Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Grigoryev_A_A_Apologia_pochvennichestva

.pdf
Скачиваний:
20
Добавлен:
30.01.2021
Размер:
4.71 Mб
Скачать

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

шим успехом за свою якобы народность романы Загоскина изображали понятия и нравы екатерининских времен с подделкой под язык простонародья, без малейшего знания этого языка, — эти безобразные романы, родившиеся на Руси только потому, что в Англии был Вальтер Скотт, а у нас появилась «История» Карамзина, считались тогда одним из признаков романтически-народного направления. Над дюжинными из них, выходившими мириадами, смеялись, но о загоскинских

ив особенности о лажечниковских, запечатленных действительно могущественным, хотя каким-то странным, не представлявшим никакой соразмерности, талантом, писались целые и весьма серьезные статьи. Пушкин и его кружок, под его, конечно, влиянием, по какому-то чутью более, чем по определенному, на изучении основанному смыслу, мало сочувствовали представлению народности в тогдашних исторических романах: что-то говорило им, что тут есть сильная фальшь, и они, как выразился один из них, не имели ни малейшего удовольствия читать изображения предков, снятые по прямой линии с кучеров их потомков37. В этой фразе, отзывавшейся несколько аристократизмом, было много верного. Если б действительно народ, хотя бы даже и современный: купечество, крестьянство, давал романистам нашим краски для изображения быта, языка и нравственных понятий предков, то в этих красках была бы хоть доля истины, потому что в народе есть органическое единство с прошедшим; но романисты наши собственно с тем, что называется народом, были вовсе незнакомы. Между тем влияние фальшиво народного направления было так сильно, что даже люди с сильно поэтическим даром

иглубоким философско-историческим смыслом приносили ему посильные жертвы, как Хомяков в своем «Дмитрии Самозванце» и «Ермаке»; что даже люди, специально знакомые с нашим историческим бытом, как Погодин, писали исторические драмы38, повторяя в них, несмотря на собственные основательнейшиеизучения,помимо,можетбыть,своейволи,изображения, отлитые весьма искусно, хоть и неверно, историком «государства Российского».

471

А.А. Григорьев

Впредшествовавшем отделе я с величайшей искренностью писал чуть что не панегирик Карамзину; ибо действительно, когда смотришь только на его талант и на великое значение его деятельности в отношении к нашему духовному развитию, — на него нельзя смотреть иначе; но, что касается до понимания и представления нашей народности, то Карамзин является по справедливости же главнейшим источником всех наших ошибок по этой части, всех наших ложных литературных отношений к этому весьма важному для нас делу. Сила таланта его, как историка, такова, что она могла наложить свою печать даже на неизмеримо выше Карамзина стоявшую личность — на Пушкина, и испортить во многом одно из высших его созданий; что она породила, при пособии влияния вальтер-скоттовской формы, целую ложную литературу; что она в науке даже, в исторических изысканиях, могла парализировать такую силу, как сила Погодина, и заставить ее двигаться в одном и том же заколдованном круге.

Дело в том, что Карамзин был, да и до сих пор есть, — единственный у нас историк-художник, историк, отливший наши исторические образы в известные яркие, ясные формы.

Формы эти долго тяготели над нашим сознанием. Восстать против них пытались скептики, но, руководимые одним слепым отрицанием, часто смешным до наивности, являвшиеся с сигналом, что у нас «ничего не было», и нисколько не отвечавшие на вопрос неминуемый: что же у нас в таком случае было? — ничего не могли сделать. Скептическое направление уложил на вечный покой Погодин простым афоризмом, что множеству наших князей с их разными семейными связями труднее было быть выдуманными, чем существовать на самом деле, —хотяэтотафоризмразбивалскептиковтольковнаруж- номпроявленииихмысли,втом,чтоунасчутьлинедоИвана III ничего не было39. В сущности же скептики, сами, впрочем, того не зная, хотели только сказать, что у нас ничего не было такого, каким является оно у Карамзина, и в этом были правы, по крайней мере на целую половину, если не больше. Пытался восставатьнаКарамзинаАрцыбашев —свободнымибукваль-

472

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

нымизложениемлетописей40;ноположительнаябездарностьи может быть рановременность попытки, сделанной до издания

всвет главных источников нашей истории, были причиною неуспеха. Пытался, наконец, восставать Полевой — попыткою чисто полемической истории41. В наше, и притом недавнее, время вошло в моду придавать чрезмерное значение не только журнальной, но и исторической деятельности Н.А. Полевого, как в эпоху тоже недавнюю было в моде унижать эту замечательную деятельность. Нет никакого сомнения, что деятельность Н.А. Полевого в первую, московскую ее половину — остается навсегда в истории нашего развития; нет сомнения, что и полемическая его история имела большое значение, как протест и отрицание; но чтобы она внесла что-либо положительное в понимание нашей народности, в этом да позволено будет усомниться. Все приемы Полевого в его манере исторического изображения — чисто отрицательные, — поднимание того, что у Карамзина унижено, и унижение того, что у Карамзина поднято, — манера до детства, часто до смешного отрицательная. Он постоянно за тех, кого Карамзин представляет

вчерных красках, за Олега Святославича против Мономаха, за Давида Игоревича Волынского против Василька Ростиславича; в позднейшие времена за Шемяку; за этого последнего в особенности, так что Полевой не удовлетворился одной историей и протестовал за Шемяку в романе42 и т.д. Постоянно играя на отрицательной струне, естественно, что Полевой во многих случаях является правым, но правота его — чисто случайная. Прибавьте к этому наскоро и едва усвоенные идеи Тьерри, Нибура и других историков, прямо ex abrupto приложенные к нашей истории, — наглый тон самохвальства, тон, в котором слышно даже не фанатическое увлечение теориями, а простожелание«выкинуть»,говорярядскимязыком,«особенное коленце», блеснуть самостоятельностью взгляда, понимания и представления, — и вы поймете, что не только «Вестник Европы» скептика Каченовского, но даже «Московский вестник» Погодина, поместивший на своих страницах жесткую статью Арцыбашева об «Истории» Карамзина и печатавший

473

А. А. Григорьев

отрывки его оппозиционного сводного исторического изложения, — разразились при появлении первого тома «Истории русского народа» статьями, яростными до нарушения всякой благопристойности.

Мы же теперь, далекие от фанатических поклонений и от ненавистей той эпохи, можем, кажется, сказать только то, что, на удачу действуя отрицательно часто весьма справедливо, Полевой положительные ложные формы Карамзина заменял столь же ложными, только в другой форме, так сказать помоднее, и, по натуре нисколько не художник, побуждаемый к таковой замене не творчеством, а одним протестом, и притом не фанатическим, а чисто самолюбивым, не сумел придать своим формам даже и наружного блеска. Дело понимания нашей народности он нисколько не подвинул вперед, да и карамзинских форм представления разбить не мог. Эти формы продолжали тяготеть над нашим сознанием.

Разбить их магическую силу могло только ближайшее, и притом более общее, знакомство нашего сознания с непосредственными источниками нашей истории и нашего народного быта. Издание их предоставило это право нашей эпохе, считая ее с конца сороковых годов, и освобождением ее от карамзинских форм понимания народности мы обязаны ни чему иному, какименноэтомуобстоятельству.Трудынашихученыхпоэтой части, — сколь эти труды ни важны и ни почтенны, — важны преимущественно тем, что прямо знакомили нас с источниками, и останутся достоянием потомства не в теоретических выводах, а именно в тех пунктах, где они прямо знакомили с источниками. Личных образов на место карамзинских труды эти нам не дали и дать не могли; цельного, художественного представления нашей истории и народной физиономии взамен прежнего, блестящего и ложного, мы не получили. Одно художество только, силами ему данными, в наше время начинает, преимущественно в деятельности Островского, выводить перед нами образы, на которых лежит яркое клеймо нашей народной особенности в том виде, как она уцелела; художеству же будет, по всей вероятности, принадлежать и честь прими-

474

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

рения нашего настоящего с нашим прошедшим, проведения между тем и другим ясной для всех органической связи.

Но об этом речь еще впереди.

Дело в том, что карамзинские формы представления нашей народности в ее целости и органическом единстве для нас разрушены. Мы пошли дальше — и видим яснее.

Карамзин, как талант, нуждался в целостном представлении, и как талант, взял за основу форм для своего представления формы, которые предоставляло ему его время, на которых он воспитался, которыми глубоко проникся, формы общезападные: доблести, величия, чести и проч. Проникнутый насквозь как впечатлительнейшая натура своего времени общими началами европейского образования, он к нашему быту и к нашей истории находился уже совершенно в иных отношениях, чем Татищев и Щербатов. Те были еще весьма мало, даже почти вовсе не разъединены с воззрениями предков, с началами и, так сказать, с тоном их быта. Карамзин был уже человек оторванный, человек захваченный внутренно общечеловеческим развитием и потому бессознательно-последовательно прилагавший его начала к нашей истории и быту, одним словом, — к нашей народности; и этим объясняется, что он, глубоко и добросовестно изучавший источники, имевший их под руками более, чем все прежде его писавшие, и почти столько же, сколько мы, — постоянно, однако, обманывает сам себя и своих читателей аналогиями, и постоянно скрывает сам от себя и от читателей все не-аналогическое с началами и явлениями западной, общечеловеческой жизни... Приступая к нашей истории, он как будто робеет с самого предисловия, что она не похожа на общеевропейскую, робеет за ее утомительность и однообразие и спешит поскорее заявить ее блестящие доблестями или трагическими моментами и личностями места...

Он никогда почти не ошибается и тут в своем указании доблестей, в своем чутье трагических и грандиозных моментов, в направлении своих сочувствий; но эти доблести, борьбу и трагические моменты описывает он тоном, не им свойственным, а тоном, свойственным их западным аналогиям...

475

А. А. Григорьев

Между тем тон его, как тон человека высокоталантливого, оригинален и носит на себе печать изучения источников, хотя

иодностороннего, — печать, обманувшую всех (забывших уже Татищева и Щербатова) его современников, способную обмануть всякого, незнакомого нисколько с летописями и памятниками. Для всякого же, при малейшем знакомстве с таковыми, ну, хоть даже после прочтения одной только Киевской (Ипатьевской) да официально Московской (Никоновской) летописи — эта печать исчезает. Доблестные лица Владимира Мономаха, двух Мстиславов и т.д. остаются точно доблестными, но доблесть их получает совершенно иной характер, чем доблести западных героев, получает совершенно особенный тон, колорит. Вместо общих, классических фигур, перед нами встают живые типы, — типы, в чертах которых, в простодушном рассказе летописцев, мы, несмотря на седой туман древности, их окружающий, признаем нередко собственные черты народные. С другой стороны, перед нами выдвигаются тоже типически такие личности и такие доблести, которые перед Карамзиным прошли незаметными: благодушная и озаренная сиянием смирения фигура последнего «законного» (по старому наряду) киевского нарядника Ростислава Мстиславича, который постоянно, по чувству законности, уступая первенство «стрыям старейшим», делается наконец великим князем для того только, чтобы умереть эпически торжественно... Не говоряужотом,чтоКарамзин,увлеченный,вовсенепонялфедеративной идеи, блестящую минуту развития которой представляет наш XII век и которую, без «попущения» божия в виде татар, ждало великое будущее, не понял городовой жизни и значения князей как нарядников43. Этого и в наше время многие из историков, даже оказавших значительные услуги науке, не понимают или не хотят понять. Карамзин, — и в этом его великая заслуга, его бессмертное значение, — не приносил по крайней мере этих идоложертвенных треб, не смотрел на татарское иго, на падение Твери и Новгорода, на Ивана Грозного

ипроч. как на явления, существенно необходимые для нашего развития. Ко всякому злу, — является ли оно в виде события

476

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

или личности — относится он прямо, без теории. Дело в том только, что к доблестям и злу относится он с точек зрения, выработанных XVIII веком, а не приравнивается к миросозерцанию летописцев. От этого доблести и великие события получают у него фальшиво грандиозный характер; к злу же относится он с тем раздражением, с каким летописец не относится. Стоит припомнить, например, его рассказ о защите Москвы, оставленной Димитрием в жертву Тохтамышу, «героем» Остеем и жителями, и сопоставить этот величавый рассказ с наивным до цинизма рассказом Никоновской летописи. Героизм-то и останется, но подробности, которые окружают этот героизм перед читателем, придадут ему совершенно особенный характер, наш народный колорит... С другой стороны, в истории, например, междуцарствия, — а всеми признано, что в последних томах своих Карамзин несравненно более, чем в первых, проникается духом, языком и тоном летописей, — совершенно правое негодование историка на изменников («воровских людей» по грамотам и летописям) опять страждет тоном своим для всякого, кто знает, как, например, летопись на одной странице говорит о каком-нибудь Заварзине как о «воровском человеке», называя его уменьшительною кличкою, а через страницу величает его уже по имени и отчеству, не помня зла, когда он перешел на сторону правого, земского дела... Но, опять повторяю, Карамзин, совершенно разорвавший с миросозерцанием быта до реформы, глубоко проникнутый началами общечеловеческого образования, не мог смотреть иначе: в истории междуцарствия он увлекся одним только «Сказанием» Авраамия Палицына44, который, как человек, по своему времени высокообразованный и стало быть, имевший справедливый или нет, но во всяком случае цельный взгляд на жизнь и событие, был ближе к нему, чем простодушные летописцы и современные грамоты...

Указывая на эти немногие, но, как кажется мне, довольно резкие черты непонимания народности нашей Карамзиным и фальшивости его представления народности, я опять должен повторить, что фальшивое представление было все-таки цель-

477

А. А. Григорьев

ное, художественное представление, давало образы, хотя и отлитые в общие классические формы, но отлитые великолепно и твердо поставленные... Когда на такого гиганта, как Пушкин, обладавшего непосредственно глубоким чутьем народной жизни, мог подействовать карамзинский образ «Бориса», что ж должны были делать другие?..

Другие — преклонялись и jurabant in verba magistri, раз-

вивалиидеиучителяисовершеннобылиэтимдовольны —до- вольны до того, что один из высших представителей нашего сознания, Белинский, в юношески пламенной статье своей называл свою тогдашнюю эпоху литературы романтическинародною, с ее дюжинами являвшимися и выкроенными из Карамзина историческими романами, дикими историческими драмами и т.д.

И в эту-то минуту общего самообольщения, разделяемого даже и высшими представителями сознания, в минуту юношеских верований в то, что мы поймали наконец нашу народность, входим с нею, очищенною, умытою и причесанною, в общий круг мировой жизни, — в эту минуту явился человек, который не силой дарования, но силой убеждения, и притом чисто теоретического, рассеял разом это самообольщение, разбил безжалостно и бестрепетно верования и надежды.

Да! теоретики иногда бывают очень нужные люди, часто великие люди, как П.Я. Чаадаев.

Он был вдобавок еще теоретик католицизма, стало быть, самый безжалостный, самый последовательный из всех возможных теоретиков... Фанатически веря в красоту и значение западных идеалов, как единственно человеческих, западных верований, как единственно руководивших человечество, западных понятий о нравственности, чести, правде, добре, — он холодно и спокойно приложил свои данные к нашей истории, к нашему быту, — и от первого прикосновения этих данных разлетелись прахом воздушные замки. Ясный и обширный ум Чаадаева, соединенный с глубоко правдивой натурой и нашедший себе притом твердые точки опоры в теориях, выработанных веками, — сразу разгадал фальшь представлений о нашей

478

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

народности. Нисколько не художник, а мыслитель-аналитик, он не мог обольститься карамзинскими аналогиями.

Фанатик, как всякий неофит, он имел смелость сказать, что в нас и в нашей истории и в нашей народности нет «ника- ких»идейдобра,правды,чести,нравственности,чтомы —от- щепенцы от человечества. «Никаких» на его языке значило — западных, и в этом смысле он был тогда совершенно прав. Силлогизм его был прост:

единственно человеческие формы жизни суть формы, выработанные жизнью остального, западного человечества.

В эти формы наша жизнь не ложится, или ложится фальшиво, как у Карамзина.

Следовательно...

Вот именно это «следовательно» и разделилось на два вывода:

следовательно, сказали одни, мы не люди, и для того, чтобы быть людьми, должны отречься от своей самости. Из этого следовательно вытекла теория западничества, со всеми ее логическими последствиями.

Следовательно, сказали другие, более смелые и решительные, наша жизнь — совсем иная жизнь, хоть не менее человеческая, шла и идет по иным законам, чем западная.

Два лагеря разделились, и каждый повел последовательно и честно свое дело.

479

А. А. Григорьев

Западничество в русской литературе. Причины происхождения его и силы (1836—1851)

Sine ira et studio1.

Тацит

Justitia est constans et perpetua voluntas jus suum cuique tribuere2.

Institutiones

I

Пустынна,однообразнаипечальна,каккиргизскаястепь, должна была представиться русская жизнь в ее прошедшем и настоящемтому,ктосмелоичестно,какП.Я.Чаадаев,взглянул на нее с выработанной Западом точки созерцания, не ослепляясь кажущимися и в сущности фальшивыми аналогиями, тем менее стараясь проводить эти фальшивые аналогии. Между тем, эта точка зрения явилась вовсе не внезапно, вовсе не как Deus ex machina3. Зерно такого резкого созерцания лежало уже давно в сознании высших наших представителей, вырывалось по временам у величайшего из них, Пушкина, то ироническим примирением с действительностью, как в известной строфе уничтоженной главы «Онегина», то стихотворением, которое сам он назвал «Капризом»:

Румяный критик мой, насмешник толстопузый, Готовый век трунить над нашей сонной музой, Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной, и т.д.4,

480