
Скачать

— Иди к нам, хирург! — крикнула она мне.

Пробираясь через людей, я на миг поймал взгляд твоей матери. Она тоже хлебнула минимум одной рюмкой больше, чем следовало: глаза у нее блестели и выглядели близорукими. С опозданием она поднесла руку ко рту, чтобы прикрыть непрошеный зевок. Я танцую неохотно, уж очень мне не по душе забористая музыка на всю катушку. Но когда и вправду доходит до дела, я самозабвенно утверждаюсь в своем единственном квадратном метре, и оттуда меня уже не вытащишь. В общем, я закрыл глаза и для начала принялся покачиваться, безжизненно опустив руки вдоль туловища. Музыка входила в меня и оставалась, она была глубокой и глухой, как звуки моря в большой раковине. Одну такую раковину я где-то видел совсем недавно. Вот только где? Ну да, она же была там, рядом с нефритовым слоником, на облупившемся лакированном комоде в доме этой женщины. Я ведь уже много раз видел ее через пелену пота, заливавшего глаза, которые я приоткрывал лишь на какое-то мгновение, — видел эту глупую раковину… завиток устья у нее был розовым и гладким, похожим на тайные губы женщины. Теперь я раскачивался еще упорнее, наклонялся вперед, по-настоящему вперед, потом выпрямлялся и откидывал голову назад. Небо над нами переполнилось звездами, как будто темнота, нашпигованная огнями, извергалась фейерверком. Бокал давно уже выпал у меня из рук, подо мной хрустело стекло. Я потерял равновесие и чуть не рухнул в объятия Рафаэллы. «Берегись, Тимо, а то вот скажу тебе „да“, что-то ты будешь делать?» — крикнула она, и от смеха рот у нее разъехался до ушей. Заодно с нею рассмеялись и Ливия и Манлио, который теперь топтался у меня за спиной, добиваясь благосклонности низенькой женщины с мечтательным выражением лица. Я обхватил широкую талию Рафаэллы, повлек ее за собой, и мы вприскочку стали изображать какой-то невероятный танцевальный дуэт. Она путалась в своем непомерно длинном кардигане, ее толстый живот полемизировал с моим, пока я расталкивал ею толпу гостей. Давай плясать, Рафаэлла, давай плясать. Через несколько лет твой живот окажется под моими руками, это будет кусок плоти, изолированный операционными полотнищами, и, лежа на подушке с голубым штампом клиники, ты скажешь мне: «Как жалко, мне ведь удалось наконец похудеть…» — и заплачешь. А сейчас смейся, пляши и откалывай номера! Я тоже пляшу, Анджела, я отплясываю самбу своих воспоминаний. Но своего будущего я не знаю, как и все прочие. Как и твоя мать. Она тогда сняла туфли и танцевала, держа их в руках. Подбирала ступни горбиком, осатаневшими пальцами ног попирала пол, словно виноград давила по осени, сами ее ноги были олицетворением музыки…

— Осторожнее, я здесь бокал разбил! — вдруг спохватился я.

И увел ее подальше от танцующих.

Висячий сад, разбитый на обширной террасе, изобиловал экзотическими растениями страшноватого вида; некоторые из них, высоченные, вдоль стебля были увешаны диковинными наростами, листья их были острыми и жесткими, Другие щетинились иглами, кончавшимися пыльными соцветиями. Лунный свет обесцвечивал и без того чахлую окраску этих цветочков, придавал им беловатый оттенок. Я шел по саду, и мне казалось, что я гуляю по городу призраков. Я выглянул через деревянную решетку. Море теперь совсем успокоилось, отливало темно-голубым. Я посмотрел дальше, к горизонту, но ничего не увидел: море плавно терялось в темноте. Отец у меня умер совсем недавно, ушел безвозвратно, инфаркт убил его прямо на улице, и я теперь уже не был чьим-то сыном. Я был просто светлым льняным костюмом, лицом, белеющим в темноте, — вот кем я был — в сущности, тоже призраком. Я снова стал глядеть на празднество, подглядывать за своими друзьями из-за занавеса этого фантасмагорического сада. Все мы знали друг друга с зеленой поры юношеского идеализма, со времен робких козлиных бородок. Что же с тех пор изменилось? Изменилось то, что было вокруг, изменился ветер, обвевавший нас со всех сторон, когда мы оказывались на открытых пространствах. В одно прекрасное утро мы закрыли окна, весна шла к концу, и лето тоже, в водосточном желобе плавало тельце припозднившейся ласточки… Мы разом стали самими собой. Стали старательно бриться; в зеркале из-под мыльной пены перед нами возникали лица наших отцов, которых мы еще недавно подвергали осмеянию. Мы быстро обзавелись светскими галстуками и гонорарами, превратились в специалистов по налоговым сборам, стали вести степенные беседы. Так было вплоть до того памятного вечера, устроенного Манлио сразу после минувшей зимы; мы сидели на диване в его новом доме, на длинном диване, изготовленном по специальному дизайну. Я тогда начал с того, что измерил этот диван и в конце концов обнаружил, что его дом был вдвое больше нашего, — а может, это Эльза помогла мне прийти к такому заключению? Я принимал участие в общем разговоре, попивал вино, Мартина передавала мне тарталетки, а я разглагольствовал — и уголком глаза следил за Эльзой. Сидя на ручке кресла, положив ногу на ногу, моя жена смотрела куда-то вдаль. Но не на небо, вовсе нет. Она прикидывала, сколько тут квадратных метров в террасе, выходящей на реку. Сам того не замечая, я заговорил чересчур громко, даже агрессивно. Манлио взирал на меня с удивлением, его розовый кашемировый галстук свисал в хрустальный бокал. На обратном пути, сидя в машине, твоя мать, пристально глядя на асфальт, мокрый от только что прошедшего дождя, спросила:

— Послушай, а сколько может зарабатывать врач вроде твоего Манлио?

Я наобум назвал какую-то цифру. Позже, уже дома, справляя малую нужду и застегивая ширинку, я плакал. Я вдруг понял, что мы с Эльзой успели стать старыми.

Но сейчас, прижавшись в полном одиночестве к горизонтальным планкам, ограждавшим этот адский сад, я смеялся, смеялся раскатисто, словно умалишенный. А внизу, укрывшись за Декоративным утесом, ловила свой кайф маленькая Мартина — она была совсем пьяна.

Глухой ночью я вдруг просыпаюсь, смотрю в пустоту распахнутого окна, туда, где пальма шелестит темными листьями. Твоя мать спит, ее пунцовое платье брошено на спинку стула. Какое—то болезненное напряжение возникает у меня в руке и распространяется до середины спины. Я засовываю локоть под подушку, ища облегчения, начинаю сучить ногами. В темноте Эльза поворачивается ко мне:

— Что с тобой?

Голос у нее глухой, усталый — но не злой. Руки своей я что-то вообще не чувствую. Не начинается ли у меня инфаркт? Ищу Эльзину руку, сжимаю ее. На ней шелковая сорочка с блестящими лямочками, похожими на узенькие ленточки. Она лежит рядом, на боку, ее груди мягко прижаты друг к дружке, я подвигаюсь к ней, закапываюсь в аромат ее тела. Медленно откидываю простыню. Полоска света пробегает по ее ногам.

— Тебе спать не хочется?

Я ей не отвечаю, мои губы уже приникли к ее ногам. Она больше ничего не говорит, погружает ладонь мне в волосы и гладит их. Она поняла, она меня изучила, она знает, как я занимаюсь любовью. Вот только не знает, что я делаю это, когда меня одолевает страх. Я понимаю, что ничем не могу ее удивить, но это, в конце концов, не так уж и важно. Отсутствие удивления придает нам уверенности, удовольствие, что мы сейчас получим, будет обоюдным. Мы действуем не спеша, движения наши точны, как тиканье будильника на тумбочке. Тела наши разогреты, интимные места мягко пульсируют, мускулы знают свою работу. Только вот во всей этой партитуре есть что-то принужденное, и я думаю об этом, ловя ртом Эльзины волосы, я изо всех сил прижимаю ее к себе, потому что сегодня ночью мне страшно. Мы добираемся до высшей точки наслаждения, закрыв глаза, сосредоточившись на органах любви, словно дети, поставленные в угол.

Потом твоя мать поднимается с постели, ей хочется пить. Она проходит сквозь темноту комнаты в кухню. Я представляю ее обнаженное тело, чуть озаренное светом лампочки холодильника, и спрашиваю себя, любит ли она еще меня. Вот она возвращается со стаканом кока-колы в руке.

— Хочешь капельку?

Она забирается на подоконник и попивает прохладное питье, глядя в окно. Сейчас она переселилась туда, за пальму, по ту сторону темной листвы, хотя спина ее опирается на стенку, а ноги поджаты под подоконником. Ее обнаженное тело противостоит ночи, оно встало на пути одолевающих меня призраков. Она забралась выше меня, сидит неподвижно и светится, словно бронзовая статуя. И эта мысль добиратся до меня как единственная, имеющая право на существование.

— Давай-ка заведем ребенка, — вдруг говорю я.

Тут я застал ее врасплох. Она улыбается, хмыкает, поднимает брови, почесывает ногу — словом, она в большом затруднении.

— Сходи убери свою спиральку.

— Ты шутишь?

— Совсем не шучу.

Я чувствую, она хотела бы не поверить. Мы женаты уже двенадцать лет и никогда не ощущали нужды в том, чтобы к нам что-то еще добавилось.

— Ты же знаешь, что я во все это не верю…

— Во что ты не веришь?

— Я не верю в окружающий мир. Боже, что только она говорит?! Да что мне за дело до мира, до всей этой анонимной плоти? Я ведь говорю только о нас двоих. О моем смиренном причинном месте, и о ее тоже, и о крохотной живой точке, о светлячке, который возникнет благодаря им и озарит нашу темноту.

— У меня духу не хватает дать жизнь ребенку, ведь жить ему придется в этом мире…

Ты сжимаешь ноги, сжимаешься сама, тебе хотелось бы обернуться тараканом и удрать от меня по стенке. Ну и куда же ты побежишь? Ты не хочешь ребенка, потому что мир полон насилия, захламлен грязью и пошлый? Вернись, вернись сюда, ко мне в постель. Я голым лежу в постели и жду тебя. Дай мне ответ получше этого.

— К тому же я вряд ли сумею взять в руки новорожденного ребенка… мне заранее страшно. Да нет же! Тебе страшно перестать быть той женщиной, которой ты являешься, она так тебе нравится! Я это знаю, дорогая моя, тут нет ничего плохого, эгоизм — наша опора, он сопровождает нас повсюду. И ты уже устала от моего пристального взгляда, тебе небось еще и холодно. Ты ерзаешь на подоконнике и не находишь себе места. Ты подозреваешь, что одной тебя мне уже мало.

— Послушай, а ты почему захотел ребенка?

У меня соблазн сказать тебе: мне нужна ниточка, чтобы подштопать свои разрозненные мысли, собрать их вместе. Каждый день я теряю какие-то части самого себя. И я хотел бы, чтобы передо мной появилась совсем новая часть меня. А мог бы сказать и так: потому что я — сирота.

— Я хочу видеть, как полетит воздушный змей, — говорю я и сам не понимаю, что сказал.

Тут наконец-то ее напряжение спадает — это, оказывается, была просто игра, просто шутка. Твоя мать продолжает на меня смотреть, но уже безо всякой подозрительности.

— Дуралей, — смеется она и отпивает еще один глоток кока-колы. — Нам ведь и без ребенка хорошо, ну разве нет?

Но я все думаю и думаю о ниточке, которая трепещет на ветру, о крохотной ручонке, которая привяжет меня к жизни. Эльза, тот воздушный змей — это я сам, и парю в поднебесье тоже я. Я парю и бьюсь в небе клиновидным куском материи, а внизу — моя огромная тень, она еле поспевает вслед за моей кровинкой, за недостающим кусочком меня самого.

* * *

Почему я не повез тебя в школу на машине? Ведь шел же дождь, я в дождь так часто тебя отвожу. Первая операция у меня начинается в девять, но вполне можно было успеть, ты приехала бы чуть раньше, подождала бы в подворотне школы, поболтала бы с приятелями, а там и первый урок. Тебе ведь нравится приезжать в школу загодя — а мне так приятно, когда ты со мной в машине, а на улице идет дождь. Стекла туманятся от нашего дыхания, ты привстаешь и проводишь по ним рукой. Ты никогда не бываешь заспанной, по утрам ты бодрее бодрого, ты замечаешь все, что движется и шевелится. Говорим мы мало, я смотрю на кончики твоих пальцев, торчащие из чересчур длинных рукавов, а ты эти рукава то и дело тянешь вниз. Ты носишь эти странные футболки, коротенькие, но с длиннющими рукавами. Неужели у тебя живот не мерзнет, Анджела? Так вот нет же, мерзнут у тебя именно ладони, живот мерзнуть не может, это нынче немодно. Ты кутаешься в эту свою мохнатую куртку под волка, но там, под курткой, ты почти раздета, для вас что лето, что зима, смена времен года теперь не признается.

— Как дела в школе?

— Все нормально.

У тебя всегда все нормально. Твоя мать говорит, что ты там не блещешь, — в школу на разговоры с учителями ходит она. Ты делаешь уроки, включив радио, впрочем, и я их тоже делал под радио, просто я тебе этого никогда не говорил. Ты такая же, как все, это проблема всех современных мальчишек и девчонок, собранности у вас никакой. Но твоя мать говорит, что я слишком тебе потакаю. Это верно, твоим воспитанием занимается она. Она заставляет тебя застилать постель, прибирать после умывания ванную комнату. Я — нет, я терплю твою разбросанность и никогда ни в чем не упрекаю. Не далее как сегодня утром ты забыла на стиральной машине гигиеническую салфетку, выбросил ее я.

— Привет, папка.

Мне приятно, когда ты меня так зовешь. Ты добрая, у тебя смешная рожица и бездна иронии. Я обожаю на тебя смотреть, когда ты выходишь из машины и бежишь под дождем к подъезду школы. Может, ты получишь переэкзаменовки — ну и гори они ясным огнем. Ты, Анджелина, — моя лапка, через тебя и я участвую в этом мире, катящемся вперед и уже не признающем даже смены времен года.

Мы с тобою совсем недавно стали принюхиваться друг к другу — с тех самых пор, как ты начала пререкаться с матерью. Ты знаешь, а я ведь ждал этого момента, все эти годы я стоял, терпеливо сложив на груди руки, и ждал. Помнишь, ты еще перехватила мою улыбку, когда вышла из ванной комнаты, ведь именно там вы выясняете отношения, стоя в трусиках, и при этом ваши косметические карандаши и прочие мазилки летят в раковину умывальника. Я тебе тогда улыбнулся, и ты улыбнулась мне в ответ. Твоя мать — та просто из себя вышла.

— Наконец-то вы оба в одном и том же возрасте, — съязвила она.

Она не хотела, чтобы мы покупали тебе мотороллер, да и я этого не хотел, но и отказывать тебе я тоже не хотел. Ты уже столько времени капала нам на мозги — день за днем, неделя за неделей. Я тогда сказал Эльзе: «Она все равно уедет кататься, не на своем, так на чужом, да еще и без защитного шлема. А то и просто сядет сзади с кем-нибудь, кто любит погонять». В ответ твоя мать бросила: «Я даже говорить об этом не желаю». Я промолчал, она в тот день вышла из дому не попрощавшись. А я, по правде-то говоря, хотел только одного — чтобы глаза у тебя зажглись, чтобы ты бросилась мне на шею с криком «Спасибо, папка!» — хотел, словно маленький мальчик. Самое большое количество эмоций во всю эту историю вкладывал именно я. Впрочем, и мама, и я — мы оба заранее знали, что обречены на поражение. Не умеем мы сказать тебе «нет». Мы и самим себе этого сказать не можем. Эльза сдалась гораздо скорее, чем я предполагал. Потом посыпались советы и предостережения, ты отвечала обещаниями и клятвами. Склонившись над прилавком магазина, я заполнил чек. Защитный шлем мы тебе выбрали из самых дорогих. Твоя мать постучала по нему костяшками пальцев: хотела убедиться, что он прочный, — последняя попытка затормозить события, совершенно бесполезная. Потом она просунула руку внутрь, пощупала подкладку, которая должна была прилегать к твоей голове. К ее голове.

— Смотрите-ка, он даже греет — сказала она и невесело улыбнулась. Ты обняла ее за плечи, принялась тормошить, налетела на нее этаким любящим ураганом и в конце концов прогнала ее меланхолию.

И мы впервые в жизни вернулись домой без тебя. Ты ехала позади нас на своем мотороллере, следовала вплотную за машиной, а мы с Эльзой плелись тихо, как никогда. В зеркальце я поглядывал на красный шлем. Я, помнится, сказал тогда: «Не можем же мы вечно жить страхами, она растет, не надо ей мешать». Тогда мне страшно было додумать до конца — «не надо мешать ей умереть».

* * *

Я бросил ключ на тумбочку в прихожей и сразу же снял ботинки. Всю вторую половину дня я принимал больных в своем кабинете. Последним моим пациентом в тот день оказалась вполне зажиточная дама. Глаза у нее застыли в одном-единственном выражении, чем были похожи на крупные пуговицы ее английского костюма. Инициалы модельера, оттиснутые на этих пуговицах, долго еще крутились передо мной, они были последней докукой этого дня. Я шел к ванной комнате, на ходу расстегивая одежду. Вошел в душевую кабину, в это время зазвонил телефон.

— Ты себе продуктов каких-нибудь купил? Твоя мать, как всегда, звонила вовремя.

— А как же…

Разумеется, я врал. Тем летом я питался карликовыми апельсинами да шариками из белого риса, в жареном виде они были очень вкусными. Я приспособился лакомиться всем этим в дегустационном отделе большого гастронома, его там давно уже нет. Стоя за мраморным прилавком, худощавый продавец безмолвно придвигал ко мне порцию. Три апельсинчика он клал в тяжелую, трактирного типа миску. Знаешь, дочка, жизнь — это липучая картинка; поскольку клей в ней довольно стойкий, нам кажется, что все, что она предлагает, является столь же стойким. Но по мере того как картинка расправляется, ты замечаешь, что целой тьмы вещей там не хватает, и в итоге остаются лишь несколько глупостей. Ну так вот, среди этих нескольких глупостей у меня в памяти прочно застряла увесистая трактирная миска с тремя миниатюрными апельсинами.

В городе мне очень не хватало ужинов твоей матери. Но атмосфера, сопровождавшая эту нехватку, мне была очень даже по душе, я наслаждался ею и сейчас, стоя босыми ногами в маленькой лужице воды. Все дело было во вкусе одиночества, в удовольствии всласть почесать намыленную мошонку. Переходя из комнаты в комнату, я который раз понимал, что печаль — чувство крайне растяжимое, внутрь его можно поместить все, что угодно, любую тоску сердечную из тех, что требуют доброй компании. Я включил телевизор. Передача была предельно летней, ее ведущий плавал в бассейне на каком-то полистироловом острове, бок о бок с некой чернокожей сиреной. Я убрал звук до нуля и предоставил этому синтетическому голубому сиянию разливаться по стенам. Сходил в свою комнату, взял с тумбочки книгу, которую не мог дочитать уже несколько дней, вернулся в гостиную и голым улегся на диван. В точности так я делал, когда был мальчишкой и мои уезжали в отпуск, а я оставался сдавать экзамены. Я нетерпеливо помогал отцу загрузить последнюю сумку в неудобный багажник приземистой «ланчи». После этого я проводил свои дни в бытовом молодеческом хаосе. Я повсюду раскидывал книги, грязные трусы и остатки пищи валялись у меня где попало. Мне до смерти нравилось устраивать бедлам в скромных чертогах, которые мать поддерживала в безукоризненном состоянии в течение всей зимы. И когда в конце лета все вещи возвращались на свои места, мне уже гораздо легче удавалось выживать в этих стенах — помогала память о моих летних бесчинствах. Я полагаю, что подобное же удовольствие испытывает вульгарный официант, когда тайком плюет в тарелку чересчур требовательного клиента.

Смутный и далекий гул вплыл в окно и разволновал тишину. Возможно, это менялась погода. Накануне вечером я оставил на террасе стул. Теперь я завернулся в банный халат и отправился за ним. Какая-то птица, отбившаяся от стаи, низко летала во дворе испуганными зигзагами, не находя выхода на волю. Я наблюдал, как она останавливалась и парила на одном месте, словно одолевая вязкость этого душного, вдруг потемневшего воздуха. Вот-вот должен был начаться дождь. Я остался на террасе, ожидая прохладной волны, которая могла приблизиться с минуты на минуту. Стул, несмотря на мягкую обивку, вовсе не был удобным. Черная птица, хлопая крыльями, проплыла над моей головой, ей наконец-то удалось найти дорогу в небо. Воздух во дворе снова стал неподвижным и тяжелым. Гроза, вероятно, прошла стороной. Я вернулся в комнаты и пошел чистить зубы.

Ничего мне с собою не поделать, женушка моя, сегодня вечером меня так и разбирает охота уйти в тело некой бабенки, потереться о ее голову с этой ее прической, напоминающей войлок кокосовой пальмы. Мне дозарезу нужно почувствовать ее горячее дыхание, и чтобы собака непременно лизала мне руку в темноте. Ты спи, это уж в последний раз, я тебе клянусь. Да, я намеревался изменить Эльзе еще раз, не подарить себе такое было выше моих сил. Понемногу, по мере того как я расставался с городом и въезжал в пределы окраинного бидонвилля, я все больше оживлялся — это было путешествие в другой мир, в своего рода город на сваях, в поселок на воде, в маленький Сайгон. И все это проплывавшее передо мной уродство, все эти постепенно появлявшиеся зыбкие и тусклые огни слагались в луна-парк, открытый для одного лишь меня.

Я впервые отправлялся к ней ночью и предвкушал, как узнаю знакомые уже предметы, тайком, словно воришка, буду трогать их в темноте. Нездоровые запахи этих мест я вдыхал словно целительный бальзам, они были той частью меня, которой я боялся и которую я призывал во тьме. Хлябающие ступеньки и мусор под ногами, длинные тени недостроенных этажей — все было погружено в молчание, не молчало только мое волчье сердце. Железная лестница, проложенная по стене, тонула во мраке; я бросился в нее, словно в туннель; теперь пробежка по ее зигзагам казалась мне увлекательным приключением. Последним этапом была насыпь под виадуком, неподвижная, словно море в отлив. Потом — шаги к диковинной хижине, в которой жила маленькая фея моего Сайгона. Единственное окно было погружено в темноту. Я согнул пальцы и постучал в зеленую дверь. Перед этим я споткнулся на ступеньках, у меня заболела щиколотка. Я стал стучать кулаком совсем бесцеремонно, словно молотком. Где она могла быть в эту пору? Развлекалась где-нибудь с друзьями — а почему бы и нет, почему у нее не должно быть друзей? Взяли да и пошли все вместе в одно из этих ночных заведений, похожих на заводские цехи, где на фасаде зажжен фонарь, глядящий в небо. И танцует она сейчас в давке, закрыв глаза, и выглядит так же, как в тот первый раз, когда я ее увидел рядом с музыкальным автоматом. А с какой стати ей не танцевать? У нее, наверное, и кавалер есть, такой же голодранец, и сейчас он ее лапает, а меня она и в мыслях не держит. А может, она самая заурядная проститутка… она ведь брала у меня деньги и не морщилась… допустим, сейчас ее худенькие ноги шагают по темному тротуару бог знает какого окраинного парка. Положив локоть на дверцу чужой машины, она договаривается о цене за свои услуги — с этим ее увядающим лицом, с запавшими глазами, измазанными тушью. А внутри машины, чего доброго, сидит Манлио. Он ведь время от времени позволяет себе подцепить какую-нибудь ночную бабочку — так почему бы и не ее? Нет, нет, только не ее… Я тем временем стучать в дверь перестал, рука у меня изнемогла и дрожала. Ее ведь и красивой-то не назовешь, она невзрачная, она потасканная. Эта ее невзрачность мне представлялась как бы щитом, ведь никто не знает, что она способна быть совсем другой, что ее неинтересное тело может вдруг загореться жизнью. Но кто знает, может, такою она была со всеми? Кто, собственно, я и почему мне должно достаться больше, чем всем прочим? Я поднял гудящую руку и постучал еще раз. Нет, дома ее нет. Моей гетеры нет дома. Обескураженный, я повернулся спиной к двери и стал рассматривать ночь. Виадук был пустынным, но бараки под ним еще проявляли кое-какие признаки жизни. Может, туда, к проезжим цыганам, она и пошла, сидит в каком-нибудь из этих их прицепных вагончиков, пьет вино, а цыганки ей рассказывают ее голодранскую судьбу.

Я услышал какой-то жалобный звук за запертой дверью. Мне на память пришло ее тело, ее руки, и еще раз я поймал себя на том, что не помню ее достаточно отчетливо, — а ведь так хотелось бы.

— Италия, — прошептал я, — Италия…

И это было то же самое, что накрыть ее плащом, поместить ее в магический круг, в закрытую на замок комнату с ее именем на двери, принадлежащую только ей — и никому другому.

— Италия… — И я погладил дерево этой двери.

В ответ раздалось повизгивание, звук скребущей лапы, я узнал пса. В этот раз он принялся было рычать, эта несчастная слепая животина, жалкая, как и ее хозяйка. Рычание сразу же и оборвалось, продолжать у пса не хватило сил: он был стар. Я улыбнулся. Она вернется, ведь она заперла там собаку, она вернется, и я ее дождусь. Я еще раз воспользуюсь ее телом — в самый последний раз.

По виадуку прошла машина, свет фар полоснул по стенам дома. Что-то блеснуло среди кирпичей, над самой моей головой. И тут я вспомнил о ключе. Протянул руку и обнаружил его, вдавленный в кусок американской жевачки. Не следовало, не следовало мне это делать, а между тем я уже шарил по двери, ища замочную скважину, чтобы вставить этот липнущий к рукам ключ.

Внутри была полная темнота и обычные запахи, только более застоявшиеся. Я находился в ее доме, без ее ведома, это маленькое преступление меня возбуждало… теперь мне хотелось думать, что ключ вовсе не случайно был прилеплен над дверью, она оставила его для меня. Я стал ощупывать стену и нашел выключатель, он был внутри обколотой керамической груши. Тусклая лампочка загорелась посередине комнаты. Слепой пес сидел передо мной, пялился на меня белыми глазами, одно ухо поднято, другое висело. Жалкий он сторож, ничего не скажешь. Я погасил лампочку, не надо мне никакого света, я буду ждать ее в темноте.

Я сделал несколько шагов наобум и провалился в мякоть дивана. Дом был пропитан молчанием. Кое-какой тихий шум производило лишь мое собственное тело, преступно сюда вторгшееся, да еще слышалось дыхание пса, который успел убраться под диван. Я начинал привыкать к темноте, стал различать очертания мебели, черные кучки безделушек, рельеф камина. Камин был похож на полуразобранный церковный алтарь. В темноте и все остальное жилище приобретало какую-то свою собственную сакральность, свое непонятное величие. Была тут и эта женщина… благодаря своему отсутствию она присутствовала здесь предельно ощутимо. В последнее посещение я затащил ее на диван. Мы тогда ни разу так и не посмотрели друг на друга. Сейчас я наклонился и стал гадать, какое же место, между подлокотником и спинкой дивана, приняло в тот раз в себя ее содрогания. Стоя коленями на полу, я во тьме терся лицом о диванную обивку. Вот в таком положении была Италия, в этот угол я ее затиснул. Я искал жадно — ноздрями, ртом… разыскивал то, что она должна была чувствовать, пока я ее брал. Я хотел стать ею, чтобы понять, какие ощущения вызывал я в ее плоти. Я даже и не подумал сопротивляться, со всей поспешностью устремился к низвержению в пропасть и еле успел это заметить. Наслаждение захлестнуло мой живот, оно было теплым и глубоким, оно доплеснулось до самых плеч, до самого горла. Оно было совсем таким же, как наслаждение женщины.

Но я быстро вернулся в свою мужскую ипостась, Анджела, и тут никакой сладости во мне не осталось. Был только запах моего дыхания… уходя куда-то в недра этого дивана, затихали мои последние судороги. Мне стало не по себе, накатила нежданная печаль, которая в этой изнасилованной мною темноте густела и становилась еще печальнее. Ныли затекшие ноги, я был в пятнах спермы, словно зеленый юнец. Около моих колен лежал пес, который не пропустил ни одного моего похотливого вздрагивания. Я поднялся на ноги и, натыкаясь на вещи, стал искать ванную. Нащупал дверь, электрический провод на стене, по проводу добрался до выключателя. Отразился в висевшем передо мной зеркале — в каждом моем глазу стояло изображение лампочки, вид у меня был совсем зловещий. Я оказался в чем-то вроде ниши, обложенной старыми изразцовыми плитками, открыл кран. Наклоняясь над умывальником, я увидел в стакане, поставленном в фигурную железную рогульку, зубную щетку, очень потертую. Вместе с отвращением к этим стертым щетинкам на меня навалилось отвращение к самому себе. К бортику маленькой сидячей ванны был привешен резиновый коврик. Пластиковая занавеска душа, покрытая налетом плесени, доставала до дна ванны, вверху она держалась на железном стержне. Аккуратный кусочек мыла по всем правилам красиво лежал в мыльнице. На полочке под зеркалом имелся только тюбик крема для рук да еще баночка из молочного стекла, в ней был тональный крем, который Италия накладывала на лицо. На полу стояла ивовая корзина, под легонькой крышкой я обнаружил кучку грязного белья и мятую пару трусиков. Тут же во мне раздался внутренний голос, он упрашивал меня быстренько запихать трусики в карман и унести с собой. Я поднял взгляд к зеркалу и спросил у своих хищных глаз, что же это я за монстром таким стал.