- •Часть I
- •Содержание
- •Глава I. О методологии научного изучения истории искусства
- •Глава II. Что такое парадигма?
- •Глава III. Парадигма I. 1917–1919 гг.
- •Глава IV. Парадигма I. 1917–1919 гг.
- •Глава V. Парадигма II. 1920–1925 гг.
- •10 000 000 Вымрет, если хлеба не будет.
- •Глава VI. Парадигма II. 1920–1925 гг.
- •Глава VII. «Промежуток». 1926–1932 гг. Общественная жизнь и идеи
- •Глава VIII. Культурная жизнь ссср в годы «промежутка».
- •1926–1932: «Шекспир — это Шекспир»
- •В нем отсутствует уют, —
- •Плачет маленький теленок
- •Асеев Николай Николаевич (1889–1963), поэт; был близок к символистам, затем входил в лит. Группу «Центрифуга»; участник I Мировой войны, в 1922 вернулся в Москву, с 1923 участник лит. Группы леф
- •Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942), поэт; один из лидеров (с в. Брюсовым) моск. Символистов; с 1920 в эмиграции
- •Гроссман Леонид Петрович (1888–1965), писатель, литературовед, лит. Критик
- •Гуль Роман Борисович (1896–1986), писатель, публицист, критик, общественный деятель, редактор «Нового журнала» (с 1952); участник «Ледяного похода» корниловской армии; с 1919 в эмиграции
- •Клопшток Фридрих Готлиб (Friedrich Gottlieb Klopstock, 1724–1803), немецкий поэт
- •Манизер Матвей Генрихович (1891–1966), скульптор, народный художник ссср, академик и в 1947–1966 вице-президент Академии художеств ссср
- •Масс Владимир Захарович (1896–1979), поэт, писатель-сатирик, эстрадный драматург
- •Туркин (Алатров) Никандр Васильевич (1863–1919), театральный критик, драматург, режиссер, сценарист и кинорежиссер; завлит фирмы Ханжонкова
- •Уайльд Оскар (Oscar Fingal o’Flahertie Wills Wilde; 1854–1900), ирландский поэт, писатель, драматург, эссеист
- •Хайт Юлий (Илья) Абрамович (1897–1966), композитор, автор романсов и песен Хаксли Олдос (Aldous Huxley; 1894–1963), английский поэт, прозаик и эссеист; с 1937 жил в сша
- •102 Устрялов н. В. Россия (у окна вагона) (http://www.Kulichki.Com/moshkow/politolog/ustryalov/
- •312 Трушнович а. Р. Воспоминания корниловца. 1914–1934. М., 2004. (http://www.Dk1868.Ru/history/zap_korn3.Htm)
- •447 Это понятие употреблено и в ст.: Устрялов н. Patriotica // Смена вех. Прага, 1921. С. 52–71.
- •676 Папкова в. Русская мода хх века: 1910–1930 годы: [Электр. Ресурс] (http://www.Osinka.Ru/Moda/Style/2007_Fashion_xXvek/1910-1930_07.Html).
- •1107 Шаламов. Воспоминания. С. 25.
- •1327 Мамлеев Дмитрий. Сталин - Гронскому: "Не лезь не в свое дело!" // Известия, 13 июля 2006.
Глава VII. «Промежуток». 1926–1932 гг. Общественная жизнь и идеи
социального времени: «обытовление революции»
1 января 1926 г., в обычный рабочий день, К. С. Станиславский отправил Л. Троцкому письмо, где, в частности, жаловался «на зло современного театра, от которого страдаем мы. Нет пьес и нет драматургов. Все упрекают театр за отсталость его репертуара, но ведь не театр пишет, а литераторы, и потому, казалось бы, прежде чем упрекать нас, надо обратиться к ним. Если же обратиться к писателю среднего таланта, то выйдет одна из тех пьес на якобы политические темы, которыми теперь заполнены театры»929. Увы, установка К. С. видеть в каждой советской пьесе политическую агитку помешала ему тогда разглядеть в молодом авторе «Белой гвардии», принятой в 1925 году к постановке в МХАТе, того большого литератора, о котором он мечтал.
Для самого же Булгакова первый день нового 1926 года начинался счастливо: он подписал договор с театром-студией им. Вахтангова на пьесу «Зойкина квартира». Через десять дней Булгаков уже читал пьесу труппе, которая восторженно ее приняла.
30 января М. Булгаков заключает другой договор, теперь с Камерным театром, на пьесу «Багровый остров», а в марте МХАТ подписывает с ним договор на инсценировку «Собачьего сердца», постановку которой цензура запретит. Вообще это был для Булгакова год больших надежд, год переломный: он, доселе известный лишь узкому кругу московских литераторов, станет скандально, но зато уже всесоюзно популярным драматургом. За два с половиной месяца — с 5 октября до конца декабря — 40 раз, то есть практически через день, пройдут при аншлагах в МХАТе «Дни Турбиных». Столь же триумфальной была зрительская судьба «Зойкиной квартиры» (премьера 26 октября): два года она шла при переполненных залах, несмотря на разносную критику930. В «Большой советской энциклопедии» (1927) сказано, что обе пьесы Булгакова «имели успех, который можно лишь в очень слабой степени связать с художественными достоинствами их: главное в этом успехе следует приписать прекрасной игре актеров»931.
Однако 1926 год оказался переломным, и не только для Булгакова, не только для советского искусства, а для всей страны.
Есть в математике теорема: всегда существует некая точка Т1, по отношению к которой эффект от предшествующего события в точке Т0 равен нулю. Правда, временнóй интервал, разделяющий эти две точки, зависит от масштаба самого события.
Для рассматриваемого периода энтузиазм революционного переворота, его идеалы и лозунги исчерпали себя к 1926 году. Жизнь входила в нормальный, обычный порядок, ее революционная устремленность осталась позади. «Над нами пронесся ураган величайших потрясений, — писал Б. Вакс. — Даты — август 1914, февраль 1917, октябрь 1917. Человек в этом мире затерялся, его мир, его ощущения потеряли свою значительность, он стал безымянной единицей, пылинкой...
От последней даты прошло девять лет ‹...›. Человек снова приобретает свои права. Скрепы от человека к человеку восстанавливаются, снова перед нами быт людского общежития, становящийся все устойчивее»932. Об этом же в сущности говорил и К. С. Станиславский на обсуждении после просмотра «Унтиловска» 10 февраля 1928 г.: «История театрального искусства за последние десять лет — это история массовых сцен на театре. И сейчас в литературе, например, ощущается определенный перелом в сторону внимания к человеку»933.
Приходит время обытовления революции. Кредо ее победителей формулирует Присыпкин в «Клопе» Маяковского: «Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть». Радетели народного счастья, устроившиеся во власти, желают «отдохнуть» от прошлых тягот и лишений. Аскеза гражданской войны и военного коммунизма сменилась разгулом служебных романов и разводов, охарактеризованным Х. Раковским как «синдром автомобиля и гарема», а правоверными коммунистами — как «моральное и бытовое разложение».
Разумеется, литература не обошла этот синдром. Присыпкин в «Клопе» (1928) заявляет бывшей подруге Зое: «Гражданка! Наша любовь ликвидирована». И Победоносиков в «Бане» (1929) выговаривает жене Поле: «Сейчас не то время, когда достаточно было идти в разведку рядом и спать под одной шинелью. Я поднялся наверх по умственной, служебной и по квартирной лестнице. Надо и тебе уметь самообразовываться и диалектически лавировать. А что я вижу в твоем лице? Пережиток прошлого, цепь старого быта». Настя в «Инге» А. Глебова (1929) говорит Глафире: «Жили-жили мужики, знали свое дело, ‹...› кто что, и все хорошо было. А как воротились с войны, ровно им кто хвост закрутил, кобелям проклятым! Невесть что хочут! ‹...› Образованных им подай, красивых». А Дмитрий, муж Глафиры, объясняет ей: «Мне читать надо много, учиться, себя развивать. Может быть, я на такую работу уеду, что сам от себя не буду зависеть. ‹...› И коли есть они, сила и способность, так надо их развивать и примененье найти. В этом и мой интерес, и партии, и государства».
Новая власть утвердилась и доказала, что она — «всерьез и надолго». Всесильный Дзержинский в 1926 году впервые с трибуны провозгласит на Политбюро свою формулу «враг народа». Думаю, что у Г. Ибсена, автора пьесы «Доктор Штокманн» (второе название «Враг народа»), и в мыслях не было, что придуманное им выражение будет усвоено коммунистической Россией, где приобретет расстрельный статус политического обвинения. [Кстати, ему же принадлежит другая замечательная идея: вот, мол, все ругают царскую Россию, говорил он, а я бы мечтал в ней родиться, — уж коли пробьется в ней писатель, так это или Толстой, или Достоевский. Утверждение в стране нормального (по сравнению с казарменно-коммунистическим) устройства жизни давало интеллигенции слабую надежду на другой путь государственного развития.
В воспоминаниях Н. Берберовой есть эпизод о встрече с Ходасевичем О. Д. Форш летом 1927 года в Париже: «… она говорила, что у них у всех там (в СССР. — Г. Д.) только одна надежда. Они все ждут.
— На что надежда? — спросил Ходасевич.
— На мировую революцию.
Ходасевич был поражен:
— Но ее не будет.
Форш помолчала с минуту. Лицо ее, и без того тяжелое, стало мрачным, углы рта упали, глаза потухли.
— Тогда мы пропали, — сказала она.
— Кто пропал?
— Мы все. Конец нам придет»934.
Через несколько дней советское посольство запретило ей снова встретиться с Ходасевичем.
Между тем после смерти Ленина на самой вершине партийного муравейника идет неутихающая борьба за власть. Первым выступил Л. Троцкий, недвусмысленно приписав своей персоне решающую роль в победе революции: «… исход восстания 25 октября был уже на три четверти, если не более, предопределен в тот момент, когда мы воспротивились выводу Петроградского гарнизона, создали Военно-революционный комитет (16 октября), назначили во все воинские части и учреждения своих комиссаров и тем полностью изолировали не только штаб Петроградского военного округа, но и правительство». По его мнению, «Ленин, находившийся вне Петрограда, не оценил этот факт во всем его значении ‹…› „тихое“, почти „легальное“ вооруженное восстание — по крайней мере в Петрограде — было уже на три четверти, если не на девять десятых, совершившимся фактом»935.
Версию Троцкого нельзя считать противоречащей исторической истине. Однако его «заклятых друзей» по Политбюро волновала не истина. Они и раньше подозревали его в «бонапартизме», но в этой статье Троцкий перешел все границы, замахнувшись на святая святых — на первую роль Ленина в Октябрьском перевороте. Принижая Ленина, он давал понять, кто же в действительности обеспечил победный исход переворота. Притязания Троцкого получили организованную отповедь от всех членов Политбюро, и прежде всего от Каменева, Зиновьева и Сталина. И если Каменев, оппонируя Троцкому, довольно осторожен в словах: «надо выбрать между троцкизмом и ленинизмом, нельзя сочетать того и другого»936, — то Зиновьев, считавший тогда Троцкого главным своим конкурентом в борьбе за власть, был категоричен: «Последнее выступление тов. Троцкого („Уроки Октября“) есть не что иное, как уже довольно открытая попытка ревизии или даже прямой ликвидации основ ленинизма. Пройдет самое короткое время, и это будет ясно всей нашей партии и всему Интернационалу»937. Сталин был вовсе непреклонен: «Задача партии состоит в том, чтобы похоронить троцкизм как идейное течение»938.
Однако их альянс просуществовал недолго: следующий после Троцкого по известности и значению вождь Октября, руководитель одновременно Коминтерна и Ленинградской парторганизации Г. Е. Зиновьев, выступивший на открытии XII (апрель 1923) и XIII (май 1924) съездов с Отчетным докладом, который всегда делал Ленин, тоже заявил о притязаниях на власть. Правда, сделал он это в зашифрованной, поэтико-метафорической форме, сказав, что «приложил ухо к земле и услышал голос истории». Но, как гласит армянская пословица, «лишнее слово ишаку говорят», — его метафора была раскрыта, и в конце 1925 года генеральный секретарь ЦК ВКПб И. Сталин вместе с Н. И. Бухариным (которого называл ласково Бухарчиком, уговаривал и дальше быть вместе. — Г. Д.) повергает дуумвират Г. Е. Зиновьева и Л. Б. Каменева. В стране начинает складываться новая политическая реальность. Провозглашенная идея «врага народа» означает, что там, наверху, у вождей формируется ментальность, ориентированная на поиск внутренних врагов (изменениям в жизни предшествовали изменения в сознании). Правда, пока еще продолжается недолгий, относительно «вегетарианский», по слову А. Ахматовой, период советской власти.
Кремлевская «борьба бульдогов под ковром» (У. Черчилль) отражается в обществе. В. Шаламов, в 1926–1928 годах студент МГУ, вспоминал: «Москва тогдашних лет просто кипела жизнью. Вели бесконечные споры о будущем земного шара... В Московском университете, сотрясаемом теми же волнами, диспуты были особенно остры. Всякие решения правительства обсуждались тут же, как в Конвенте... То же было и в клубах ‹...›. Эти споры велись буквально обо всем. И о том, будут ли духи при коммунизме... И о том, существуют ли общие жены в фаланге Фурье... Нужна ли адвокатура, нужна ли поэзия, живопись, скульптура, и если нужна — то в какой форме…»939.
Своеобразным отголоском «подковерной» схватки была публикация в майском номере «Нового мира» 1925 г. «Повести непогашенной луны» Б. Пильняка — о командарме, которого некое неназванное, но легко узнаваемое первое лицо в Кремле, под видом беспокойства о здоровье старого боевого друга, принуждает его лечь на операцию, в ходе которой командарм погибает — по заданию кремлевского важняка врачи убивают его передозировкой хлороформа.
Отступление в прошлое. Впервые об этой книге я услышал в 1962 году, причем мой собеседник прямо связывал кремлевского важняка со Сталиным. Естественно, что я разделял его точку зрения, с учетом судьбы репрессированного Пильняка. Гораздо позже, в конце 80-х, я внимательно прочел уже опубликованную повесть и могу утверждать, что оснований связывать «негорбящегося» человека в «первом доме» со Сталиным столько же, сколько с личностью любого другого члена Политбюро. Кстати, и решение об операции М. Ф. Фрунзе принималось единогласно именно этой организацией. Было бы глупо считать, что Сталин в 1925 году навязал свое намерение остальным членам Политбюро — он не имел тогда ни должного авторитета, ни реальных рычагов для этого. Более того, на операции настаивали врачи, считавшие, что больной не будет соблюдать необходимой диеты. Сталин и без того повинен в стольких смертях, что число их не вмещается в нормальное сознание. Но приписывать ему персонифицированные заказы на убийство Фрунзе и Кирова, на мой взгляд, нелепо.
На заседании 13 мая 1926 г. политбюро ЦК ВКП(б) приняло постановление из десяти пунктов по поводу публикации повести Пильняка. Досталось всем: Луначарскому, Полонскому, Скворцову-Степанову и остальным членам редколлегии, также и А. Воронскому, которому Пильняк посвятил повесть. Воронскому объявили выговор и потребовали «отказаться от посвящения... с соответствующей мотивировкой, которая должна быть согласована с Секретариатом ЦК»940. Журнал изъяли, запретили перепечатку и переиздание повести, Пильняка исключили из списка сотрудников всех журналов и предложили всем советским издательствам «пересмотреть договора» с ним «в целях устранения» тех его сочинений, «которые являются неприемлемыми в политическом отношении».
Партийный приказ Воронский выполнил — в «Открытом письме в редакцию» он публично отрекся от посвящения, отчитал автора, заявив, что повесть является «злостной клеветой на нашу партию», и подытожил: «Повесть посвящена мне. Ввиду того, что подобное посвящение для меня, как коммуниста, в высокой степени оскорбительно и могло бы набросить тень на мое партийное имя, заявляю, что я с негодованием отвергаю это посвящение»941. Правда, как мы уже знаем, и это не спасет Воронского — подобно автору повести Пильняку, он будет репрессирован и погибнет в ГУЛАГе.
Вопрос
о смещении Сталина с поста генерального
секретаря ЦК обсуждала в преддверии
XIV съезда партии (1925) так называемая
«новая оппозиция», возглавляемая
Г. Е. Зиновьевым и Л. Б. Каменевым.
С этой инициативой на съезде выступил
их единомышленник Г. Я. Сокольников,
которого поддержал Каменев: «... Мы
против того, чтобы создавать теорию
„вождя“, мы против того, чтобы делать
„вождя“. ‹...› я пришел к убеждению,
что тов. Сталин не может выполнять роль
объединителя большевистского штаба.
‹…› мы против теории единоличия, мы
против того, чтобы создавать вождя!»942.
Но большинство делегатов съезда, выражая
настроения низовой партийной массы,
отвергло его предложение. Революция
произошла в стране с многовековой
традицией самодержавного правления.
Рядовые члены партии, как, впрочем, и
остальное население, не имели опыта
жизни в условиях демократического
общества. Дореволюционная
идея
«царя-батюшки» легко заместилась в их
сознании идеей «вождя партии». Это
демонстрирует письмо к Сталину (13 октября
1926 г.) некоего «т. Губарева, члена
ВКП(б) с 1918 г.. Теткино, Курской губ.»:
«… Оппозиция говорит, что она против
создания вождя партии, а я хочу Вам
сказать, что этот вождь должен быть.
Нужно равняться по одному, ибо все
фамилии каждый член партии и кандидат
не запомнит, а тем более рабочий и
крестьянин. Нужна одна фамилия, которая
бы звучала так же звонко и убедительно,
как фамилия „Ленин“.
Такой фамилией пока является „Сталин“.
Нужно эту фамилию распространять и
говорить, что так-то и так-то сказал
т. Сталин.
‹...› Мы же на местах будем равнять ряды
по тов. Сталину. ‹...› Нужна дисциплина,
железная дисциплина. Оппозицию нужно
притянуть к ответу. ЦК и ЦКК ВКП(б) должны
решить этот вопрос со всей твердостью
и решительностью. Если нет никакой
возможности примирения, поставить
вопрос прямо: заразу выжечь каленым
железом...»943. Увы,
эпоха лепила людей по своим матрицам:
класс на класс, врагов — каленым железом…
Подтверждение тому, что мнение цитируемого члена ВКП(б) Губарева разделяло большинство партийной массы, находим у А. Платонова. В повести «Впрок» «товарищ Упоев, главарь района сплошной коллективизации» интересуется у рассказчика:
«— По-твоему, наверное, тоже Ленин умер, а один дух его живет? — вдруг спросил он.
Я не мог уследить за тайной его мысли и за поворотами настроения.
— И дух и дело, — сказал я. — А что?
— А то, что ошибка. Дух и дело для жизни масс — это верно, а для дружелюбного чувства нам нужно иметь конкретную личность среди земли.
Я шел молча, ничего не понимая... Упоев вздохнул и дополнительно сообщил:
— Нам нужен живой — и такой же, как Ленин... Засею землю — пойду Сталина глядеть: чувствую в нем свой источник. Вернусь, на всю жизнь покоен буду».
Пока политики в Кремле продолжали выяснять отношения, развязанная НЭПом хозяйственная инициатива стала приносить свои плоды: в годы «промежутка» страна становится гигантской строительной площадкой, энергично восстанавливается разрушенная экономика. Лозунги дня — «Даешь!», «Догоним и перегоним», «Время, вперед!». Россия кустарная становилась Россией индустриальной. В 1926 году пущена крупнейшая в Европе Волховская ГЭС, начинается строительство Днепрогэса, Сталинградского и Харьковского тракторных заводов. В 1927 году закладывается Турксиб, протяженностью 1500 км.; в 1929-м — химкомбинаты в Бобринске (затем — Сталиногорск, ныне Новомосковск), в Хибинах, Березниках, Соликамске, Ярославле (в 1932 году здесь получат первый советский синтетический каучук); автозаводы в Москве, Нижнем Новгороде, Ярославле; Уральский и Новокраматорский металлургические комбинаты, развивается авиа- и радиопромышленность. К Первой всесоюзной спартакиаде будет введен в строй стадион «Динамо». И каждый построенный завод, каждая вступившая в строй ГЭС, ГРЭС, шахта, домна и т. д. воспринимались тогда как грандиозное событие чуть ли не мирового значения. Конечно, тон задавала советская печать, подогревая общий восторг, но он был искренним — после стольких лет разрухи страна очевидно поднималась. Для молодежи все это лишний раз доказывало преимущество социализма, укрепляло в мысли, что день его победы на всем земном шаре недалек, им было даже обидно, что они, молодые, опоздали «к штурму неба»944.
Мало кто из них задумывался, что весь гигантский строительный бум произведен «дедовскими методами», практически без новой техники, даже бетон зачастую уплотняли босыми ногами. Америка нам, советским, нипочем: у них — небоскребы, а у нас зато— «землескребы». Потребность в массовом ручном труде приводит к великому переселению в стране. Старых вагонов было мало, а новых еще не делали. «Пятилетка подняла такой поток пассажиров, — вспоминал очевидец, — что он затопил все дороги. Старики — мои сверстники — никогда не забудут баталий у окошек вокзальных касс»945.
Еще на XIV съезде партии (в декабре 1925 г.) принято решение об индустриализации страны. Она была историческим императивом, поскольку хозяйство оказалось совершенно разрушено революциями и Мировой и Гражданской войнами. Главный вопрос заключался в том, откуда брать средства (инвестиции) и как скоро ее проводить? Выступая на съезде, Сталин предупредил партию и народ, что легких, испытанных путей не будет: «Кстати, два слова об одном из источников резерва — о водке. Есть люди, которые думают, что можно строить социализм в белых перчатках. Это — грубейшая ошибка, товарищи. ‹...› Тут надо выбирать между кабалой и водкой, и люди, которые думают, что можно строить социализм в белых перчатках, жестоко ошибаются»946.
Отвергнув левацкие идеи ускоренной индустриализации, съезд постановил проводить ее «в строгом соответствии как с емкостью рынка, так и с финансовыми возможностями государства»947. Это было взвешенное решение, не противоречащее здравому смыслу: по одежке протягивай ножки. Увы, в СССР экономика всегда находилась в услужении у политики. Возвышение роли генсека в кремлевской иерархии к 1928 году имело своим следствием «подхлестывание страны» (И. Сталин) для ее экономического развития, ускоренного превращения из аграрной в индустриально-аграрную державу. Здесь необходима оговорка. Я далек от того, чтобы демонизировать Сталина. На ХIV съезде партии (1925 г.) он объявил генеральную линию партии — «мы должны приложить все силы к тому, чтобы сделать нашу страну страной экономически самостоятельной, независимой, базирующейся на внутреннем рынке». Справедливо замечая, что «эта линия требует максимального развертывания нашей промышленности», он, однако, предлагал делать это не любой ценой, а «в меру и в соответствии с теми ресурсами, которые у нас есть»948. И в апреле 1926 г. Сталин, как реалист и прагматик, высмеивает прожектеров, которые «любят иногда строить фантастические промышленные планы, не считаясь с нашими ресурсами»949. Тогда же он назвал немногочисленные для индустриализации источники накоплений и подытожил: «Мы не можем сказать, как это говорили в старое время: „Сами не доедим, а вывозить будем“. Мы не можем этого сказать, так как рабочие и крестьяне хотят кормиться по-человечески, и мы их поддерживаем в этом»950. Через три года он, в силу разных, по большей части политических, причин переменит точку зрения и станет жестко, не считаясь с ценой, проводить в жизнь идею сверхиндустриализации СССР. На XV съезде ВКП(б) он заявил: «мы можем выполнить пятилетку в четыре года», а «по целому ряду отраслей промышленности в три и даже в два с половиной года», и пригрозил: «люди, болтающие о необходимости снижения темпов развития нашей промышленности, являются врагами социализма, агентами наших классовых врагов»951. Не говоря о том, что ускорение приводит к разрушительным диспропорциям в народном хозяйстве, к усилению напряженности между городом и деревней, такой форсированный рост экономики неизбежно требует дополнительных инвестиций. Откуда же их брать?
Мировой опыт предлагает несколько путей цивилизованного решения этой проблемы.
Первый — эволюционный, когда накопленные за счет развития легкой промышленности средства инвестируются в тяжелую индустрию. Такой долгий процесс первоначального накопления капитала прошли США, Англия, другие европейские страны. Для СССР этот путь был заказан: «Мы отстали от передовых стран на 50–100 лет, — не уставал повторять Сталин. — Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут»952.
Второй путь — за счет внешних займов. Такой выбор сделала процветающая сегодня Канада, в какой-то мере по этому пути шла и царская Россия. За широкое обращение к «кредитам и займам извне» ратовал еще в письме к XII съезду партии нарком внешней торговли Л. Красин, считавший, что в противном случае «экономическое восстановление будет долгим мучительным процессом»953. С ним был солидарен и Н. Бухарин, однако Сталин считал этот путь «закабалением». Как бы то ни было, получить кредит у европейских государств и США в условиях, когда их экономика находилась в глубоком кризисе, было маловероятно.
Третий путь — эмиссия денег и выпуск государственных ценных бумаг. Эмиссию проводили, но росла денежная масса и соответственно инфляция954. Аналогом размещения ценных бумаг у нас была ежегодная добровольно-принудительная подписка всех работающих на очередной заем очередного года «развития народного хозяйства». Думаю, что предпринятые всесоюзные кампании не давали ожидаемого эффекта, уж больно низкой была заработная плата в СССР.
Тем не менее, заклеймив и разгромив несогласных с ним, Сталин заставил поверить в правильность своего выбора в пользу займов. Н. Н. Асеев в 1933 году по-советски гордился:
Мы рук за подачками
не суем,
наследства ж
забыли оставить нам предки.
Мы сами себе
отпустим заем
первого года
второй пятилетки.
Неужто
цепляться
за толстых
за нянь?
Неужто
канючить
с ручкой по людям?
— Сами себе
сумеем занять, —
сами себе
и выплачивать будем.
Выплаты эти растянулись больше чем на полвека.
В годы восстановления («социалистической реконструкции») народного хозяйства страна остро нуждалась в валюте для закупки новых технологий, необходимого импортного оборудования. В идеале это должен был быть постоянный источник больших валютных поступлений, но он возможен лишь при развитой экономике и хорошо налаженном экспорте. Для разрушенной революциями и двумя войнами страны это было немыслимо: весь ассортимент экспорта СССР на рубеже 1920–1930 гг. можно пересчитать по пальцам — зерно, нефть, лес, марганец, пушнина и лен. А. И. Микоян, нарком внешней торговли, писал об этом времени: «Тогда мы вывозили много продуктов питания, в которых сами нуждались: сибирское масло, яйца, бекон и много других видов продуктов, а также такое сельскохозяйственное сырье, как лен, конопля и др., хотя у нас тогда многого не хватало, особенно сырья, хлеба и даже бумаги, не говоря уже о разных видах металла. Главным же было то, что у нас не производились необходимые машины для промышленности»955. Сталинский нарком забыл отметить, что основным экспортным товаром, обеспечивающим валютные поступления, было все-таки зерно.
Сразу после революции власть энергично и беспощадно изымает у народа золотовалютные накопления956. По воспоминаниям К. Паустовского, в Одессе для этого был объявлен «День мирного восстания», а горожан предупредили, что «в случае нахождения золота и драгоценных вещей, иностранной валюты, а также предметов роскоши и спекуляции скрывающие их лица будут преданы суду, как за измену Родине и контрреволюцию»957.
К 1921 году «благородные металлы в слитках и монете не только были изъяты из обращения, но запрещалось и их хранение, и они подлежали конфискации, независимо от их количества. ‹...› Что касается иностранной валюты, то она могла оставаться у лиц и у учреждений, по соглашению с Наркомфином, лишь постольку, поскольку она была предназначена на некоторые определенные цели; вся остальная валюта подлежала возмездной сдаче Наркомфину»958. Марк Шагал вспоминал, как эта конфискация происходила у его тестя-ювелира: «Как-то вечером у освещенных витрин остановилось семь автомобилей ЧК и солдаты стали выгребать драгоценные камни, золото, серебро, часы из всех трех магазинов. Потом вломились в квартиру проверить, нет ли и там ценностей.
Забрали даже серебряные столовые приборы — только их успели помыть после обеда»959. Шаляпин в 1921 году после разрешенных советской властью концертов в Лондоне половину своего гонорара (1400 фунтов) вручил советскому послу Л. Красину, но в мемуарах власть подъелдыкнул: «Это было в добрых традициях крепостного рабства, когда мужик, уходивший на отхожие промыслы, отдавал помещику, собственнику живота его, часть заработков.
Я традиции уважаю»960.
НЭП несколько упростил эту ситуацию, однако уже на рубеже 20–30-х годов государство вновь устраивает масштабные «золотые чистки» — кампании «изъятия компетентными органами» валюты и драгоценностей у населения в «фонд индустриализации страны» в обмен на облигации. Государственные бумажки у населения не котировались; для выполнения партийных разнарядок ОГПУ прибегало к разнообразным мерам воздействия, которые сатирически описаны М. Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита».
Кроме того, определенный задел был обеспечен конфискацией имущества православной церкви (1922, см. выше).
Еще какие-то средства обеспечивали открытые в 1931 году магазины Торгсина961, в которых дефицитные товары отпускались для советских людей и иностранцев за драгметаллы и конвертируемую валюту. Как сообщала в начале 30-х годов зарубежная пресса, «в Москве в отеле Метрополь устраивается бар и танцы под оркестр джаза. Все это специально для иностранцев. Платить за коктейли и закуску можно будет только иностранной валютой. Будут приниматься доллары, гульдены, марки, франки, даже польские злотые, но только не червонцы. Из-за границы выписаны всевозможные специи для приготовления коктейлей ‹...›. Все это делается в ожидании большого наплыва иностранцев в Москву нынешним летом, и особенно американцев»962. Более весомым оказался вклад торгсинов. Как отмечает исследователь, «За четыре с небольшим года работы Торгсин скупил у населения золота на 127,3 миллиона рублей, или 98,7 тонны чистого золота, порядка 40% промышленной золотодобычи в СССР за 1932–1935 годы»963.
Остро нуждаясь в валюте, власть распродавала эрмитажные картины зарубежным толстосумам, но преимущественно Галусту Гюльбенкяну и Эндрю Меллону964. Были проданы две работы Рафаэля, свыше десяти — Рембрандта, кроме того полотна Ван Дейка, Ван Эйка, Веронезе, Веласкеса, Лукаса Кранаха, Перуджино, Тициана, Тьеполо, Рубенса и других великих мастеров. Масштабу распродажи удивится даже посредник покупателей — Арманд Хаммер. До 1933 года «из страны ушло более 6000 тонн картин, редких книг и ювелирных наборов»965.
Отступление в прошлое. В советские времена я прочел в журнале «Америка», как в 20-е годы какой-то партийный бонза из Политбюро, отдавая А. Хаммеру, посреднику при сделке, картину Рафаэля «Мадонну Альба», просил объяснить покупателю, Эндрю Меллону, что это самая невыгодная сделка в жизни бизнесмена. Хаммер, естественно, всполошился: уж не «фальшак» ли ему всучили вместо оригинала? — «Нет, — успокоили его. — Но очень скоро, после победоносной пролетарской революции в США, американский пролетариат вернет российскому пролетариату его национальное достояние». В изданной позже, в 70-е годы, в СССР автобиографии А. Хаммера этот эпизод опущен.
Я видел «Благовещение» Ван Эйка в Национальной галерее в Вашингтоне. По музейному правилу рядом с картиной помещается табличка с перечислением предыдущих хозяев. Последний хозяин «Благовещения» — ленинградский Эрмитаж.
Валюты все равно не хватало, и Сталин выбрал для индустриализации свой, жестокий путь — за счет внутренних источников накопления: жесточайшего режима экономии, ограбления собственного народа, прежде всего крестьянства, и ограничения потребления.
Отступление в настоящее. Позже, в 1987 году, М. С. Горбачев скажет: «Партия предложила неведомый ранее путь индустриализации — не надеясь на внешние источники финансирования, не дожидаясь многолетних накоплений за счет развития легкой промышленности, сразу двинуть вперед тяжелую индустрию. Это был единственно возможный в тех условиях, хотя и немыслимо трудный для страны и народа путь»966.
Горбачев недоговаривает: если выбранный путь был действительно «единственно возможным», почему тогда кипели такие яростные баталии на заседаниях Политбюро?
Более точно, на мой взгляд, о путях нашей индустриализации выразился Чарльз Сноу: «… все шло в тяжелую промышленность, примитивного накопления капитала хватало рабочим лишь на чуть большее, чем средства пропитания. Это означало: необходимо усилие, никогда ни одной страной не предпринимавшееся. Смертельный рывок! — и все же тут Сталин был совершенно прав»967. Рывок, конечно, был необходим, но обязательно ли смертельный? Хотелось бы знать ответ на этот трагический не только для моего, еще заставшего его правление, вопрос! Может быть, когда-нибудь история из разряда наук описательных перейдет в разряд точных и ей удастся и квантифицировать «коллективное бессознательное» советского народа, оценить возможность модернизации без ликвидации НЭПа, и т. п. Может быть, может быть… А пока ответ историками дается, как правило, исходя из политических предпочтений. Я ответа не знаю. Но, проштудировав все 18 томов собрания сочинений Сталина, свидетельствую: все годы советской власти он жил с манией неизбежного вооруженного нападения, военной агрессии против СССР. Потенциальный противник менялся — Англия, Япония, Германия, но мания не покидала его сознания. Без «смертельного рывка», без танков, самолетов, артиллерии, оптики, радиосвязи и т. д. стране угрожало порабощение, государственное небытие. Молох войны требовал человеческих жертвоприношений…
В преддверии индустриализации, в 1925 году, выходит Постановление ЦИК и СНК СССР «О режиме экономии», при одновременной отмене «сухого закона».
Здесь необходимо маленькое отступление. В 1914 году в России был принят и с 1915 года действовал «сухой закон». И Временное, и советское правительство в 1917 году его сохранили. Конечно, без эксцессов не обошлось. «Всем известно, что борьба за винные погреба сейчас же после переворота, — вспоминал О. Брик, — один из мрачных эпизодов Октября — и что матросы не только не разбивали погребов, а норовили их распить и отказывались стрелять в тех, которые за этим вином приходили»968.
Тем не менее, промышленный выпуск водки был прекращен. Однако действие рождает противодействие: в 1923 году «в России удалось учесть 183 миллиона литров кустарной сивухи»969. И все же, как бы то ни было, до 1925 года «сухой закон» формально действовал, хотя уже летом 1923 г. начали продавать водку крепостью в 30˚. В народе ее ласково прозвали «рыковкой» — в честь нового предсовнаркома А. Рыкова. В конце 1924 г. семь членов Центрального Комитета партии, включая Сталина, обратились в ЦК с предложением ввести в стране водочную монополию: «если нам ради победы пролетариата и крестьянства предстоит чуточку выпачкаться в грязи, — мы пойдем и на это крайнее средство ради интересов нашего дела»970. Против отмены «сухого закона» категорически выступил Л. Д. Троцкий. Он считал: «Развить, укрепить, организовать, довести до конца антиалкогольный режим в стране возрождающегося труда — такова наша задача. И хозяйственные наши и культурные успехи будут идти параллельно с уменьшением числа „градусов“. Тут уступок быть не может»971. Однако Пленум ЦК ВКП(б) не внял доводам Троцкого и закон отменил. С октября 1925 г. начинается продажа водки крепостью уже в 40˚.
В докладе на ХV съезде партии (декабрь 1927) Сталин предложил «начать постепенное свертывание выпуска водки, вводя в дело, вместо водки, такие источники дохода, как радио и кино. В самом деле, отчего бы не взять в руки эти важнейшие средства и поставить на этом деле ударных людей из настоящих большевиков, которые могли бы с успехом раздуть дело и дать, наконец, возможность свернуть дело выпуска водки?»972.
Современные данные свидетельствуют, что «доля доходов от продажи спиртных напитков в госбюджете возросла с 2% в 1923/24 финансовом году до 12% в 1927/28 году»973. В ноябре 1927 г. на встрече с иностранными рабочими Сталин скажет: «Сейчас водка дает более 500 миллионов рублей дохода. Отказаться сейчас от водки, значит отказаться от этого дохода, причем нет никаких оснований утверждать, что алкоголизма будет меньше, так как крестьянин начнет производить свою собственную водку, отравляя себя самогоном»974.
Мы не располагаем данными о том, какую долю ежегодных поступлений в бюджет обеспечивали тогда доходы «от кино и радио», однако можно не сомневаться, что цифры были бы несопоставимы. Более того, развитие «по культурно-социальному фронту», в том числе масштабное строительство сети кинотеатров и радиостанций, требовало значительных капитальных затрат.
Сталин лукавил, предлагая свертывание выпуска водки, — это был скорее демагогический, популистский ход, призванный успокоить общественность, хотя, как и всегда, всё им сказанное имело несколько смыслов, истинный же проявлялся позднее, в определенной политической ситуации.
Наше предположение подтверждается тем, что в сентябре 1930 г. в письме к В. Молотову он, размышляя о цене армейской реформы, пишет: «Откуда взять деньги? Нужно, по-моему, увеличить (елико возможно) производство водки. Нужно отбросить ложный стыд и прямо, открыто пойти на максимальное увеличение производства водки на предмет обеспечения действительной и серьезной обороны страны. Стало быть, надо учесть это дело сейчас же, отложив соответствующее сырье для производства водки и формально закрепить его в госбюджете 30–31 года. Имей в виду, что серьезное развитие гражданской авиации тоже потребует уйму денег, для чего опять же придется апеллировать к водке»975. Но это — в личной переписке, а для страны выдвинут лозунг «Перемотаем доходы от водки на доходы от кино и радио».
Кампанию, которая поднялась в прессе за увеличение доходов «от кино и радио», можно назвать истерической (для просторечного слова радиво журнал «Искусство» изобрел толкование ‘радостное диво’). Хотя декрет 1924 года «О частных приемных радиостанциях» разрешал гражданам иметь радиоприемники при условии их регистрации в Наркомпросе, вряд ли таких счастливчиков могло быть много. Пресса тех лет публикует множество советов, как изготовить домашний детекторный приемник.
Отступление в прошлое. Если в 20-е годы в СССР ключом в страну счастья было электричество, то на рубеже 20–30-х годов ему на смену пришло радио. Была даже популярная песенка: «Я по радио влюбилась, я по радио женилась, а потом по радио дочка родилась». И. Ильф писал в «Записных книжках»: «В фантастических романах главное это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет»976.
В 1930 году в стране уже около 3 млн. радиослушателей, причем начиная с 30-х годов и вплоть до середины 50-х в СССР было только проводное радиовещание, которое исключало возможность свободного выбора программ.
Сталин в 1932 году на встрече с писателями скажет: «Стихи хорошо. Романы еще лучше. Но пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивее... Через пьесу легко сделать наши идеи народными, пустить их в народ»977. Через 4 месяца выйдет постановление СНК о конкурсе на лучшую пьесу с целью «политического воспитания широких масс». В этом году в стране откроется 200 театров рабочей молодежи (ТРАМов).
А. Н. Толстой, по-видимому, хорошо осведомленный о вкусах Хозяина978, еще в 1930 г. предлагал: «Каждый из нас берет на себя обязательство написать, проработать в студии и поставить, скажем, одну клубную пьесу в год. Тема задается соответствующей комиссией. Второе, каждый из нас должен взять в техническую обработку молодого писателя-выдвиженца979 и вместе с ним осуществить его пьесу. У каждого из нас, таким образом, будут две задачи в год: поставить свою пьесу и пьесу молодого товарища»980.
Естественно, что в кампанию за рост доходов, наряду с кино и радио, включились и театры (подробнее об этом см. VIII главу). На совещании директоров театров РСФСР (январь 1931) подвизавшийся на ниве Наркомпроса старый большевик Ф. Кон риторически вопрошал: «Считаете ли вы нормальным явление, при котором государство должно тратить сотни тысяч рублей на дотацию театрам, при котором театры до сих пор продолжают оставаться дефицитными даже в центре?»981. Совещание выдвинуло безграмотный с научной точки зрения, но совершенно правильный с точки зрения сиюминутной политики лозунг: «Наши театры должны быть и могут быть бездефицитными»982.
На протяжении 30-х годов в прессе не смолкают рапорты о «бездефицитной», то есть без убытков, работе театров. Причем доходит до парадокса: читаю в журнале, как ставят в пример другим театрам МХАТ за успешную «бездефицитную работу» и здесь же, абзацем ниже указывается в цифрах (причем значительных) выделенная ему государственная дотация на покрытие плановых убытков. Как же это? невеста не может быть «немножко беременна». По зрелом размышлении я пришел к выводу, что под бездефицитной понималась тогда работа без сверхплановых убытков.
1928 год Сталин назовет «годом великого перелома» и будет прав: если до этого времени еще сохранялось представление о возможности разных вариантов социально-экономического развития страны, то после 1928 года страна идет уверенно пойдет по пути становления тоталитарного государства.
К этому времени относится пьеса Б. Ромашова об актерах под названием «Смена героев». Это название получило символическое значение. В 1929 году Л. Д. Троцкий, некогда всесильный, второй в государстве после Ленина, будет арестован и сослан в Алма-Ату (Туркестан, как говорили тогда). Позже, в августе, на VI конгрессе Коминтерна рассмотрят его заявление о восстановлении в партии и откажут. Примерно полсотни его сторонников будут отправлены в ссылку. Среди них — остроумный К. Радек, которого угораздило отбывать ее в Тобольске на улице Свободы. В 1934 г., на XVII съезде партии он говорил: «Я был партией послан, немножко недобровольно (смех) на переучебу ленинизму в не столь отдаленные города»983.
Как это ни парадоксально, именно тогда закладывается и одна из составляющих будущей победы А. Гитлера на выборах в рейхстаг. Сталину и его окружению принадлежит идея (1924), что «фашизм есть боевая организация буржуазии, опирающаяся на активную поддержку социал-демократии», что «эти организации не отрицают, а дополняют друг друга. Это не антиподы, а близнецы»984. На IX пленуме ИККИ985 (февраль 1928) под давлением Бухарина, сменившего, с подачи Сталина, на посту руководителя Коминтерна Зиновьева, было принято решение усилить борьбу против социал-демократии, как «агента империализма и опоры реакции». И на сей раз чистота идеологических риз оказалась для коммунистов важнее единства действий с социал-демократами. А через полгода VI конгресс Коминтерна (июль — август 1928) по инициативе Сталина принял резолюцию о социал-демократах как «социал-фашистах». Левые силы Германии — коммунисты и социал-демократы — разругались насмерть, чем окончательно расчистили Гитлеру путь к легальной власти.
На рубеже 20–30-х годов в СССР ускоренно восстанавливается режим централизованного государственного управления экономикой. Рыночные же отношения, наоборот, свертываются: упраздняются торговые биржи, ярмарки, кредитная система. Чтобы дать представление о стремительных темпах «огосударствления» экономики, приведем две цифры: если в 1929 году доля промышленной продукции, поставляемой по договорам поставщиков и покупателей, составляла 85%, то в конце 1930 г. — всего 5%986.
В принципе это уже означает ликвидацию НЭПа, к которой призывал в своем выступлении Молотов еще на XIV съезде, предлагая бороться «... не только против отрицательных сторон нэпа, но и за уничтожение нэпа, за то, чтобы мы развернули во всей полноте социалистическое строительство в нашей стране»987.
Объективное противоречие между экономикой, базирующейся на признании частной собственности, и политикой, центральная догма которой состояла в построении коммунизма — бесклассового общества, свободного от этой самой частной собственности, по мере усиления режима единоличной власти обусловливало кончину НЭПа.
Абсолютное большинство советских людей проводило покойника радостными аплодисментами. И это закономерно: настроение низов здесь совпало с политическими устремлениями верхов и лично Сталина.
Отступление в настоящее. Новая экономическая политика — не только возврат к рыночным, товарно-денежным отношениям, она рождает предприимчивого homo economicus, частный интерес которого сопрягается с пользой и выгодой государства. Деятельность нэпмана по определению ориентирована на материальный успех, — это азбука хозяйствования. Удачливый нэпман наживал капитал, и это приводило к социальному расслоению. Именно его успех вызывал ненависть к нему абсолютного большинства населения. Вообще идея честно заработанных денег чужда российской простонародной ментальности. Даже русская литература XIX века внесла свой вклад в формирование и поддержание отрицательного отношения к богатству и богатым. Приоритет равенства и справедливости как превращенной формы идеи добра (блага), идущий от крестьянской общины, намного важнее идеи богатства как главного атрибута социального неравенства. Берущая начало в фольклоре (сказках и пословицах) тема богатых и богатства никогда не исчезала… Хотя на самом деле народное сознание амбивалентно: преодолев поставленные богатеем (царем, барином, глупым помещиком, мачехой, старшим братом и т. д.) препятствия, герои волшебных сказок в финале не только соединяются, но и собираются жить-поживать да добро наживать. Тем не менее, рефреном в русской, а позднее и в советской литературе звучит обличение «греха богатства» (Л. Толстой). Богатый — всегда мздо- или лихоимец, грабитель, ростовщик, кровосос, мошенник, растратчик, аферист. Богатство — сомнительно, преступно, нажито на крови, боли и скорби убогих, горемычных, сирых, всех «униженных и оскорбленных». Как же: от трудов праведных не наживешь палат каменных…
Гоголь высмеял проходимца Чичикова, однако альтернативу ему, в лице честного, порядочного Костанжогло, прописать не смог и отправил вторую часть поэмы в печь. Поразмыслим, абстрагируясь от нравственных максим: нарушал ли закон скупщик мертвых душ Чичиков? Думается, не нарушал. Законники в Петербурге и помыслить не могли, что человек в трезвом уме и ясной памяти соблазнится скупать мертвые души. Акция не только бессмысленная, но и очевидно невыгодная: во-первых, плати за них владельцам (не все ж помещики Маниловы!), во-вторых, до очередной ревизии отдай за них еще и налог государству. Чичиков просто-напросто воспользовался щелью в законодательстве. Прав современный исследователь: «Если посмотреть на чичиковское предприятие с точки зрения развития рыночной экономики, то в нем сложно обнаружить что-либо противоречащее логике нарождающихся финансовых отношений и их функционирования. По коммерческому счету, герой расширяет территорию индивидуального финансового творчества, использует уже известные виды простейших махинаций...»988. Тем не менее, вот уже полтора века для всех россиян (и я не исключение) он остается символом пусть и обходительного, но мошенника.
По этой же причине рука не поднимается прославить российское купечество, хотя очевидно: обогащалось купеческое сословие — богатела и крепла Россия. А как над ними наиздевались писатели-современники — вдосталь и всласть! Даже великий А. Н. Островский, отточивший свое сатирическое перо на обличении купечества, опомнился слишком поздно и не успел по справедливости отобразить их позитивную роль. И чеховский Лопахин с тонкими пальцами и нежной душой заносит топор над вишневым садом. Хозяин он, бесспорно, толковый, с коммерческой точки зрения все делает правильно, но — противно: «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь», — говорит он. Пожалуй, единственное исключение здесь Максим Горький, показавший в своем дореволюционном творчестве созидательную энергию купеческого сословия (он высмеял и расхожую поговорку насчет труда праведного и палат каменных, как «созданную цинизмом хищников и тупым отчаянием неудачников»989).
Великие реформы Александра II дали мощный толчок развитию внутреннего и внешнего рынка России. Как на дрожжах поднялся и утвердился торгово-промышленный класс — дети и внуки крепостных крестьян, мещан и купцов. В новых условиях экономическая роль дворянства — прежде весьма значительная — сильно снижается, доля дворян в состоятельном классе «новых богатых» исчезающе мала. Этот факт можно среди прочего объяснить и тем, что дворяне и их дети получали образование в гимназиях и университетах, где им прививали любовь к великой русской литературе. А человек, знающий и любящий русскую литературу, по определению не может быть удачливым предпринимателем в условиях «дикого» российского рынка: она формирует совершенно иную систему ценностей, этику, принципиально иную, нерыночную, ментальность. Абсолютно уверен, что и среди современных нам олигархов (а в стране сегодня, в 2008 году более ста долларовых миллиардеров!) истинных любителей российской словесности можно сосчитать на пальцах одной руки.
Выше мы писали об «обманутом поколении» красногвардейцев, которые восприняли НЭП как предательство идей Октября. И они, и большинство творческой интеллигенции, и «железные прорабы» сталинских пятилеток отнеслись к отмене НЭПа и переходу ко «второму огосударствлению» как к возврату социальных ценностей «военного коммунизма», новому этапу «штурма небес».
На Всесоюзном совещании хозяйственников — «пролетарской интеллигенции» (1931) зал требует у В. М. Молотова отменить хозрасчет как атрибут НЭПа, поскольку мы уже «полностью овладели производством». Председатель правительства шутливо предостерег против бюрократической отмены хозрасчета, уверив, что со временем он сам отомрет.
Замена экономических
методов управления административно-командными
не проходит бесследно — привычка
к производственной дисциплине,
качественной, эффективной работе,
материальный интерес к производительному
труду, какое-то время еще сохранявшиеся
у рабочих после ликвидации НЭПа, в
условиях государственного управления
хозяйственной деятельностью и
карточной системы на продукты питания
пропадает.
Власть пытается найти замену экономическим стимулам, но так как подобного рода прецедентов в истории мировой экономики не было, делается это эмпирически, на ощупь. С весны 1929 г. широко пропагандируется «социалистическое соревнование», в апреле 1930 г. — его новые формы: встречный промфинплан990, хозрасчетные бригады, «общественный буксир» и т. д. В январе 1930 г. ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ обратились «ко всем рабочим Советского Союза» с предложением «немедленно развернуть широкую кампанию по организации и вербовке ленинского призыва ударников»991. Интересно, что для внедрения этого почина в жизнь ЦК ВКП(б) в своем Постановлении вынужден прибегнуть к более чем весомым социально-экономическим стимулам, как-то: «широко премировать лучшие ударные бригады, коллективы, цехи, а равно отдельных, особо отличившихся ударников из рабочих и инженерно-технического персонала (представление к ордену Трудового Знамени, посылка на учебу, предоставление мест в санаториях, домах отдыха, посылка за границу для повышения квалификации и т. д.)»992. В 1932 году в Ленинграде дается старт новой кампании — «Догнать и перегнать» (ДИП) Европу и Америку. И здесь предлагается «реальное премирование (sic!) предложений бригад ДИП, дающих производственный эффект»993. А в 1935 году начнется широкая пропаганда «стахановского движения» — в честь шахтера А. Г. Стаханова, вырубившего за смену 102 тонны угля, превысив дневную норму выработки в 14 раз. Его почин будет распропагандирован по стране: пресса чуть ли не ежедневно сообщала о новых героях-стахановцах, устанавливающих рекорды во всех отраслях народного хозяйства — Изотове, Бусыгине, Кривоносе и др. Наркома тяжелой промышленности Г. К. Орджоникидзе распирало от гордости, когда он рассказывал об успехах бригадира сталеваров Макара Мазая: «Профессора и академики нам прямо голову забивали, что больше чем четыре тонны с одного квадратного метра площади пода мартеновской печи дать не можем. А какой-то комсомолец Мазай ахнул и дал двенадцать тонн… Но, может быть, это было лишь один раз? Нет, в течение 25 дней он давал по двенадцать тонн. Этого нигде в мире нет»994. Власть всячески поощряла рекорды — несколько позже, в ноябре 1935 г. в Москве пройдет всесоюзное совещание стахановцев. Все это понятно: экономических стимулов к добросовестному, эффективному труду не было, страна нуждалась в рекордах и героях…
Отступление в прошлое. В конце 50-х годов мне довелось прочитать ряд статей об этих стахановских рекордах. В статьях убедительно доказывалось, что все они приводили к сбоям нормального ритма производства, нерациональному использованию наличных ресурсов, ускоренному износу оборудования и, в конечном итоге, к неэффективным результатам хозяйствования. Сами стахановцы, разумеется, здесь ни при чем — они честно вкалывали. Но инициаторы рекордов (как правило, парторги предприятий) ради всесоюзной показухи не жалели их сил и времени. И главное, ни грамотный инженер, ни толковый, знающий хозяйственник не могли выступить против очередного «социалистического почина» без риска получить ярлык если не «врага народа», то как минимум «вредителя». Апелляция к научным нормам высокомерно отвергалась, газеты пестрели карикатурами, в которых гегемон-великан сметает со своего пути червеобразных «спецов».
Судя по документам, надежды власти добиться такими методами роста производительности труда, его интенсификации если и оправдались, то в очень незначительной степени.
В хозяйственной сфере власть переходит от внеэкономического стимулирования к административному принуждению995.
«Огосударствление» социально-экономической жизни страны означает, что выбор стратегии ее развития, принятие решений по всем вопросам хозяйственного управления принадлежит уже власти, ее державному усмотрению. Главная цель при этом — предсказуемость, определенность жизни, получение заранее заданных результатов. Несанкционированная инициатива снизу пресекается именно по причине своей непредсказуемости, она может быть потенциально опасна для исполнительной вертикали. В. М. Молотов дал непревзойденное в своей советской простоте определение: «Что такое социализм? Это государственное управление экономикой».
С 1928 года СССР переходит к пятилетнему планированию народного хозяйства. В стране развертывается широкая дискуссия по поводу показателей двух вариантов плана — отправного и оптимального, даже школьники штудируют и обсуждают пятилетний план на уроках. Сверхзадача плана — превращение СССР из аграрной страны в мощную индустриально-аграрную державу. В ходе обсуждения отправной, более реальный и менее амбициозный, вариант плана был отвергнут как оппортунистический, а утвержденные в мае 1929 г. на V съезде Советов СССР показатели оптимального плана волюнтаристски пересматривались в сторону их сильного увеличения. Трезвые экономисты и опытные производственники предупреждали, что «большой скачок» не только нереален, но и чреват перекосами и сбоями в экономике. На этой же точке зрения стоял и Председатель ВСНХ В. В. Куйбышев, который считал, что форсированные темпы развития «„непосильны“ для экономики и ‹...› ведут неизбежно к нарушению необходимых пропорций между отдельными элементами народного хозяйства. Путь сверхиндустриалистических настроений... в конечном счете неизбежно ведет к срыву самого дела индустриализации, к разрыву союза рабочего класса и крестьянства. Такая проектировка была бы, несомненно, тягчайшей и экономической и политической ошибкой»996. Однако сбалансированный подход прагматиков был заклеймен, а на них навешен идеологический ярлык «правых капитулянтов».
«Взвинчивание темпов» экономики объявлялось большевистской атакой на НЭП, «социалистическим штурмом». Во многом инициатива такого «подхлестывания» принадлежит Сталину, который в 1933 году так обосновывал необходимость выбора этого пути: «Осуществляя пятилетку и организуя победу в области промышленного строительства, партия проводила политику наиболее ускоренных темпов развития промышленности. Партия как бы подхлестывала страну, ускоряя ее бег вперед.
Правильно ли поступала партия, проводя политику наиболее ускоренных темпов?
Да, безусловно правильно.
Нельзя не подгонять страну, которая отстала на сто лет и которой угрожает из-за ее отсталости смертельная опасность. Только таким образом можно было дать стране возможность наскоро перевооружиться на базе новой техники и выйти, наконец, на широкую дорогу»997.
Его поддержало большинство в политбюро и в ЦК партии. Ученых, выступавших против ускоренных темпов индустриализации, подвергали репрессиям. Будущий академик от экономической науки С. Г. Струмилин в 1926 году, объясняя в Совнархозе принципы пятилетнего планирования, на вопрос из аудитории: «Товарищ академик, так все-таки вы стоите за высокие темпы роста экономики или за низкие?», — ответил: «Лучше стоять за высокие темпы, чем сидеть за низкие». Зато молодежь, «выдвиженцы от станка и сохи», была в эйфории от явного и зримого роста могущества страны. Они объясняли последнее не действием экономических законов, не достижением НЭПа, а единственно и только большевистским руководством хозяйственной жизнью. «Мы диалектику учили не по Гегелю», — сказал Маяковский. Никто из «красных профессоров» не учился экономической теории по А. Маршаллу, В. Парето, В. Леонтьеву или Д. Кейнсу. Упомянутый С. Г. Струмилин в 1927 году самоуверенно утверждал: «наша задача не в том, чтобы изучать экономику, а в том, чтобы переделывать ее; никакие законы нас не связывают; нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять. Вопрос о темпах решают люди»998. Между тем игнорирование экономических законов мстит кризисом, голодом и обнищанием народа. Сталин был как никогда прав, когда говорил: «… если мы придерживаемся нэпа, то потому, что она (политика. — Г. Д.) служит делу социализма. А когда она перестанет служить делу социализма, мы ее отбросим к чорту (sic)»999.
В 1928 году начинается насильственная коллективизация крестьянства или, по выражению Ю. Черниченко, «колхозный АгроГУЛАГ».
В октябре 1917 г. большевикам удалось взять власть, а потом и сохранить ее только благодаря поддержке крестьян, получивших землю. Но действительного политического союза рабочих и крестьян в годы военного коммунизма не случилось — дельные мужики с крепким, добротным хозяйством, как мы показали выше, объединялись и давали вооруженный отпор грабительским реквизициям продотрядов и комбедов (комитетов бедноты).
Дымящийся вулкан непокорства крестьян, готовый вспыхнуть каждую минуту, был для власти напоминанием о возможных бунтах и мятежах. Чтобы сохранить главные постулаты господствующей идеологии, она разделила крестьян на три группы: бедняки — верные друзья пролетариата; середняки — колеблющиеся, но не безнадежные; и кулаки — враги советской власти на селе. Любой исследователь знает, что всякая классификация условна, что она всего лишь схема, что жизнь всегда богаче и шире ее и т. д. Но то исследователь, советская же власть строилась на идеологической доминанте: сказано «кулак», значит — эксплуататор, куркуль и мироед. Впрочем, сама неоперациональность, неопределенность понятия позволяла в зависимости от обстановки расширять круг «кулаков». Естественно, что для всякого советского человека гражданским долгом было их «раскулачивание», а упирающегося середняка или бедняка всегда можно было объявить «подкулачником» или «кулацким подпевалой» — тут помогало лексическое богатство русского языка...
Ценовые «ножницы», неэквивалентный обмен между городом и деревней, издевательские налоги (за жука-долгоносика, за содержание собак не на привязи и т. д.), словом, вся политика правящей партии по отношению к крестьянству в середине 20-х годов обусловила его по большей части негативное отношение к советской власти. Однако Сталин хорошо понимал, что индустриализация вызовет рост городского населения, а следовательно и спрос на хлеб, поэтому в январе 1928 года заявил: «Поставить нашу индустрию в зависимость от кулацких капризов мы не можем»1000. Он выдвинул и обосновал необходимость обложения крестьянства чем-то «вроде „дани“, нечто вроде сверхналога»1001. Он не был здесь первооткрывателем, эту идею предлагал прежде Е. А. Преображенский, считавший, что индустриализация в России возможна лишь при неэквивалентном обмене между промышленностью и сельским хозяйством (он называл это «эксплуатацией досоциалистических форм хозяйства»).
Оппонировавший им Бухарин защищал альтернативную линию «аграрно-кооперативного социализма»1002 с идеей «мирного врастания кулака в социализм» и лозунгом «Обогащайтесь!»: «В общем и целом всему крестьянству, всем его слоям нужно сказать: обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство. Только идиоты могут говорить, что у нас всегда должна быть беднота; мы должны теперь вести такую политику, в результате которой у нас беднота исчезла бы. Общество бедных — это „паршивый социализм“»1003. Но время работало против него. Политбюро заставило Бухарина фактически дезавуировать идею обогащения, обвинив его в защите кулака, и снять лозунг. Всего через два года он выступил с предложением «форсированного нажима» на кулака, а в 1929 году вообще заявил, что с ним, кулаком, «нужно разговаривать языком свинца»1004.
Советская власть объявила кулака вне закона, обложив его «данью». В секретном письме членам Политбюро (15 июня 1928) зам. наркома финансов М. И. Фрумкин напишет, что на заседании Уральского обкома В. М. Молотов выдал отношение власти к крестьянству: «Надо ударить по кулаку так, чтобы перед нами вытянулся середняк»1005.
«Ножницы» цен между промышленными и сельскохозяйственными товарами к 1926 году были столь велики, что деревня предпочитала натуральное хозяйство рынку, хотя страна остро нуждалась в товарной продукции села, прежде всего хлебе. Рачительный крестьянин соображал: обогащаться бессмысленно, это значит попасть в фискальную зависимость от государства. На объединенном Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) (1929) Н. И. Бухарин выступил со словами: «Мы говорим ему (крестьянину. — Г. Д.): расширяй яровой клин, а он говорит: знаю я, я расширю, а придет время — будут введены чрезвычайные меры и все у меня отберут. Вы говорите ему о повышении техники, об очистке семян и т. д., а он говорит: прекрасно, я буду расширять, очищать, а вы придете и отберете»1006. Поэтому Фрумкин имел полное право обобщить: «Всякий стимул улучшения хозяйства, улучшения живого и мертвого инвентаря, продуктивного скота парализует страх быть зачисленным в кулаки»1007. Страшные последствия раскулачивания показала уже первая волна ударной коллективизации в 1928 году.
Перекачка ресурсов из сельского хозяйства в промышленность обернулась введением в 1928 году карточной системы на основные продукты питания, что отменило де-факто рыночные отношения. В стране появляются закрытые распределители (в том числе для рабочих), продукты покупают, минуя рыночную торговлю, по так называемым заборным книжкам. С 1929 до 1935 г. по карточкам будут выдаваться уже все основные виды продуктов — вплоть до картофеля, мяса, рыбы, масла, сыра, сахара; по талонам — одежда и обувь. Доселе никогда, ни в одной стране не вводилась карточная система на основные продукты питания в мирное время — мы и здесь, к несчастью, были первыми.
В начале 1928 г., несмотря на хорошие урожаи предыдущих трех лет, в стране наступил «хлебозаготовительный кризис». Сталин, выступая на собрании актива московской организации ВКП(б), признал, что «к январю этого года мы имели дефицит в заготовках хлеба в 130 млн. пудов. ‹...› Создалось „оригинальное“ положение: хлеба много в стране, а заготовки хлеба падают, создавая угрозу голода в городах и в Красной Армии»1008. Заготовки хлеба падали, потому что государство с 1926 года стало регулировать ценообразование, что, по мнению Н. Д. Кондратьева, было равносильно «ковырянию ржавым гвоздем в тонком часовом механизме».
Исследования экономистов — и дореволюционных (Н. Чаянов), и советских (В. С. Немчинов)1009 — показали, что основными поставщиками товарного хлеба являлись крупные хозяйства. Сталин на конференции аграрников-марксистов (27 декабря 1929 г.) рассуждал: «Наше мелкокрестьянское хозяйство не только не осуществляет в своей массе ежегодно расширенного воспроизводства, но, наоборот, оно очень редко имеет возможность осуществлять даже простое воспроизводство. ‹...› Где же выход? Выход в том, чтобы укрупнить сельское хозяйство, сделать его способным к накоплению, к расширенному воспроизводству и преобразовать таким образом сельскохозяйственную базу народного хозяйства»1010. Цель в общем сформулирована правильно — основными производителями товарного зерна в СССР были относительно крупные, то есть кулацкие хозяйства; аналогичным образом рассуждали и цитируемые им в этой речи Энгельс и Ленин. А вот пути достижения этой цели у докладчика и его предшественников различаются кардинально. Сталин цитирует Энгельса, который пишет о «мелком крестьянине»: «Мы будем делать все возможное, чтобы... облегчить ему переход к товариществу, в случае, если он на это решится; в том же случае, если он еще не будет в состоянии принять это решение, мы постараемся предоставить ему возможно больше времени подумать об этом…»1011. И Ленин, как мы показали выше, считал, что «дело переработки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколений»1012. Между тем Сталин, оперируя цифрами о производстве товарного хлеба кулаками и колхозами-совхозами, выдвигает «политику ликвидации кулачества, как класса»1013. Цена вопроса для него роли не играет: «Снявши голову, по волосам не плачут», — так резюмирует он свои рассуждения о раскулачивании1014.
Что же касается размера обрабатываемых земель, тут уже его фантазия не знает границ: «Рухнули и рассеялись в прах возражения „науки“ против возможности и целесообразности организации крупных зерновых фабрик в 40–50 тысяч гектаров. Практика опровергла возражения „науки“, показав лишний раз, что не только практика должна учиться у „науки“, но и „науке“ не мешало бы поучиться у практики»1015.
Другой аргумент, характерный для сталинской «железной» логики, состоял в том, что советская власть и социалистический строительство держатся «на двух разных основах, на основе самой крупной и объединенной промышленности и на основе самого раздробленного и отсталого мелкокрестьянского хозяйства»1016. Отсюда вывод: надо переводить сельское хозяйство на базу крупного производства, т. е. в колхозы, иначе неизбежен возврат к капитализму. Почему, в силу каких объективных причин советский строй не может держаться на разнородных основах — непонятно. Опыт коммунистического Китая показывает, что не только может, но, более того, эти «разнородные основы» прекрасно дополняют друг друга. На самом же деле выдвинутая Сталиным программа была ему необходима в борьбе с оппонентами в ЦК и ЦКК ВКП(б) ― Бухариным, Рыковым, Томским и другими. Поэтому в 1929 году он усиливает провозглашенную Молотовым идею: «Наступать на кулачество — это значит подготовиться к делу и ударить по кулачеству, но ударить по нему так, чтобы оно не могло больше подняться на ноги. Это и называется у нас, большевиков, настоящим наступлением»1017.
Ноябрьский (1929 года) пленум ЦК ВКП(б) официально выдвинет лозунг сплошной коллективизации. Осторожному прагматику Сталину, может быть, впервые изменяет чувство меры. «Ясно, — утверждает он в работе „Год великого перелома“, — что наше молодое крупное социалистическое земледелие (колхозное и совхозное) имеет великую будущность, что оно будет проявлять чудеса роста. ‹...› нет оснований сомневаться в том, что наша страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире»1018.
Крестьяне вступали в колхозы не столько добровольно, сколько принудительно, они резали скот, чтоб не отдавать его в артельный общаг.
Я уже неоднократно цитировал критические экзерсисы Л. С. Сосновского, его, так сказать, любимое хобби. А был он профессиональным революционером, причем с 1923 года — последовательным троцкистом. За это в 1927 году он был исключен из партии, в 1928-м сослан в ссылку, а в 1929 году арестован. Из ссылки он посылал письма в печатный орган Троцкого «Бюллетень Оппозиции (большевиков-ленинцев)». В одном из них (1928 г.) он писал: «Закрытие рынка, поголовный обход дворов, введение в употребление термина „излишки“, запрещение молоть крестьянам зерно выше скудной потребительской нормы, принудительное распределение (с наганом) облигаций займа, нарушение всех сроков взимания налога, самообложение, как дополнительный внезапный налог на середняка (кулака окулаченный аппарат не очень беспокоил) — где в нашей платформе или контр-тезисах что-нибудь подобное? Упразднение нэпа в деревне — кому из нас могло это прийти в голову даже в горячке дискуссии? А ЦК всё это осуществил. Пусть не играют комедии с обвинениями в перегибе. Достаточно официальных документов имеется, чтобы изобличить руководство в отмене на практике нэпа»1019.
Небрежение власти жизнью народа имеет своим естественным результатом зреющее в стране недовольство. И для разрешения этой социальной напряженности есть два выхода.
Первый — направить гнев народа на врага внешнего. СССР попробовал это — я имею в виду конфликт на КВЖД1020. Однако оказалось, что страна еще не готова к полномасштабному военному конфликту.
Тогда Сталин выбирает второй путь — он выбирает в качестве объекта внутреннего врага. Страна переходит от «вегетарианского» способа существования к «людоедскому». Возможно, это имел в виду в своей речи на торжественном заседании, посвященном 70-летию Октября, М. С. Горбачев, когда говорил о «немыслимо трудном для страны и народа пути».
Предвидение В. Ходасевича, к сожалению, оправдалось: утверждение Сталина на вершине политической власти сопровождалось широкомасштабной «охотой на ведьм» — не только на политических противников, но, и главным образом, на научно-техническую интеллигенцию.
1928 год начинался тяжело. В феврале было объявлено о раскрытии органами ОГПУ «Шахтинского дела» — своего рода генеральной репетиции будущих показательных политических процессов. Пресса приводила леденящие кровь факты: инженеры-антисоветчики объединились, чтобы взрывать электростанции, заливать шахты водой, ломать и разбивать машины и т. д. По версии ОГПУ их действия координировались мифическим «Парижским центром», откуда они якобы получали указания и деньги.
Вне всякого сомнения, аварии на производстве случались — инвестиций не было, старое, изношенное, еще дореволюционное оборудование, естественно, ломалось. Но при чем здесь инженер? Однако именно он в образе «вредителя» персонифицируется в эти годы как главный враг советской власти.
Приговор обвиняемым утверждался на Политбюро ЦК ВКП(б). По свидетельству М. Я. Гефтера, мнения разделились: «„Он, — сказал Бухарин о Сталине, — предлагал ни одного расстрела по Шахтинскому делу (мы голоснули против)“. Мы — это Бухарин, Рыков и Томский, к которым присоединилось большинство Политбюро»1021.
Суд вынес 11 смертных приговоров, 5 человек было расстреляно, шестерым казнь была заменена 10 годами.
Правда, опыта организации громких политических процессов еще не было, и большинство из 53 обвиняемых по «Шахтинскому делу» инженеров и техников на суде отказалось от самооговора. Кремлевские опричники учтут эти свои «недоработки» в будущем.
Тем не менее, дело получило в стране громкий резонанс: советская общественность гневно и единодушно клеймила «вредителей», деятели искусства возмущались и требовали беспощадного пролетарского суда. Отметился в этом ряду и В. Э. Мейерхольд, которому едва ли не впервые изменило чувство социальной перспективы.
Думается, что это показательное дело имело и другой, дополнительный смысл, который углядели только рапповцы. Шахтинским процессом власть выказала свое истинное отношение к бывшим «спецам», с помощью которых поднималась экономика страны. Во всяком случае, именно рапповцы воспользовались сложившейся политической конъюнктурой, чтобы пойти в атаку на «попутчиков» — «спецов» в литературе.
«Шахтинское дело» будет, как мы сказали, первой ласточкой широкомасштабных процессов. Следующий, 1929 год станет годом политической победы И. Сталина над его последними оппонентами — группой Бухарина, которая будет обвинена в «правом уклоне». Уже на вершине власти Сталин предупредит партию на XVI съезде (1930 г.): «Репрессии в области социалистического строительства являются необходимым элементом наступления»1022.
В стране запускается бесперебойный конвейер политических судов: по делу контрреволюционной организации вредителей рабочего снабжения (сентябрь 1930); сфабрикованным ОГПУ делом Крестьянской трудовой партии, возглавляемой учеными-экономистами Н. Кондратьевым и А. Чаяновым (1930); делом «Академии наук» (1929–1931); делом Промпартии («Инженерного центра», 1930). Многотысячные демонстрации несли плакаты с одним-единственным словом «Смерть!». Из 11 обвиняемых по делу Промпартии до приговора доживут семеро. Обвиняемых приговорили к смертной казни, но через день правительство заменило высшую меру наказания тюремным заключением. И только через 60 лет выяснилось, что дело Промпартии было организовано в недрах ОГПУ. Профессор МВТУ и директор Теплотехнического института Л. К. Рамзин, талантливый инженер, объявленный главой этой «вредительской шайки», на допросе «признался», что, будучи в Лондоне, Париже, Варшаве готовил военную интервенцию против СССР. Он сломался, стал «подсадной уткой» и «сдавал» остальных обвиняемых1023. Масштабные государственные репрессалии против технической интеллигенции породили в те годы грустную шутку о тюрьмах как «домах отдыха инженеров и техников».
В этом же году ОГПУ организует «дело украинских националистов», преимущественно писателей, по обвинению в создании никогда не существовавшей организации СВУ (Спiлка визволення Украïни). Сталин должен был утвердить расстрельный список и распорядился принести сочинения писателей. Придя за списком, всемогущий тогда Г. Ягода увидел отложенный отдельно томик стихов М. Рыльского. Указывая на книгу, Сталин сказал: «Этого — не трогать. Со временем может академик получиться». И как в воду глядел: М. Рыльский стал-таки академиком, но перестал быть поэтом.
В марте 1931 г. проходит процесс «Союзного бюро ЦК РСДРП меньшевиков» — суд над этой партией и II Интернационалом.
Можно сказать, что на рубеже 1920–1930 гг. «молот ведьм» в СССР набирает силу. Он работал и раньше, но имел тогда для части общества хоть какую-то рационально объяснимую логику — жертвы отбирались преимущественно по классовой или партийной принадлежности. Теперь же «вредителем» мог оказаться каждый: пролетарская пушка стреляла «туда и сюда». Имажинист и секретный агент ГПУ (расстрелянный в 1937) Вольф Эрлих писал так:
Подумай, друг: не только для свинины —
И для расстрела создан человек.
(В. Эрлих. О свинье, 1930)
В стране устанавливается, по мнению М. Шагинян, «диктатура страха». Это выражение, правда, подано ею предельно аккуратно — его использует в романе «Гидроцентраль» заезжий иностранный писатель, который говорит: «Я видел много, много мест, много, много людей. Но я не видел ни одного уваженья к человеку, нигде, нигде», — и объясняет «диктатуру страха» тем, что в СССР «один другому мешает и один другого боится». Судя по времени создания романа, прообразом этого иностранца мог быть Эмиль Людвиг, задавший в интервью Сталину вопрос: «Мне кажется, что значительная часть населения Советского Союза испытывает чувство страха, боязни перед Советской властью, и что на этом чувстве страха в определенной мере покоится устойчивость Советской власти». Мандельштам в январе 1931 г., тогда еще не «враг народа», написал великое трехстишие1024 об этом:
Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь — за твою рабу —
В Петербурге жить — словно спать в гробу!
Государственный террор против собственного народа имел прагматическую цель: он не только устанавливал «диктатуру страха» в стране, но и обеспечивал индустриальное строительство принудительным рабским трудом заключенных. 27 июня 1929 г. Политбюро ЦК ВКП(б) узаконивает постановление «Об использовании труда уголовно-заключенных», и на смену прежним концлагерям приходят «исправительно-трудовые» лагеря, куда направлялись все осужденные на три года и выше.
В 1931 году Сталин скажет, что года два назад «старая техническая интеллигенция была заражена болезнью вредительства. Более того, вредительство составляло тогда своего рода моду. Одни вредили, другие покрывали вредителей, третьи умывали руки и соблюдали нейтралитет, четвертые колебались между Советской властью и вредителями»1025. Думается, что не последняя причина целенаправленных государственных репрессий против инженерно-технической интеллигенции заключалась в том, что ее устранение еще и освобождало рабочие места для новых, рабфаковских, инженеров, обеспечивало их карьерный рост («вертикальная мобильность»), что безусловно укрепляя социальную базу власти.
Инициативу власти энергично поддержат сервильные писатели, свое более чем веское слово скажет и литературный вождь М. Горький: в пьесе «Сомов и другие» он «разоблачит» инженеров-вредителей и походя пнет писателей Серебряного века.
Масштабные репрессии потребовали строительства новых лагерей для заключенных. В. Шаламов, арестованный в 1928 году, вспоминал о постройке в 1929–1930 гг. такого лагеря на Чуртане: «Размещаясь там на сырых досках-нарах, а то и просто вповалку, тысячи, десятки тысяч людей строили Город Света ‹...›. Лагерная зона, новенькая, „с иголочки“, блестела, сияла, слепила глаза. Сорок бараков — соловецкий стандарт двадцатых годов, по двести пятьдесят мест в каждом на сплошных нарах в два этажа. Баня с асфальтовым полом на 600 шаек с горячей и холодной водой. Клуб с кинобудкой и большой сценой. Превосходная новенькая дезкамера. Конюшня на 300 лошадей. ‹...› Колонны лагерного клуба чем-то напоминали Парфенон, но были страшнее Парфенона»1026. До начала 30-х годов клуб действительно входил в «обязательный набор» исправительного лагеря. Так, в фабрично-трудовой колонии в Крюкове имелись «библиотека, уголок Ленина и клуб-театр. За последние 3 месяца было поставлено заключенными 8 спектаклей, причем женский персонал был представлен женами и дочерьми членов администрации»1027.
Идеологическое одурманивание людей к середине 20-х годов начинает приносить свои первые плоды — в стране можно наблюдать тотальную перемену фамилий, имен, отчеств. За мизерную плату в газетах всех уровней дети публично отказываются от своих родителей, родители от детей, брат от сестры и т. д.: «Отрекаюсь от отца (матери, сестры, брата, дяди и т. д.), чуждого мне идеологически, и порываю с ним всяческую связь». Это явление был столь масштабно, что Демьян Бедный шутливо предлагал в 1925 г. переименовать себя в Пушкина, издавать сочинения последнего как свои и получать причитающийся авторский гонорар. И. Ильф в записных книжках 1930 года сыронизирует: «Иоанн Грозный отмежевывается от своего сына»1028. Известно — кого бог хочет лишить будущего, у того отнимает прошлое. Эту, в сущности трагическую, ситуацию блистательно обыграл Н. М. Олейников в стихотворении «Перемена фамилии»:
Козловым я был Александром,
А больше им быть не хочу.
Хочу быть Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.
В финале Александр, ставший Никандром, кончает жизнь самоубийством, поскольку
… Оказалось,
Нельзя было этим шутить.
Сознанье мое разрывалось,
И мне не хотелося жить.
Одновременно появляются новые, советские имена: Авангард, Эрли (Эра ленинских идей), Лентрош (Ленин, Троцкий, Шаумян), Тролезин (Троцкий, Ленин, Зиновьев), Ясленик (Я с Лениным и Крупской), Даздраперма (Да здравствует Первое мая), Дзорис (Да здравствует Октябрьская революция и социализм), Ким (Коммунистический Интернационал молодежи), Мюда (Международный юношеский день), Пиноб (Пионер нового быта), Лагшмивар (Лагерь Шмидта в Арктике), Оюшминаль (Отто Юльевич Шмидт на льдине), Марлены, Владилены, Дзермены (Дзержинский, Менжинский) и т. д. А сколько было девушек Октябрин, Ноябрин, Нинелей (перевернутое Ленин) и Сталин!..
Власть, чтобы подчеркнуть стабильность, пытается утвердить свои, новые понятия. Как известно, новое, чтобы утвердиться, всегда мимикрирует под старое, привычное (так, например, первые автомобили были точными копиями традиционных карет). И слова для советских понятий первых послереволюционных лет не были новыми — к старому добавлялось слово красный: была пивоварня «Бавария», стала «Красная Бавария», был Профинтерн — стал Красный Профинтерн, была Пасха — стала красная Пасха, была просто Армия — стала Красная. Флот тоже стал Красным, вслед за ними покраснела и кавалерия («Мы — красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ»).
«Зарумянились» и известные журналы: был «Огонек» — стал «Красный Огонек», была «Нива» — стала «Красная Нива», даже издаваемый ГПУ журнал назывался уже не «черный», а «Красный ворон». Вообще, это слово стали прикреплять к чему ни попадя — красные посиделки, красный уголок, красный чум, красная печать, красная молодежь, красный ткач, даже — красный смех. Увлечение «красным» доходит до абсурда: кроме названного выше Института красной профессуры, в 1927 году появится декрет СНК о «красных директорах», и в МХАТ направят такого нового директора, М. С. Гейтца. Тогда же, к десятилетию Октября, в Большом театре пройдет премьера революционного балета «Красный мак» Р. Глиэра, по поводу которого рапмовский критик из Ленинграда, недовольный «идейно порочным» произведением, объявил, что «мак был красен и до революции» (с критиком не поспоришь, но ведь и композитор отметился).
Естественно, что и писатели не могли пройти мимо державного увлечения цветом крови. У Маяковского в «Клопе» (написан в 1928-ом, но в нем отражаются впечатления поэта 1926–1927 годов, когда он работал в «Комсомольской правде») есть примечательная сатирическая сценка, где Олег Баян, ответственный за церемонию «красной свадьбы», дает участникам такие руководящие указания: «Невеста вылазит из кареты вся красная, ну вся красная — упарилась значит, ее выводит красный посаженный отец, бухгалтер Ерыкалов — он как раз мужчина тучный, красный, апоплексический; вводят это вас красные шафера, весь стол в красной ветчине и бутылки с красными головками1029 ‹...› красные гости кричат „горько, горько“ — и тут красная уже супруга протягивает вам красные-красные губки, красное трудовое бракосочетание Эльзы Давыдовны Ренессанс» и так далее.
Исследователь творчества М. Булгакова отмечает, что «в 1925 г. (дата первого издания повести. — Г. Д.) не многие заметили, что „Роковые яйца“ острейшая сатира на послереволюционную Россию, рожденную „красным лучом“ революции. ‹...› Отсвет малинового пятна, созданного „красным лучом“, окрасил все вокруг: он и в „резких красных рефлекторах“, освещающих объявления на стендах, в „жгучих малиновых рефлекторах“, освещающих плакаты, в „малиновых башлыках“ на серых спинах, в „заломленных малиновых шапках“, в малиновом ковре громадного зала Цекубу, в „малиновом трико“ цирковой наездницы»1030.
Повесть Булгакова во многом провидческая. Я имею в виду не только описание неизбежной «борьбы» амеб, попавших под красный луч, или того, как «вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали». М. Булгаков предсказал в ней и «феномен Лысенко» — посланец Кремля Рокк попытается использовать «красный луч» для создания в стране продовольственного изобилия. По слову и сбудется: «народный академик» Т. Д. Лысенко с одобрения кремлевского вождя закроет генетику как «ересь», заведет агрономическую науку страны в тупик, зато будет кормить коров на своей подопытной ферме ни много ни мало шоколадным ломом с московских кондитерских фабрик, чтобы любая независимая экспертиза могла объективно подтвердить рекордный процент содержания масла в молоке!..
В процессе тотального огосударствления человека, разрыва с традиционными семейными ценностями неохваченным оставался, как говорили тогда, один «сектор» — дошкольные учреждения. Этот пробел после 1921 года был восполнен с поистине государственным размахом: наркомпросовские идеологи коллективизма «отменили табуретки в детских садах, ибо они приучают ребенка к индивидуализму, и заменили их скамеечками. Теоретики не сомневались, что скамеечки разовьют в детском сознании социальные навыки, создадут дружный коллектив. Они изъяли из детских садов куклу. Незачем переразвивать у девочек материнский инстинкт. Допускались только куклы, имеющие целевое назначение: например, безобразные толстые попы. Считалось несомненным, что попы разовьют в детях антирелигиозные чувства. Жизнь показала, что девочки взяли, да и усыновили страшных священников»1031.
Сталинский «великий перелом» не обошел и семью, хотя основы этого, как мы указывали, были заложены раньше.
Все Золушки, даже советские, мечтают о принце. Замок, карета и хрустальный башмачок — опознавательные знаки удачного замужества при феодализме. Успех, подкрепленный тугой мошной, — гарантия семейного счастья при капитализме. Что же является символом привлекательности сексуального (в идеале — брачного) партнера в стране, строящей социализм? Советская власть обесценила деньги (товаров в магазинах практически нет), но не смогла отменить социальной дифференциации общества. Путь «наверх», успешную карьеру обеспечивал партбилет. Поэтому Надежда Петровна в «Мандате» Н. Эрдмана говорит сыну: «Он, Павлуша, за нашей Варенькой в приданое коммуниста хочет». Своим простым житейским умом она понимает, что только «партейные» сегодня начальство, а «разве у начальства какие дела бывают? Катайся на автомобиле, больше ничего». У В. Киршона в пьесе «Рельсы гудят» враги поют про Джона, вступившего в ВКП:
Он теперь, лаская Кет,
Вынимает партбилет.
ВКП — это грезы,
ВКП — это розы,
ВКП — это счастье мое.
(Младший брат партбилета — профсоюзный билет, напомню ильфопетровское «Пиво отпускается только членам профсоюза». См. также попытку женитьбы Полиграф Полиграфыча Шарикова, ставшего членом профсоюза, в «Собачьем сердце»).
Была и другая милая тема — чужого ребенка, если воспользоваться названием известной пьесы В. Шкваркина. Вообще-то, рождение ребенка в семье — биологическая норма, не случайно пьеса С. М. Третьякова (1927) так и называлась, «Хочу ребенка». (В 1931 году выйдет фильм-альтернатива реж. А. П. Михайловского по сценарию В. В. Недоброво «Не хочу ребенка».) Однако в советском кино- и театральном искусстве 30–50-х годов чудо любви, зачатия и рождения ребенка замещается или «Приемышем» (1929, реж. В. Журавлев), или «Чужим ребенком» (1933), или «Подкидышем» (1940, реж. Т. Лукашевич), или усыновленным ребенком в «Моей любви» (1940, реж. В. Корш-Саблин), вплоть до любимого вождем «Цирка» с плачущим негритянским младенцем от белой мамаши (Л. Орлова).
В годы «промежутка» меняется отношение к семье и, соответственно, к отношениям между мужчиной и женщиной. Всего год отделяет катаевскую «Квадратуру круга», в которой стремительные разводы и браки были представлены как норма, от «Инги» А. Глебова. Но какая разительная перемена произошла в отношении к любви и браку!
«Инга. Кто лишил меня права любить и быть любимой?
Мэра (героиня — носительница представлений предыдущих лет. — Г. Д.). Да люби сколько влезет! Видишь ли... Как-то все у тебя по-чуднόму. Прямо скажу: не по-нашенски. Гравюрки какие-то... Бетховен... А Маркса нет. Краски, запахи, почки... Черт его знает! Я семь раз „женилась“, но, признаться, никаких особенных запахов не слышала. Надо проще, Инга, без всякой романтики. ‹...› „Без черемухи“, как кто-то из писателей выразился. Я тебе откровенно скажу: по-моему, это буржуазная тина, которую ты оттуда, из того мира, к нам притащила».
По ходу действия позиция Мэры начинает меняться, она перевоспитывается («перековывается», по выражению тех лет), и в этом смысле знаменательна сцена в комнате женкомиссии, где она отчитывает бывшего единомышленника по «марьяжным» делам Рыжова:
«Мэра. К вам как к товарищам подходишь, а у вас одна дрянь на уме.
Рыжов. В монахини записалась?
Мэра. Ты сальная и мелкая тарелка. Понял? Сальная и мелкая.
Рыжов. Брось ты антимонию разводить! С физиологической точки зрения все аналогично. А вы, бабы, любите волокиту. Луну, лодку вам... Серенаду, может, сыграть на балалайке? Или на коленки встать и стишки декламировать? В жизни я этим бюрократизмом не занимался. Любовь есть голая страсть и взаимная услуга. Вот и все».
В финале пьесы секретарь парторганизации, старый большевик Сомов, объясняет Мэре, а заодно и зрителям, установку нового времени: «Что такое сейчас семья? Первичная клеточка нашего общества. ‹...› По-моему, те, кто кричат, что нам „вообще“ не нужна семья, так же вредят нашему делу, как те, что кричат, что „вообще“ не нужно насилия, „вообще“ не нужно власти и так далее. Объективно это контрреволюция. ‹...› Ты подумай, что было бы, если б мы упразднили семью? Это значит дать полную свободу Рыжовым. А это к чему привело бы? К миллионам абортов, детоубийств, беспризорничеству. ‹...› И детей без семьи не вырастишь. Не под силу это еще нашему обществу, да и вообще еще бабушка надвое сказала, будет ли когда-нибудь общество иметь монополию на воспитание детей. Лично я сомневаюсь. Без здоровой советской семьи мы сейчас далеко не уйдем. Вот что надо понять».
Текст, на мой взгляд, замечательно передает атмосферу времени — переход к новым жизненным ценностям. Сомов, даже будучи секретарем парторганизации и старым большевиком, еще не уверен в абсолютной верности своей позиции и каждый раз оговаривает, что все сказанное им действительно не для завтрашнего, а для сегодняшнего дня: «Что такое сейчас семья? Без здоровой советской семьи мы сейчас далеко не уйдем». Чистой крамолой — относительно представлений предшествующих лет и даже, о ужас, заветов Маркса и Энгельса! — звучат слова, что «детей без семьи не вырастишь, ‹...› вообще еще бабушка надвое сказала, будет ли когда-нибудь общество иметь монополию на воспитание детей». В принципе Сомов даже не против развода: «Насильно, Глафира, никого ни к кому не привяжешь. Судить их не за что. Нету такой статьи». Статьи такой действительно не было, но негласное указание появится, и ждать его членам партии осталось недолго.
Эта ситуация перехода от одной системы ценностей к другой, новой характерна практически для всех сторон общественной жизни. При этом происходящие перемены, на первый взгляд не столь значительные, имеют знаковый характер. Так, до 1927 года несколько раз менялись партбилеты, и у Ленина, наравне с остальными членами партии, билет имел шестизначный номер. Но в 1927 году ему — посмертно! — выписывается партийный билет №1. Более того, устанавливается канон его живописного и скульптурного изображения.
В годы «промежутка» изменяется отношение и к национальностям. В романе М. Шагинян «Гидроцентраль» (1928–1931) с многочисленными разнонациональными персонажами — армянами, грузинами, азербайджанцами, русскими, украинцами, латышами, персами, немцами и др. — один из героев, рыжий Арно Аревьян, говорит художнику-лефовцу Аршаку Гнуни: «Насчет наций — неверно. Никаких наций не вижу. Что есть нация?» Художник возражает: «Вы говорите глупости». Рыжий упорствует: «Что есть нация?» Вопрос в романе так и остается без ответа. Такое срединное состояние в национальной проблеме характерно для анализируемого времени. В. В. Маяковский в стихотворении «Нашему юношеству» (1927) пишет, что негоже презирать русский язык — «на русский вострите уши», что это «самоопределение, — а не шовинизм»:
Москва
для нас
не державный аркан,
ведущий земли за нами, —
Москва
не как русскому мне дорога,
а как огневое знамя!
В автокомментариях Маяковский вспоминает, что «редактора и товарищи, которым я читал этот стих, необдуманно пытались заподозрить меня в какой-то своеобразной москвофилии»1032. Но, видимо, «редактора и товарищи» лучше знали, как нужно думать и писать, — после выступления слушатель белорус прислал Маяковскому записку: «Все стихотворение хорошее и нужное. Для украинца вовсе не обидно „хохол“, а для русского „кацап“, потому что они поймут в стихе, что это осмеяние старого. Вот только остается впечатление, что русский язык выше остальных языков СССР, потому что на нем говорил Ленин, и Москва — колыбель революции. Добавьте что-нибудь такое, что сгладило бы впечатления»1033.
Однако и сам русский язык изменяется, наполняясь лексикой советского «новояза».
Новый смысл приобретает в эти годы слово вышка (в обычном значении ‘верхняя, пристроенная наверху часть дома’ или высокая башня, а также ‘сооружение, оборудованное на какой-нибудь вышине для наблюдения, технических надобностей и т. п.’).
В 1930 году в Большом театре состоялась премьера «тематической оперы» «Вышка Октября» Б. Яворского с пением, танцами и декламацией — о противостоянии на нефтяных промыслах рабочих-ударников и комсомольцев прогульщикам и предателям. К чести театра надо сказать, что спектакль прошел всего один раз, так как, по мнению рецензента, «всё, за исключением удачного момента ожидания нефтяной струи из вновь открытой вышки, вызывает досаду»1034. Затем произойдет «гулагизация» языка и слово приобретет новый, советский — лагерный, «расстрельный» смысл: ‘высшая мера наказания’. Кстати, и значение слова камерный изменится: когда в 1939 году Камерный театр А. Таирова будет гастролировать по Сибири, после одного из спектаклей зрители спросят: «У вас все артисты камерные или вольнонаемные тоже есть?».
Отступление в прошлое. Слово вышка в эти годы — одно из самых общеупотребимых. Оно утвердилось в текстах К. С. Станиславского: «Новая и важная задача передового театра заключается в том, чтобы постараться строить из своего коллектива художественную вышку, венчающую искусство страны. К высотам этой вышки должны стремиться все; по ней должны равняться театры нашего отечества и если возможно, то и всего мира. ‹...› Беда, если высота такой вышки снизится»1035. Или: «театр должен стать вышкой, к которой подтянутся все театры. В свое время такой вышкой был Малый театр, а затем — Художественный. Теперь же такой настоящей вышки нет»1036. Это старческий маразм испуганного интеллигента? — удивлялся я. — «Да не обращай ты внимания, это все ему Паша Марков писал», — успокаивала меня театровед М. Н. Строева. Допускаю, что так, но ведь К. С. подписывал...
И А. Н. Толстой внес свою лепту в 1930 году: «Писатель еще не охвачен общим планом, — он не на вышке, откуда виден весь необъятный горизонт строительства. ‹…› Если мы будем охвачены общим планом в искусстве, если наше сознание будет дежурить на вышке пятилетки и оттуда следить за роскошным заревом Запада, — то уверяю вас, товарищи, дело с малой сценой очень скоро даст желаемые результаты: искусство проникнет во все самые маленькие сцены, и вместе с искусством то, что нас возвышает»1037. Как может сознание дежурить на вышке и следить за разгорающимся на Западе пожаром и почему это поможет искусству «проникнуть во все сцены», понять затруднительно.
Я уже отмечал абсолютное «верхнее чутье» А. Н. Толстого. И в этой бессмысленной на первый взгляд фразе он, как фокусник, объединил все «жареные» темы дня: и «планирование искусства», и манию бдительности — «дежурство», и «пятилетки», и «роскошное зарево Запада», и «вышку». И малые сцены не случайны — они тоже лыко в строку. Думаю, что для него, писателя, приближенного к верхам, было хорошо известно сталинское высказывание о театре, благодаря которому легче достучаться до сердца советского человека.
Сегодня все это
кажется бредом. Увы, это отнюдь не бред
— только при условии управляемого,
«уплощенного», сознания насаждаемые
властью суждения могут быть восприняты
как государственная мудрость. Поэтому
усилия власти направлены на формирование
одномерного советского человека.
Особое внимание государственная
пропаганда уделяла оболваниванию
подрастающего поколения. Молодежь
более податлива к внушению, у нее
еще нет
опыта разочарования, ее легче обольстить
романтическими идеями и лозунгами, она
быстрее готова принять утопию за
реальность. Современник событий отмечал,
что конец 20-х годов был временем
«переоценки
ценностей, смены старых людей на молодежь,
ей верили, старикам нет, и особенно
старикам-вожакам. И соответственно
этому процессу замещения мельчала
жизнь, мельчала работа»1038.
Агитация и пропаганда формировали у советских людей представление, что они живут в стране сплошного и вечного счастья. За сохранением этого представления внимательно следила бдительная цензура. Согласно инструкции Главлита (август 1930) запрещалось оглашать в прессе «сведения о забастовках, массовых антисоветских выступлениях, манифестациях, о беспорядках и волнениях в домах заключения и концентрационных лагерях, кроме официальных сообщений органов власти»1039, власть вводит даже цензурирование стенных газет.
В годы «промежутка» претерпевает развитие и тема интеллигенции.
Мы уже отмечали важнейшее значение позитивной науки в предшествующей парадигме. В «Собачьем сердце» М. Булгакова Шарикову и Швондеру противостоят интеллигенты из прошлого — профессор Преображенский и доктор Борменталь, врачи, совершающие научное открытие.
Отступление в настоящее. Мне представляется, что авторское отношение к ним сложнее, чем оно выглядит в известном фильме В. В. Бортко (1988). Среди источников сюжета повести называют известный роман М. Шелли о Франкенштейне1040. Эксперимент по превращению несчастной собаки в Полиграфа Полиграфыча Шарикова сродни опыту Франкенштейна со всеми вытекающими последствиями. И хотя в повести лабораторный монстр был возвращен в исходное состояние, в реальной советской жизни его жертвами со временем станут, как и предрек Преображенский, и его создатели — сам профессор и доктор Борменталь, равно как и его идеологический вдохновитель — Швондер сотоварищи.
Но есть в повести и другой, более глубокий уровень обобщений: разве революционный эксперимент по переделке жизни на новых основаниях не аналогичен опыту профессора Преображенского? Последний признает свое полное фиаско: «Если бы кто-нибудь… разложил меня здесь и выпорол, я бы, клянусь, заплатил червонцев пять. ‹…› Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой, форсирует вопрос и приподнимает завесу». Устами своего героя Булгаков признает высшую правду естественного хода «эволюционного порядка».
При всем том это была одна из последних, если не самая последняя книга, где отдана дань уважения дореволюционной интеллигенции, ее противостоянию победившим «бесам». Знаменитая фраза профессора Преображенского «разруха не в клозетах, а в головах» рифмуется с фразой губернатора фон Лембке из «Бесов» Достоевского: «Пожар в умах, а не на крышах домов» (часть 3, гл. 2, IV).
Литература и искусство в годы «промежутка» постоянно обращаются к теме интеллигенции. Б. Алперс в рецензии 1929 года отметит, что «инженер буквально становится властителем дум советского драматурга»1041.
В 1927 году выходит «Зависть» Ю. Олеши1042, в 1928-м — «Человек с портфелем» А. Файко, в 1929-м — «Чудак» А. Афиногенова и «Золотой теленок» И. Ильфа и Е. Петрова.
Почему именно в эти годы так усиливается тенденция развенчания дореволюционной интеллигенции? Опустим неприглядную фигуру Васисуалия Лоханкина — для авторов он просто юродивый, выпавший из времени. Может быть, И. Ильф и Е. Петров противопоставляют ему Сашука Птибурдукова? Но нет, Лоханкин и Птибурдуков — не антагонисты. Сашук — инженер. Казалось бы, уж он-то в чем провинился, чем же так плох трудящийся (а не трудиться в эти годы «реконструкции страны» «буржуазный спец» просто не мог) «добрый инженер»? Однако авторское презрение к толстому добродушному чревоугоднику Птибурдукову явствует из слов «Он был счастлив. Он выпиливал лобзиком из фанеры игрушечный дачный нужник». Героический советский народ напряжением всех сил возводит Магнитку, строит Днепрогэс, прокладывает Турксиб, а этот «спец» счастлив за изготовлением «дачного нужника»…
Отдавая должное искрометному таланту создателей дилогии о «великом комбинаторе», нельзя объяснить такое их отношение к безвинному Птибурдукову иначе, как тем, что для них он тоже из дореволюционной интеллигенции.
Для этой интеллигенции одной из важнейших ценностей была позитивная наука. И фантастические для современников достижения точных наук, которые, как из рога изобилия, посыпались на рубеже XIX–ХХ веков, и мировое признание великих отечественных естествоиспытателей — Д. И. Менделеева, И. П. Павлова, И. И. Мечникова, не говоря уже о зарубежных открытиях, — все это вкупе способствовало утверждению в ментальности российской интеллигенции ценности позитивного знания. Но позитивная наука строится на опыте, на проверке и перепроверке полученных в эксперименте данных. Для научной интеллигенции, разделяющей идеологию позитивизма, не существует утверждений, принимаемых на веру, все должно пройти через горнило научного опыта, прежде чем утвердится в статуте истины. Эта увлеченность наукой, обаяние ею имели и оборотную сторону — она стала одной из причин распространения атеистического, сугубо позитивистского мировоззрения у предреволюционной интеллигенции. Марина Цветаева в 30-е годы вспоминала, как известный педагог В. П. Вахтерев говорил ей, гимназистке, в 1909 году о строящемся по инициативе ее отца в Москве музее изящных искусств: «Зачем музей? Сейчас нужны лаборатории, а не музеи, родильные дома, а не музеи, городские школы, а не музеи. Ничего! Пусть строят! Придет революция, и мы, вместо всех этих статуй, поставим койки. И парты»1043.
Напомню заявление Бухарина, что идеал советской власти — «штамповать» кадры интеллигенции «как на фабрике», «натренированные идеологически на определенный манер».
В общем виде этот «определенный манер» есть принцип двоемыслия, сформулированный Дж. Оруэллом в его антиутопии «1984». Еще раньше М. Е. Салтыков-Щедрин дал описание этого принципа в «Убежище Монрепо». Там местный околоточный то вовсе не замечает нашего литератора-дачника, то по-дружески распивает с ним водочку, лезет обниматься, ну просто друзья не разлей вода, а потом — вновь державно горд и неприступен. При очередном дружеском возлиянии любознательный писатель интересуется столь резкой сменой настроений и получает простодушный ответ: «Приказано-с любить». — «А если завтра прикажут ненавидеть?» — удивляется писатель. «Прикажут-с, будем ненавидеть», — не моргнув глазом отвечает собеседник.
Околоточному приказывает начальство, а коммунистам Советского Союза — партия. «Если партия, — говорил Троцкий, — выносит решение, которое тот или другой из нас считает решением несправедливым, то он говорит: справедливо или не справедливо, но это моя партия, и я несу последствия за ее решения до конца»1044.
Идеал двоемыслия — сегодня искренне верить в то, что белое — это черное, и так же искренне, бездумно, не рассуждая, завтра верить, что вчерашнее черное — это сегодня белое. Ю. Пятаков, расстрелянный в конце тридцатых, ничтоже сумняшеся, говорил: «Мы партия, состоящая из людей, делающих невозможное возможным... и если партия этого требует, если для нее нужно и важно, актом воли сумеем в 24 часа выкинуть из мозга идеи, с которыми носились годами... Да, я буду считать черным то, что считал и что могло мне казаться белым, так как для меня нет жизни вне партии, вне согласия с ней»1045.
А. Жид в тридцатых годах удивлялся общественной атмосфере, царившей в нашей стране. По его мнению, власти требуют от народа «только одобрения всему, что происходит в СССР. Пытаются добиться, чтобы это одобрение было не вынужденным, а добровольным и искренним, чтобы оно выражалось даже с энтузиазмом. И самое поразительное — этого добиваются»1046.
Сталин строит свою империю на принципе двоемыслия, который зиждется на магической вере в сказанное им Слово. Ему ли, бывшему семинаристу, не понимать силы Слова, забыть «древнего Нáвина», «что солнца бег остановлял»? «Солнце останавливали словом, Словом разрушали города»! — это знал и расстрелянный Н. Гумилев. Таким же будет и каждое сказанное вождем Слово.
Отступление в настоящее. Демифологизация советского общества сделала абсолютно непонятным для молодого поколения магическое значение Слова в СССР. А Сталин цену Слову знал, может быть, даже лучше, чем сами русские. Могу засвидетельствовать, что при билингвизме (двуязычии) особенности и тонкости второго языка осознаются, как правило, легче и четче.
Ю. М. Лотман пишет: «В русской средневековой культуре высшим авторитетом было боговдохновенное слово. Оно выражалось в текстах, святость которых ставила их истинность вне сомнения и обеспечивала церковной культуре иерархически высшее место в духовной жизни общества. Реформы Петра секуляризировали культуру. Церковь потеряла монополию духовного авторитета. Однако именно в вихре всеобщих перемен обнаружилась устойчивая черта русской культуры: изменилось все, но авторитет Слова не был поколеблен. По-прежнему на вершине духовной жизни стояло Слово»1047. Далее исследователь отмечает, что эта же ситуация сохранялась и в XVIII — начале XIX века: «высший общественный авторитет передается Слову человеческому».
Кремлевский затворник был скуп на слова, особенно после войны, и его редкие выступления имели тем большее значение.
Этот феномен хорошо описан А. Битовым на закате советской власти: «Слово поступает в язык сверху и переваривается всей страной. То ли это процесс над врагами народа (Бухарин, Рыков, Зиновьев, Каменев), то ли это трудовой почин шахтера или тракториста (Стаханов, Ангелина), то ли это протест против „происков империализма“ (Черчилль, Риббентроп, Керзон, Тито), то ли героический перелет или дрейф (Чкалов, Папанин, Челюскин, Леваневский)… все это не конкретные исторические имена и фигуры, а СЛОВА, насажденные в народное сознание пропагандой, слова, по природе своей ничего не значащие для народа, ЗВУЧАНИЯ… <…> (что Яблочкина, что Джамбул, что Чойбалсан, что Лумумба, что Дзержинский, что Буденный)»1048.
Однако главный оппонент Сталина — дореволюционная интеллигенция, воспитанная на позитивизме. Она не принимает на веру выводов без доказательств, она сомневается в слове и — подумать только! — в аргументации авторитета. В первом ряду неверующих — инженеры, люди с техническим мышлением. Нужно проектировать и строить мосты, прокладывать туннели, возводить дома и заводы, поэтому в центре любого инженерного построения — строгий технический расчет. Как можно верить слову? Довериться можно только трезвым выводам науки.
Что ж, тем хуже для интеллигенции... Сталин найдет управу и на нее, и на науку. Он вытравит у народа дореволюционное уважительное отношение к земскому врачу, учителю гимназии, инженеру-путейцу и др.
Б. Алперс в статье «Драматургические стандарты» (1929) фиксирует: «Без инженера сейчас не обходится ни одна пьеса». В 1929 году пройдет съезд инженеров, на котором, в частности, будет принято решение об упразднении форменной фуражки. Казалось бы, мелочь, ан нет — она обладала важным, отличительным смыслом. В романе «Гидроценталь» дан привычный для тех лет образ инженера: «Он возник перед слушателями деловою фигуркой, усеченной, как пирамида форменною фуражкой, — весь в чувстве касты и кастовой инерции». Принятое съездом решение, пишет Алперс, «больно ударило по тем драматургам, которые специализировались на темах о вредительстве. Инженер-контрреволюционер не мыслится драматургом иначе, как в инженерской фуражке.
Другое дело — честный спец: он может быть показан в помятой кепке, или даже лучше совсем без головного убора; пусть публика видит, что ему не до шляпы, что он весь на производстве»1049.
Державная ненависть, пока еще только в форме осмеяния, обрушивается на инженеров, затем — на всю интеллигенцию. Потом приходят годы «чистки» советского государственного аппарата. Специалиста могли «вычистить по первой категории», объявив, что он «не перевоспитался». Известный чекист-расстрельщик Я. Х. Петерс считал, что людям, не прошедшим «чистку» «надо будет, говоря откровенно, дать волчий паспорт, закрыть навсегда двери советского учреждения, чтобы они туда никоим образом не попадали, лишить их права работать в советском учреждении, установить строгие правила, чтобы их никто не мог принимать на работу»1050. А в июне 1931 г. на совещании хозяйственников Сталин обвинит наиболее квалифицированную часть старой технической интеллигенции во вредительстве и выдвинет задачу: «рабочий класс должен создать себе свою собственную производственно-техническую интеллигенцию, способную отстаивать его интересы в производстве, как интересы господствующего класса»1051.
Обаяние позитивной науки постепенно исчезает из времени. Если во второй парадигме выявление и утверждение истины — даже в общественных науках — сопрягалось с интеллектуальным поиском, выдвижением научных гипотез, их опытной проверкой и перепроверкой, обсуждением возможных альтернатив (что вполне естественно для процесса познания), то в наступающем времени все это становится излишним. Зачем, если есть вождь, обладающий абсолютным знанием? Народ должен действовать, а не думать. В «Котловане» Платонова уволенному Вощеву, задумавшемуся о «плане общей жизни», в завкоме говорят: «„Тебе, Вощев, государство дало лишний час на твою задумчивость — работал восемь, теперь семь, ты бы и жил молчал! Если все мы сразу задумаемся, то кто действовать будет?“ — „Без думы люди действуют бессмысленно!“ — произнес Вощев в размышлении». Думающий — размышляет, следовательно, он сомневается, следовательно, он враг, — если не сегодня, то завтра непременно. Всем остальным, кто не хотел не то что быть, но даже показаться врагом, оставалось единственное, главное и необходимое — вера в каждое сказанное вождем слово как абсолют истины.
Однако известно, что, согласно «принципу фальсифицируемости» Карла Поппера, объект веры — не предмет научного исследования1052. Вера иррациональна, и сопрягается она не с гипотезами и их проверкой и перепроверкой в опыте, а с воодушевлением, пафосом и экстазом, с утверждением в жизни одной-единственной истины-догмы и отрицанием всех остальных, еретических по определению, идей.
В годы «промежутка» статус науки еще относительно высок, но это уже совсем другая, перерождающаяся наука — постепенно вся она пронизывается неким высшим знанием, априорно известным вождю (Сталину) и является народу через сказанное им Слово. Причем «народ» здесь — не случайное понятие. Именно «народу», по сути, теоретическому конструкту, легче приписать некое интуитивное чувство правды вождя. (А как иначе? Ведь инженеры и прочие презираемые «приват-доценты», что, по Сталину, синоним интеллигентности, все еще сомневаются.)
В эти годы в СССР начинает формироваться новая — советская наука и новый — советский тип ученого.
Предшествующая, так называемая буржуазная, наука могла в чем-то сомневаться, ставить какие-то ограничения, ибо понимала свои небеспредельные возможности; для новой советской науки сомнений и ограничений уже нет, она смело отметает их и стремится вперед, озаренная светом священного знания, идущим от великого вождя. Начало было положено в 1925 году нострификацией дипломов, полученных советскими гражданами в зарубежных университетах, — для работы в РСФСР их обладатели должны были сдать экзамен по обществоведению1053.
Одним из тестов для получения статуса советского инженера была проверка их веры — неверия в инструкции завода-изготовителя. Если инженер не верил, например, что полуторка1054 не способна перевезти пять, а лучше десять тонн груза, значит, он буржуй, вредитель или враг народа1055. В фильме «Петр I» (1937) царь заправляет пушку двойным зарядом пороха, а на испуганный возглас иностранного генерала «Ваше величество, пушку может разорвать» небрежно отмахивается: «Наплевать!». Такое наплевательское отношение к «буржуазной» науке, устанавливаемым ею пределам и ограничениям было верным признаком советского инженера. У Маяковского есть «сценка с натуры» 1927 года: у автомобиля лопнули две камеры, шофер снял покрышки с колес машины и покатил дальше, подпрыгивая на голом железе колес. На тревожный вопрос поэта: «Что вы делаете, товарищ?!» — шофер отвечал спокойно: «Мы не буржуи, мы как-нибудь, по-нашему, по-советскому»1056.
Традиционный образ ученого — кабинетный исследователь, синоним оторванного от жизни абстрактного мыслителя (вариант — старый дореволюционный чудак не от мира сего). Чтобы состояться в новом статусе советского ученого, он должен был «перековаться», перевоспитаться — это означало «не отрываться от народа» или (что предпочтительнее) «учиться у народа». Кстати, такая гипертрофия роли «народа» отразится и на художественной жизни страны — именно в эти годы в СССР наблюдается всплеск интереса к разного рода этнографическим коллективам, странствующим ашугам и акынам (одного из них — неграмотного Сулеймана Стальского — М. Горький назовет даже «Гомером ХХ века»).
Перед интеллигенцией в годы «промежутка» встает проблема выбора: быть как все или противопоставить себя «советскому народу». История не дала времени на переход от неверия к вере. Сомневающийся, колеблющийся, скептик и нытик — «не наш человек», он —метек, чужой. Сафронов в «Котловане» говорит Вощеву: «Ты, наверно, интеллигенция — той лишь бы посидеть да подумать». Искавший компромисса с РАППом Ю. Олеша, в Ленинграде, в своем выступлениина конференции драматургов «Художник и эпоха» в январе 1932 г., был вынужден сказать: «Конечно, мне очень противно, чрезвычайно противно быть интеллигентом. Вы не поверите, быть может, до чего это противно»1057.
Как мы уже подчеркивали, советские писатели и драматурги старательно разрабатывали эту золотую жилу. П. Марков в статье «Интеллигенция в современной драматургии» (1930) отмечал, что «начавшись пьесами Ромашова (1925), они (пьесы об интеллигенции. — Г. Д.) пока закончились „Чудаком“ Афиногенова (1929). Этих тем касались и писатели „правого“ лагеря, как Булгаков, и драматурги-„попутчики“, как Файко и Ромашов, и „левые“ попутчики, как Юрий Олеша, и пролетарские писатели, как Киршон, Афиногенов»1058.
«Первостепенный упор», по его мнению, драматурги делали на ревизию «философских позиций» интеллигенции: «Вернее было бы говорить применительно к существу этих пьес не столько о победе материализма, сколько о крушении идеализма. Это крушение очерчено в них с иронией авторов над собой, над своими героями, над своим былым, а теперь поверженным миросозерцанием»1059. Об этом легко писать сегодня, по прошествии лет, но можно представить, сколько разбитых человеческих судеб повлекло это крушение «поверженного миросозерцания» и «сознание личной вытесненности из жизни» (П. Марков). Снова переломилось время, и трещина прошла по сердцу интеллигенции. Выбор любой стратегии поведения был для нее в этой ситуации трагичен — даже сторонники философии «жизненного практицизма» оказывались, по сути, приспособленцами. Эта линия тоже нашла свое отражение в драматургии — я имею в виду Гранатова («Человек с портфелем» А. Файко) и Горского («Чудак» А. Афиногенова).
Отступление в прошлое. Тема «интеллигенция — советская власть» на рубеже 20–30-х годов была так злободневна, что заполонила репертуар театров ремесленными поделками. Ю. Юзовский иронически писал: «Герой-интеллигент уныло бродит по советской действительности. Автор всячески уговаривает его: „Ну, переродись“. Он показывает ему новостройку: „Смотри, какая новостройка; ну, переродись“. Показывает колхоз: „Погляди, какой колхоз, переродись“. Показывает хорошенькую комсомолку: „Обрати внимание, какая цветущая комсомолка, ну же». Герой мрачно выслушивает, он колеблется. К концу третьего акта к нему на квартиру приходит старый партиец и, потрясая руками, упрашивает: „Ну!“. Герой покачивает головой: он еще не решил. Старый партиец медленно (подчеркиваю: медленно, это очень важно) направляется к дверям, он потерял надежду. Вдруг лицо героя озаряется божественным светом, он подымает руку и кричит старому партийцу, уже взявшемуся за ручку двери: „Погоди!“. Наступает пауза, и в это самое время в зрительном зале два голоса, словно сговорившись, произносят мрачным хором: „Се-час нач-нет пе-ре-рож-даться!“»1060.
Однако в период «социалистической реконструкции» направление главного удара несколько меняется — на смену сатирическому осмеянию интеллигента в лице, например, Васисуалия Лоханкина, приходит «желание уловить процесс, происходящий в кругах технических специалистов... в свете общей перестройки страны»1061.
В пьесе плодовитого советского драматурга К. Финна «Свидание», широко идущей в 30-е годы, жена говорит о муже, интеллигенте-нытике, который уезжал на очередную стройку: «Он приехал совсем другим человеком... Нашим... нашим, это значит советским, молодым, радостным, энергичным. Вот что значит нашим». Ю. Юзовский съязвит по этому поводу: «Это не объяснение в любви к мужу. Это объяснение в любви советской власти ‹…› он (Финн. — Г. Д.) пишет только вот эти оторванные от личности слова, думая, что совершится чудо. Что одно только произнесение человеком этих слов уже сделает живого человека. Этот метод... заклинания. Но не слово создает человека, а человек слово»1062.
В статье с эмблематичным названием «Эволюция интеллигентской темы» Юзовский подвел итог: «что касается интеллигентов, то хватит их раздувать до таких неслыханных размеров, как это было до сих пор. Это раздувание тоже есть неизжитая интеллигентщина. Да и понятие интеллигент, как оно существовало несколько лет назад, сейчас далеко не такое. (С сожалением согласимся, что он прав. — Г. Д.) Интеллигент часто забывает, что он — интеллигент. (И это верно. — Г. Д.)
Наконец, и это очень важно, есть у нас пролетарская интеллигенция: врачи, инженеры, профессора, я уже не говорю об интеллигентах — организаторах, хозяйственниках, партийных работниках. Ее надо показывать в первую очередь»1063.
Кузницей пролетарской интеллигенции были рабфаки. В Постановлении ЦК ВКП (б) «О рабфаках» (1927) отмечалось, что «... рабфаки до сих пор, в общем и целом, успешно справлялись с задачей пролетаризации вузов и что еще в течение ряда лет они будут являться основным каналом для поступления в вузы взрослых рабочих и крестьян и членов партии, а следовательно, и важнейшим проводником влияния партии на студенчество и на все дело подготовки новых кадров рабоче-крестьянской интеллигенции»1064.
Рабочий класс выдвинул «свой великолепный культурный авангард — пролетарское студенчество»1065, действительно, без всяких скидок, рвущееся к знаниям. Отбор был строгим, не выдержавшие его ломились в чиновничьи кабинеты с апелляциями. А. В. Луначарский на XV съезде ВКП(б) рассказывал: «Это трагическое время, время приема на рабфак, когда наши города, в особенности Москва, буквально переполняются этими паломниками за знаниями, людьми в лаптях, людьми кое-как одетыми, людьми голодающими, проводящими ночи на улице; они осаждают экзаменационные комиссии и все места, через которые можно пролезть на рабфак. Потом ‹...› происходят трагические сцены — слезы, угрозы самоубийства, заявления о том, что они не могут вернуться домой и т. д.»1066.
Выдвинув на VIII съезде комсомола (1928) лозунг «Молодежь должна овладевать наукой», Сталин так обосновывал его: «Партия считает, что новую смену (специалистов. — Г. Д.) надо создавать ускоренным темпом... из людей рабочего класса, из среды трудящихся»1067. А в 1930 году в докладе на XVI съезде ВКП(б), подчеркнув, что в стране еще 30% неграмотных1068, признал, что «проблема кадров превратилась у нас в проблему животрепещущую»1069.
Можно предположить, что за десять лет (1920–1929) рабфаки подготовили кадры новой, рабоче-крестьянской интеллигенции, и прежде всего инженеров. Л. М. Каганович на XVII съезде ВКП(б) гордился: «Молодые специалисты, окончившие вузы и техникумы в годы первой пятилетки, составляют более половины всех специалистов: по станкостроению — 66%, авиапромышленности — 70%, нефти — 68%, углю — 58%, автотракторной промышленности — 60% и т. д. На командных должностях на производстве... молодые специалисты составляют: в черной металлургии — 65%, автотракторной — 62%, строительной — 62%, электропромышленности и энергетике — 64%»1070.
Если в 1929 году в СССР было 57000 специалистов с законченным высшим образованием и 55000 с законченным средним образованием; то в 1932 г. — 216000 с законченным высшим образованием и 288000 — с законченным средним образованием1071. В основном это были люди «от станка и сохи»; так, доля детей рабочих и крестьян среди студенчества составляла (в %): 1924/25 — 40,9; 1926/27 — 47,5; 1928/29 — 52,7; 1930/31 — 66,7; 1931/32 — 73,61072. Они не только приобретали специальность, но, благодаря новому социальному статусу, получали редкие в СССР социальные блага: в 30-е годы советскую интеллигенцию поощряли бесплатными путевками на юг — в санатории и курорты, им было открыто движение по карьерной лестнице. Своим жизненным примером они въявь демонстрировали возможности, которые дал народу социализм. Основной путь, обеспечивающий вертикальную мобильность, заключался в получении высшего образования. Диплом был своего рода вторым входным билетом в социалистический «средний класс». Первым было членство в партии с последующим продвижением по номенклатурной иерархии, третьим — какой-нибудь особенный, но социально одобренный дар, как, например, художественный талант.
Понятно, что советская молодежь в массе своей рвалась получать высшее образование. Такой «ускоренный рост» специалистов и естественный процесс смены поколений позволили власти в середине 30-х годов противопоставить советскую интеллигенцию дореволюционной.
Отступление в прошлое. Все имеет свою оборотную сторону. Стратегия массового выпуска инженеров за годы советской власти привела к тому, что подготовка специалистов этой профессии стала подчиняться описанному выше закону Гиббса. Я хорошо помню свое удивление и даже патриотическую обиду в конце 60-х годов при чтении книги У. Ростоу «Теория экономических стадий», где приводились данные, свидетельствующие о том, что при многократно меньшем числе в США инженеров они делают несопоставимо больше открытий, чем инженеры в СССР.
Кампания по дискредитации дореволюционной интеллигенции в стране, где ненависть к буржуазному (читай: нормальному человеческому) образу жизни имела устойчивую культурную традицию и социальную базу, была успешной: и народу объяснили, кто всегда виноват в его неудачах, и интеллигенцию одурманили так, что она стала жить, как проницательно заметил Ю. Юзовский, с «сознательным вменением себе в вину несодеянного преступления»1073.
Резюмируя, можно сказать, что надежды, относящиеся к середине 20-х годов, на альтернативный путь развития страны оказались тщетными. И хотя история не знает сослагательного наклонения, очевидно: кто бы из Политбюро — Бухарин, Киров или кто-то другой — ни стоял в эти годы на вершине власти, путь развития страны был бы подчинен все той же логике приоритета государства над человеческой личностью. А результат, независимо от того, Россия ли это, Германия, Италия или какая-либо другая страна, общеизвестен. Думается, и среди декабристов, буде они победили бы, кто-то со временем непременно облачился бы в горностаевую мантию императора, как до них это сделал во Франции блестящий молодой генерал родом из Аяччо. Ф. Дзержинский в 1926 году предупреждал, что если партия не найдет правильной «линии и темпа — оппозиция наша будет расти и страна тогда найдет своего диктатора — похоронщика революции, — какие бы красные перья ни были на его костюме. Все почти диктаторы ныне — бывшие красные — Муссолини, Пилсудский»1074. Его пророчество сбылось.
… Не знаю, вмешиваются ли некие высшие силы в нашу земную жизнь, но нельзя не удивляться такому историческому совпадению, как «великая депрессия» на Западе и установление тоталитаризма в России: экономический кризис, поразивший Европу, а затем и США, способствовал утверждению Сталина на политическом Олимпе. Уж он-то снял с этого кризиса все возможные идеологические пенки: ведомая им страна таких экономических катастроф не знала. Наглядное преимущество социализма над «загнивающим капитализмом» изменило прежнее уважительное отношение к западному миру. До революции и в первые послереволюционные годы европейский диплом был для россиянина своего рода знаком высшего качества. Ситуация меняется в 1926 г., когда «советские граждане, окончившие заграничные высшие учебные заведения и возвращающиеся для работы в РСФСР»1075, должны были пройти специальные испытания по обществоведению. На смену лозунгу начала 20-х годов «Американцы всея Руси, соединяйтесь!» выдвигается новая установка — «разоблачение идеи Запада» (А. Штейн).
В 1929 году организуется группа «Тринадцать», костяк которой составили В. А. Милашевский, Т. А. Лебедева (Маврина), Д. Б. Даран, Л. Я. Зевин, Н. В. Кузьмин, О. Н. Гильдебрандт, в выставках группы участвовали Д. Д. Бурлюк, А. Д. Древин, Н. А. Удальцова.
Они уговорили «заправилу с рыжей бородой» в Доме печати на открытие небольшой экспериментальной выставки, особо напирая на слово «экспериментальная».
«Ну ладно. Коль экспериментальная, да небольшая, да ненадолго, пожалуй попробуем!.. — сказала честная рыжая борода!
Как он потом был возмущен нами!», — вспоминал один из инициаторов выставки1076. Что же вызвало возмущение «рыжей бороды»? Устроители, утверждал он, «воспользовались нашими залами, нашей организацией, чтобы протащить чуждое нам искусство! Разложившееся искусство буржуазного Запада»1077.
Итак, уже в феврале 1929 г. Запад для СССР перестает быть примером для подражания, наоборот, его «разлагающееся искусство» превращается в чуждое для советских людей.
Эту перемену отразил Маяковский в стихотворении «Американцы удивляются» (1929), в котором пообещал буржуям:
Вашу
быстроногую
Америку
Мы
и догоним
и перегоним.
В годы «промежутка» претерпевает определенную метаморфозу идея мировой революции и пролетарского интернационализма. Все предшествующие годы строительство новой счастливой жизни на земле было напрямую связано с этой идеей. Ее потенциал был прочно вбит в ментальность подрастающего поколения. Один из руководителей РАППа А. Безыменский так писал в стихе о полученной по ордеру шапке:
Только тот наших дней не мельче,
Только тот на нашем пути,
Кто умеет за каждой мелочью
Революцию мировую найти.
‹...›
Пусть катается кто-то на форде,
Проживает в десятках квартир…
Будет день:
Мы предъявим
Ордер
Не на шапку —
На мир
И бесспорно талантливый Б. Корнилов радовался будущему единству угнетенных народов:
Хорошее братание
совсем не изъян —
да здравствует Британия,
да здравствует Британия,
Британия рабочих и крестьян!
Нас томми живо поняли —
и песни по кустам…
А как насчет Японии?
Да здравствует Япония,
Япония рабочих и крестьян!
‹...›
Про одно про это
Ори друзьям:
Да здравствует планета,
Да здравствует планета,
Планета рабочих и крестьян!
(«Интернациональная», 1932)
Да и много позже, в 1940 году, молодой П. Коган выражал умонастроение своего поколения в фантастических стихах:
И где еще найдешь такие
Березы, как в моем краю!
Я б сдох, как пес, от ностальгии
В любом кокосовом раю.
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
(«Лирическое отступление»)
Газеты пестрят крикливыми заголовками о непрекращающейся борьбе труда и капитала, о разгорающихся классовых боях. Народ убеждают, что ждать всемирного братства осталось недолго. Так, в сентябре 1930 г. «Крестьянская газета» публикует заметку «Перекличка между братскими компартиями». В ответ на программное воззвание германской компартии, пишет газета, «польские коммунисты заявляют, что первым шагом польской советской республики явится немедленное осуществление права народов на самоопределение вплоть до отделения от Польши. Советская Польша разрушит таможенные и военные границы с граничащими с нею советскими республиками, разорвет Версальский договор и заключит тесный союз с советской Германией и СССР»1078.
Сталин, пока он был на вторых ролях, разделял, с некоторыми оговорками, принцип интернационализма. Став единоличным правителем огромной многонациональной и многоконфессиональной страны, он должен был сплотить ее и оказался перед необходимостью выбора общей идеи, способной обеспечить требуемое.
Скажем прямо, выбор был нелегким. Демократический путь развития был закрыт из-за ленинского разгона Учредительного собрания, гражданской войны и реальной опасности того, что партийные коллеги ― «стальная когорта», несомненно, сместили бы его, заклеймив как «предателя идей Октября». Объединяться на исторической или культурной базе прошлого, после того как на протяжении целого десятилетия уничтожалась память народа, было невозможно, — как и на религиозной основе тоже: Россия была многоконфессиональной страной, православная церковь — оболгана. Оставались только два варианта для объединения ― имперская идея или национальная. Выбор любого из них порождал целый спектр трудноразрешимых проблем ― социальных, идеологических, психологических, организационно-управленческих и т. д. В конкретных исторических обстоятельствах того времени Сталин мог проводить свою осторожную политику, приспосабливаясь к реальным условиям жизни.
До конца 20-х годов, согласно идее классовой борьбы, ненавистный «образ врага» для записных идеологов несла царская Россия, которую нужно было ругать. Особо преуспел в этом Д. Бедный. В декабре 1930 г. Сталин в письме к нему выступит защитником русского национального духа, используя привычную для адресата и потенциальных читателей марксистскую лексику: «Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих, как признанному своему вождю, проводящему самую революционную и самую активную политику, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии других стран»1079. Рабочие всего мира рукоплещут, а Демьян стал, «возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную „Перерву“1080, что „лень“ и стремление „сидеть на печке“ является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и — русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими. И это называется у Вас большевистской критикой! Нет, высокочтимый т. Демьян, это не большевистская критика, а клевета на наш народ, развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата»1081. Можно сказать, что с этого времени Сталин начинает реальный поворот от интернационализма к утверждению русского народа как первого среди равных в составе СССР.
После организованных ГПУ процессов, обеспечивающих «морально-политическое единство советского народа», все еще неподконтрольной государству силой оставалась вера — не церковь, которая уже была под железной державной пятой, а религиозные чувства верующих. Конечно, было бы соблазнительно устроить показательный процесс над служителями культа. Как выигрышно смотрелись бы заголовки в газетах — «Убийцы в рясах» или, на крайний случай, «Долой шпиона с амвона!». Однако предсказуемая реакция внешнего мира заставляла смирять такого рода желания. Тем не менее, задача с повестки дня не снимается, и в середине двадцатых из продажи исчезают, как религиозные, произведения Баха, Моцарта, Бетховена, в 1929 году выдвигается лозунг «Художники, на фронт безбожия!», а 15 мая 1932 г. выходит декрет СНК о «пятилетке безбожия». Как отмечалось выше, в нем предполагалось к 1936 году закрыть все храмы, а к 1 мая 1937 г. «... имя бога должно быть забыто на всей территории СССР». К 1938 году в стране «осталось 5% от числа храмов, действовавших в 1920-е годы»1082.
1932 год — последний год «промежутка», год перехода к третьей парадигме. Можно сказать, что контуры будущей тоталитарной сталинской империи вчерне уже обозначены. Но абсолютно неподконтрольной государству остается такая важная сфера жизни, как семья. На человека общественного всегда можно найти управу: для этого под рукой есть партком, профком, комсомол, даже —пионерская дружина. А как быть с человеком приватным, неизвестно, равно как неизвестно и то, что говорит он в семье, скрытый от глаз государства.
3 сентября 1932 г. был убит Павлик Морозов. В Большой советской энциклопедии дана такая версия этой трагедии: «Пионеры вели активную борьбу против кулаков. Павлик разоблачил своего отца, бывшего в 1930 г. председателем сельсовета. Он рассказал представителю райкома партии (по другим данным — представителю ОГПУ. — Г. Д.), что его отец тайно продавал сосланным кулакам ложные документы. А затем выступил на суде по делу своего отца и заклеймил его как предателя. Кулаки решили расправиться с Морозовым, и 3 сентября 1932 г. Морозов с младшим братом был убит в лесу бандитами-кулаками. Убийцы были расстреляны.
Героическая борьба, которую вел Морозов против кулаков, — образец выполнения долга пионера, преданности делу Коммунистической партии»1083.
История с Павликом темна, как «вода во облацех». Есть версия, что «разоблачение» отца, ушедшего из дома к другой женщине, сделано им по просьбе матери (то ли она надеялась вернуть мужа в семью, то ли просто мстила). Павлик, которому было всего 11–12 лет, просьбу матери выполнил1084. Господи, что же власть сотворила с памятью о несчастном мальчике... Его, донесшего на своего отца, объявили отважным героем, образцом для всесоюзного подражания.
28 октября 1932 г. Н. К. Крупская в «Пионерской правде» учит детей: «Поглядите, ребята, кругом себя. Вы увидите, как много еще старых собственнических пережитков. Хорошо будет, если вы их будете обсуждать и записывать». Обсуждать, естественно, в школе, чтобы сделать семейные разговоры достоянием энкаведешников. Видимо, вспомнилось ей давнее гимназическое стукаческое задание — «Замечай за товарищами, не читает ли кто запрещенных книг». Это что ж получается, гимназистам доносить можно, а «советским школьникам» — нельзя? Как бы не так, ведь и массовики, организующие взрослые демонстрации и праздники, обязаны были заполнять раздел анкеты «Расскажи о всех слышанных тобой разговорах среди зрителей на вчерашнем празднестве».
«Миллионы Павликов» (именно столько, никак не меньше, детишек-стукачишек мечтал увидеть в СССР М. Горький), радовалась пресса тех лет, выполняют свой патриотический «долг» — доносят на родителей. В. Аграновский в годы перестройки опубликовал в «Огоньке» очерк о том, как он, вдохновленный примером мальчишки-героя, пошел на Лубянку — доносить на отца, который разговаривал дома с иностранцем на немецком языке. Правда, выслушав его, энкаведешный офицер мер не принял…
Павлика Морозова власть канонизует, он станет иконой сталинского времени. С. Щипачев напишет о нем поэму, в Москве на Красной Пресне ему поставят памятник.
* * *
Я хотел бы завершить этот раздел обсуждением личности А. В. Луначарского, его роли в культурном строительстве страны.
Каждый человек состоит из множества «я». Это справедливо и для политика, представляющего победившую, правящую партию.
Анатолий Васильевич начинал строить свою жизнь, как и тысячи интеллигентов на рубеже веков. Все они, в том числе Н. Струве и Н. Бердяев, были очарованы социалистическими, марксистскими идеями, выступали против самодержавия. Он стал членом ленинской партии эсдеков, за революционную деятельность отсидел восемь месяцев в одиночке Таганской тюрьмы, был сослан в Вологду, где отбывали ссылку Бердяев и Ремизов. Он увлекался искусством, посылал из эмиграции, уже из Парижа, в российские газеты рецензии на спектакли и вернисажи, занимался наукой, написал в 1909 году книгу «Основы позитивной эстетики» (позже он ее переиздаст и подарит Ленину).
Луначарский стал наркомом просвещения уже в первом составе Советского правительства. Свою задачу на этом посту он видел в том, чтобы «сделать художественную автобиографию человечества доступной в возможно большем количестве ее образцов всякому человеку труда и содействовать тому, чтобы этот человек труда вписал в упомянутую автобиографию свою собственную красную и золотую страницу, — это цель Наркопроса в области художественного просвещения»1085. (Экспрессия текста заставляет думать, что наш либеральный — относительно других членов правительства, конечно, — нарком искренне верил в сказанное.)
Его деятельность на этом посту начиналась при неблагоприятных обстоятельствах: государственные (бывшие императорские) театры Петрограда объявили саботаж новой власти. В отличие от М. П. Муравьева, актера и режиссера Суворинского театра, назначенного комиссаром по управлению государственными театрами, Луначарский в подавлении саботажа использовал более гибкую риторику: «Отдать театр народу — вот цель. ‹...› Советская власть далека от мысли изгнать из этой области частную инициативу, но она постарается в возможно скором будущем прекратить эксплуататорство хищников-предпринимателей. Она не считает себя вправе цензуровать зрелища и давать государственную поддержку тому или другому направлению в ущерб соперникам. Но она беспощадно изгонит из храма искусства торжников и отравителей народа»1086.
Нарком знал, на каких струнах интеллигенции играть: ее обóженье народа не было для Луначарского секретом, а ее неприятие «торжников и отравителей» и «хищников-эксплуататоров», как и ее ненависть к цензуре были общеизвестны.
Все его обещания оказались на деле чистой воды риторикой: частная инициатива очень скоро была «изгнана» из всех сфер народного хозяйства. Ни один антрепренер так хищнически не эксплуатировал труд актеров, как советское государство (напомним, что в 70-х годах ХХ века российские драмтеатры на гастролях показывали ежедневно от трех до шести спектаклей); начиная с 1918 года оно властно и бесцеремонно «цензуровало зрелища» и все остальные тексты —и письменные, и даже устные; с 1934 года государство оказывало финансовую поддержку одному-единственному направлению в искусстве — соцреализму, отравляя общественное сознание коммунистической идеологией.
Мы не будем здесь обсуждать зыбкий вопрос об искренности намерений А. В. Луначарского — это другая тема. Вне всякого сомнения, на своем посту он сделал немало для сохранения отечественного театра и культурных ценностей в последующее за Октябрьским переворотом «окаянное» десятилетие — об этом свидетельствуют такие его современники, как А. И. Сумбатов-Южин, К. С. Станиславский, И. Э. Грабарь, Вл. И. Немирович-Данченко, А. Я. Таиров и многие другие. Мейерхольд, совсем не склонный к похвалам, называл его «вестником Возрождения», «Периклом советских Афин»1087. У нас нет оснований не доверять их правдивости. Я не буду цитировать публикации с выражением признательности и благодарности в его адрес — мне могут возразить, что публичная благодарность была небескорыстна. Приведу лишь отрывок из частного письма А. И. Южина-Сумбатова, одного из умнейших русских артистов, который руководил труппой Малого театра при трех властях — от 1908 до 1927 года. Он пишет к опальному В. А. Теляковскому, бывшему директору императорских театров, в 1923 году: «во главе Наркомпроса стоит А. В. Луначарский, человек, понимающий значение театра, любящий его, и действительно много сделавший для сохранения его »1088.
А. В. способствовал развитию науки об искусстве, пусть и в ее марксистско-ленинской интерпретации. Благодаря его поддержке в послереволюционной России открылось множество научных институтов. В 1920 году по его инициативе открывается Институт художественной культуры, а в 1921 году — Российская академия художественных наук. В 1924 г. организуется РАНИОН (Российская ассоциация научно-исследовательских институтов), в ее состав войдут шесть московских институтов — Исторический, Экономический, Советского государства и права, Языковедения и истории литературы, Археологии и искусствознания, Научной философии и Экспериментальной психологии — и еще пять институтов из Ленинграда и Казани. После отставки А. В. с поста наркома они будут закрыты (в 1929 году советская пресса радостно сообщит: «Оплот идеалистических сил — ГАХН — разрушен»), а РАНИОН ликвидируют в 1931 году.
А. В. мечтал обогатить марксизм. В начале века он увлекся богостроительством (возможно, повлияла его учеба в Цюрихском университете, где он слушал лекции Р. Авенариуса, увлекался идеями эмпириокритика Э. Маха). Но старший и бесконечно уважаемый им партийный друг — В. И. Ленин — в 1908 году осудил эти искания А. В. в более чем тенденциозной и, по большому счету, неумной книге «Материализм и эмпириокритицизм»1089.
А. В. был романтиком — я помню свое давнее восхищение его замечательной наивной фразой, что задача пролетариата заключается не в том, чтобы уничтожить аристократию, а в том, чтобы весь пролетариат превратить в аристократию духа.
Он был единственным наркомом, который подал в отставку после обстрела Кремля большевиками в ноябре 1917 г. Его партийные друзья, конечно же, врезали ему за это на полную катушку. На заседании ЦК 1(14) ноября 1917 года Ленин предложил исключить Луначарского из партии, однако не был поддержан большинством. Ем. Ярославский разразился хамской статьей1090, в которой вопрошал А. В.: «Что вам дороже — камни (то есть Кремль. — Г. Д.) или люди?». Ленин встретился с Луначарским, и, по признанию последнего, «после весьма серьезной „обработки“ со стороны великого вождя» он отозвал свое заявление и обратился к гражданам России с обращением «Берегите народное достояние», в котором писал: «Непередаваемо страшно быть комиссаром просвещения в дни свирепой, беспощадной, уничтожающей войны и стихийного разрушения... Нельзя оставаться на посту, где ты бессилен. Поэтому я подал в отставку. Но мои товарищи, народные комиссары, считают отставку недопустимой. Я остаюсь на посте. Но я умоляю вас, товарищи, поддержите меня, помогите мне. Храните для себя и потомства красы нашей земли. Будьте стражами народного достояния»1091.
Его слова не расходились с делом: 25 октября (7 ноября) 1917 г. Военно-революционный комитет назначил Б. Д. Мандельбаума и Г. С. Ятманова комиссарами по защите музеев и художественных коллекций. Они организовали охрану Музея Александра III (ныне Русский музей), Эрмитажа, разработали план спасения художественных сокровищ Петербурга. Распоряжением Луначарского от 6 (19) ноября 1917 г. художественно-историческим комиссиям было предложено заняться охраной памятников в Петербурге и пригородах. 17 (30) ноября того же года была создана Соединенная комиссия для розыска похищенных из Зимнего дворца вещей (в конце января 1918 эта работа в основном завершена сотрудниками ВЧК). В конце января 1918 г. она была включена в состав Наркомпроса, а 21 марта преобразована в Коллегию по делам музеев и охраны памятников старины и искусства Петроградской губернии при Наркомпросе (председатель Ятманов) в состав которой вошли А. Н. Бенуа, И. Э. Грабарь, В. П. Зубов, Н. Я. Марр, И. А. Орбели, В. А. Щуко и другие деятели культуры. По его инициативе были организованы Всероссийские реставрационные мастерские, без которых культурное наследие нашей страны было бы сегодня существенно беднее.
В 1920 году А. В. основал — после «пятикратных прошений» в Совнарком — «Фонд молодых дарований»: для поддержки поэтов, артистов, музыкантов, художников, причем нередко доплачивал им из своих личных средств. (Наркомы тогда жили отнюдь не бедно, это правда, но ведь другие наркомы таких фондов не основывали. А сегодня — нынешние министры или далеко не бедные думцы?..)
Наряду со всем этим имеются свидетельства и совсем другого рода: позднее он ставил себе в заслугу, что «занимался быстрым приручением (siс!) театров к Советской власти»1092, и, как мы отмечали выше, в 1922 году был обвинителем на политическом процессе над ЦК партии эсеров.
В июне 1920 г. он встретился в Полтаве с В. Г. Короленко, который попросил наркома вызволить из ЧК нескольких неправедно приговоренных к расстрелу земляков. На следующий день В. Г. Короленко получил от уехавшего А. В. записку: «Дорогой, бесконечно уважаемый Владимир Галактионович. Мне ужасно больно, что с заявлением мне Вы опоздали. Я, конечно, сделал бы все, чтобы спасти этих людей уже ради Вас — но им уже нельзя помочь. Приговор приведен в исполнение еще до моего приезда. Любящий вас Луначарский». Зная нравы ЧК, можно допустить, что дело обстояло именно так. Но почему тогда он не ответил ни на одно из последующих писем «дорогого, бесконечно уважаемого Владимира Галактионовича»?
Известно также, что он повел себя не очень достойно в ситуации болезни и смерти Велимира Хлебникова. С. М. Городецкий послал А. В. телеграмму, что В. Хлебников умирает в деревне Крестцы Новгородской губернии и просил помочь — прислать деньги на лечение («больница переведена на самоснабжение») и телеграмму в исполком. А. В. ответил (4 июля 1922 г., телеграмма №7905), что не представляет себе, как Наркомат просвещения может выделить деньги. «Дело в том, — оправдывался он, — что совсем недавно РКИ (рабоче-крестьянская инспекция. — Г. Д.) предупредил нас, что за все случаи выдачи пособия по болезни он впредь, ввиду неоднократных нарушений его указаний, будет предавать суду лиц, которые делают такие распоряжения».
Если это правда, то какими бы мотивами ни руководствовался А. В., факт остается фактом — умирающему Хлебникову он в деньгах отказал (хотя телеграмму в Крестецкий райисполком с просьбой помочь поэту все же послал).
В мае 1921 г. в записке членам Политбюро А. В. предлагает «чрезвычайно остроумный способ» борьбы с «невозвращенцами»: «установить для всех желающих выехать за границу артистов очередь ‹...› отпускать их по 3 или 5 с заявлением, что вновь отпускаться будут только лица после возвращения ранее уехавших. Таким образом мы установим естественную круговую поруку»1093. Странно, что он, горожанин, так хорошо усвоил принцип коллективной ответственности русской сельской общины, деревенского «мира».
Конечно, и он не остался чужд обычая всех, достигших «чинов известных». В. Шершеневич вспоминал, как уже после революции зашел в бывшую квартиру своего дяди, когда-то члена ЦК кадетской партии: «В ней многое по-прежнему. Но живет в ней не дядя, а Анатолий Васильевич Луначарский»1094.
Судя по письмам к жене, он понимал неизбежную кровавость революции, но надеялся избежать личного участия в репрессиях. В письме от 28 октября 1917 г. он пишет: «Я пойду с товарищами по правительству до конца. Но лучше сдача, чем террор. В террористическом производстве я не стану участвовать… Лучше самая большая беда, чем малая вина»1095. Но, как говорится, noblesse oblige, а железная логика революции опровергла его надежды.
Есть еще более страшное свидетельство. Автор книги «Социомагия или социотехникум», скрывшийся за псевдонимом «Братья Гордины», пишет: «И такие слова нам доводилось слышать от Луначарского: „Нам тяжелее убивать, чем жертвам нашим умереть“»1096 (фраза уму непостижимая...).
Луначарский был своего рода витриной либерального большевизма. Эту двойственность его состояния понял Л. Андреев и описал в письме к В. Бурцеву: «… Он (большевизм. — Г. Д.) съел огромное количество образованных людей, умертвил их физически, уничтожил морально своей системой подкупов, прикармливания. В этом смысле Луначарский со своим лисьим хвостом страшнее и хуже всех других Дьяволов из этой свирепой своры. Он трус и чистюля, ему хочется сохранить приличный вид и как можно больше запутать людей, зная, что каждое новое „имя“, каждый профессор, ученый, интеллигент или просто порядочный человек соответственно уменьшает его личную ответственность. Если даже Нерона многие одобряют за любовь к искусству, то как же ему, Луначарскому, не создать некоего „золотого века“, рая художников и режиссеров, рая, который так приятно контрастирует с черной чрезвычайкой и придает Л[уначарскому] вид исключительного джентльменства. Светлый луч в темном царстве — так, вероятно, он сам мыслит про себя, ибо кроме всего он человек пошлый и недалекий»1097. Суровость оценок и категоричность суждений писателя понятна — он был в стане противников большевизма. Между тем А. Ф. Кони, переживший множество министров, утверждал, что Анатолий Васильевич — лучший из министров просвещения.
А. В. был правоверным партийцем и честно выполнял все партийные установки, даже и вопреки своим представлениям. Не случайно его преемник на посту наркома А. С. Бубнов характеризовал его «приводным ремнем от партии к художественной интеллигенции». В апреле 1919 г. Луначарский обосновывает, почему нельзя национализировать театры и кинематограф. Аргументация его более чем убедительна: а) советского театра и кинематографа еще нет, а следовательно, у власти нет никакого опыта управления в этой сфере; б) национализация устранит конкуренцию, что плохо; в) как показывает опыт, в советских учреждениях растут штаты, работники подбираются не по профессиональному признаку, качество работы — низкое, никто ни за что не отвечает. «Мы знаем, и теперь знаем по опыту, что бюрократизм, хотя бы социалистический, в значительной мере мертвит всякое дело, и, конечно, более всего — дело художественное»1098. А ведь прав, абсолютно прав А. В.! Но всего через несколько месяцев он подписывает декреты о национализации и театра, и кинематографа. Замечательно, конечно, когда нравственность сопрягается с ответственностью и высоким профессионализмом, но, увы, так бывает далеко не всегда.
А. В. был убежденным противником искусства, несущего «на себе след какого-нибудь гнилого поцелуя мецената, черную печать рынка, к которому приходится приспосабливаться»1099. Он не принял НЭПа в культуре, оставаясь приверженцем государства-патрона по отношению к искусству: «Но ясно, что сколько-нибудь оправившись, мы в области театра должны возвратиться на прежний путь огосударствления его в идейном и материальном отношении»1100. До конца своих дней он был убежденным сторонником бесплатного театра: «Если мы продаем искусство как товар тому, кто его может купить, то мы заранее можем сказать, что мы полностью культурную миссию нашу не выполняем, и даже на одну десятую не выполняем»1101. Победоносное наступление фарсово-кабаретного искусства НЭПа было для него, вероятнее всего, глубоко огорчительно, но он, и как государственный деятель, и как человек, приверженный искусству, обязан был задуматься и о возможных последствиях его огосударствления. Вот на этих весах художественный рынок, как часть смешанной экономики, при всех своих неизбежных издержках, перевешивал…
Став наркомом, он предложил старому другу (и шурину) А. Богданову работу в своем ведомстве. Тот, убежденный, что новый строй в России есть карикатура на истинный, рабочий социализм, отказался: «Я не имею ничего против того, что эту сдачу социализма солдатчине выполняют грубый шахматист Ленин, самовлюбленный актер Троцкий. Мне грустно, что в это дело ввязался ты ‹...›. Был бы рад, если бы ты вернулся к рабочему социализму. Боюсь, случай упущен. Положение часто сильнее логики»1102. Тут не прибавить, не убавить…
Как и все представители власти, А. В. получал множество писем. Содержание их было разным, иногда нелицеприятным, но ни одного своего корреспондента А. В., в отличие, например, от «великого пролетарского писателя», не «заложил». В 1930 году М. Горький получил письмо от молодого коммуниста И. Шарапова, где тот высказал сомнения в некоторых постулатах марксистско-ленинской теории. Горький ответил ему, что «за такие слова, сказанные в наши дни в нашей стране, следовало бы философам, подобным вам, уши драть. ‹…› предупреждаю вас, что письмо ваше я сообщу в Агитпроп. Я не могу поступить иначе»1103.
В августе 1921 г. петроградская ЧК арестовала Н. Н. Пунина. А. В. сразу же вмешался, написал письма Уншлихту и председателю ЧК Семенову, попросив «как можно скорее разобраться в этом деле»: «… лично предлагаю всякое поручительство, как от имени Наркомпроса, так и от моего имени по отношению к тов. Пунину»1104. Через месяц Пунина выпустили.
Отступление в прошлое. В начале 60-х годов я приносил свои статьи в «Комсомолку» (одну даже опубликовал), перезнакомился с сотрудниками. От них и услышал историю, оставшуюся в памяти.
Анатолия Васильевича считали мягким человеком, но мог он быть и жестким. Его вторая жена, актриса Малого театра Наталья Александровна Сац (наст. фам. Розенель) играла в пьесе мужа «Бархат и лохмотья». Посмотрев спектакль, Демьян Бедный написал эпиграмму:
Ценя в искусстве рублики,
Нарком наш видит цель:
Дарить лохмотья публике,
А бархат — Розенель.
Ответ А. В. последовал незамедлительно:
Демьян, ты мнишь себя уже
Почти советским Беранже.
Ты правда «б», ты правда «ж»,
Но всё же ты — не Беранже.
В 1929 году новый журнал «Искусство» (гл. ред. А. В. Луначарский) опубликует рецензию Е. Поволоцкой об очередной выставке. В статье написано, что на вернисаже «портреты вождей даны в лебезяще слащавых тонах», а о картине И. Михайлова «Сталин среди делегаток» сказано — и, судя по репродукции, совершенно справедливо, — что она может быть названа «Магомет в раю»: «Сталин окружен жгучими восточными красотками в маскарадных костюмах, смотрящими на него влюбленными глазами, на первом плане какая-то готтентотка»1105. В следующем номере журнала А. В. Луначарский уже не был главный редактор (председатель редколлегии — А. И. Свидерский).
Отступление в прошлое. Первый номер этого журнала вообще имел странную судьбу. Он широко анонсировался, даже в приложении к двухтомнику В. Всеволодского (Гернгросса) «История русского театра» (Л.; М.: Теакинопечать, 1929) реклама предлагала подписаться на журнал и давала подробное изложение его содержания. 22 июля 1929 г. Н. Пунин пишет жене: «Среди событий, взволновавших нашу музейную реку-лету, было: запрещение и изъятие из продажи первого номера журнала Главискусства — «Искусство» за статью Луначарского…»1106.
Не это ли послужило поводом к тому, что 12 октября 1929 г. Сталин снял А. В. с поста наркома? По-видимому, только поводом: дело не в рецензии, для снятия у Сталина были более веские причины.
Во-первых, А. В. был чересчур образованным и интеллигентным человеком. Выступая на открытии сессии Академии наук в 1925 году, Луначарский начал свою речь по-русски, продолжил по-французски, перешел на немецкий, потом на итальянский, затем на английский и закончил чеканной латынью. Друживший с ним А. Эйнштейн называл его в письмах «мой коллега математик», а на философском споре в Сорбонне А. В. «скрестил шпаги» с А. Бергсоном. Прошедший на Колыме все круги сталинского ада В. Т. Шаламов писал об А. В.: «После каждой его речи мы чувствовали себя обогащенными. Радость отдачи знания была в нем. Если Ломоносов был „первым русским университетом“, то Луначарский был первым советским университетом»1107.
Он был наркомом-интеллигентом, а Сталин интеллигентов не любил — в этом смысле он был верным учеником и продолжателем Ленина. В письме к Билль-Белоцерковскому Сталин назовет интеллигенцию «всякие приват-доценты», а в 1925 году напишет (опять пока еще в письме) о закономерно сошедших со сцены бывших большевистских вождях — Луначарских, Богдановых, Красиных…1108
Во-вторых, Сталин, приступая к строительству своей империи, понимал огромное значение «прирученного» искусства для идеологического «промывания мозгов». Как восточный шахиншах, он приблизил к престолу и обласкал государственной щедростью верноподданных художников, выделил, не скупясь, до войны деньги на культурное строительство, но управлять искусством в своей империи он мог поручить только человеку, способному беспрекословно выполнять его, Сталина, личные указания. А. В. этому условию не отвечал: «Я являюсь решительным врагом такого рода твердой политики, — говорил он, — которая являлась бы своего рода коммунистической аракчеевщиной… Вводить командование искусством из Наркомпроса я не намерен и всегда буду против этого»1109.
И, наконец, третье, главное. Сталин не любил, точнее, не принимал и боялся неопределенности, непредсказуемости. Как глава правящей партии, он был уверен, что у него достаточно ресурсов, чтобы нужное ему будущее наступило, и точно в назначенный срок. Поэтому он так энергично ратовал за централизованное пятилетнее планирование, в том числе — в искусстве. В ментальности диктатора, отождествляющего себя с государством, никто другой не мог оказаться распорядителем культурной жизни, ее своеобразным генеральным продюсером. Как и положено продюсеру, он изыскивает средства и направляет их туда, куда считает правильным, контролирует соответствие того, что делают исполнители (писатели, актеры, режиссеры, художники, композиторы), собственной продюсерской концепции и идее (в данном случае — государственным приоритетам культурной политики, ее стратегическим и тактическим целям), формирует творческие команды (реализует кадровую политику), обеспечивает PR-поддержку собственных проектов через контролируемые государством средства массовой информации и систему политпросвещения. В колонках нарисованных итоговых цифр он видел торжество своей воли, ума, политики, своей победы над хаосом жизни.
А. В. мыслил по-другому. Мы уже отмечали, что он разделял формулу К. Каутского о полной анархии в области искусства. И не только разделял, но и меру своих возможностей проводил в жизнь. В 1920 году он утверждал: «Государство не может предписывать искусству, иначе оно в самых недрах погубит это искусство»1110. Он понимал, что «если бы мы начали командовать над художниками… то от этого командования вышла бы только величайшая и нелепая ломка. Мы сокрушили бы уже имеющееся искусство и создали бы на место него новое, фальшивое, угодничающее и маргариновое искусство»1111.
Как государственный деятель А. В. в разные годы по-разному оценивал футуризм. Но он никогда не позволял желающим покомандовать искусством запретить его как художественное течение. В 1925 году он ставил себе в заслугу, «что всякий раз, как на футуристическое искусство, искусство ЛЕФа, делались те или иные набеги, иногда со стороны очень высоких мест партии, Наркомпрос неизменно защищал их права на существование и развитие. Наркомпрос, действительно, считая левое искусство в тех формах, в которых оно сразу выявилось, неподходящим для создания пролетарского и вообще нового советского театра, нисколько не препятствовал его развитию и в некоторых случаях в первые годы после революции даже содействовал ему, потому что художники других направлений туго шли на работу с советской властью»1112.
Как известно, все революционеры (а большевики в особенности) — «люди особого склада». В их представлении все, что «не наше», есть синоним «чужого», «чуждого», то есть враждебного, подлежащего уничтожению. Луначарский не уставал втолковывать партийным бонзам — любителям «делать набеги», что «нисколько не давая привилегий так называемому новому искусству, не следует поднимать на него гонения, чем мы отбросили бы от себя симпатии целых сотен молодых художников ‹...› и сделали бы из них каких-то новых мучеников во имя своих идей, за которые они держатся твердо. Все это совершенно зря, без всякой нужды и пользы»1113.
В 1927 году на партийном совещании по вопросам театра он выступал с основным докладом, в котором согласился, что «искусство носит на себе, в огромном большинстве случаев, четкую печать того или иного класса». «Но это вовсе не значит, — подчеркнул он, — что какой-то ЦК этих классов или какие-то особые организации, хотя бы и государственные, определяют на значительный процент судьбы искусства. Это не так». Он настаивал, что «в отношении театральных форм государство должно быть нейтральным. Государство как таковое не может стоять на точке зрения конструктивизма, реализма, натурализма и т. д. ‹...› государство должно прежде всего заботиться о том, чтобы каждая овощь (sic) в формальной плоскости, в формальном отношении могла иметь возможность расти»1114, что «искусство во все времена представляло собой продукт естественного цветения»1115. И хотя оппоненты А. В. возражали, что «на естественных цветениях далеко не уедешь», он последовательно отстаивал свою позицию. Отдав должное культурному росту в полуграмотной стране, он предостерегал: «… все-таки не надо придавать культурной политике государства того значения, которого она иметь, ввиду этих обстоятельств социологического характера, не может», — а в заключительном слове усилил эту мысль: «Не обольщайтесь, товарищи, что государственными мероприятиями можно сильно ускорить эту (театральную. — Г. Д.) весну. Это дело стихийное, социологического порядка, лежащее вне прямого воздействия политики»1116. Безусловно, он был прав, как безусловно и то, что сегодня все это кажется трюизмом. Но даже ему, наркому, надо было обладать особым гражданским мужеством, чтобы защищать эти идеи в это время. Можно представить, как возмутился Сталин, прочитав его слова: как — не может? «Нет таких крепостей, которых не брали бы большевики», мы — сможем.
Естественно, что такой нарком был Сталину не нужен, и, как мы уже упоминали, в 1929 году, воспользовавшись ситуацией вокруг журнала «Искусство», он снимет А. В. с этого поста. Его заменит большевик из «ленинской гвардии» А. С. Бубнов1117, а А. В. будет назначен послом в Испанию, поедет туда, но по дороге заболеет и в 1933 году умрет во французском городке Ментона.
Как и всем советским партийным бонзам, подхалимы из «свиты» курили ему фимиам, и он нередко терял чувство меры. Так, в январе 1920 г. на премьере своей более чем посредственной пьесы «Королевский брадобрей» в Петроградском драматическом театре (постановщик И. И. Лапицкий) он, встретив за кулисами Н. Н. Пунина, «пьяный и счастливый», сказал ему: «Нравится вам? Язык, где вы встречали такой язык после „Маскарада?“». Пунин пишет в дневнике: «Дай бог ему счастья, но то, что он — народный комиссар — это величайшее несчастье, во всяком случае для него»1118.
Сегодня, в переосмыслении советской истории, кое-кто из нас спешит выплеснуть вместе с водой и ребенка. Это относится и к оценке роли А. В. в культурной истории России (Наркомпрос был республиканским, а не общесоюзным ведомством). Думаю, что эта оценка не может быть однозначной. Остается только пожалеть, что люди такого незаурядного дарования, каким обладал А. В., стали заложниками, хотя и добровольными, того времени, его идей, принесли свою волю и талант в жертву политике, которая не вмещала масштаба их личности. Нужно думать, что к 1928 году А. В. это уже хорошо понимал. Он еще был наркомом, когда против него в прессе началась направляемая опытной рукой критическая кампания. 20 мая в «Комсомольской правде» вышла целая полоса под шапкой «В атаку на театральную реакцию», с карикатурой на А. В. Он был изображен в виде сторожа на фоне колонн Большого театра, в женском манто и увенчанный нелепой лирой. Возглавляемый им Наркомпрос был назван в статье «завхозом всех „Больших“ и „Малых“, „Художественных“ и не „Художественных“» театров. 14 сентября А. В. опубликовал там же статью «О театре Мейерхольда», в которой писал: «За последнее время... начала создаваться атмосфера известной узости, односторонности требований, предъявляемых к театру. Ни руководящие органы партии, ни правительство не стоят на этой точке зрения. (Представляется, что здесь А. В. лукавит: если не партия и не правительство, то кто же тогда создает эту атмосферу? Неужто независимые советские журналисты? Истинную цену их „независимости“ он, как опытный нарком, должен был хорошо знать. — Г. Д.) Но все время чувствуется какой-то резкий и холодный ветер, сущность которого сводится к тому, что всякая театральная постановка, уклоняющаяся от довольно узкой полосы революционно-бытового театра, принимается как граждански подозрительная и, наоборот, вменяется в особую гражданскую заслугу всемерное стремление к резко подчеркнутому публицистическому театру»1119.
Посочувствуем ему — «за что же мы боролись, на то и напоролись…», — вслед за Л. Утесовым пела страна в 1928 году.
Свою лепту в становление этой военно-мобилизиционной системы внесли многие, если не все, хотя и в разной степени. И есть горькая правда в признании Надежды Мандельштам: «Слепцы, мы сами боролись за единомыслие, потому что в каждом разногласии, каждом особом мнении нам снова чудились анархия и неодолимый хаос. И мы сами помогали — молчанием или одобрением — сильной власти набирать силу и защищаться от хулителей»1120.
НЭП закономерно завершился утверждением сталинизма, — ленинская модель укрощения общественной свободы автоматически вела к авторитарной модели управления, возросшей при Сталине в деспотическую власть. Эту эволюцию предвидел раскритикованный Лениным и арестованный в 1923 году ГПУ «эмпириомонист» А. А. Богданов1121. В 1927 году он писал: «В революционные эпохи особенно часто и особенно ярко выступает процесс преобразования организаций с зародышевой эгрессией1122, в виде едва заметной авторитарности, в организации вполне выраженной эгрессии, строгой авторитарности, дисциплины, „твердой власти“»1123. Впрочем, он был далеко не первым — Г. В. Плеханов еще в мае 1904 г. в статье «Централизм или бонапартизм», выступая против ленинского плана построения партии, указывал на опасность чрезмерной централизации, концентрации власти в руках малочисленной группы: «Если бы наша партия, в самом деле, наградила себя такой организацией, то в ее рядах очень скоро не осталось бы места ни для умных людей, ни для закаленных борцов: в ней остались бы лишь лягушки, получившие, наконец, желанного царя, да Центральный Журавль, беспрепятственно глотающий этих лягушек одну за другой»1124. Он предупреждал о «море крови», которая прольется в России, если ленинский план построения партии победит. Но, как известно, судьба пророков в своем отечестве незавидна — их там охотно побивают камнями.