Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Хрестоматия по курсу КСЕ.doc
Скачиваний:
19
Добавлен:
10.11.2019
Размер:
2.21 Mб
Скачать

Науки о культуре и история науки

В то время как история науки пытается взломать схему двух культур, действуя культурно‑историческими методами, сам собой возникает вопрос, каково её отношение к тем новым тенденциям в гуманитарных науках, которые направлены на преобразование их в науки о культуре. Как уже было сказано выше, гуманитарные науки, особенно такие традиционные дисциплины, как литературоведение, история искусств и общая история, принимали прежнюю историю науки не совсем всерьёз, тем более что они в течение долгого времени определяли свой профиль и своё самосознание посредством чёткого отграничения себя от естественных наук. Это относилось, само собой разумеется, к естественнонаучным методам, но в результате, к сожалению, они сторонились и естественнонаучных предметов и тем, сколь бы таковые ни были релевантны для истории культуры и истории идей. Эта ситуация в течение последних десяти лет значительно изменилась: наблюдается порой необычайно сильный интерес к естествознанию и его истории, и это – если не принимать в расчёт временное замешательство в связи расшифровкой человеческого генома – связано прежде всего с обращением к истории и теории средств коммуникации. Наряду с этим важную роль в подготовке расцвета наук о культуре (в англосаксонском мире – cultural studies, что не совсем же самое) сыграли, прежде всего, интерес к изображениям, формирование такого направления, как гендерные исследования, релятивизация европейской кульуры и соответствующее повышение внимания к внеевропейским культурам и традициям знания.

История науки в той её форме, в какой она предстаёт в данном сборнике, представляет собой одну из наук о культуре в той мере, в какой они исторически ориентированы2; а это означает, что она принимает всерьёз исторический аспект знания и форм его представления, его основных категорий и средств коммуникации, его практик и его культурных, социальных и экономических переплетений. Эта историзация научного познания ещё совершенно не укоренилась и рассматривается зачастую всё ещё как – желанное или нежеланное – нововведение. Собранные здесь статьи не обнаруживают никакого единства ни в методологии, ни в структуре изложения. Но их объединяет то, что эта историзация сама задаёт некий стандарт, который всегда может быть улучшен, но от которого уже нельзя уйти назад. Так, Лоррейн Дэстон показывает в своей статье, что такая фундаментальная научная категория, как объективность, которая служит познанию вселенских закономерностей, тоже подвержена историческим изменениям. Эти изменения неотделимы от культурных и социальных условий, в которых развивалось естествознание. Однако не следует думать, что естественные науки предстают беспомощной пешкой в игре изменчивых обстоятельств: они превращают категорию объективности в универсальную ценность, которая затем будет перенесена на другие отрасли знания.

Исследование Михаеля Хагнера о «монстрах» посвящено исторической изменчивости научных объектов. Если в XVII в. организмы с аномалиями ещё считались чудесными уникальными природными явлениями, то в XVIII в. их уже старались вписать в единую конструкцию природы. Включение «уродцев» в придворные коллекции и экспозиции естественно‑ис­то­ри­чес­ких музеев, а также попытки их классифицирования в рамках естественной истории служили репрезентации разумного устройства мира. Следующее изменение произошло тогда, когда уродства стали выступать, по выражению французского эпистемолога Жоржа Кангилема, в качестве «инструмента науки»1. В контексте дискуссий по вопросу о теории генерации они стали весьма проблемным и неудобным научным объектом. С тех пор аномалии считались примерами развития жизни, которое по неким причинам остановилось или пошло в другом направлении. Их значение для биологии проявилось и в теории, и в том, как их выставляли в музеях и изображали на рисунках. Только в этой комбинации теоретических, практических и эстетических аспектов смогла утвердиться новая теория генерации.

Если натуралисты XVIII столетия, как правило, помещали объекты природы в естественно‑исторические музеи, то на примере сибирской экспедиции Даниеля Готтлиба Мессершмидта Анке те Хеезен демонстрирует противоположный образ действий. Мессершмидт открывал terra incognita, используя вспомогательные средства и техники, с которыми он познакомился студентом в Галльском университете: он заносил свои наблюдения и измерения в записные книжки и таблицы, собирал в коробки и ящики свои ботанические, зоологические и этнографические находки. Только посредством детального анализа, учитывающего научный микрокосм Мессершмидта и царившую в нём материальную культуру, можно продемонстрировать познавательные интересы, образ действий и хабитус путешественника‑ис­сле­до­ва­теля эпохи Просвещения.

Непосредственную параллель между исследуемыми в истории науки микрокосмами и микроисторией1 проводит Саймон Шеффер. И там и там исследователи заняты тем, что ищут следы, в которых отразились жесты, техники, локальные события и имплицитное знание и умение. Такие способности проявляются в истории масштабных моделей. Модели всегда отличаются от того, что они моделируют, и тем не менее они призваны демонстрировать универсальные принципы природы. На примере моделей кораблей, которые строили в Великобритании в конце XVIII столетия, автор показывает, как локальные практические навыки и особенности лондонских корабелов и ремесленников встречались с рациональными интересами военных моряков, политиков и учёных. Происходило это не без конфликтов, потому что это неявное знание хотели стандартизировать и механизировать для нужд империи. В этой перспективе модели кораблей превращаются для историков науки в исторический локус, где они могут изучать соотношение теории и практики, локальной традиции и глобальных интересов, актуального ремесленного знания «как это делать» и вневременной универсальности.

Не только корабельные верфи в Лондоне, но и физиологические лаборатории представляют собой места, где встречаются разные формы знания. Свен Дириг показывает на примере уже упомянутого физиолога Эмиля Дюбуа‑Реймона, что можно продемонстрировать связь науки и искусства не только на картинах или в художественных инсталляциях, но и в экспериментальной физиологической практике. Дюбуа‑Реймон обставил свою лабораторию как ателье художника и как мастерскую учёного, он рассматривал сам себя как живописца и графика, занимающегося экспериментированием как изобразительным искусством. При этом он следовал тем эстетическим идеалам и практикам, которые господствовали в Берлине первой половины XIX столетия. Таким образом, эстетика была не только эмблемой для изображения науки: она непосредственно вторгалась в изучение функций мышц и нервов.

Читатель уже, вероятно, понял, что одна из главных задач новой истории науки состоит в том, чтобы как можно более точно описывать взаимодействие инструментов, практик и объектов в той или иной исследовательской ситуации. Это является, в частности, исходной точкой и для статьи Роберта Коулера об истории изучения плодовой мушки дрозофилы в первой половине XX в. Первостепенное значение для успеха генетики имело создание стандартизованного организма‑модели, каковым стала муха Drosophila melanogaster. Вторым, тоже важным элементом были правила – опять же имплицитные, по которым исследователи организовывали свою работу Моратории. Для понимания этих правил Коулер использует понятие «моральная экономика», которое выработал британский социальный историк Эдуард П. Томпсон, чтобы объяснять казавшееся хаотичным поведение английских мятежников в XVIII в. Эти правила лучше всего можно определять как локальный хабитус и стиль, который не ориентируется на канонизированные советы, требования и кодексы. Главное, что моральная экономика не стандартизируется и не проповедуется, а практикуется изо дня в день в лаборатории. И здесь выясняется, что производство экспериментального знания – деятельность, претендующая на общезначимость, – зависит от локальных условий, от особенностей и взаимоотношений людей. В то время как Шеффер и Хеезен показывают материальные аспекты этого процесса, а Дириг эстетические, Коулер сосредоточивает своё внимание на ментальных и социальных компонентах.

Ханс‑Йорг Райнбергер – один из тех историков науки, кто больше других занимался вопросом об эпистемических механизмах, которые в экспериментальной науке снова и снова приводят к неожиданным результатам и возникновению совершенно новых исследовательских областей. Отграничиваясь от таких тенденций в науковедении, которые стремятся прежде всего определять объекты исследований и данные в экспериментальном процессе через их управляемость и надёжность, Райнбергер настаивает на том, что объекты приобретают такие особенности и такую сопротивляемость, которые как раз не поддаются управлению и не вписываются в какой‑то один мыслительный растр. Как только экспериментальный проект со всеми своими элементами становится полностью прозрачным, он более не способен производить ничего нового и теряет свой исследовательский характер.

Несмотря на все различия и особенности подходов, собранные здесь статьи имеют одну общую черту. Все авторы выступают за аккультурацию естественных наук. Под аккультурацией здесь понимается такой взгляд, при котором естествознание со своей историей предстаёт составной частью культурологического исследования, которое в случае удачи ведет к более компетентному и более уравновешенному отношению академического сообщества и широкой публики к естественным наукам. В отличие от времён Дюбуа‑Реймона, речь больше не может идти о спорах по поводу альтернативы: греческие глаголы или дифференциальные уравнения. Соответственно непонятно, почему Платон, Декарт и Якоб Буркхардт должны принадлежать к канону, а Евклид, Ньютон и Дарвин – нет. Впрочем, последние трое не принадлежат и к канону естествознания или, в крайнем случае, только к той его выжимке, которая попала в учебники. История науки могла бы, таким образом, стать важным форумом, на котором было бы преодолено строгое разделение мыслительных и исследовательских горизонтов гуманитарных и естественных дисциплин. Можно рассматривать это как теоретическую и потому праздную затею, но нельзя игнорировать то, что для многочисленных феноменов – болезней, технологических разработок, духовной жизни человека – скоро будут годиться только смешанные исследовательские подходы и соответственно такие объяснения, которые нельзя будет отнести либо к одной, либо к другой группе. В самых различных областях мы уже давно привыкли к гибридам. Естественные науки достаточно часто с полным основанием избегают их, но история науки полна примеров, когда именно такие гибридные констелляции сделали возможным получение нового знания и привели к непредсказуемым изменениям предмета и динамики исследований. В этом отношении история науки могла бы перебросить новые мостики между гуманитарными и естественными дисциплинами, показав, что противопоставление природы и общества (или культуры), научного расколдовывания мира и культурного перекоса – суть исторические феномены, которые не надо стремиться «обсудить и забыть»: они исторически возникли, прошли через множество различных форм и когда‑нибудь, возможно, уйдут в прошлое.

Такие гибридные констелляции появляются, конечно, и в других областях. В XIX в. сбылся прогноз Фрэнсиса Бэкона, говорившего, что знание – это сила. Впервые можно было по праву утверждать, что от науки есть большая экономическая польза, и её стали пропагандировать именно в этом смысле. Однако тогда же, в XIX в., наука воплощала и такие идеалы воспитания, как чистота, бескорыстие и умственная дисциплина, считавшиеся высшим достижением культуры. Эта двойственность положения науки была характерна не только для естествознания. О смысле и цели общественных наук, например, судили по тому, могут ли демография, статистика и экономика одновременно служить государственным интересам и соответствовать идеалам чистой науки.

А в XX в. союз между наукой, индустрией и армией стал простой аксиомой и неотъемлемым элементом политических процессов, но, с другой стороны, в том же XX в. образ свободной от идеологии, рациональной и объективной единой науки был превращен в бастион борьбы против всевозможных иррациональных и политических «измов».

В настоящее время вопрос, каким идеалам должны следовать науки, не утратил своей остроты, а, скорее, ещё более обострился в результате создания фирм на базе университетов (например, в области генной инженерии) и массированной государственной поддержки прикладных исследований границы «чистой» науки стали менее жёсткими. Если в фундаментальной науке применяются организационные формы, заимствованные из индустрии, а рыночные аргументы становятся решающими и для гуманитарных наук, ставя под угрозу существование небольших дисциплин, то очевидно, что при этом изменяются также и содержание, и практика наук. Но только ли экономические аргументы играют здесь роль? Или, может быть, вопрос о том, на что тратить деньги, в конечном счете есть вопрос о культурных приоритетах и ценностях? Как соотносятся друг с другом эпистемические, экономические и этические аспекты, например, в актуальных вопросах генной инженерии, в исследованиях мозга или в разработке новых медикаментов? История науки не может уклоняться от этих и им подобных сюжетов, если она хочет участвовать в трудном деле историко‑культурного самоосознания общества.

Хагнер М. История науки // Наука и научность в ее

исторической перспективе. СПб., 2007. С. 8–36.