Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
VERBUM_9_kuzanskiy.doc
Скачиваний:
9
Добавлен:
17.09.2019
Размер:
1.42 Mб
Скачать

5. Резюме

Перенесение физических теорий конца XX-го века на мысли кардинала ведёт к материалистическому сужению его философии, она лишается своих метафизических и христологических измерений. Духовно-божественное заменяется миром невидимых квантовых процессов и уподобляется сверхкомпьютеру с гигантской вычислительной способностью, который использует людей как орудие в целях саморегенерации и самоусовершенствования. Физическое миропонимание заслоняет в романе как раз те идеи Кузанского, благодаря которым ему удалось обосновать христианскую антропологию, отличающуюся началами свободы, творчества и индивидуальности как фундаментом сообщества и социальной жизни.

А.Г. Погоняйло (Санкт-Петербург)

Мера мира и невидимый показ

Насколько не повезло Канту в России, настолько повезло Николаю Кузанскому. Если первый олицетворял собой западноевропейскую чертовщину434, то второй проходил как раз по ведомству «Софии». Как ни строго судил Возрождение за его «субъективизм и имманентизм» А.Ф.Лосев, но и он писал о Николае из Кузы как о «крупнейшем мыслителе не только эпохи Ренессанса, но и вообще всей новой и новейшей европейской философии».435 К слову сказать, глава о Николае Кузанском в «Эстетике Возрождения» относится к числу лучшего, что о нем написано. Нельзя не упомянуть в этой связи и капитальный труд одного из крупнейших наших религиозных философов начала прошлого века С.Л.Франка «Непостижимое» (с подзаголовком «Онтологическое введение в философию религии»), целиком основанный на идее умудренного неведения с эпиграфом из Docta ignorantia: Attingitur inattingibile inattingibiliter.436 Меж тем, именно философия Кузанца, по общему мнению, стала неким шарниром, точкой «смены аспектов», смены парадигм, тем поворотным пунктом, в котором случилось «оборачивание» западной традиции: оставаясь средневековой, она обернулась своей будущей новоевропейской ипостасью, показала иной, неведомый античному и средневековому миру лик. О том, как и почему философия Николая Кузанского стала основанием новоевропейской науки – первоначально механики Галилея – хорошо написала П.П.Гайденко.437 Творчеством Кузанца много и плодотворно занимался замечательный наш философ В.В.Бибихин. Я не говорю о многих других, например, о В.С.Библере. Так что Николай из Кузы давно в России «свой», и на исходе «классической рациональности» во времена постмодернизма и затеянного было французами «ниспровержения платонизма» он снова наш собеседник, помогающий понять, что же такое должно было произойти с европейским миром, чтобы он стал «картиной» (М.Хайдеггер), и почему он не всегда ею был и, по-видимому, не всегда будет. О мере мира и о невидимом показе заговорил именно Бибихин, однако, не в связи с Кузанцем, а разбираясь с логикой (онтологией) Витгенштейна.438 Мера мира – слово, логос; у Витгенштейна и Хайдеггера – Satz, «фраза» в переводе Бибихина. Но это явно не такая мера, которую можно взять и приложить в уже существующей вещи с тем, чтобы ее измерить… Вещь, конечно, в некотором смысле раньше слова, но то, что «раньше» доступно описанию только с помощью слова и в слове, а потому оно (то, что «раньше») показывает себя так, что остается невидимым. Попробуем же перечитать Бибихина о Витгенштейне, примериваясь к Николаю Кузанскому, потому что невидимый показ – это, конечно же, визуальный аналог умудренного неведения.

Несколько выписок. Мой кругозор, конечно, ограничен, и я об этом знаю, но «я не могу видеть ограниченность моего кругозора».439 «Наша способность выразить без всяких ограничений смысл показывает границу языка и мира через ее невидимость».440 «Что может быть сказано, может быть сказано мне фразой, поэтому ничего такого, что необходимо для понимания всех фраз, не может быть сказано».441 «Все, что наша речь не раскрыла, закрывает непроглядной тенью она же сама. Представить что-то вне представимого, помыслить что-то вне мыслимого мы не можем».442 И так далее. Попытаемся разобраться. Прежде чем пытаться ответить на такие вопросы (Откуда мне известно об ограниченности моего кругозора, если его границ я не вижу? Как я могу мыслить немыслимое условие мысли? Как я могу проверить фразу на соответствие действительности, если орудием проверки будет тоже фраза?) и подобные им, надо всерьез ими задаться: т. е. согласиться с тем, что мой кругозор – это не что-то вроде горизонта, за которым, как я знаю, находится неведомое, пока еще мной не виденное и, может быть, что-то такое, о чем я точно знаю, что никогда его не увижу. Горизонт - это именно граница, отделяющая видимое от невидимого, ведомое от неведомого, граница подвижная: невидимое можно увидеть, незнаемое узнать. Кругозор же охватывает все – все, что внутри горизонта и что за ним. Он заключает в себе знаемое и незнаемое. Поэтому за границы его выйти принципиально нельзя. Надо согласиться с тем, что немыслимое никогда не может стать предметом мысли, в этом его отличие от иррационального, о котором рассуждают сплошь и рядом. Надо принять, что мы всегда уже в слове, и что от бессловесного к слову нет последовательного перехода, как нельзя последовательно, постепенно – по степеням-ступеням – подняться от непонимания к пониманию. Николай Кузанский вводит на этот счет фундаментальное различие: дискурсивного разума и интеллекта. «Дискурсивный разум мыслит в границах противоположного и раздельного. В сфере этого разума пределы разобщены, например, в понятии круга, которое состоит в том, что линии от центра до окружности равны – центр не может совпасть с окружностью. Только в области интеллекта, видящего число свернутым в единстве, линию - в точке, круг – в центре, умозрение без рассуждений постигает совпадение единства и множества».443 Дискурсивный – рассуждающий (существующий в виде суждений-фраз) – разум осуществляется как сравнивание (сравнение, сопоставление: все познается в сравнении), потому он и возможен только «в границах противоположного и раздельного». Рассуждение движется последовательно, от одного умозаключения к другому. Но дискурсивный разум не мог бы прийти ни к одному из своих заключений, если бы настоящей его границей не был интеллект, собственно, и обеспечивающий возможность сравнения как приведения разного к единому основанию. Но ведь всякая вещь неповторима. Единство сущего показывает себя так, что остается невидимым.

Как известно, одним из главных понятий у Витгенштейна является понятие «языковой игры». Языковая игра это … Справочники и словари определяют языковые игры как различные наборы правил или конвенций, определяющих, какие ходы дозволены, а какие нет. В каждой игре набор правил свой. О сделанном в языковой игре ходе можно судить только по правилам игры, в которой он сделан. «Многие старинные и почтенные философские проблемы происходят из-за оценивания ходов в одной игре по правилам другой…», - выписывает и переводит словарную статью В.В.Бибихин, чтобы затем внести в понятие языковых игр существенное уточнение.444 Заметим сразу и несколько забегая вперед, что традиционная метафизика знала, по сути дела, только одну «языковую игру» - логику определения, или логику сущности, субстанции, игровая сущность которой по этой самой причине – по той причине, что она была единственной или, во всяком случае, безусловно главенствующей логикой – оказалась в тени, вытесненныя представлением о необходимом порядке бытия, о его фундаментальном «счете». Итак, уточнение. Разговор о языковой игре завершает книгу Бибихина, отсылая, как и полагается, к ее началу, к проблеме логики и к трудам самого Витгенштейна. Но почему вообще в связи с логикой возникает тема игры? Потому что Витгенштейну – и это подчеркивает Бибихин - важно показать самообеспеченность логики. Возможность логики обеспечена ею самой. Фраза о чем-то говорит. Слово что-то показывает. Логос это еще и показ. Апофансис. Почему фраза говорит нечто о действительности? Номенклатурная концепция языка (слова – этикетки вещей) несостоятельна. Мы не вправе апеллировать к самой по себе действительности для обоснования истинности (или ложности) высказывания, потому что «сама по себе действительность» это уже языковая действительность. Те, кто ссылаются на Аристотеля (место истины в суждении), плохо читали Аристотеля. Классик «определяет не истину через логос (Satz), а наоборот, логос через истину, точнее, через возможность быть истиной (Wahr-sein-koennen) <...> Речь как выявляющее высказывание определяется через возможность быть истиной или ложью <...> Если фраза - истина, она такая потому, что могла быть ложью. Не с высказыванием появляются истина и ложь; наоборот, высказывание (Satz) есть только потому, что истина и ложь раньше уже существуют. Что помещено в их альтернативу, то может стать высказыванием».445 Не забудем, что в этом – хайдеггеровском – контексте истина – это несокрытость (αληθεια, Unverborgenheit). Можно сказать не-сокрытость, а можно невидимый (Бибихин), или скрывающий, показ. Фраза показывает нечто, показывая себя. Сама по себе она тоже факт действительности. Но сама по себе она не истина и не ложь. Истинной или ложной ее делает отнесение к действительности. «Переход речи к утверждению-отрицанию происходит вообще не в речи, а когда к ней прибавляется претензия на соответствие действительности и согласие на эту претензию. В речь извне речи, без обязательного обозначения в речи, вводится некое да и вместе с ним нет». 446 «Только логические операции утверждения и отрицания – в равной мере – делают фразу рисунком вот этой действительности. Иначе она означает только сама себя, т. е. представляет собой тавтологию. Только принадлежность к пространству логики привязывает фразу к бытию».447

Почему же, все-таки, игра? Потому что «да» или «нет», истинно или ложно, решается через нас, но это не наше решение. От нас тут требуется вообще не решение, а, скорее, решимость. Это вопрос, скорее этики. В этом и состоит бибихинское уточнение понятия «языковой игры». «Языковой игрой, Sprachspiel, называется суммарное целое языка и деятельностей, с которыми он переплетен».448 На мой взгляд, именно в этом ключе надо понимать также «дискурс» Мишеля Фуко: суммарное целое языка и деятельностей, с которыми он переплетен. Ткань разных дискурсов имеет свою особенную фактуру и выкраиваются они особенным образом. Однако, такое суммарное целое языка и деятельностей, с которыми он переплетен, у Витгенштейна называется языковой игрой. Игра описывается набором ее правил. Но в речи дело никак не сводится к усвоению правил и тренировке. Понимание значения слова не обусловлено знанием грамматических возможностей его применения. Если бы это было не так, то прежде чем заговорить, я должен был бы выучить всю грамматику языка. Многими молча предполагается, что так оно и есть, но никто, ни один лингвист, не знает всей грамматики, а компромиссный вариант, помещающий это знание в навыки говорения, ничего не объясняет: я уже говорю и понимаю и действую сообразно понятому и лишь поэтому могу задним числом интересоваться тем, как это у меня получается, в частности, описывать грамматику языка, заниматься его истолкованием. Точно также интерпретировать фразу можно только после того, как она понята. «Феномен языковой игры оказывается соответственно сложнее, чем простое следование правилам. <...> На лице дремучего младенца мы читаем упрямую волю и массу ума без проблеска сознания. Он играет почти постоянно, не давая себе ни малейшего отчета в том, по каким правилам это делает». 449 Добавлю, что он, конечно же, вырабатывает при этом правила. Понимание понимания как интерпретации предполагает герменевтическую схему: полный конкретный смысл слова обусловлен. Он обусловлен контекстом. Слово pila в «Дон Кихоте» обозначает либо «купель», либо «корыто» в зависимости от того, в каком контексте оно прочитано – «рыцарском» или «простонародном». Но если контексты никак не привести друг к другу? Перед нами то купель, то корыто. Картина двоится. Сервантес играет на этом, демонстрируя «смену аспекта» не хуже Витгенштейна и Бибихина. Герменевтический круг понимания обусловливает понимание [все]общим контекстом, надо быть включенным в него, чтобы понять то же, что понимают другие его – этого круга – обитатели. Это игра по правилам. «Переключение» или «смена аспекта» (купель-корыто, ступенька-навес, куб Некера, уткозаяц и т. д.) – как раз такая ситуация, когда правила контекстуального прочтения зависают, не срабатывают. Но тут-то и имеет место невидимый показ (ср. постоянный призыв Витгенштейна: не думай, но смотри!). Здесь незримо показывает себя всеобщее, причем без всякого контекста, до которого – действительно всеобщего контекста – нам смертным в ином случае никогда было бы не добраться. «Ключ всё ведет к элементарной форме. Она не подлежит анализу, т. е. изъята из бесконечности взаимных определений, в этом смысле спасена».450 «Во фразе говорит себя такое, что мы принципиально, а не по недомыслию неспособны описать. <...> То, что само кажет себя во фразе, форму действительности, мы не можем выразить потому, что она рано успела оформиться, а мы пришли позднее. <...> В наших операциях мы развертываем то, что уже есть с самого начала. <...> Выход ко всему не наша операция, он дан вместе с существом фразы. Неувязкой будет наше выпадение из полноты. Самообеспечение фразы кончается, когда мы начинаем считать ее словосочетанием: о таком, конечно, приходится заботиться. Так человек с испорченным слухом представляет себе музыкальную фразу как сочетание звуков, которые надо подбирать».451

Внутри наших языковых игр всегда идет другая игра, неуловимая для обычной грамматики,452 но - заключу от себя - таков статус игры вообще: всякая игра играется по правилам, но главное и неизменное правило игры – это дать игре сыграться самой. В игре должно выйти наружу что-то такое, что только и может выйти наружу в игре. «Масса ума» без «проблеска сознания» на лице играющего «дремучего младенца» говорит о важности его занятия, названия которого он не знает. Он живет в целом мире, не задаваясь вопросом о его целостности, вопрос этот явится к нему, когда из целостности он выпадет, и тогда вместе с этим вопросом к нему придет и сознание. Он «придет в себя», станет взрослым. С описания процедуры прихождения в себя начинается платоновская философия и платонизм. Славный юноша Алкивиад кое-чему обучился, но в политике он – ноль, потому что не знает искусства правления; и оказывается, что освоение этой науки – вещь странная, потому что заключается оно не в овладении какими-то знаниями или навыками, а в «познании самого себя». Так вот, познание себя – это обращение на себя в поисках «самого само», αυτο το αυτο, того самого моего тождества со всеми, кто способен обернуться на себя и тем самым стать над собой начальником, стать самим собой. Только разобравшись с тем, как я управляю собой (управляюсь с собой), я могу претендовать на управление другими. Если же я не управляю собой, то меня и нет вовсе. Ритм этого обращения – от себя к себе - был понят в платонизме как всеобщая форма всякого события, как алгоритм бытия: пребывание – исход – становление. Здесь μονη, единое, уже оказалось наделенным всяческими – всеми возможными – возможностями как бесконечное единое, кроме одной: возможности его ограничения чем-либо, хотя бы «бытием» (т. е., как известно, про единое нельзя сказать, что оно «есть»). В этой традиции Николай Кузанский расставил точки над i, введя понятие «бытия-возможности» (possest) и указав, что между конечным и бесконечным «нет пропорции». Пытаясь постичь эту несоизмеримость и парадокс прямого измерения всякой вещи бесконечностью, т. е. пытаясь понять то же самое, что когда-то понял Николай из Кузы, мы – в той мере, в какой нам это удается (удается понять великого мыслителя) – оказываемся в другом времени, в нашем времени, становимся современниками самих себя.

В.И.Медведев (Санкт-Петербург)

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]