- •3.2. «Москва — Петушки» (1969) Вен. Ерофеева
- •2 Паперно и.А., Гаспаров б.М. Встань и иди. — с. 389, 390.
- •1 Лихачев д. С, Панченко a.M., Понырко н.В. Смех в Древней Руси. — л.,
- •2 Лихачев д. С, Панченко a.M., Понырко и. В. Смех в Древней Руси. — с. 72.
- •3.3. Романы Саши Соколова
- •1. Постмодернистские тенденции в поэзии
- •1 Васильев и. Е. Русский литературный концептуализм / / Русская литература
- •XX века: Направления и течения. — Екатеринбург, 1996. — Вып. 2. — с. 137, 138,
- •1 Гройс б. Стиль Сталин / / Утопия и обмен: Стиль Сталин. О новом. Статьи. —
- •2 Личное дело № : Литературно-художественный альманах / Под ред. Л. Рубинштейна.
- •1 См. Следующие сборники Жданова: Портрет, Современник, 1982; Неразменное
- •2. Постмодернистская проза
- •2.1. Татьяна Толстая
- •1 См.: Goscilo Helena. Tnt: The Explosive World of Tatyana n. Tolstaya. — Armonk:
- •1 Все цитаты из прозы т.Толстой приводятся по кн.: Толстая т. Сомнамбула
- •1 Парамонов б. Русская история наконец оправдала себя в литературе //См.:
- •2 Немзер а. Азбука как азбука: Татьяна Толстая надеется обучить грамоте всех
- •3 Степанян к. Отношение бытия к небытию / / Знамя. — 2001. — № 3. — с. 217.
- •1 Eliade Mircea. Birth and Rebirth: The Religious Meaning of Initiation in Human
- •2.5. Виктор Пелевин
1 Васильев и. Е. Русский литературный концептуализм / / Русская литература
XX века: Направления и течения. — Екатеринбург, 1996. — Вып. 2. — с. 137, 138,
140. См. также: Васильев _____________И.Е. рей Зорин так интерпретирует приговский «метод»: «Он сверхпоэт
или метапоэт... <...> Трудно себе представить более масштабный
замысел, чем попытка воплотиться во все звучащие в культуре,
в языке эйдосы, маски или имиджи, как называет это сам
Пригов, причем воплотиться, не утрачивая собственной личности
и единства судьбы»2.
Читая собрания текстов Пригова, написанных им в разные
периоды и для разных сборников, невозможно отделаться от впечатления,
что различия между масочными субъектами в этих текстах
минимальны — в сущности, перед нами единый образ сознания,
явленный в многообразии жанровых, эмоциональных,
тематических и прочих вариантов. Разумеется, этот образ сознания
не тождествен сознанию поэта Пригова — это созданный им
концепт, инвариантный миф русской культурной традиции, пропущенной
через 70 лет жизни «совка». Этот миф, безусловно, не
сводится к критике советской идеологии и ментальное™, но
включает их в куда более широкий культурный контекст. Сам
Пригов подчеркивает не столько социальный, сколько сугубо
философский пафос своего творчества: «Мне кажется, что своим
способом в жизни, в искусстве я и учу. Я учу двум вещам. Во-
первых, принимать все языковые и поведенческие модели как
языковые, а не как метафизические. [Во-вторых] Я являю то,
что искусство и должно являть, — свободу. Причем не "свободу
от", а абсолютно анархическую, опасную свободу. Я думаю, что
человек должен видеть ее перед собой и реализовывать в своей
частной жизни»3.
Стержнем созданного Приговым «образа автора» становится
динамичное взаимодействие между двумя полярными архетипами
русской культуры, в равной мере авторитетными и священными, —
между «маленьким человеком» и «великим русским поэтом». Парадоксальность
приговского подхода видится в том, что он соединил
эти архетипы в новом конфликтном единстве: великий рус-
1 «Для меня очень важно количество стихотворений, фиксирующих данный
имидж. <...> Появляются скопления модификаций тех или иных имиджей. Когда
я был "женским поэтом", то написал пять сборников: ^Женская лирика", "Сверхженская
лирика", "Женская сверхлирика", "Старая коммунистка" и "Невеста
Гитлера". Это все модификации женского образа, женского начала», — говорит
Пригов в интервью с Андреем Зориным и продолжает: «...я всегда выстраивал
отношения с культурным мейнстримом (господствующим течением. — Авт.). <...>
До перестройки он идентифицировался с властью. Авторы более старшего поколения
соотносили свое творчество с властью. А я сжимал это все до культурного
мейнстрима в качестве некоего сакрального идеологического языка. Ну и выстраивал
определенные отношения между идеологическим, бытовым, высоким
культурным, низким культурным и прочими языками». (Подобранный Пригов. —
М., 1997. - С. 242, 243.)
2 Там же. - С. 253.
3 Подобранный Пригов. — С. 248.
430
скый поэт у него оказывается маленьким человеком, а маленький человек
— великим русским поэтом.
Эта двойственность объясняет постоянные стилевые и смысловые
перепады, ставшие эмблемой приговской поэтики.
Маленький человек, даже пребывая в приличествующем этому
образу положении «униженного и оскорбленного», не забывает о
своем подлинном статусе «великого русского поэта» и потому переполнен
сознанием духовного превосходства над толпой и требует
к себе соответствующего отношения:
В полуфабрикатах достал я азу
И в сумке домой аккуратно несу
А из-за прилавка совсем не таяся
С огромным куском незаконного мяса
Выходит какая-то старая б...дь
Кусок-то огромный — аж не приподнять
Ну ладно б еще в магазине служила
Понятно — имеет права, заслужила
А то ведь чужая ведь и некрасивая
А я ведь поэт! Я ведь гордость России я!
Полдня простоял меж чужими людьми
А счастье живет вот с такими б...ми.
Низовое слово, полуграмотность конструкций, примитивность
рифмы — все это вступает в противоречие с тезисом о поэтическом
величии автора, но зато полностью согласуется с архетипом
маленького человека. Явление великого русского поэта в образе
маленького человека — в соответствии с русской традицией —
демонстрирует, с одной стороны, близость поэта к «народу», а с
другой — «величие простых сердец». Комизм возникает из-за совмещения
и взаимного освещения этих священных архетипов.
Противоположный пример — может быть, самое известное
стихотворение Пригова «Куликово». Здесь на первом плане фигура
Поэта, от Слова которого зависит ход истории. Поэт равен Богу,
и это ему предстоит решить, кто победит на Куликовом поле:
татары или русские («Пусть будет все, как я представил»). Но аргументы,
предъявляемые Поэтом в пользу тех или других, это
аргументы «маленького человека» — т.е., в сущности, отсутствие
каких бы то ни было аргументов, смысловая пустота:
А все ж татары поприятней
И имена их поприятней
Да и повадка поприятней
Хоть русские и поопрятней
А все ж татары поприятней
Так пусть татары победят.
В конечном счете «маленький человек» побеждает Поэта, и в
финале стихотворения выясняется, что от Поэта ничего, собствен-
но, не зависит: «А впрочем — завтра будет видно», — отмахивается
он от дальнейших прогнозов.
Но Пригов не только методично соединяет архетипы Поэта и
маленького человека, единство его поэтического мира зиждется
на взаимной обусловленности этих полярных моделей культурного
сознания и поведения.
Наиболее «чисто» архетип «маленького человека» реализован
Приговым в таких стихотворениях, как «Веник сломан, не фуры-
чит», «Килограмм салата рыбного», «Я с домашней борюсь энтропией
», «Вот я курицу зажарю», «Вот я котлеточку зажарю»,
«За тортом шел я как-то утром», «Вот устроил постирушку», «На
счетчике своем я цифру обнаружил», «Банальное рассуждение на
тему свободы». На первый взгляд, это неопримитивистские зарисовки
повседневной жизни с ее скромными радостями и горестями.
Однако на самом деле все эти и другие стихи этого типа основаны
на мифологическом конфликте — «маленький человек» При-
гова чувствует себя осажденным силами хаоса, которые в любой
момент могут нарушить хрупкий баланс его существования: «Вся
жизнь исполнена опасностей/ Средь мелких повседневных частностей
»; «Судьба во всем здесь дышит явно». Цифра на электросчетчике
вселяет мистический ужас: «исправно, вроде, по счетам
плачу/ А тут такое выплывает — что и не расплатиться/ Вовек».
Всякая радость может оказаться последней («В последний раз,
друзья, гуляю/ Под душем с теплою водой/ А завтра — может
быть решетка...»), потому что «смерть вся здесь вокруг», а жизнь
протекает на краю жуткой бездны, «в явственном соседстве с каким-
то ужасом бесовьим», который остро ощущают маленькие
дети и «маленький человек».
«Одна великая потьма Египетская», «Махроть всея Руси» —
такие имена дает Пригов метафизическому хаосу. И именно образы
хаоса формируют пространственно-временные координаты того
мира, в котором обитают его «авторы»:
Что-то воздух какой-то кривой
Так вот выйдешь в одном направленье
А уходишь в другом направленье
Да и не возвратишься домой
А, бывает, вернешься — Бог мой
Что-то дом уж какой-то кривой
И в каком-то другом направленьи
Направлен.
Этот хронотоп отчетливо напоминает фантасмагорический хронотоп
«Москвы —Петушков». Как и у Ерофеева, у Пригова хаос
размыкает повседневныймир для дьявольских стихий, населяет
его фантастическими монстрами: «Эко чудище страшно-огромное/
На большую дорогу повылезло/ Хвост огромный мясной по-
432
раскинуло/ И меня дожидается, а я с работы иду». И стратегия
поведения «маленького человека» оказывается исполненной стоического
мужества: «Накормить вот сперва надо сына/ Ну, а после
уж их замечать/ Чудищ».
Хаос окружает «маленького человека» ежечасно, повсеместно,
и именно с ним в своем домашнем быту он ведет неустанный бой:
Я с домашней борюсь энтропией
Как источник энергьи божественной
Незаметные силы слепые
Побеждаю в борьбе неторжественной
В день посуду помою я трижды
Пол помою-протру повсеместно
Мира смысл и структуру я зиждю
На пустом вот казалось бы месте.
В этих стихах «высокий» лексический ряд демонстративно сбли- -
жает повседневные хлопоты «маленького человека» с миссией
Поэта, творящего из хаоса — гармонию, смысл, порядок. «Маленький
человек» становится мерилом поэтической мудрости,
заключающейся в умении принять мир, несмотря на хаос, и испытывать
счастье вопреки окружающему хаосу: «Что не нравится — я
просто отменяю/ А что нравится — оно вокруг и есть» («Я всю
жизнь провел в мытье посуды»).
Поэт же у Пригова — это именно «великий русский поэт», то
есть «Пушкин сегодня». Приговский «маленький человек», осознавший
себя Поэтом, понимает, что «я тот самый Пушкин и -
есть»: «мои современники должны меня больше, чем Пушкина
любить/ Я пишу о том, что с ними происходит, или происходило,
или произойдет — им каждый факт знаком/ И говорю им это
понятным нашим общим языком». С поразительной культурологической
интуицией Пригов деконструировал российское представление
о поэте как воплощении высшей власти, как носителе боже- ~
ственного знания и искупителе национальных грехов: «Пушкин,
который певец/ Пожалуй скорее, что бог плодородья/ И стад охранитель,
и народа отец». Представление это, как убеждает Пригов,
не имеет ничего общего с реальным творчеством того или
иного «великого русского поэта», это безличный миф, в сущности,
противоположный художественному творчеству, всегда индивидуальному,
всегда ориентированному на свободу. Вот почему
приговский поэт, прославляя Пушкина, предлагает уничтожить
пушкинские стихи: «Ведь образ они принижают его». Оказывается,
что наиболее точно культурному мифу о великом русском поэте
соответствует именно «маленький человек», полностью лишенный
индивидуальности.
В соответствии с русской традицией Поэт у Пригова выступает
как равный собеседник Бога: «Мне только бы с Небесной
433
Силой/ На тему жизни переговорить...» Бог следит за каждым
шагом Поэта и по-родственному заботится о нем: «Бог наклонится
и спросит:/ Что, родимый, подустал? —/ Да нет, ничего».
Обидчики Поэта ответят перед Богом: «когда вы меня здесь заарестуете/
Это очень здесь даже легко/ За меня перед Богом ответите
». Бог наделяет Поэта особыми полномочиями, возвышая
его над коллегами. Особые полномочия Поэта определяются тем,
что Бог его соавтор: «Неужели сам все написал ты? —/ — Что
ты, что ты — с помощью Твоей! —/ — Ну то-то же». Зато и Поэт
вправе осерчать на Бога, если тот слишком докучает ему своим
вниманием:
Вот он ходит по пятам
Только лишь прилягу на ночь
Он мне: Дмитрий Алексаныч
Скажет сверху: — Как ты там?
— Хорошо — отвечу в гневе
— Знаешь, кто я? Что хочу?
— Даже знать я не хочу!
Ты сиди себе на небе
И делай свое дело
Но тихо.
Правда, при ближайшем рассмотрении божественные полномочия
Поэта ограничены возможностями «маленького человека».
Действительно, как божество он выступает по отношению к разного
рода «зверью» и, главным образом, тараканам (цикл «Тара-
каномахия»). Подобно Богу, он решает жить или не жить «малым
сим», все их существование посвящено служению Ему (монолог
курицы: «Ведь вот ведь — я совсем невкусная!/ Ведь это неудобно
есть/ Коль Дмитрий Алексаныч съесть меня надумает»). И в конечном
счете все они, докучая, на самом деле любят Его:
Что же это, твою мать
Бью их, жгу их неустанно —
Объявилися опять
Те же самы тараканы
Без вниманья, что их губят
Господи! — неужто ль любят
Меня
Господи!
В первый раз ведь так
Господи!
Нету слез!
Именно божественная власть над «зверьем» позволяет Дмитрию
Алексанычу описывать себя как сверхзверя: он лиса и сова
одновременно («Он через левое плечо»), как соединенье оленя,
совы, кота и медведя. О его суперсиле свидетельствует «нечелове-
чий запах ног» и способность к разрушительному буйству: «Что-то
крови захотелось/ Дай кого-нибудь убью...»
Но беспредельная божественная власть Поэта не распространяется
на его собственное тело. Тело откровенно бунтует против
власти Поэта: «Вот что-то левое плечо/ Живет совсем меня отдельно/
То ему это горячо/ То ему это запредельно/ А то вдруг вскочит
и бежать/ Постой, подлец! внемли и вижди/ Я тебе Бог на время
жизни/ А он в ответ: Едрена мать/ мне бог». Бунт тела осмысляется
Поэтом как агрессия хаоса, перед которой он — несмотря на
поддержку Небесной Силы — полностью беззащитен. «Смерть словно
зернышко сидит/ промежду пальцев руки левой». «Зуб, как
струя вновь обнажившегося ада... Вплоть до небесного Кремля».
Телесность лишает Поэта права на знание последней и абсолютной
истины: «Да и как бы человек что-то окончательное узнал/
Когда и самый интеллигентный, даже балерина/ извините за выражение,
носит внутри себя,/ в буквальном смысле, кал». Именно
зависимость от жизни тела (хаотичной, несущей разрушение, непредсказуемой
и опасной) лишает Поэта дарованной ему Богом
высшей свободы. Тело напоминает Поэту о том, что он всего лишь
маленький человек, со всех сторон — и даже изнутри! — осажденный
силами хаоса. И Бог не способен защитить его от «внутренних
частей коварства», поскольку это Он приковал человека к телу.
Вот почему приговский Поэт припадает к Власти как к последней
защите от сил хаоса. Поза «государственного поэта» — советской
версии «великого русского поэта» — на самом деле метафизически
предопределена страхом «маленького человека», которого
и Бог не может спасти от агрессии хаоса. А власть может.
Безусловно, самым ярким воплощением Власти в поэзии Пригова
стал Милиционер. Б. Гройс считает, что в известном цикле стихов
о милиционере «Пригов, по существу, отождествляет власть поэтического
слова с государственной властью или, точнее, играет
с возможностью такого отождествления»1. А. Зорин сравнивает при-
говского Милиционера с мифологическим культурным героем,
«восстанавливающим поруганные гармонии и порядок бытия»2:
Вот придет водопроводчик
И испортит унитаз
Газовщик испортит газ
Электричество — электрик
Но придетМилицанер
Скажет им: Не баловаться!