Пламень
.pdf
ПЛАМЕНЬ
никах все сколько-нибудь наводящее на обобщения печаталось отдельно, так что преподаватель с удобством мог требовать от учеников знания одних фактов, пренебрегая остальным; в книге Сиповского обобщения тесно связаны с фактическим материалом, так что преподавателю, пожалуй, труднее произвольно сократить учебник, чем принять его в целом и усвоить это целое себе и классу, хотя бы вкратце. Уже в этом одном заключается педагогическая ценность книги, преследующей именно педагогические цели. Изложение – живое и популярное; к второму выпуску приложена довольно полная библиография. Хочется заметить только одно: говоря о слиянии изящной литературы с народным творчеством в поэзии Кольцова, Никитина, Некрасова, – Сиповский упоминает еще Алексея Толстого. Если даже такое слияние действительно совершающийся факт, а не только «чаянье» (что еще сомнительно), то
А.Толстой в нем наименее повинен. Едва ли его дворянская поэзия имеет много общего с народной. Лучшее, что можно сказать про него, – это, что если народ – Гомер, то
А.Толстой – Вергилий. Стоит сослаться на такого знатока русской речи, как академик Соболевский, который, приводя в своей «Истории русского языка» некоторые, будто бы народные, выражения А. Толстого (вроде: «кто мы такие суть») называет их «уродливыми». Да и не одни ученые наблюдения, а просто слух и чутье заставляют осторожней относиться к языку А. Толстого.
Но, несмотря на мелкие погрешности, к которым также можно отнести некоторую слащавость стиля самого составителя, – учебник проф. Сиповского должен
211
Александр БЛОК
быть признан ценным пособием не только для средней, но и для высшей школы.
1906
«TRISTIA»1
Книжка издана мило, но переводчик плохо владеет стихом. Ему совершенно чужды прихотливые ритмы, как раз свойственные тем поэтам, которых он избрал. Мало того, в простых размерах он часто допускает неправильную цезуру; первые же строки пестрят рифмами «слезы – грезы – розы»; далее присоединяется еще «проза». В «Сонете» (на стр. 16) рифмуют: «молчаний – мечтанья – мерцанье». Выбор стихов мало интересен – однообразен и беспорядочен. Верлэн, например, представлен стихами, переведенными уже не раз, – и лучше. Знаменитая строка «Et tout le reste est litterature» 2 передана: «Все остальное – чернила и проза»: по-видимому, г. Тхоржевский не осмелился посягнуть на «поэзию»? Но ведь Верлэн-то посягнул на нее; или переводчик считает «литературой» одну только прозу? И с этим едва ли согласился бы Верлэн.
Такое же элементарное непонимание сказалось в передаче стихотворения: «Le ciel est par dessus le toit si bleu, si calme»3. Прежде всего, это не беспредметная грусть,
1 Печали (лат.).
2 «Все остальное – литература» (франц.).
3 «Небо над крышей такое синее, такое спокойное» (франц.).
212
ПЛАМЕНЬ
как думает г. Тхоржевский, а тоска с похмелья; потому половина нежных слов должна быть выкинута из перевода: «ясное небо нежно блестит, улыбается», «тополь дремлет», «нежная лазурь», «грустная горлинка», «безумец, плачущий украдкою» – всего этого даже в подлиннике нет. Вместо тополя у Верлэна просто дерево, вместо грустной горлинки – только птица; а «безумец», «краткая юность» и многое другое – суть измышления переводчика. «Mon rêve familier» вовсе не значит «Моя мечта». – Метерлинк и Верхарн переданы так же вяло и бледно, как все остальное, так что их и не узнать. Напрасно г. Тхоржевский выбирал новейших поэтов. Дальше самых легких стихов Мюссэ ему идти не следовало. «Tristia» могут познакомить публику, во всяком случае, не с самими поэтами, а разве с их именами, и то не всегда правильно переданными (не Гриффен, а Гриффин, так как по-французски – Griffin).
1906
ЭМИЛЬ ВЕРХАРН. СТИХИ О СОВРЕМЕННОСТИ.
ПЕРВАЯ РЕЦЕНЗИЯ
Впервые Верхарн появляется в отдельном русском издании. Более двадцати лет тому назад он выпустил свой первый сборник (1883 г.). С тех пор им написано «около двадцати сборников стихотворений, обнимающих в общем до 400 пьес, часто очень длинных, по 80–100 стихов».
213
Александр БЛОК
Кроме того, перу его принадлежат три драмы и несколько критических исследований. Нет сомнения, что сравнительно небольшая книга переводов Брюсова не могла охватить всех сторон творчества Верхарна, о чем предупреждает читателей и сам переводчик. Поэмы, помещенные в книге (числом 21), «являют Верхарна прежде всего как певца современности, оставляя в стороне его как великого поэта природы, как мыслителя, как чистого лирика. Совсем не выступает в этой книге Верхарн как драматург». Облик поэта дополняется тремя очерками его (о Ф. Кнопфе, Дж. Энсоре и Рембрандте) и большой вступительной статьей, в которой Брюсов дает не только биографию Верхарна и оценку его лирических идей, стиха и языка, но и свод главнейших отзывов о нем как о поэте и человеке.
Внешняя биография Верхарна очень несложна; все внимание привлекает та мучительная внутренняя борьба, из которой Верхарн вышел победителем, стяжав европейскую славу и громкое имя «Данта современной европейской жизни»; эту жизнь, во всем ее многообразии, он воплотил в поэзии символов. Верхарн – великое доказательство ее силы, указание, как ярко и своеобразно преломляет она в себе всю современную жизнь.
Есть два пути современной поэзии. Поэты, идущие по одному из них, грезят и пребывают и призрачных снах, встречаясь с житейским. Они как бы «не приемлют мира», предпочитая предметам – их отражения, мощному дубу – его изменчивую тень.
На другом пути поэзия открывает широкие объятия миру. Она приемлет его целиком. Она любит широкую
214
ПЛАМЕНЬ
крону могучего дерева, раскинутую в синем небе. На этом пути стоит Верхарн – тот Верхарн, которого мы узнаем из первой книги его на русском языке.
Есть и другой Верхарн – нежный, вспоминающий. Но примечательно, что наш язык усваивает впервые того – могучего Верхарна – «кузнеца», который в золотом горне «кует и правит лезвия»; усваивает его в переводе Брюсова – поэта, которым сам, «не веря в договоры», так исступленно любит мир с его золотой тяжелой кровью и истерзанной в пытках плотью; усваивает его в те редкие и сумрачные для мира и России дни, когда само настоящее, полное великолепий и ужасов, уже поет и горит, как будущее.
Золотая крона осеннего дерева тонет в синем небе. Ее очертание так полно, четко и пышно, что, кажется, довольно любоваться им издали, смотреть, как оно врезалось полновесным золотом в синюю высоту.
Такова была бы для нас поэзия Верхарна, если бы мы имели возможность отдаться ей так, как тело отдается телу на картинах фламандских мастеров. Такой она будет, может быть, для тех, кто сумеет смотреть на мир лицом к лицу с эпическим спокойствием, не пытая его тайн, не вникая в мучительный процесс его создания.
Может быть, сам Верхарн, проникший в животную радость фламандского гения, хотел бы порой, чтобы его поэзия была так принята. Но мы не можем не приближать пытливого взора к золоту листа. И мы наблюдаем тонкие сплетения тканей и жил, избороздивших его. Мы узнаем, как трудилась земля и как тучнела от соков лес-
215
Александр БЛОК
ных кладбищ только затем, чтобы с новой весной снова извергнуть эти соки и поить ими новые, также обреченные на смерть, стволы. И мы вздрагиваем, сораспятые с землей.
Мы видим, что сам Верхарн не просто развернул
внебе золотую крону своей поэзии, но в смертной тоске и мощном усилии взрывал и разбрасывал землю, чтобы выйти на простор солнечных лучей. Упругие и свободные побеги его стихов воспитаны земным, могильным соком.
Верхарн – не простой наблюдатель, каким он был
вюности и каким может показаться теперь. Верхарн – литейщик. Он разбивает упрямое, твердое железо на тысячу кусков и кует из него все, что хочет. Из Кузнеца, угрюмо кующего на краю города, он делает пророческий образ ковача мировой жизни; его Банкир, сгорбленный над заваленным столом, «решает судьбы царств и участь королей». Он поет народного трибуна и города, хватающие щупальцами и пожирающие народ, ноябрьский ветер и вольную деву на перекрестке, с «черными лунами зрачков». Мертвые числа, сама смерть, народные мятежи и кровавые казни, море, где, «как яркие гроба, – вдали спят золотые корабли», и Лондон, где «чудища тоски ревут по расписаниям» в едком дыму вокзалов и в дождевых лужах, озаренных фонарями, мелькают, «как утонувшие, матросов двойники», – все равно цветет в его душе.
Иногда Верхарн любит выбирать из настоящего лишь то, что причастно будущему. Иногда, напротив, он любит только обреченное смерти. То он бесконечно приближает явление, рассматривает его в увеличительное стекло,
216
ПЛАМЕНЬ
всматривается в подробности, роется, пресыщаясь полнотой его («Свиньи»); то, напротив, Верхарн бесконечно удаляет явление, любуется его очертаниями, и очертания эти меняются, кажутся иными, чем прежде («К морю»).
Переводы свои сам Брюсов разделяет на два типа. Большая часть поэм передана со всей возможной точностью. Другие имеют характер подражаний, в них есть пропуски и добавления. Несмотря на несколько случайный характер выбора, вся книга носит отпечаток цельности, так что трудно отметить более или менее удачное. Впрочем, можно было бы указать, что стихотворение «Свиньи» – безукоризненное в своем роде – не вполне гармонирует с остальным.
Очень тщательно составленная библиография дает полный перечень всех произведений Верхарна, выходивших отдельно, переизданных и вошедших в хрестоматии, портретов Верхарна, статей о нем русских и иностранных и, наконец, того немногого, что есть о Верхарне на русском языке.
1906
«СВОБОДНАЯ СОВЕСТЬ»
Второй сборник «Свободной совести» интереснее первого «по причинам, от редакции не зависящим». Нельзя винить редакцию в стройности речей Гарнака (три лекции «О сущности христианства»), в пророческом духе Ламеннэ («Слова верующего») и, наконец, в том, что поэты
217
Александр БЛОК
написали стихи лучшие, чем были в первой книге. Редакционная рука ощутительна зато в заявлении: «Статьи, посвященные вопросам об общине, будут помещаться в следующих книгах». Такое заявление порадовало нас, так как современные статьи в сборниках «литературно-философ- ских», за немногими исключениями, трудно и скучно читать, а статьи «Свободной совести», судя по первой книге, не обещали быть радостным исключением.
Решаясь утверждать малую причастность редакции к настоящему сборнику, я основываюсь на впечатлении пестроты его содержания – еще большей, чем в первом. Теперь уже совсем невозможно объединить это пестрое содержание даже такими общими положениями о свободной связи «истины, жизни и красоты», которую, в предисловии к первой книге, редакция полагала возможной – «вместе с Вл. Соловьевым».
Тем более интересно наблюдать разрушение этой связи там, где авторы становятся самими собой; к несчастью, это не всегда удается им, как будто грозный призрак «статей об общине» насильно заставляет их петь, если и нестройно, то все-таки хором.
Перед читателем развертываются плотные страницы с удручающе сплошной, плотной печатью, но крайне разнообразного содержания. Всех приятней те немногие, где напечатаны короткие стихи. Много места занимают страницы, где бесконечно сочетаются слова: «христианство», «добро», «истина», «религия», «свет», «жизнь». К сожалению, иные из них гласят, что добро хуже зла, – другого вывода из них не сделаешь.
218
ПЛАМЕНЬ
Есть ряд страниц со словами: «эмоционализм», «символизм», «критицизм», «психофизиология», «норма», «переживание», «потенция», «актуальность». На одной из них помещен чертеж. Конечно, это статьи Андрея Белого, всегда немножко страшные; прочтешь: «Рационализм Сократа носил в себе более огня, чем любое поэтическое разглагольствование об огне» (стр. 276) или: «Индивидуализм в искусстве есть признак возрождения, субъективизм (эмоционализм) – вырождения» (стр. 277) – и испугаешься: неужели правда, сравнительно с Сократом, «разглагольствования» Прометея в Эсхиловой трагедии ничего не стоят? Неужели стихи Фета или Бальмонта – «вырождение» или «шарлатанство»?
Между тем статьи самого А. Белого воспринимаются наполовину «эмоционально» (или «субъективно», по его терминологии), и многое в них иначе не может быть воспринято. Зная, о чем говорит А. Белый, и желая услышать его, – часто хочешь видеть в его статьях больше простоты и ясности, меньше парадоксальности и самоуверенности.
Как согласовать А. Белого с остальными сотрудниками «Свободной совести»? Чем, кроме галантности, связать упорно-дамские элементы ее с другими элементами, которые смотрят на мир не подслеповатыми гляделками, а красивыми широкими глазами? Где огонь, чтобы сплавить вместе «волну и камень, стихи и прозу, лед и пламень»? Положительно редакция не имеет в своем распоряжении такого огня. Или это – широкие взгляды Гарнака?
Гарнак – противник застывшего догматизма и церковности, глубокий истолкователь идеи «богосыновства»,
219
Александр БЛОК
защитник «идеи конца»: «Только образовавшаяся из абстрактных построений религия, – говорит он, – не знает основного сосредоточения всех чаяний на идее конца: действительная же религия немыслима без него – безразлично, заново ли загорается в нас ее огонь или же он тихо тлеет в глубине нашей души» (стр. 221).
И все-таки Гарнак – только «историк религии». Чтото тяжелое лежит на его плечах, но он несет эту тяжесть «в меру своих сил». Гарнак говорит ясно, просто, убедительно. Он считается и с тем, что религия лежит в жизни, а не вне ее, и с тем, что люди могут отчаиваться и сомневаться. Словом, он – не «батюшка» и не профессор. Но вот во второй лекции (в сборнике она приведена в извлечении, в выноске на стр. 216–219) Гарнак пытается дать характеристику проповеди Христа: «Он (Иисус) дышал религией; она была для него жизнью в страхе божием; вся его жизнь, все его чувства и мысли претворялись в общении с богом, и тем не менее он говорил не как мечтатель или фанатик, который видит лишь одну ярко сверкающую точку и для которого поэтому уже не существует и всего, что в мире. Проповедуя, он смотрел на мир здоровым и ясным взором, восприимчивым как к великой, так и к малой жизни, окружавшей его» (и т. д. – в том же духе).
Эта прекрасная характеристика не объясняет, однако, главного; она не синтетична; это – ряд высоких истин, ничем между собою не связанных; быть может, даже одна истина, не освещенная ни пожаром воспоминания о великом прошлом, ни «ярко сверкающей точ-
220
