
- •3.2. «Москва — Петушки» (1969) Вен. Ерофеева
- •2 Паперно и.А., Гаспаров б.М. Встань и иди. — с. 389, 390.
- •1 Лихачев д. С, Панченко a.M., Понырко н.В. Смех в Древней Руси. — л.,
- •2 Лихачев д. С, Панченко a.M., Понырко и. В. Смех в Древней Руси. — с. 72.
- •3.3. Романы Саши Соколова
- •1. Постмодернистские тенденции в поэзии
- •1 Васильев и. Е. Русский литературный концептуализм / / Русская литература
- •XX века: Направления и течения. — Екатеринбург, 1996. — Вып. 2. — с. 137, 138,
- •1 Гройс б. Стиль Сталин / / Утопия и обмен: Стиль Сталин. О новом. Статьи. —
- •2 Личное дело № : Литературно-художественный альманах / Под ред. Л. Рубинштейна.
- •1 См. Следующие сборники Жданова: Портрет, Современник, 1982; Неразменное
- •2. Постмодернистская проза
- •2.1. Татьяна Толстая
- •1 См.: Goscilo Helena. Tnt: The Explosive World of Tatyana n. Tolstaya. — Armonk:
- •1 Все цитаты из прозы т.Толстой приводятся по кн.: Толстая т. Сомнамбула
- •1 Парамонов б. Русская история наконец оправдала себя в литературе //См.:
- •2 Немзер а. Азбука как азбука: Татьяна Толстая надеется обучить грамоте всех
- •3 Степанян к. Отношение бытия к небытию / / Знамя. — 2001. — № 3. — с. 217.
- •1 Eliade Mircea. Birth and Rebirth: The Religious Meaning of Initiation in Human
- •2.5. Виктор Пелевин
1 Гройс б. Стиль Сталин / / Утопия и обмен: Стиль Сталин. О новом. Статьи. —
М., 1993.-С. 88.
2 Личное дело № : Литературно-художественный альманах / Под ред. Л. Рубинштейна.
Показательно, что в качестве представителя государства при-
говский герой выбирает не Вождя, не Героя, а именно «Милица-
нера» — самого низового, т.е. самого близкого к «маленькому человеку
» представителя власти. Приговский поэт смотрит на богоподобного,
всевидящего Милицанера снизу вверх. Милицанер
выше поэта — он не только общается с богами («По рации своей
притом/ Переговаривается он/ Не знаю с кем — наверно с Богом
»), он неуязвим для сил хаоса, поскольку он и есть Порядок:
«А я есть правильность на этом свете».
Милицанер же отвечал как власть
Имущий: ты убить меня не можешь
Плоть поразишь, порвешь мундир и кожу
Но образ мой мощней, чем твоя страсть.
Могущество Милицанера определяется тем, что он принадлежит
создаваемой Властью метафизической реальности чистых идей,
где торжествует Порядок, где нет места хаосу. Он мифологический
медиатор, представляющий высшую реальность в несовершенном
хаотичном мире, где «прописан» маленький человек. Существо
Власти, по Пригову, именно в том и состоит, что она
наделяет метафизической реальностью языковые формулы, иллюзорные
представления об идеале, абсолютной гармонии и порядке.
Неважно, что надой записанный
Реальному надою не ровня
Все что записано — на небесах записано
И если сбудется не через два-три дня
То через сколько лет там сбудется
И в высшем смысле уж сбылось
И в низшем смысле все забудется
Да и уже почти забылось.
Приговский Поэт стремится стать голосом Власти и тем самым
перенести себя в эту верховную метафизическую область порядка.
Это опять-таки реальность мифа — но мифа героического. Здесь
все величественно, совершенно и прекрасно: «Течет красавица
Ока/ Среди красавицы Калуги/ Народ-красавец ноги-руки/ Под
солнцем греет здесь с утра». Здесь разыгрывается былинная битва
между двумя братьями ДОСААФом и ОСОАВИАХИМом. Здесь
обитают Сталин-тигр, лебедь-Ворошилов, ворон-Берия, и «страна
моя — невеста вечного доверия». Здесь торжествует всеобщая
причинно-следственная связь: вот Петр Первый «своего сыно-
чечка... мучил что есть мочи сам», а тот «через двести страшных
лет Павликом Морозовым отмстил». Здесь нет и не может быть
неоправданных жертв — всякая жертва оправданаучастием жертв
в создании героического мифа, и даже погибшие спасены, ибо
436
«стали соавторами знаменитого всенародного подвига, история
запомнила их». Здесь нет разницы между жизнью и смертью, тем
более что и мертвые вожди все равно «живее всех живых». Здесь
торжествует всеобщая любовь, воплощающая предельную полноту
бытия:
Сталин нас любил
Без ласки его почти женской
Жестокости его мужской
Мы скоро скуки от блаженства
Как какой-нибудь мериканец
Не сможем отличить с тобой.
Если в созданной Богом реальности «маленький человек» окружен
хаосом, то в метафизической реальности «вечного социализма
» его со всех сторон обступает Народ — платоновская «идея»,
недоступная для логического понимания, но безусловно несущая
благость причастному к ней: «Кто не народ — не то чтобы урод/
Но он ублюдок в высшем смысле/ А кто народ — не то чтобы
народ/ Но он народа выраженье/ Что не укажешь точно — вот
народ/ Но скажешь точно — есть народ. И точка»; «народ с одной
понятен стороны/ С другой же стороны он непонятен... <...> А ты
ему с любой понятен стороны/ Или с любой ему ты непонятен/
Ты окружен — и у тебя нет стороны...» Запутанность этих и подобных
построений о народе не только пародирует известный
идеологический постулат об изначальной и извечной правоте народа,
но и выражает мучительную коллизию «маленького человека
», который как бы представляет народ, но на самом деле чувствует
свою к нему непринадлежность, поскольку народ — категория
из метафизического мира высшего порядка, принадлежать
к этому миру может только государственный поэт — да и то, так
сказать, в процессе говорения.
Приговский «государственный поэт» — это высшая форма существования
«маленького человека». Голос «маленького человека
» с его косноязычием и примитивизмом, который постоянно
слышится в сочинениях «государственного поэта», буквализирует
скрытую логику Власти и тем самым остраняет утопию абсолютной
гармонии.
Но дело не только в этом: переместившись в область высшего
порядка, «маленький человек» лишается последнего, что придавало
ему если не индивидуальность, то некое обаяние — его домашности,
привязанности к сыночку, курочке, котлеточке. Конкретная
реальность его существования окончательно замещена
абстрактными словами, безвоздушнымпространством симуляк-
ров. В этом смысле приобщенность к языковой утопии Власти достигается
ценой окончательного обезличивания и опустошения
жизни «маленького человека».
437
Приговская критика советского идеологического языка на самом
деле оказывается критикой любых попыток построить идеальный
план существования — религиозных, мифологических, идеологических,
литературных.
Парадоксальным образом — по принципу «от противного» —
Пригов утверждает невозможность интеллектуального и духовного
упорядочивания реальности, тщетность всех и всяческих попыток
одолеть хаос жизни путем создания идеальных конструкций в
сознании, в языке, в культуре. С этой точки зрения весь предшествующий
и настоящий культурный опыт есть опыт пустоты, опыт
бездны, над которой непрерывно строятся какие-то воздушные
мосты, ошибочно принимаемые за реальность. Сам Пригов так
говорит об этом: «Для меня самого это, конечно, реализация некоего
архетипа русского сознания, ощущения стояния над пропастью,
которую надо быстро чем-то закидать. Это валовое производство.
Такое катастрофическое сознание: закидываешь и возникает
отдача — пока ты кидаешь, обратной реактивной силой
ты держишься над пропастью. Как только ты перестал ее забрасывать,
ты сам туда проваливаешься. Это ощущение чисто экзистенциальное
»1.
Чем закидать бездну? Конечно же, стихами. Отличие же поэзии
Пригова от всех других попыток подобного «закидывания»
состоит в том, что каждый его текст как раз и говорит о бесплодности
подобной операции.
Но Пригов-то держится на весу. Наверное потому, что через
отрицание он тоже строит свой воздушный мост. Свое представление
об идеале. Ведь если все попытки упорядочить мир бесплодны,
следовательно, самой честной позицией будет падение в бездну
— иначе говоря, открытость хаосу, от которого тщетно пытается
заслониться словесными конструкциями приговский «маленький
поэт» — «великий русский поэт». Возможно, это и есть та
«анархическая свобода», которой обучают стихи Пригова.
Нам всем грозит свобода
Свобода без конца
Без выхода, без входа
Без матери-отца
Посередине Руси
За весь прошедший век
И я ее страшуся
Как честный человек.
Трудно отделаться от впечатления, что в этом стихотворении
голос приговского героя звучит в унисон с голосом самого поэта.
1.2. Поэзия необарокко
(И.ЖДАНОВ, Е.ШВАРЦ, А.ЕРЕМЕНКО, А.ПАРЩИКОВ)
О.Калабрезе отмечал в своей книге «Необарокко», что для эстетики
этого направления характерна нестабильность, «рассеянность
» структуры. Однако в необарочных произведениях беспорядочность
в организации текста кажущаяся — она ведет не к энтропии,
а к образованию новых структур, нередко более устойчивых,
чем породившие их классические формы. Эта черта, в частности,
выражается в пафосе восстановления или собирания реальности,
особенно характерном для поэзии необарокко. Об этом,
например, пишет в манифесте «Разделение действительности» поэт
и критик Михаил Айзенберг: «Жизни почти нет, она осталась в
деталях и совпадениях, в случайных воздушных пузырьках. К этому
все сводится — к отвоевыванию жизненного пространства, воздуха
жизни у косной мертвящей силы, у низовой стихии, размыкающей
личность и отменяющей биографию»2.
Ему вторит М.Эпштеин — по его мнению, поэты этого направления
(Эпштёйн называет их «метареалистами»)
«берут в свой словарь, как в Красную книгу, все оставшиеся в живых
слова, крайне напрягая и даже перенапрягая их смысл, чтобы явить структуру
подлинной реальности, которая также несводима к лирическому
"я", но постигается уже не отрицательно, а положительно. <...> Метареа-
лизм... открывает множественность реальностей. <...> Каждая реальность
явлена в другой как нарушение ее законов, как выход в новое измерение,
поэтому образ становится цепью метаморфоз, охватывающих Реальность
как целое, в ее снах и пробуждениях, в ее выпадающих и связующих
звеньях»3.
Зубова Л. Прошлое, настоящее и будущее в поэтике Тимура Кибирова //
Лит. обозрение. — 1998. — № 1. — С. 27, 28. На мифологизм Кибирова указывает и
Т. Чередниченко: песенные повторы в поэзии Кибирова «создают атмосферу заклинания
— в ней время длится не "вперед", а "вглубь", как в фольклорной
протяжной или плясовой. <...> Кибировские списки "путевых примет" выстро-
ены в редкостном для современного искусства соответствии с фольклорно-ми-
фологическими классификациями, которые всегда базируются на оппозиции
жизнь —смерть» (Чередниченко Т. Песни Тимура Кибирова.).
2 Личное дело №... — С. 67.
3 Эпштейн М. Вера и образ: Религиозноебессознательное в русской культуре
XX века. — С. 82.
451
Этот пафос парадоксальным образом объединяет таких поэтов,
как Жданов, Еременко, Парщиков, Шварц, и прозаиков Виктора
Пелевина и Нину Садур, как ни странно это звучит.
В авторском предисловии к сборнику «Место земли» (1991)
Иван Жданов1 (р. 1948) так объяснял причину духовной драмы
своего поколения: «Может быть, она в том, что мы слишком рано
поняли рассогласованность обломков культуры и невозможность
привести их к согласованию». «Рожденные в пятидесятых» входили
в литературу тогда, когда «оттепельная» мечта о возвращении
в культуру Серебряного века через голову советской эпохи обнаружила
свою несостоятельность (показателен пример «Пушкинского
дома» и «Москвы —Петушков»). Культура предстала в невосстановимых
обломках, и единственным вариантом существования
для «наследника» культурной традиции оказалось духовное
блуждание среди руин без всякой надежды на возрождение прежнего
гармонического строя существования. Кто-то увидел здесь
возможность на равных вступить в диалог со всеми языками культуры,
уравненными состоянием распада и смерти (это путь концептуализма),
кто-то обнаружил в странных алогичных сочетаниях
и сплетениях, возникающих среди культурных руин, странную
«неклассическую» красоту хаоса (версии Е. Шварц и А. Парщико-
ва); кто-то попытался построить из осколков и обломков свое единственное
и уникальное жилище (этим путем идут Еременко и Каль-
пиди). Жданов осознал эту ситуацию как источник высокой трагедии.
Он вглядывается в текст бытия, текст природы, он воспринимает
природный мир сквозь призму культурных порядков, но обнаруживает
повсюду лишь одно — спутанное, неустойчивое, хаотичное мироздание.
Здесь все навыворот, здесь нет земного притяжения, здесь
абсолютная невесомость. «Мы входим в этот мир, не прогибая
воду,/ горящие огни, как стебли разводя./ Там звезды, как ручьи,
текут по небосводу/ и тянется сквозь лед голодный гул дождя».
Тут реально только движение — движение в пустом пространстве
без цели впереди и следов позади: «Никого на дороге: ни мира,
ни Бога —/ только луч и судьба преломиться ему./ И движеньем
своим образует дорога/ и пространство, и миг, уходящий во тьму».
И небо здесь не свод и не обитель богов. Оно притягивает своей
разоренностью, как незаживающий след от случившейся катастрофы:
«На обочине неба, где нету и пяди земли,/ где немыслим и
свод, потому что его развели/ со своим горизонтом, — вокруг
только дно шаровое,/ только всхлип бесконечный, как будто число
даровое/ набрело на себя, и его удержать не смогли».