Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
АТЛАНТИДА СОВЕТСКОГО ИСКУССТВА.doc
Скачиваний:
46
Добавлен:
21.04.2019
Размер:
4.5 Mб
Скачать

Глава VII. «Промежуток». 1926–1932 гг. Общественная жизнь и идеи

социального времен­и: «обытовление революции»

1 января 1926 г., в обычный рабочий день, К. С. Станиславский отпра­вил Л. Троцкому письмо, где, в частности, жаловался «на зло совре­менного театра, от которого страдаем мы. Нет пьес и нет драматургов. Все упрекают театр за отсталость его репертуара, но ведь не театр пишет, а ли­тераторы, и потому, казалось бы, прежде чем упрекать нас, надо обратиться к ним. Если же обратиться к писателю среднего таланта, то выйдет одна из тех пьес на якобы политические темы, которыми теперь заполнены театры»929. Увы, установка К. С. видеть в каждой советской пьесе политическую агитку по­мешала ему тогда разглядеть в молодом авторе «Белой гвардии», принятой в 1925 году к постановке в МХАТе, того большого литератора, о котором он мечтал.

Для самого же Булгакова первый день нового 1926 года начинал­ся счастливо: он подписал договор с театром-студией им. Вахтангова на пьесу «Зойкина квар­тира». Через десять дней Булгаков уже читал пьесу труппе, ко­торая восторженно ее приня­ла.

30 января М. Булгаков заключает другой договор, теперь с Камерным театром, на пьесу «Багровый остров», а в марте МХАТ подписывает с ним договор на инсценировку «Собачьего сердца», постановку которой цензура запретит. Вообще это был для Булгакова год боль­ших надежд, год перелом­ный: он, доселе известный лишь узкому кругу мо­сковских литераторов, станет скандально, но зато уже всесоюзно популярным драматургом. За два с поло­виной месяца — с 5 октября до конца декабря — 40 раз, то есть практиче­ски через день, пройдут при аншлагах в МХАТе «Дни Турбиных». Столь же триумфальной была зрительская судьба «Зойкиной квартиры» (премьера 26 октября): два года она шла при переполненных залах, несмотря на разносную критику930. В «Большой советской энциклопедии» (1927) сказано, что обе пьесы Булгакова «имели успех, который можно лишь в очень сла­бой степени связать с художественными достоинствами их: главное в этом успе­хе следует припи­сать прекрасной игре актеров»931.

Однако 1926 год оказался переломным, и не только для Булгакова, не только для советского искусства, а для всей страны.

Есть в математике теорема: всегда существует некая точка Т1, по отношению к кото­рой эффект от предшествующего собы­тия в точке Т0 равен нулю. Правда, временнóй интервал, разде­ляющий эти две точки, зависит от масштаба самого события.

Для рассматриваемого периода энтузиазм революционного переворота, его идеалы и лозунги исчерпали себя к 1926 году. Жизнь входила в нор­мальный, обычный порядок, ее революционная устремленность осталась позади. «Над нами пронесся ураган величайших потрясений, — писал Б. Вакс. — Даты — август 1914, февраль 1917, октябрь 1917. Человек в этом мире зате­рял­ся, его мир, его ощущения потеряли свою значительность, он стал безы­мян­ной еди­ницей, пылинкой...

От последней даты прошло девять лет ‹...›. Человек снова приобрета­ет свои права. Скрепы от человека к человеку восстанавливаются, снова пе­ред нами быт людского об­щежития, становящийся все устойчивее»932. Об этом же в сущности говорил и К. С. Станиславский на обсуждении пос­ле просмотр­а «Унтиловска» 10 февраля 1928 г.: «История театрального искус­ства за по­следние десять лет — это история массовых сцен на театре. И сей­час в ли­тературе, например, ощущается определенный перелом в сторо­ну внимания к человеку»933.

При­ходит время обытовления ре­волюции. Кредо ее победителей формулирует При­сыпкин в «Клопе» Маяков­ского: «Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть». Радетели народного счастья, устроившиеся во власти, желают «отдохнуть» от прошлых тягот и лишений. Аскеза гражданской войны и военного коммунизма сменилась разгулом служебных романов и разводов, охарактеризо­ванным Х. Раковским как «синдром автомобиля и гарема», а правоверными коммунистами — как «моральное и бытовое разложение».

Разумеется, литература не обошла этот синдром. Присыпкин в «Клопе» (1928) заявляет бывшей подруге Зое: «Гражданка! Наша любовь ликвидиро­вана». И Победоноси­ков в «Бане» (1929) выго­варивает жене Поле: «Сейчас не то время, когда достаточ­но было идти в разведку рядом и спать под одной шинелью. Я под­нялся на­верх по умственной, служебной и по квар­тирной лестнице. Надо и тебе уметь самооб­разовываться и диалектически лавировать. А что я вижу в твоем лице? Пережиток прошлого, цепь старого быта». Настя в «Инге» А. Глебова (1929) говорит Глафире: «Жили-жили мужики, знали свое дело, ‹...› кто что, и все хорошо было. А как воротились с войны, ровно им кто хвост закрутил, кобелям проклятым! Невесть что хочут! ‹...› Образован­ных им подай, красивых». А Дмитрий, муж Глафиры, объясняет ей: «Мне чи­тать надо много, учиться, себя разви­вать. Может быть, я на такую работу уеду, что сам от себя не буду зависеть. ‹...› И коли есть они, сила и способ­ность, так надо их развивать и примене­нье найти. В этом и мой интерес, и партии, и государства».

Новая власть утвердилась и доказала, что она — «всерьез и надолго». Всесильный Дзержинский в 1926 году впервые с трибуны провозгласит на Политбюро свою формулу «враг народа». Думаю, что у Г. Ибсена, автора пьесы «Доктор Шток­манн» (второе название «Враг народа»), и в мыслях не было, что придуман­ное им выражение будет усвоено коммунистической Россией, где приобретет рас­стрель­ный статус политического обвинения. [Кстати, ему же принадлежит дру­гая замечательная идея: вот, мол, все ругают царскую Россию, говорил он, а я бы мечтал в ней родиться, — уж коли пробьется в ней писатель, так это или Толстой, или Достоевский. Утверждение в стране нормального (по сравнению с казарменно-коммунистическим) устройства жизни давало интеллигенции слабую наде­жду на другой путь государственного развития.

В воспоминаниях Н. Берберовой есть эпизод о встрече с Ходасевичем О. Д. Форш летом 1927 года в Париже: «… она говорила, что у них у всех там (в СССР. — Г. Д.) только одна надежда. Они все ждут.

— На что надежда? — спросил Ходасевич.

— На мировую революцию.

Ходасевич был поражен:

— Но ее не будет.

Форш помолчала с минуту. Лицо ее, и без того тяжелое, стало мрачным, углы рта упали, глаза потухли.

— Тогда мы пропали, — сказала она.

— Кто пропал?

— Мы все. Конец нам придет»934.

Через несколько дней советское посольство запретило ей снова встретиться с Ходасевичем.

Между тем после смерти Ленина на самой вершине партийного мура­вейника идет неутихающая борьба за власть. Первым выступил Л. Троцкий, недвусмысленно приписав своей пер­соне решающую роль в победе революции: «… исход восстания 25 октября был уже на три четверти, если не более, предопределен в тот момент, когда мы воспротивились выводу Петроградского гарнизона, создали Военно-революционный комитет (16 ок­тября), назначили во все воинские части и учреждения своих комиссаров и тем полностью изолировали не только штаб Петроградского военного окру­га, но и правительство». По его мнению, «Ленин, находившийся вне Петрограда, не оценил этот факт во всем его значении ‹…› „тихое“, почти „легальное“ вооруженное восстание — по крайней мере в Петрограде — было уже на три четверти, если не на девять десятых, совершившимся фактом»935.

Версию Троцкого нельзя считать противоре­чащей исторической истине. Однако его «закля­тых друзей» по Политбюро волновала не истина. Они и раньше подозревали его в «бо­напартизме», но в этой статье Троцкий перешел все границы, замахнувшись на святая святых — на первую роль Ленина в Октябрьском пере­вороте. Принижая Ленина, он давал понять, кто же в дей­ствительности обеспечил победный исход переворота. Притяза­ния Троцкого получили организованную отповедь от всех членов Политбюро, и прежде всего от Камене­ва, Зиновьева и Сталина. И если Каменев, оппонируя Троцкому, довольно осторожен в словах: «надо выбрать между троцкизмом и ленинизмом, нельзя сочетать того и другого»936, — то Зиновьев, считавший тогда Троцкого главным своим конкурентом в борьбе за власть, был категоричен: «Последнее выступление тов. Троцкого („Уроки Октября“) есть не что иное, как уже довольно открытая попытка ревизии или даже прямой ликвидации основ ленинизма. Пройдет самое короткое время, и это будет ясно всей нашей партии и всему Интернационалу»937. Сталин был вовсе непреклонен: «Задача партии состоит в том, чтобы похоронить троцкизм как идейное течение»938.

Однако их альянс просуществовал недолго: следующий после Троцкого по известности и значению вождь Октября, руководитель одновременно Коминтерна и Ленинградской парторганизации Г. Е. Зино­вьев, выступивший на открытии XII (апрель 1923) и XIII (май 1924) съездов с Отчет­ным докладом, который всегда делал Ленин, тоже заявил о притяза­ниях на власть. Правда, сделал он это в зашифрованной, поэтико-метафори­ческой форме, сказав, что «приложил ухо к земле и услышал голос истории». Но, как гласит армянская пословица, «лишнее слово ишаку говорят», — его метафора была раскрыта, и в конце 1925 года генеральный секретарь ЦК ВКПб И. Сталин вместе с Н. И. Бухар­иным (которого назы­вал лас­ково Бухарчи­ком, уговари­вал и дальше быть вме­сте. — Г. Д.) повергает дуум­вират Г. Е. Зиновь­ева и Л. Б. Каменева. В стране начинает скла­дываться новая полити­ческая реаль­ность. Провозглашенная идея «врага народа» означает, что там, на­верху, у вождей формируется менталь­ность, ориентиро­ванная на по­иск внутренних врагов (измене­ниям в жизни предшест­вовали изменения в соз­нании). Правда, пока еще продолжает­ся недолгий, относительно «вегета­риан­ский», по слову А. Ахматовой, пе­риод советской власти.

Кремлевская «борьба бульдогов под ковром» (У. Черчилль) отражается в обществе. В. Шаламов, в 1926–1928 годах студент МГУ, вспоминал: «Москва тогдашних лет просто кипела жизнью. Вели бесконечные споры о будущем земного шара... В Московском университете, сотрясаемом теми же волнами, диспуты были особенно остры. Всякие решения правительства обсуждались тут же, как в Конвенте... То же было и в клубах ‹...›. Эти споры велись буквально обо всем. И о том, будут ли духи при коммунизме... И о том, существуют ли общие жены в фаланге Фурье... Нужна ли адвокатура, нужна ли поэзия, живопись, скульптура, и если нужна — то в какой форме…»939.

Своеобразным отголоском «подковерной» схватки была публикация в майском но­мере «Нового мира» 1925 г. «Повести непога­шенной луны» Б. Пильняка — о командарме, которого некое неназванное, но легко узнаваемое первое лицо в Крем­ле, под видом беспокойства о здоровье старого боевого друга, принуждает его лечь на операцию, в ходе ко­то­рой командарм погибает — по заданию крем­левского важняка врачи уби­вают его передозиро­вкой хлороформа.

Отступление в прошлое. Впервые об этой книге я услышал в 1962 году, причем мой собеседник прямо связывал кремлевского важняка со Сталиным. Естественно, что я разделял его точку зрения, с учетом судьбы репрессированного Пильняка. Гораздо позже, в конце 80-х, я внимательно прочел уже опубликованную повесть и могу утверждать, что оснований связывать «негорбящегося» человека в «первом доме» со Сталиным столько же, сколько с личностью любого другого члена Политбюро. Кстати, и решение об операции М. Ф. Фрунзе принималось единогласно именно этой организацией. Было бы глупо считать, что Сталин в 1925 году навязал свое намерение остальным членам Политбюро — он не имел тогда ни должного авторитета, ни реальных рычагов для этого. Более того, на операции настаивали врачи, считавшие, что больной не будет соблюдать необходимой диеты. Сталин и без того повинен в стольких смертях, что число их не вмещается в нормальное сознание. Но приписывать ему персонифицированные заказы на убийство Фрунзе и Кирова, на мой взгляд, нелепо.

На заседании 13 мая 1926 г. политбюро ЦК ВКП(б) приняло по­становление из десяти пунктов по поводу публикации повести Пильняка. Досталось всем: Луначарскому, Полонскому, Скворцову-Степанову и остальным членам редколлегии, также и А. Воронскому, которому Пильняк посвятил по­весть. Воронскому объявили выговор и потребовали «отказаться от посвящения... с соот­ветствующей мотивировкой, которая должна быть согласована с Секретариа­том ЦК»940. Журнал изъяли, запретили перепечатку и переиздание по­вести, Пильняка исключили из списка сотрудников всех журналов и предложили всем советским издательствам «пересмотреть договора» с ним «в целях уст­ранения» тех его сочинений, «которые являются неприемлемы­ми в политиче­ском отношении».

Партийный приказ Воронский выполнил — в «Открытом письме в ре­дакцию» он публично отрек­ся от посвящения, отчитал автора, заявив, что по­весть является «злостной клеветой на нашу партию», и подытожил: «Повесть посвящена мне. Ввиду того, что подобное посвяще­ние для меня, как коммуниста, в высокой степени оскорбительно и могло бы набросить тень на мое партийное имя, заявляю, что я с негодова­нием отвер­гаю это по­священие»941. Правда, как мы уже знаем, и это не спасет Во­ронского — подобно автору пове­сти Пиль­няку, он бу­дет репрессирован и погибнет в ГУЛАГе.

Вопрос о смещении Сталина с поста генерального секретаря ЦК обсуждала в преддверии XIV съезда партии (1925) так называемая «новая оппозиция», возглавляемая Г. Е. Зиновьевым и Л. Б. Каменевым. С этой инициативой на съезде выступил их единомышленник Г. Я. Сокольников, которого поддержал Каменев: «... Мы против того, чтобы создавать теорию „вождя“, мы против того, чтобы делать „вождя“. ‹...› я пришел к убе­ждению, что тов. Сталин не может выполнять роль объединителя большеви­стского штаба. ‹…› мы против теории единоличия, мы против того, чтобы создавать вождя!»942. Но большинство делегатов съезда, выражая настроения низовой партийной массы, отвергло его предложение. Революция произошла в стране с многовековой традицией самодержавного правления. Рядовые члены партии, как, впрочем, и остальное население, не имели опыта жизни в условиях демократического общества. Дореволюционная идея «царя-батюшки» легко заместилась в их сознании идеей «вождя партии». Это демонстрирует письмо к Сталину (13 октября 1926 г.) некое­го «т. Губарева, члена ВКП(б) с 1918 г.. Теткино, Курской губ.»: «… Оппозиция говорит, что она против создания вождя партии, а я хочу Вам сказать, что этот вождь должен быть. Нужно равняться по одному, ибо все фамилии каждый член партии и кандидат не запомнит, а тем более рабочий и крестьянин. Нужна одна фамилия, которая бы звучала так же звонко и убедительно, как фамилия „Ленин“. Такой фамилией пока является „Сталин“. Нужно эту фамилию распространять и говорить, что так-то и так-то сказал т. Сталин. ‹...› Мы же на местах будем равнять ряды по тов. Сталину. ‹...› Нужна дисциплина, железная дисциплина. Оппозицию нужно притянуть к ответу. ЦК и ЦКК ВКП(б) должны решить этот вопрос со всей твердостью и решительностью. Если нет никакой возможности примирения, поставить вопрос прямо: заразу выжечь каленым железом...»943. Увы, эпоха лепила людей по своим матрицам: класс на класс, врагов — каленым железом…

Подтверждение тому, что мнение цитируемого члена ВКП(б) Губарева разделяло большинство партийной массы, находим у А. Платонова. В повести «Впрок» «товарищ Упоев, главарь района сплошной коллективизации» интересуется у рассказчика:

«— По-твоему, наверное, тоже Ленин умер, а один дух его живет? — вдруг спросил он.

Я не мог уследить за тайной его мысли и за поворотами настроения.

— И дух и дело, — сказал я. — А что?

— А то, что ошибка. Дух и дело для жизни масс — это верно, а для дружелюбного чувства нам нужно иметь конкретную личность среди земли.

Я шел молча, ничего не понимая... Упоев вздохнул и дополнительно сообщил:

— Нам нужен живой — и такой же, как Ленин... Засею землю — пойду Сталина глядеть: чувствую в нем свой источник. Вернусь, на всю жизнь покоен буду».

Пока политики в Кремле продолжали выяснять отношения, развязанная НЭПом хозяйственная инициатива стала приносить свои плоды: в годы «промежутка» страна становится гигантской строительной площад­кой, энергично восстанавливается разрушенная экономика. Лозунги дня — «Даешь!», «Догоним и перегоним», «Время, впе­ред!». Россия кустарная становилась Россией индустриальной. В 1926 году пущена крупнейшая в Европе Волховская ГЭС, начинается строительство Днепрогэ­са, Сталинградского и Харьковского тракторных заводов. В 1927 году закладыва­ется Турксиб, протяженностью 1500 км.; в 1929-м — химкомбинаты в Боб­ринске (затем — Сталиногорск, ныне Новомосковск), в Хибинах, Березни­ках, Соликамске, Ярославле (в 1932 году здесь получат первый советский синте­тиче­ский каучук); автозаводы в Москве, Нижнем Новгороде, Ярославле; Ураль­ский и Новокраматорский металлургические комбинаты, развивается авиа- и радиопромышленность. К Первой всесоюзной спартакиа­де будет вве­ден в строй стадион «Динамо». И каждый построенный завод, каждая всту­пившая в строй ГЭС, ГРЭС, шахта, домна и т. д. воспринимались тогда как грандиоз­ное событие чуть ли не мирового значения. Конечно, тон за­давала со­ветская печать, под­огревая общий восторг, но он был искренним — после стольких лет разрухи страна очевидно поднима­лась. Для молодежи все это лишний раз доказывало преимущество социализма, укрепляло в мысли, что день его победы на всем земном шаре недалек, им было даже обидно, что они, молодые, опоздали «к штурму неба»944.

Мало кто из них задумывался, что весь гигантский строительный бум произведен «дедовскими мето­дами», прак­тически без новой техники, даже бетон зачастую уплотняли босыми ногами. Америка нам, со­ветским, нипочем: у них — небоскребы, а у нас зато— «землескребы». По­требность в массовом ручном труде приво­дит к великому переселе­нию в стране. Старых вагонов было мало, а новых еще не делали. «Пяти­летка подняла такой поток пассажиров, — вспоминал очевидец, — что он зато­пил все дороги. Старики — мои сверстники — никогда не забудут баталий у окошек вокзальных касс»945.

Еще на XIV съезде партии (в декабре 1925 г.) принято решение об индустриализации страны. Она была историческим императивом, поскольку хозяйство оказалось совершенно разрушено революциями и Мировой и Гражданской войнами. Главный вопрос заключался в том, откуда брать средства (инвестиции) и как скоро ее проводить? Выступая на съезде, Сталин предупредил партию и народ, что легких, испытанных путей не бу­дет: «Кстати, два слова об одном из источников резерва — о водке. Есть люди, которые думают, что можно строить социализм в белых перчатках. Это — грубейшая ошибка, товарищи. ‹...› Тут надо выбирать между кабалой и водкой, и люди, которые думают, что можно строить социализм в белых перчатках, жестоко ошибаются»946.

Отвергнув левацкие идеи ускоренной индустриализации, съезд постано­вил проводить ее «в строгом соответствии как с емкостью рынка, так и с фи­нансовыми возможностями государства»947. Это было взвешенное решение, не противоречащее здравому смыслу: по одежке протягивай ножки. Увы, в СССР экономика всегда находилась в услужении у политики. Возвышение роли генсе­ка в кремлевской иерархии к 1928 году имело своим следстви­ем «подхлестывание страны» (И. Сталин) для ее экономического разви­тия, ускоренного превращения из аграрной в индустриально-аг­рар­ную державу. Здесь необходима оговорка. Я далек от того, чтобы демонизировать Сталина. На ХIV съезде партии (1925 г.) он объявил генеральную линию партии — «мы должны приложить все силы к тому, чтобы сделать нашу стра­ну страной экономически самостоятельной, независимой, базирующейся на внутреннем рынке». Справедливо замечая, что «эта линия требует макси­мального развертывания нашей промышленности», он, однако, предлагал делать это не любой ценой, а «в меру и в соответствии с теми ресурсами, которые у нас есть»948. И в апреле 1926 г. Сталин, как реалист и прагматик, высмеивает прожекте­ров, которые «любят иногда строить фантастические промышленные планы, не считаясь с нашими ресурсами»949. Тогда же он назвал не­многочисленные для индустриализации источники накоплений и подытожил: «Мы не можем сказать, как это говорили в старое время: „Сами не доедим, а выво­зить будем“. Мы не можем этого сказать, так как рабочие и крестьяне хотят кормиться по-чело­вечески, и мы их поддерживаем в этом»950. Через три года он, в силу разных, по большей части политических, причин переменит точку зрения и станет жестко, не счита­ясь с ценой, проводить в жизнь идею сверхиндустриализа­ции СССР. На XV съез­де ВКП(б) он заявил: «мы можем выполнить пятилетку в четыре года», а «по целому ряду отраслей промышленности в три и даже в два с половиной года», и пригрозил: «люди, болтающие о необходимости снижения темпов развития нашей промышленности, являются врагами социа­лизма, агентами наших классовых врагов»951. Не говоря о том, что ускорение приводит к разрушительным дис­пропор­циям в народном хозяйстве, к усиле­нию напряженности между городом и деревней, такой форсированный рост экономики неизбежно требует дополнитель­ных инвестиций. Откуда же их брать?

Мировой опыт предлагает несколько путей цивилизованного реше­ния этой проблемы.

Первый — эволюционный, когда накопленные за счет развития легкой промышленно­сти средства инвестируются в тяжелую индустрию. Такой дол­гий процесс первоначального накопления капитала прошли США, Англия, дру­гие европейские страны. Для СССР этот путь был заказан: «Мы от­стали от передовых стран на 50–100 лет, — не уставал по­вторять Сталин. — Мы долж­ны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас со­мнут»952.

Второй путь — за счет внешних займов. Такой выбор сделала процветаю­щая сегодня Канада, в какой-то мере по этому пути шла и царская Россия. За ши­рокое обращение к «кредитам и займам извне» ратовал еще в письме к XII съезду партии нарком внешней торговли Л. Красин, считавший, что в противном случае «экономическое восстановление будет долгим мучительным процессом»953. С ним был солидарен и Н. Бухарин, однако Ста­лин считал этот путь «закабалением». Как бы то ни было, получить кредит у европейских государств и США в условиях, когда их экономика находилась в глубоком кризисе, было маловероятно.

Третий путь — эмиссия денег и выпуск государственных ценных бумаг. Эмиссию проводили, но росла денежная масса и соответ­ственно инфляция954. Аналогом размещения ценных бумаг у нас была ежегод­ная добро­вольно-принудительная под­писка всех работающих на очередной заем очередного года «развития народно­го хозяйства». Думаю, что предпринятые всесоюзные кампании не давали ожидаемого эффекта, уж больно низкой была заработная плата в СССР.

Тем не менее, заклеймив и разгромив несогласных с ним, Сталин заста­вил поверить в пра­вильность своего выбора в пользу займов. Н. Н. Асеев в 1933 году по-советски гордился:

Мы рук за подачками

не суем,

наследства ж

забыли оставить нам предки.

Мы сами себе

отпустим заем

первого года

второй пятилетки.

Неужто

цепляться

за толстых

за нянь?

Неужто

канючить

с ручкой по людям?

— Сами себе

сумеем занять, —

сами себе

и выплачивать будем.

Выплаты эти растянулись больше чем на полвека.

В годы восстановления («социалистической реконструкции») народног­о хозяйства страна остро нуждалась в валюте для закупки новых техноло­гий, необходи­мого импортного оборудования. В идеале это должен был быть посто­ян­ный источник больших валютных поступле­ний, но он возможен лишь при разви­той экономике и хорошо нала­жен­ном экспорте. Для разрушен­ной революция­ми­ и двумя войнами страны это было немыслимо: весь ассортимент экс­порта СССР на рубе­же 1920–1930 гг. можно пересчитать по пальцам — зерно, нефть, лес, марганец, пушнина и лен. А. И. Ми­коян, нарком внешней торговли, писал об этом времени: «Тогда мы вывозили много продуктов питания, в которых сами нуждались: сибирское масло, яйца, бекон и много других видов продуктов, а также такое сельскохозяйственное сырье, как лен, конопля и др., хотя у нас тогда многого не хватало, особенно сырья, хлеба и даже бумаги, не говоря уже о разных видах металла. Главным же было то, что у нас не производились необходимые ма­шины для промышленности»955. Сталинский нарком забыл отметить, что основным экспортным товаром, обеспечивающим валютные поступления, было все-таки зерно.

Сразу после ре­волю­ции власть энергично и бес­пощадно изымает у на­рода золотовалют­ные накопления956. По воспоминаниям К. Паустовского, в Одессе для этого был объявлен «День мирного восстания», а горожан предупредили, что «в случае нахождения золота и драгоценных вещей, иностранной валюты, а также предметов роскоши и спекуляции скрывающие их лица будут преда­ны суду, как за измену Родине и контрреволюцию»957.

К 1921 году «благородные металлы в слитках и монете не только были изъяты из обра­щения, но запрещалось и их хранение, и они подлежали кон­фискации, неза­висимо от их количества. ‹...› Что касается иностранной валю­ты, то она могла оставаться у лиц и у учреж­дений, по сог­ла­шению с Нарком­фином, лишь постольку, поскольку она была предназна­чена на неко­то­рые опреде­ленные цели; вся остальная валюта подлежала возмездной сдаче Нар­комфину»958. Марк Шагал вспоминал, как эта конфиска­ция происходила у его тес­тя-ювелира: «Как-то вечером у освещенных витрин оста­новилось семь авто­мобилей ЧК и солдаты стали выгребать драгоценные камни, золото, се­ребро, часы из всех трех магазинов. Потом вломились в квартиру проверить, нет ли и там ценностей.

Забрали даже серебряные столовые приборы — только их успели по­мыть после обеда»959. Шаля­пин в 1921 году после разрешенных советской властью концертов в Лон­доне половину своего гонорара (1400 фунтов) вручил советскому послу Л. Красину, но в мемуарах власть подъелдыкнул: «Это было в добрых тради­циях крепостного рабства, когда мужик, уходивший на отхожие про­мыслы, отдавал помещику, собственнику живота его, часть заработков.

Я традиции уважаю»960.

НЭП несколько упростил эту ситуацию, однако уже на рубеже 20–30-х го­дов государство вновь устраивает масштабные «золотые чистки» — кампа­нии «изъятия компетент­ными органами» валюты и драгоценностей у насе­ления в «фонд индустриа­лиза­ции страны» в обмен на облигации. Государственные бумажки у населения не котировались; для выполнения партийных разнаря­док ОГПУ прибегало к разнообразным ме­рам воздействия, которые сатирически опи­саны М. Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита».

Кроме того, определенный задел был обеспечен конфискацие­й имущества православной церкви (1922, см. выше).

Еще какие-то средства обеспечивали открытые в 1931 году магазины Торгсина961, в которых дефицитные товары отпускались для советских людей и иностранцев за драгметаллы и конвертируемую валюту. Как сообщала в начале 30-х годов зарубежная пресса, «в Москве в отеле Метрополь устраивается бар и танцы под оркестр джаза. Все это спе­циально для иностранцев. Платить за коктей­ли и закуску можно будет только ино­странной валютой. Будут приниматься доллары, гульдены, марки, франки, даже польские злотые, но только не червонцы. Из-за грани­цы выписаны все­возможные специи для приготовле­ния коктейлей ‹...›. Все это делается в ожи­дании большого наплыва иност­ранцев в Москву нынеш­ним летом, и особен­но американцев»962. Более весомым оказался вклад торгсинов. Как отмечает исследователь, «За четыре с небольшим года работы Торгсин скупил у населения золота на 127,3 миллиона рублей, или 98,7 тонны чистого золота, порядка 40% промышленной золотодобычи в СССР за 1932–1935 годы»963.

Остро нуждаясь в валюте, власть распродавала эрмитажные картины зарубежным толс­тосумам, но преимущественно Галу­сту Гюльбенкяну и Эндрю Меллону964. Были проданы две ра­боты Рафаэля, свы­ше десяти — Рембрандта, кроме того полотна Ван Дейка, Ван Эйка, Вероне­зе, Ве­ласкеса, Лукаса Кранаха, Перуджино, Тици­ана, Тьеполо, Рубенса и других великих мастеров. Масштабу распродажи удивится даже посредник покупа­телей — Арманд Хаммер. До 1933 года «из страны ушло более 6000 тонн картин, редких книг и ювелирных наборов»965.

Отступление в прошлое. В советские времена я прочел в журна­ле «Америка», как в 20-е годы какой-то партийный бонза из Политбюро, отдавая А. Хаммеру, по­среднику при сделке, картину Рафаэля «Мадонну Альба», просил объяснить покупателю, Эндрю Меллону, что это са­мая невыгодная сделка в жизни бизнесмена. Хаммер, естественно, всполошился: уж не «фальшак» ли ему всучили вместо оригинала? — «Нет, — успокоили его. — Но очень скоро, после победоносной пролетарской рево­люции в США, американский пролетариат вернет российскому пролетариа­ту его нацио­нальное достояние». В изданной позже, в 70-е годы, в СССР автобиографии А. Хаммера этот эпизод опущен.

Я видел «Благовещение» Ван Эйка в Национальной галерее в Вашингтоне. По музейному правилу рядом с картиной помещается табличка с перечислением предыдущих хо­зяев. Последний хозяин «Благовещения» — ленинградский Эрмитаж.

Валюты все равно не хватало, и Сталин выбрал для индустри­ализации свой, жестокий путь — за счет внутренних источников накопле­ния: жесточайшего режима экономии, ограбления собствен­ного на­рода, прежде всего крестьян­ства, и ограничения потребления.

Отступление в настоящее. Позже, в 1987 году, М. С. Гор­бачев ска­жет: «Партия пред­ложила неведомый ранее путь индуст­риализации — не надеясь на внешние источники финансирования, не дожи­даясь многолетних накоплений за счет развития легкой промышленности, сразу двинуть впе­ред тяжелую индуст­рию. Это был единственно возмож­ный в тех условиях, хотя и немыслимо трудный для страны и народа путь»966.

Горбачев недоговаривает: если выбранный путь был действитель­но «единственно возможным», почему тогда кипели такие яростные бата­лии на заседаниях Политбюро?

Более точно, на мой взгляд, о путях нашей индустриализации выразил­ся Чарльз Сноу: «… все шло в тяжелую промышленность, примитивного на­копления капитала хватало рабочим лишь на чуть большее, чем средства пропитания. Это означало: необходимо усилие, никогда ни одной страной не предпринимавшееся. Смертельный рывок! — и все же тут Сталин был совершенно прав»967. Рывок, конечно, был необходим, но обяза­тельно ли смертельный? Хотелось бы знать ответ на этот трагический не только для моего, еще заставшего его правление, вопрос! Может быть, когда-нибудь история из разряда наук описательных перейдет в разряд точных и ей удастся и квантифицировать «коллективное бессознательное» советского народа, оценить возможность модернизации без ликвидации НЭПа, и т. п. Может быть, может быть… А пока ответ историками дается, как правило, исходя из политических предпочтений. Я ответа не знаю. Но, проштудировав все 18 томов собрания сочинений Сталина, свидетельствую: все годы советской власти он жил с манией неизбежного вооруженного нападения, военной агрессии против СССР. Потенциальный противник менялся — Англия, Япония, Германия, но мания не покидала его сознания. Без «смертельного рывка», без танков, самолетов, артиллерии, оптики, радиосвязи и т. д. стране угрожало порабощение, государственное небытие. Молох войны требовал человеческих жертвоприношений…

В преддверии индустриализации, в 1925 году, выходит Постановление ЦИК и СНК СССР «О режиме экономии», при одновременной отмене «сухо­го закона».

Здесь необходимо маленькое отступление. В 1914 году в России был принят и с 1915 года действовал «сухой за­кон». И Временное, и советское правительство в 1917 году его сохранили. Ко­нечно, без эксцессов не обошлось. «Всем известно, что борьба за винные погреба сейчас же после переворота, — вспоминал О. Брик, — один из мрачных эпизодов Октября — и что матросы не только не разбивали погребов, а норовили их распить и отказывались стрелять в тех, которые за этим вином приходили»968.

Тем не менее, промышленный выпуск водки был прекращен. Однако действие рождает противодействие: в 1923 году «в России удалось учесть 183 миллиона литров кустарной сивухи»969. И все же, как бы то ни было, до 1925 года «сухой закон» формально действовал, хотя уже летом 1923 г. начали продавать водку крепостью в 30˚. В на­роде ее ласко­во прозвали «рыковкой» — в честь нового предсовнаркома А. Рыкова. В конце 1924 г. семь членов Центрального Комитета партии, включая Сталина, обратились в ЦК с предложением ввести в стране водочную монополию: «если нам ради победы пролетариата и крестьянства предстоит чуточку выпачкаться в грязи, — мы пойдем и на это крайнее средство ради интересов нашего дела»970. Против отмены «сухого закона» категорически выступил Л. Д. Троцкий. Он считал: «Развить, укрепить, организовать, довести до конца антиалкогольный режим в стране возрождающегося труда — такова наша задача. И хозяйственные наши и культурные успехи будут идти параллельно с уменьшением числа „градусов“. Тут уступок быть не может»971. Однако Пленум ЦК ВКП(б) не внял доводам Троцкого и закон отменил. С октября 1925 г. начинается продажа водки крепостью уже в 40˚.

В докладе на ХV съезде партии (декабрь 1927) Сталин предложил «начать постепенное свертыва­ние выпуска водки, вводя в дело, вместо водки, такие источники дохода, как ра­дио и кино. В самом деле, отчего бы не взять в руки эти важнейшие средства и поставить на этом деле ударных людей из настоящих большевиков, которые могли бы с успехом раздуть дело и дать, наконец, воз­можность свернуть дело выпуска водки?»972.

Современные данные свидетельствуют, что «доля доходов от продажи спиртных напитков в госбюджете возросла с 2% в 1923/24 финансовом году до 12% в 1927/28 году»973. В ноябре 1927 г. на встрече с иностранными рабочими Сталин скажет: «Сейчас водка дает более 500 миллионов рублей дохода. Отказаться сейчас от водки, значит отказаться от этого дохода, причем нет никаких оснований утверждать, что алкоголизма будет меньше, так как крестьянин начнет производить свою собственную водку, отравляя себя самогоном»974.

Мы не располагаем данными о том, какую долю ежегодных пос­туплений в бюджет обеспечивали тогда до­ходы «от кино и радио», однако можно не сомневаться, что цифры были бы несопостави­мы. Более того, развитие «по культурно-соци­альному фронту», в том числе масштабное строительство сети кинотеатров и радиостанций, требовало зна­чительных капитальных затрат.

Сталин лукавил, предлагая свертыва­ние выпуска водки, — это был скорее демагогический, популистский ход, призванный успокоить общественность, хотя, как и всегда, всё им ска­занное имело нес­колько смыслов, истинный же проявлялся позд­нее, в оп­ределенной политической ситуации.

Наше предположение подтверждается тем, что в сен­тябре 1930 г. в письме к В. Молотову он, размышляя о цене армейской реформы, пишет: «Откуда взять деньги? Нужно, по-моему, увеличить (елико возможно) производство водки. Нужно отбросить ложный стыд и прямо, открыто пойти на максимальное увеличение производства водки на предмет обеспечения действительной и серьезной обороны страны. Стало быть, надо учесть это дело сейчас же, отложив соответствующее сырье для производства водки и формально закрепить его в госбюджете 30–31 года. Имей в виду, что серьезное развитие гражданской авиации тоже потребует уйму денег, для чего опять же придется апеллировать к водке»975. Но это — в личной переписке, а для страны выдви­нут лозунг «Перемотаем доходы от водки на доходы от кино и ра­дио».

Кампанию, которая поднялась в прессе за увеличе­ние дохо­дов «от кино и радио», можно назвать истерической (для просторечного слова радиво журнал «Искусство» изобрел толкование ‘радостное диво’). Хотя декрет 1924 года «О част­ных прием­ных радиостанциях» разрешал гражданам иметь радиоприемники при усло­вии их регистрации в Наркомпросе, вряд ли таких счастливчи­ков могло быть много. Пресса тех лет публикует множество советов, как изготовить домаш­ний детекторный приемник.

Отступление в прошлое. Если в 20-е годы в СССР ключом в страну счастья было электричество, то на рубеже 20–30-х годов ему на смену пришло радио. Была даже попу­лярная песенка: «Я по радио влюбилась, я по радио женилась, а потом по ра­дио дочка родилась». И. Ильф писал в «Записных книжках»: «В фантастических романах главное это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет»976.

В 1930 году в стране уже около 3 млн. радиослушателей, причем на­чиная с 30-х годов и вплоть до середины 50-х в СССР было только проводное ра­диовещание, которое исключало воз­можность свобод­ного выбора программ.

Сталин в 1932 году на встрече с писателями скажет: «Стихи хорошо. Романы еще лучше. Но пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивее... Через пьесу легко сделать наши идеи народными, пустить их в народ»977. Через 4 месяца выйдет постановление СНК о конкурсе на лучшую пьесу с целью «политического воспитания широких масс». В этом году в стране откроется 200 театров рабочей молодежи (ТРАМов).

А. Н. Толстой, по-видимому, хорошо осведомленный о вкусах Хозяина978, еще в 1930 г. предлагал: «Каждый из нас берет на себя обязательство написать, про­работать в студии и поставить, скажем, одну клубную пьесу в год. Тема зада­ется соответствующей комиссией. Второе, каждый из нас должен взять в тех­ническую обработку молодого писателя-выдвиженца979 и вместе с ним осуще­ствить его пьесу. У каждого из нас, таким образом, будут две задачи в год: по­ставить свою пьесу и пьесу молодого товарища»980.

Естественно, что в кампанию за рост доходов, наряду с кино и радио, включились и театры (подробнее об этом см. VIII главу). На совещании директоров театров РСФСР (январь 1931) подвизавшийся на ниве Наркомпроса старый большевик Ф. Кон риториче­ски воп­рошал: «Считаете ли вы нормальным явление, при кото­ром государство должно тра­тить сотни тысяч рублей на дотацию театрам, при котором теат­ры до сих пор продолжают оставаться дефицитными даже в центре?»981. Сове­щание выдвинуло безграмотный с научной точки зрения, но совершенно правильный с точки зрения сиюминутной политики ло­зунг: «Наши теат­ры должны быть и могут быть бездефицитными»982.

На протяжении 30-х годов в прессе не смолкают рапорты о «бездефицит­ной», то есть без убытков, работе театров. Причем доходит до па­радокса: читаю в журнале, как ставят в пример другим театрам МХАТ за успешную «безде­фицитную работу» и здесь же, абзацем ниже указывается в цифрах (причем значительных) выделенная ему государственная дотация на покрытие плановых убытков. Как же это? невеста не может быть «немнож­ко беременна». По зрелом размышлении я пришел к выво­ду, что под без­дефицитной понималась тогда работа без сверхплано­вых убытков.

1928 год Сталин назовет «годом великого перелома» и бу­дет прав: если до этого времени еще сохранялось представление о возможности разных вариантов социально-эконо­мического развития страны, то после 1928 года страна идет уверенно пойдет по пути становления тоталитарного государства.

К этому времени относится пьеса Б. Ромашова об актерах под названием «Смена героев». Это название получило символическое значение. В 1929 году Л. Д. Троцкий, некогда все­сильный, второй в государстве после Ленина, будет арестован и со­слан в Алма-Ату (Турке­стан, как говорили тогда). Позже, в августе, на VI конгрессе Коминтерна рассмотрят его заявление о восстановлении в партии и откажут. Примерно полсотни его сторонников будут отправлены в ссылку. Среди них — остроум­ный К. Радек, которого угораздило отбывать ее в То­боль­ске на улице Свободы. В 1934 г., на XVII съезде партии он говорил: «Я был партией послан, немножко недобровольно (смех) на переучебу ленинизму в не столь отдаленные города»983.

Как это ни парадоксально, именно тогда закладывается и одна из составляющих будущей победы А. Гитлера на выборах в рейхстаг. Сталину и его окружению принадлежит идея (1924), что «фашизм есть боевая организация буржуазии, опирающаяся на активную поддержку социал-демокра­тии», что «эти организации не отрицают, а дополняют друг друга. Это не антипо­ды, а близнецы»984. На IX пле­нуме ИККИ985 (февраль 1928) под давлением Бухарина, сменившего, с подачи Сталина, на посту руководителя Коминтерна Зиновьева, было принято решение усилить борь­бу против социал-демо­кратии, как «агента империализма и опоры реак­ции». И на сей раз чистота идеологических риз ока­залась для коммунистов важнее един­ства действий с социал-демок­ратами. А через полгода VI кон­гресс Комин­терна (июль — август 1928) по инициативе Сталина принял резолю­цию о социал-де­мократах как «социал-фашистах». Левые силы Гер­мании — ком­мунисты и социал-демократы — разругались насмерть, чем окончате­льно расчистили Гит­леру путь к легальной власти.

На рубеже 20–30-х годов в СССР ускоренно восстанавливается режим централизованного государственного управления экономикой. Рыноч­ные же отношения, наоборот, свертываются: упраздняются торговые биржи, ярмар­ки, кредитная система. Чтобы дать представление о стремительных темпах «огосударствления» экономики, приведем две цифры: если в 1929 году доля про­мышленной продукции, поставляемой по договорам поставщиков и поку­пателей, состав­ляла 85%, то в конце 1930 г. — всего 5%986.

В принципе это уже означает ликвидацию НЭПа, к которой призывал в своем выступлении Молотов еще на XIV съезде, предлагая бороться «... не только против отрицательных сторон нэпа, но и за уничтожение нэпа, за то, чтобы мы развернули во всей полноте социалистическое строительство в нашей стране»987.

Объективное противоречие между экономикой, базирующейся на признании частной собственности, и политикой, центральная догма которой состояла в построении коммунизма — бесклассового общества, свободного от этой самой частной собственности, по мере усиления режима единоличной власти обусловливало кончину НЭПа.

Абсолютное большинство советских людей проводило покойника радостными аплодисментами. И это закономерно: настроение низов здесь совпало с по­литическими устремлениями верхов и лично Сталина.

Отступление в настоящее. Новая экономическая политика — не только возврат к рыноч­ным, товарно-денежным отношениям, она рождает предприимчивого homo economicus, частный интерес которого сопрягается с пользой и выгодой госу­дарства. Деятельность нэпмана по определению ориентирована на матери­альный успех, — это азбука хозяйствования. Удачливый нэпман наживал капитал, и это приводило к социальному расслоению. Именно его успех вызывал ненависть к нему абсолют­ного большинства населения. Вообще идея честно заработанных денег чужда российской простонародной ментальности. Даже русская литература XIX века внесла свой вклад в формирование и поддержание отрицательного отношения к богатству и богатым. Приоритет равенства и справедливости как превращенной формы идеи доб­ра (блага), идущий от кре­стьян­ской общи­ны, намного важнее идеи богатства как главного атрибута соци­ального нера­венства. Берущая начало в фольклоре (сказках и пословицах) тема богатых и богат­ства никогда не исчезала… Хотя на самом деле народное сознание амбива­лентно: преодолев поставленные богатеем (царем, барином, глупым помещиком, мачехой, старшим братом и т. д.) пре­пятствия, герои волшебных сказок в финале не только соеди­няются, но и собираются жить-поживать да добро на­живать. Тем не менее, рефреном в русской, а позднее и в советской лите­ратуре звучит обличение «греха богатства» (Л. Толстой). Богатый — всегда мздо- или лихоимец, граби­тель, ростов­щик, кро­восос, мошенник, растратчик, аферист. Богатство — со­мнительно, преступно, нажито на крови, боли и скорби убогих, горемычных, си­рых, всех «униженных и оскорбленных». Как же: от трудов праведных не наживешь палат каменных…

Гоголь высмеял проходи­мца Чичикова, однако альтернативу ему, в лице честного, порядочного Костанжо­гло, прописать не смог и отправил вторую часть поэмы в печь. По­размы­слим, абстрагируясь от нравственных максим: нарушал ли закон скупщик мертвых душ Чичиков? Думается, не нарушал. Законники в Петер­бурге и помыс­лить не могли, что человек в трезвом уме и ясной памяти соблазнится ску­пать мертвые души. Акция не только бессмысленная, но и очевидно невы­годная: во-пер­вых, плати за них владельцам (не все ж поме­щики Манило­вы!), во-вторых, до очередной ревизии отдай за них еще и налог государ­ству. Чи­чиков просто-напросто воспользовался щелью в законода­тель­стве. Прав современ­ный исследователь: «Если посмотреть на чичи­ковское предприя­тие с точки зрения развития рыночной экономики, то в нем сложно обнару­жить что-либо противоречащее логике нарождаю­щихся финансовых отноше­ний и их функционирования. По коммерческому счету, герой расширяет тер­риторию индивидуального финансового творче­ства, ис­пользует уже извест­ные виды простейших махинаций...»988. Тем не менее, вот уже полтора века для всех россиян (и я не исключение) он остается символом пусть и обходительно­го, но мошенни­ка.

По этой же причине рука не поднимается прославить российско­е купечество, хотя очевидно: обогащалось купеческое сословие — богате­ла и крепла Россия. А как над ними наиздевались писатели-современ­ники — вдосталь и всласть! Даже великий А. Н. Островский, отточивший свое са­тирическое перо на обличении купечества, опомнился слишком поздно и не успел по справедливости отобразить их позитивную роль. И чеховский Ло­пахин с тонкими пальцами и нежной душой заносит топор над виш­невым садом. Хозяин он, бесспорно, толковый, с ком­мер­ческой точки зрения все делает правильно, но — противно: «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь», — говорит он. Пожалуй, един­ственное исклю­чение здесь Максим Горький, пока­завший в своем дореволюционном творчестве созидательную энергию купече­ского сословия (он высмеял и расхожую поговорку насчет труда праведного и палат каменных, как «созданную цинизмом хищников и тупым отчаянием неудачников»989).

Великие реформы Александра II дали мощный толчок развитию внут­реннего и внешнего рынка России. Как на дрожжах поднялся и утвердился торгово-промышленный класс — дети и внуки крепостных кре­стьян, мещан и купцов. В новых условиях эконо­мическая роль дворянства — прежде весьма значительная — сильно снижается, доля дворян в со­стоятельном классе «новых богатых» исчезаю­ще мала. Этот факт можно среди прочего объяснить и тем, что дворяне и их дети получали образование в гимназиях и универси­тетах, где им прививали любовь к великой русской ли­тературе. А человек, знающий и любящий русскую литературу, по определе­нию не может быть удачливым предпринимателем в условиях «дикого» рос­сийского рынка: она формирует совершенно иную систему ценностей, эти­ку, прин­ципиально иную, нерыночную, ментальность. Абсолютно уверен, что и среди совре­менных нам олигархов (а в стране сегодня, в 2008 году более ста долларо­вых миллиарде­ров!) истинных любителей российской словесности можно сосчитать на пальцах одной руки.

Выше мы писали об «обманутом поколении» красногвардей­цев, которые восприняли НЭП как предательство идей Октября. И они, и большинство творческой интеллигенции, и «железные прорабы» сталинских пятилеток отнеслись к отмене НЭПа и переходу ко «второму огосударствлению» как к возврату социальных ценностей «военного коммунизма», новому этапу «штурма небес».

На Всесоюзном совещании хо­зяйственников — «пролетар­ской интеллигенции» (1931) зал требует у В. М. Молотова отменить хозрас­чет как атрибут НЭПа, поскольку мы уже «полно­стью овладели производ­ством». Председатель правительства шутливо предо­стерег против бюрократической отмены хозрасчета, уверив, что со вре­менем он сам отомрет.

Замена экономических методов управления административно-команд­ными не прохо­дит бесследно — при­вычка к производственной дисциплине, каче­ст­венной, эффективной работе, материальный интерес к производительному труду, какое-то время еще сохранявшиеся у рабочих после ликвидации НЭПа, в ус­ловиях государственного управле­ния хо­зяйственной деятельностью и карточной системы на продукты питания пропадает.

Власть пытается найти замену экономическим стимулам, но так как по­добного рода прецедентов в истории мировой экономики не было, делается это эмпирически, на ощупь. С весны 1929 г. широко пропагандируетс­я «социалистическое соревнование», в апреле 1930 г. — его новые формы: встречный промфинплан990, хозрасчетные бригады, «об­ществен­ный буксир» и т. д. В январе 1930 г. ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ обратились «ко всем рабочим Советского Союза» с предложением «немедленно развернуть широкую кам­панию по организации и вербовке ленинского призыва ударников»991. Интерес­но, что для внедрения этого почина в жизнь ЦК ВКП(б) в своем Постан­овлении вынужден прибегнуть к более чем весомым социально-экономич­еским стимулам, как-то: «широко премировать лучшие ударные бри­гады, коллективы, цехи, а равно отдельных, особо отличившихся ударников из ра­бочих и инженерно-технического персонала (представление к ордену Трудо­вого Знамени, посылка на учебу, предоставление мест в санаториях, домах отдыха, посылка за границу для повышения квалификации и т. д.)»992. В 1932 году в Ленинграде дается старт новой кампании — «Догнать и перегнать» (ДИП) Европу и Америку. И здесь предлагается «реальное премирование (sic!) предложений бригад ДИП, дающих производственный эффект»993. А в 1935 году начнется широкая пропаганда «стахановского движения» — в честь шахтера А. Г. Стаханова, вырубившего за смену 102 тонны угля, превы­сив дневную норму выработки в 14 раз. Его почин будет распропа­гандирован по стране: пресса чуть ли не ежедневно сообщала о но­вых героях-стахановцах, устанавливающих рекорды во всех от­раслях народ­ного хозяйства — Изотове, Бусыгине, Кривоносе и др. Наркома тяжелой промышленности Г. К. Орджоникидзе распирало от гордости, когда он рассказы­вал об успехах бригадира сталеваров Макара Мазая: «Профессо­ра и академики нам прямо голову забивали, что больше чем четыре тонны с одного квадрат­ного метра площади пода мартеновской печи дать не можем. А какой-то ком­сомолец Мазай ахнул и дал двенадцать тонн… Но, может быть, это было лишь один раз? Нет, в течение 25 дней он давал по двена­дцать тонн. Этого нигде в мире нет»994. Власть всячески поощряла рекорды — несколько позже, в ноябре 1935 г. в Москве пройдет все­союзное совещание стахановцев. Все это понятно: экономических стимулов к добросовестному, эффективному труду не было, страна нуждалась в рекордах и героях…

Отступление в прошлое. В конце 50-х годов мне довелось прочи­тать ряд статей об этих стахановских рекордах. В статьях убедительно дока­зы­валось, что все они приводили к сбоям нормального ритма произ­водства, нерациональному использованию наличных ресурсов, ускоренному из­носу оборудования и, в конечном итоге, к неэффективным результатам хозяйст­вования. Сами стахановцы, разумеется, здесь ни при чем — они честно вкалывали. Но инициаторы рекордов (как правило, парторги предприятий) ради всесоюзной показухи не жалели их сил и времени. И главное, ни гра­мотный инженер, ни толковый, знающий хозяйственник не могли высту­пить против очередного «социалистического почина» без риска получить ярлык если не «врага народа», то как минимум «вредителя». Апелляция к научным нормам высокомерно отвергалась, газеты пестрели ка­рикатурами, в которых гегемон-вели­кан сметает со своего пути черве­образных «спецов».

Судя по документам, надежды власти добиться такими методами ро­ста производительности труда, его интенсификации если и оправдались, то в очень незначительной степени.

В хозяйственной сфере власть переходит от внеэкономическо­го стимулирования к административному принуждению995.

«Ого­сударствление» социально-эко­номической жизни страны означает, что выбор стратегии ее развития, принятие решений по всем вопросам хозяй­ствен­ного управления прина­д­лежит уже власти, ее держав­ному усмотрению. Главная цель при этом — предсказуе­мость, определенность жизни, получение заранее за­данных ре­зультатов. Не­санкционированная инициатива снизу пресекается именно по причине своей непредсказуемо­сти, она может быть потенци­ально опасна для исполни­тельной верти­кали. В. М. Молотов дал непревзойденное в своей совет­ской простоте определение: «Что та­кое социализм? Это государ­ственное управление экономикой».

С 1928 года СССР переходит к пятилетнему планированию народного хо­зяйства. В стране разверты­вается широкая дискуссия по поводу показате­лей двух вариантов плана — отправно­го и оптимального, даже школьники штуди­руют и обсуждают пятилетний план на уроках. Сверхзадача плана — превращение СССР из аграрной страны в мощ­ную индустриально-аграр­ную державу. В ходе об­суж­дения отправной, более реальный и менее амбициозный, вариант плана был отвергнут как оппортунистический, а утвержденные в мае 1929 г. на V съезде Советов СССР показатели оптимального плана волюнтаристски пе­ресмат­ривались в сторону их сильного увеличения. Трезвые экономисты и опытные производственники предупреждали, что «большой скачок» не только нереа­лен, но и чреват перекосами и сбоями в экономи­ке. На этой же точке зрения стоял и Председатель ВСНХ В. В. Куйбышев, который считал, что форсирован­ные темпы разви­тия «„непо­сильны“ для экономики и ‹...› ведут неизбежно к нарушению не­обходимых пропорций между отдельными элементами на­род­ного хозяйства. Путь сверхиндустриалистических настроений... в ко­неч­ном счете неиз­бежно ведет к срыву самого дела индустриализации, к раз­рыву союза рабо­чего класса и крестьянства. Такая проектировка была бы, не­сомненно, тяг­чайшей и экономической и политической ошибкой»996. Одна­ко сбалансированный под­ход прагматиков был заклей­мен, а на них навешен идеологиче­ский ярлык «правых капитулянтов».

«Взвинчивание темпов» экономики объ­являлось больше­вистской атакой на НЭП, «социалистическим штурмом». Во многом инициа­тива такого «подхлестывания» принадлежит Сталину, который в 1933 году так обосновывал необходимость выбора этого пути: «Осуществ­ляя пятилетку и организуя победу в области промышленного строительства, партия проводи­ла политику наиболее ускоренных темпов развития промышленности. Пар­тия как бы подхлестывала страну, ускоряя ее бег вперед.

Правильно ли поступала партия, проводя политику наиболее ускорен­ных темпов?

Да, безусловно правильно.

Нельзя не подгонять страну, которая отстала на сто лет и которой угро­жает из-за ее отсталости смертельная опасность. Только таким образом мож­но было дать стране возможность наскоро перевооружиться на базе новой техники и выйти, наконец, на широкую дорогу»997.

Его поддержало большинство в политбюро и в ЦК партии. Ученых, выступавших против ускоренных темпов индустриализации, подвергали репрессиям. Будущий академик от экономической науки С. Г. Струмилин в 1926 году, объясняя в Совнархозе принципы пятилетнего планирования, на вопрос из аудитории: «Товарищ академик, так все-таки вы стоите за высокие темпы роста экономики или за низкие?», — ответил: «Лучше стоять за высокие темпы, чем сидеть за низкие». Зато молодежь, «вы­дви­женцы от станка и сохи», была в эйфории от явного и зримого роста мо­гу­щества страны. Они объясняли последнее не действием эко­номических зако­нов, не дос­тижением НЭПа, а единственно и только большевистским руко­водством хо­зяйст­венной жизнью. «Мы диалек­тику учили не по Гегелю», — сказал Маяковский. Никто из «красных профес­соров» не учился эконо­миче­ской теории по А. Маршаллу, В. Парето, В. Леонтьеву или Д. Кейнсу. Упомянутый С. Г. Струмилин в 1927 году самоуверенно утвер­ждал: «наша задача не в том, чтобы изучать экономику, а в том, чтобы пере­делы­вать ее; никакие законы нас не связывают; нет таких крепостей, ко­торые большевики не могли бы взять. Воп­рос о темпах решают люди»998. Между тем игнорирование экономических законов мстит кризисом, голодом и обнищанием народа. Сталин был как никогда прав, когда говорил: «… если мы придерживаемся нэпа, то потому, что она (политика. — Г. Д.) служит делу социализма. А когда она перестанет служить делу социализма, мы ее отбросим к чорту (sic)»999.

В 1928 году начинается насильственная коллективизация крестьян­ства или, по вы­ражению Ю. Черниченко, «колхозный АгроГУЛАГ».

В октябре 1917 г. большевикам удалось взять власть, а потом и сох­ранить ее только благодаря поддержке крестьян, получивших землю. Но действительного политического союза рабочих и крестьян в годы военного коммунизма не случилось — дельные мужики с крепким, добротным хозяй­ством, как мы показали выше, объединялись и давали вооруженный от­пор грабительским реквизициям продотрядов и комбедов (комитетов бед­ноты).

Дымящийся вулкан непокорства крестьян, готовый вспыхнуть каждую минуту, был для власти напоминанием о возможных бунтах и мятежах. Чтобы сохранить главные постулаты господствующей идеологии, она разделила крестьян на три группы: бедняки — верные друзья пролета­риата; середняки — колеблющиеся, но не безнадежные; и кулаки — вра­ги советской власти на селе. Любой исследова­тель знает, что всякая классификация условна, что она всего лишь схема, что жизнь всегда богаче и шире ее и т. д. Но то исследователь, советская же власть строилась на идеологической доминанте: сказано «кулак», значит — эксплуата­тор, куркуль и мироед. Впрочем, сама неоперациональность, неопределенность понятия позволяла в зависимости от обстановки расширять круг «кулаков». Естественно, что для всякого советского чело­века гражданским долгом было их «раскулачива­ние», а упираю­щегося середняка или бедняка всегда можно было объявить «подкулачни­ком» или «кулацким подпевалой» — тут помогало лексическое богатство русского языка...

Ценовые «ножницы», неэквивалентный обмен между городом и деревней, издевательские налоги (за жука-долгоносика, за содержание собак не на при­вязи и т. д.), словом, вся политика правящей партии по отношению к крестьянству в середине 20-х годов обуслови­ла его по большей части негативное отношение к совет­ской власти. Однако Сталин хорошо понимал, что индустриализация вызовет рост город­ского на­селения, а следовательно и спрос на хлеб, поэтому в январе 1928 года заявил: «По­ставить нашу индустрию в зависимость от кулацких капризов мы не мо­жем»1000. Он выдвинул и обосновал необходимость обложения крестьянства чем-то «вроде „дани“, нечто вроде сверхналога»1001. Он не был здесь первооткрыва­телем, эту идею предлагал прежде Е. А. Преображенский, считавший, что ин­дустриализация в России возможна лишь при неэквивалентном обмене меж­ду промышленностью и сельским хозяйством (он называл это «эксплуатаци­ей досоциалистических форм хозяйства»).

Оппонировавший им Бухарин защищал альтернативную линию «аграр­но-коо­перативного социализма»1002 с идеей «мирного врас­тания кулака в социа­лизм» и ло­зунгом «Обогащайтесь!»: «В общем и целом всему крестьян­ству, всем его слоям нужно сказать: обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство. Только идиоты могут говорить, что у нас всегда должна быть беднота; мы должны теперь вести такую политику, в результате кото­рой у нас беднота исчезла бы. Общество бедных — это „паршивый социализм“»1003. Но время работало против него. Политбюро заставило Бухарина фактически дезавуировать идею обогащения, обвинив его в защите кулака, и снять лозунг. Всего через два года он выступил с предложением «форсированного нажима» на кулака, а в 1929 году вообще заявил, что с ним, кулаком, «нужно разговаривать языком свинца»1004.

Советская власть объя­вила кулака вне закона, обложив его «данью». В сек­ретном письме членам Политбюро (15 июня 1928) зам. нарко­ма финансов М. И. Фрумкин напишет, что на засе­дании Уральского обкома В. М. Моло­тов выдал от­ношение власти к крестьян­ству: «Надо уда­рить по кулаку так, чтобы перед нами вытянулся середняк»1005.

«Ножницы» цен между промышленными и сельскохозяйственными то­варами к 1926 году были столь велики, что деревня предпочитала натураль­ное хозяйство рынку, хотя страна остро нуждалась в товарной продукции села, прежде всего хлебе. Рачительный крестьянин соображал: обогащаться бессмысленно, это значит по­пасть в фискальную зависимость от государства. На объединенном Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) (1929) Н. И. Бухарин выступил со словами: «Мы говорим ему (крестьянину. — Г. Д.): расширяй яровой клин, а он гово­рит: знаю я, я расширю, а придет время — будут введены чрезвычайные меры и все у меня отберут. Вы говорите ему о повышении техники, об очи­стке семян и т. д., а он говорит: прекрасно, я буду расширять, очищать, а вы придете и отберете»1006. Поэтому Фрумкин имел полное право обобщить: «Вся­кий стимул улучшения хозяйства, улучшения живого и мертвого ин­вентаря, продуктив­ного скота парализует страх быть зачисленным в кула­ки»1007. Страшные последствия раскулачивания пока­зала уже первая волна ударной коллективизации в 1928 году.

Перекачка ресурсов из сельского хозяйства в промышленность оберну­лась введением в 1928 году карточной системы на основные продукты пита­ния, что отменило де-факто рыночные отношения. В стране появляются зак­рытые распределители (в том числе для рабочих), продукты покупают, минуя рыночную торговлю, по так называемым заборным книжкам. С 1929 до 1935 г. по кар­точкам будут выдаваться уже все основные виды продуктов — вплоть до картофеля, мяса, рыбы, масла, сыра, сахара; по тало­нам — одежда и обувь. Доселе никогда, ни в од­ной стране не вводилась карточная система на ос­новные продукты питания в мирное время — мы и здесь, к не­счастью, были первы­ми.

В начале 1928 г., несмотря на хорошие урожаи предыдущих трех лет, в стране наступил «хлебозаготовительный кризис». Сталин, выступая на собра­нии актива московской организации ВКП(б), признал, что «к январю этого года мы имели дефицит в заготовках хлеба в 130 млн. пудов. ‹...› Создалось „оригинальное“ положение: хлеба много в стране, а заготовки хлеба падают, создавая угрозу голода в городах и в Красной Армии»1008. Заготовки хлеба падали, потому что государство с 1926 года стало регулировать ценообразование, что, по мнению Н. Д. Кондратьева, было равносильно «ковырянию ржавым гвоздем в тонком часовом механизме».

Исследования экономистов — и дореволюционных (Н. Чаянов), и совет­ских (В. С. Немчинов)1009 — показали, что основными поставщиками товарного хлеба являлись крупные хозяйст­ва. Сталин на конференции аг­рарников-марксистов (27 декабря 1929 г.) рассуждал: «Наше мелкокрестьян­ское хозяйство не только не осуществляет в своей массе ежегодно расширен­ного воспроизводства, но, наоборот, оно очень редко имеет воз­можность осуществлять даже простое воспроизводство. ‹...› Где же выход? Выход в том, чтобы укрупнить сельское хозяйство, сделать его способным к накопле­нию, к расширенному воспроизводству и преобразовать таким об­разом сель­скохозяйственную базу народного хозяйства»1010. Цель в общем сфор­мулиро­вана правильно — основными производителями товарного зерна в СССР были относительно крупные, то есть кулацкие хозяйства; аналогич­ным образом рассуждали и цитируе­мые им в этой речи Энгельс и Ленин. А вот пути дос­тижения этой цели у доклад­чика и его предшественников разли­чаются кар­динально. Сталин цитирует Энгельса, который пишет о «мелком крестья­нине»: «Мы будем делать все возможное, чтобы... облегчить ему переход к това­риществу, в случае, если он на это решится; в том же случае, если он еще не будет в со­стоянии принять это решение, мы постараемся предоставить ему возможно больше времени подумать об этом…»1011. И Ле­нин, как мы показали выше, считал, что «дело перера­ботки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и на­выков есть дело, требующее поколений»1012. Между тем Сталин, опери­руя цифрами о производстве товарного хлеба кулаками и колхо­за­ми-совхозами, выдвигает «политику ликвидации кулачества, как класса»1013. Цена вопроса для него роли не играет: «Снявши голову, по воло­сам не плачут», — так резюмирует он свои рассуждения о раскулачива­нии1014.

Что же касается размера обрабатываемых земель, тут уже его фантазия не знает границ: «Рухнули и рассеялись в прах возражения „науки“ против возможности и целесообразности организации крупных зерновых фабрик в 40–50 тысяч гектаров. Практика опровергла возражения „науки“, показав лишний раз, что не только практика должна учиться у „науки“, но и „науке“ не мешало бы поучиться у практики»1015.

Другой аргумент, характерный для сталинской «железной» логики, состоял в том, что советская власть и социалистический строительство держатся «на двух разных основах, на основе самой крупной и объединенной промышленно­сти и на основе самого раздробленного и отсталого мелкокрестьян­ского хозяй­ства»1016. Отсюда вывод: надо переводить сельское хозяйство на базу круп­ного производства, т. е. в колхозы, иначе неизбежен возврат к капитализму. По­чему, в силу каких объективных при­чин советский строй не мо­жет дер­жаться на разнородных основах — непонятно. Опыт коммунистического Китая по­казывает, что не только может, но, более того, эти «разнородные основы» прекрасно до­полняют друг друга. На самом же деле выдвинутая Сталиным программа была ему необхо­дима в борьбе с оппонентами в ЦК и ЦКК ВКП(б) ― Бухари­ным, Рыковым, Томским и другими. Поэтому в 1929 году он усиливает провозглашенную Молотовым идею: «Наступать на кулачество — это зна­чит подготовиться к делу и уда­рить по кулачеству, но ударить по нему так, чтобы оно не могло больше подняться на ноги. Это и называется у нас, большевиков, настоящим насту­плением»1017.

Ноябрьский (1929 года) пленум ЦК ВКП(б) официально выдвинет лозунг сплошной коллективизации. Осторожному прагматику Сталину, может быть, впервые изменяет чувство меры. «Ясно, — утверждает он в работе „Год вели­кого перелома“, — что наше молодое крупное социалистическое земледелие (колхозное и совхозное) имеет великую будущность, что оно будет проявлять чудеса роста. ‹...› нет оснований сомневаться в том, что наша страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире»1018.

Крестьяне вступали в колхозы не столько добровольно, сколько принудительно, они резали скот, чтоб не отдавать его в артельный общаг.

Я уже неоднократно цитировал критические экзерсисы Л. С. Сосновского, его, так сказать, любимое хобби. А был он профессиональным революционером, причем с 1923 года — последовательным троцкистом. За это в 1927 году он был исключен из партии, в 1928-м сослан в ссылку, а в 1929 году арестован. Из ссылки он посылал письма в печатный орган Троцкого «Бюллетень Оппозиции (большевиков-ленинцев)». В одном из них (1928 г.) он писал: «Закрытие рынка, поголовный обход дворов, введение в употребление термина „излишки“, запрещение молоть крестьянам зерно выше скудной потребительской нормы, принудительное распределение (с наганом) облигаций займа, нарушение всех сроков взимания налога, самообложение, как дополнительный внезапный налог на середняка (кулака окулаченный аппарат не очень беспокоил) — где в нашей платформе или контр-тезисах что-нибудь подобное? Упразднение нэпа в деревне — кому из нас могло это прийти в голову даже в горячке дискуссии? А ЦК всё это осуществил. Пусть не играют комедии с обвинениями в перегибе. Достаточно официальных документов имеется, чтобы изобличить руководство в отмене на практике нэпа»1019.

Небрежение власти жизнью народа имеет своим естественным результатом зреющее в стране недовольство. И для разреше­ния этой социальной напряженности есть два выхода.

Первый — направить гнев народа на врага внешнего. СССР попробо­вал это — я имею в виду конфликт на КВЖД1020. Однако оказалось, что страна еще не го­това к полномасштабному военному конфликту.

Тогда Сталин выбирает второй путь — он выбирает в качестве объекта внутреннего врага. Страна переходит от «веге­тарианского» способа существо­вания к «людоедскому». Возможно, это имел в виду в своей речи на торжественном заседании, посвященном 70-летию Октября, М. С. Горбачев, когда говорил о «немыслимо трудном для страны и народа пути».

Предвидение В. Ходасевича, к сожалению, оправдалось: утверждение Сталина на вершине политической вла­сти сопровождалось широкомасштабной «охотой на ведьм» — не только на политических противников, но, и главным образом, на научно-техническую интеллигенцию.

1928 год начинался тяжело. В феврале было объявлено о раскрытии ор­ганами ОГПУ «Шахтинского дела» — своего рода генеральной репетиции бу­дущих показательных политических процессов. Пресса приводила леденящие кровь факты: инженеры-антисоветчики объедини­лись, что­бы взрывать электростанции, заливать шахты водой, ломать и раз­бивать машины и т. д. По версии ОГПУ их действия координировались ми­фичес­ким «Парижским центром», откуда они якобы получали указания и деньги.

Вне всякого сомнения, аварии на производстве случались — инвести­ций не было, старое, изношенное, еще дореволюционное оборудование, есте­ственно, ломалось. Но при чем здесь инженер? Одна­ко именно он в образе «вредителя» персонифицируется в эти годы как главный враг совет­ской власти.

Приговор обвиняемым утверждался на Политбюро ЦК ВКП(б). По сви­детельству М. Я. Гефтера, мнения разделились: «„Он, — сказал Бухарин о Ста­лине, — предлагал ни одного расстрела по Шахтинскому делу (мы голоснули против)“. Мы — это Бухарин, Рыков и Томский, к которым присоединилось большинство Политбюро»1021.

Суд вынес 11 смертных приговоров, 5 человек было расстреляно, шестерым казнь была заменена 10 годами.

Правда, опыта организации громких политических процессов еще не было, и большинство из 53 обвиняемых по «Шахтинскому делу» инженеров и техников на суде отказа­лось от самооговора. Кремлевские опричники учтут эти свои «недоработки» в буду­щем.

Тем не менее, дело получило в стране громкий резонанс: советская об­щественность гневно и единодушно клеймила «вредителей», деятели искус­ства возму­щались и требовали беспощадного пролетарского суда. Отметился в этом ряду и В. Э. Мейерхольд, которому едва ли не впервые из­менило чувство со­циальной перспек­тивы.

Думается, что это показательное дело имело и другой, дополнитель­ный смысл, который углядели только рапповцы. Шахтинским процессом власть выказала свое истинное отношение к бывшим «спецам», с помощью кото­рых подни­малась экономика страны. Во всяком случае, именно рапповцы вос­пользовались сложившейся политической конъюнкту­рой, чтобы пойти в атаку на «попутчиков» — «спецов» в литерату­ре.

«Шахтинское дело» будет, как мы сказали, первой ласточкой широкомасштабных про­цессов. Следующий, 1929 год станет годом политической победы И. Стали­на над его последними оппонентами — группой Бухарина, которая будет обвинена в «правом уклоне». Уже на вершине власти Сталин преду­пре­дит партию на XVI съезде (1930 г.): «Репрессии в об­ласти со­циалистического строительства яв­ляют­ся необходимым элемен­том наступ­ления»1022.

В стране запускается беспере­бой­ный конвейер поли­ти­ческих судов: по делу контрреволюционной органи­зации вреди­телей рабочего снабжения (сентябрь 1930); сфабрикованным ОГПУ делом Кресть­янской трудовой партии, возглавляемой учеными-экономиста­ми Н. Кондратьевым и А. Чаяновым (1930); делом «Академии наук» (1929–1931); делом Промпартии («Инжен­ерного центра», 1930). Многотысяч­ные демонстрации несли плакаты с одним-единст­венным сло­вом «Смерть!». Из 11 обвиняем­ых по делу Промпартии до приговора дожи­вут семеро. Обвиняемых приговорили к смерт­ной казни, но че­рез день правительство заменило высшую меру наказания тюремным за­клю­чением. И только через 60 лет выяснилось, что дело Пром­партии было организовано в недрах ОГПУ. Профессор МВТУ и ди­ректор Теплотехнического института Л. К. Рамзин, талантливый ин­женер, объявленный главой этой «вредитель­ской шайки», на допросе «признался», что, будучи в Лондоне, Париже, Варшаве готовил военную интервенцию против СССР. Он сломал­ся, стал «подсадной уткой» и «сдавал» ос­тальных обви­няемых1023. Масштабные государственные репрессалии против технической интеллигенции породили в те годы грустную шутку о тюрьмах как «домах отдыха инженеров и техников».

В этом же году ОГПУ организует «дело украинских национали­стов», преимущественно писателей, по обвинению в создании никогда не существовавшей организации СВУ (Спiлка визволення Украïни). Сталин должен был утвердить расстрельный список и распорядился принести сочинения писателей. Придя за списком, всемогущий тогда Г. Ягода уви­дел отложенный отдельно томик стихов М. Рыль­ского. Ука­зывая на книгу, Сталин сказал: «Этого — не трогать. Со временем может академик по­лучить­ся». И как в воду глядел: М. Рыльский стал-таки академиком, но пе­рестал быть поэтом.

В марте 1931 г. проходит процесс «Союзного бюро ЦК РСДРП меньше­виков» — суд над этой партией и II Интернационалом.

Можно сказать, что на рубеже 1920–1930 гг. «молот ведьм» в СССР набира­ет силу. Он работал и раньше, но имел тогда для ча­сти общества хоть какую-то рацио­нально объяснимую логику ­­— жертвы отбирались преимущественно по классовой или партийной принадлежности. Теперь же «вредителем» мог ока­заться каждый: пролетарская пушка стреляла «туда и сюда». Имажинист и секретный агент ГПУ (расстрелянный в 1937) Вольф Эрлих писал так:

Подумай, друг: не только для свинины —

И для расстрела создан человек.

(В. Эрлих. О свинье, 1930)

В стране устанавливается, по мнению М. Шагинян, «дикта­тура стра­ха». Это выражение, правда, по­дано ею предельно аккуратно — его использует в романе «Гидроцен­траль» заезжий иностранный писа­тель, который говорит: «Я видел много, много мест, много, много людей. Но я не видел ни одного уваженья к человеку, нигде, нигде», — и объясняет «дик­татуру страха» тем, что в СССР «один другому ме­шает и один другого боит­ся». Судя по времени создания романа, прообразом этого иностранца мог быть Эмиль Людвиг, задавший в интервью Сталину вопрос: «Мне кажется, что значительная часть населения Советского Союза испытывает чувство страха, боязни перед Советской властью, и что на этом чувстве страха в определенной мере покоится устойчивость Советской власти». Мандельштам в январе 1931 г., тогда еще не «враг народа», написал великое трехстишие1024 об этом:

Помоги, Господь, эту ночь прожить:

Я за жизнь боюсь — за твою рабу —

В Петербурге жить — словно спать в гробу!

Государственный террор против собственного народа имел прагматическую цель: он не только устанавливал «диктатуру страха» в стране, но и обеспечивал индустриальное строительство принудительным рабским тру­дом заключенных. 27 июня 1929 г. Политбюро ЦК ВКП(б) узаконивает по­становление «Об использовании труда уголовно-заключенных», и на смену прежним концлагерям при­ходят «исправительно-трудовые» лагеря, куда направлялись все осужден­ные на три года и выше.

В 1931 году Сталин скажет, что года два назад «старая техническая интел­лигенция была заражена болезнью вредительства. Более того, вредительство составляло тогда своего рода моду. Одни вредили, другие покрывали вреди­телей, третьи умывали руки и соблюдали нейтралитет, четвертые колебались между Советской властью и вредителями»1025. Думается, что не последняя причина целенаправленных государственных репрессий против инженерно-технической интеллигенции заключалась в том, что ее устранение еще и освобо­ждало рабочие места для новых, рабфаковских, инженеров, обеспечивало их карьерный рост («вертикальная мобильность»), что безусловно укрепляя социальную базу власти.

Инициативу власти энергично поддержат сервильные писатели, свое более чем веское слово скажет и литературный вождь М. Горький: в пьесе «Сомов и другие» он «разоблачит» инженеров-вредителей и походя пнет писателей Серебряного века.

Масштабные репрессии потребовали строительства новых лагерей для заключенных. В. Шаламов, арестованный в 1928 году, вспоминал о постройке в 1929–1930 гг. такого лагеря на Чуртане: «Размещаясь там на сы­рых дос­ках-на­рах, а то и просто вповалку, тысячи, десятки тысяч людей строили Город Света ‹...›. Лагерная зона, новенькая, „с иголочки“, блестела, сияла, слепила глаза. Сорок бараков — соловецкий стандарт двадцатых го­дов, по двести пятьдесят мест в каждом на сплошных нарах в два этажа. Баня с асфальто­вым полом на 600 шаек с горячей и холодной водой. Клуб с кинобу­дкой и большой сценой. Превосходная новенькая дезкамера. Коню­шня на 300 лоша­дей. ‹...› Колонны лагерного клуба чем-то напоминали Парфенон, но были страшнее Парфенона»1026. До начала 30-х годов клуб действительно вхо­дил в «обязательный набор» исправительного лагеря. Так, в фабрично-тру­до­вой ко­лонии в Крюкове имелись «библиотека, уголок Ленина и клуб-те­атр. За по­следние 3 месяца было поставлено заключенными 8 спектаклей, причем жен­ский персонал был представлен женами и дочерьми членов администрации»1027.

Идеологическое одурманивание людей к середине 20-х годов начинает приносить свои первые плоды — в стране можно наблюдать то­тальную перемену фами­лий, имен, отчеств. За мизерную плату в газетах всех уровней дети пуб­лично отказываются от своих родителей, родители от детей, брат от се­стры и т. д.: «Отрекаюсь от отца (матери, сестры, брата, дяди и т. д.), чуж­дого мне идеоло­гически, и порываю с ним всяческую связь». Это явление был столь масштабно, что Демьян Бедный шут­ливо предлагал в 1925 г. переименовать себя в Пуш­кина, изда­вать сочи­нения по­следнего как свои и получать причитающийся авторский го­норар. И. Ильф в запис­ных книжках 1930 года сыронизирует: «Иоанн Гроз­ный отмеже­вывается от своего сына»1028. Известно — кого бог хочет ли­шить будущего, у того от­нимает прошлое. Эту, в сущности трагическую, ситу­ацию блиста­тельно обыграл Н. М. Олейников в стихотворении «Перемена фа­милии»:

Козловым я был Александром,

А больше им быть не хочу.

Хочу быть Орловым Никандром,

За это я деньги плачу.

В финале Александр, ставший Никандром, кончает жизнь самоубий­ством, поскольку

… Оказалось,

Нельзя было этим шутить.

Сознанье мое разры­валось,

И мне не хотелося жить.

Одновременно появляются новые, советские имена: Авангард, Эрли (Эра ленинских идей), Лентрош (Ленин, Троцкий, Шаумян), Тролезин (Троцкий, Ленин, Зиновьев), Ясленик (Я с Лениным и Крупской), Даздраперма (Да здравствует Первое мая), Дзорис (Да здравствует Октябрьская револю­ция и социализм), Ким (Коммунистический Интернационал молодежи), Мюда (Международный юношеский день), Пиноб (Пионер нового быта), Лагшмивар (Лагерь Шмидта в Арктике), Оюшминаль (Отто Юльевич Шмидт на льдине), Марлены, Владилены, Дзерме­ны (Дзержинский, Мен­жинский) и т. д. А сколько было девушек Октябрин, Ноябрин, Нинелей (пе­ревернутое Ленин) и Сталин!..

Власть, чтобы подчеркнуть стабильность, пытается утвердить свои, новые понятия. Как известно, новое, чтобы утвердиться, всегда мими­крирует под старое, привычное (так, например, первые автомобили были точны­ми ко­пиями традиционных карет). И слова для советских понятий первых послереволюцион­ных лет не были новыми — к старому добавлялось слово красный: была пиво­варня «Бавария», стала «Красная Бавария», был Профинтерн — стал Крас­ный Профинтерн, была Пасха — стала красная Пасха, была просто Ар­мия — стала Красная. Флот тоже стал Красным, вслед за ними покра­снела и кавале­рия («Мы — красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ»).

«Зарумянились» и известные журналы: был «Огонек» — стал «Красный Ого­нек», была «Нива» — стала «Красная Нива», даже издаваемый ГПУ жур­нал назывался уже не «черный», а «Красный ворон». Вообще, это слово стали прикреплять к чему ни попадя — красные по­сиделки, красный уголок, красный чум, красная печать, красная молодежь, красный ткач, даже — красный смех. Увлечение «красным» до­ходит до абсурда: кроме названного выше Института красной профес­суры, в 1927 году появится декрет СНК о «красных директо­рах», и в МХАТ на­правят такого нового ди­ректора, М. С. Гейтца. Тогда же, к десятиле­тию Октя­бря, в Большом театре пройдет премьера революци­онного балета «Красный мак» Р. Глиэра, по поводу которого рапмовский критик из Ленин­града, недовольный «идейно пороч­ным» произведением, объявил, что «мак был красен и до революции» (с критиком не поспоришь, но ведь и композитор отметился).

Естественно, что и писатели не могли пройти мимо державного увлечения цветом крови. У Маяковского в «Клопе» (написан в 1928-ом, но в нем от­ражаются впечатления поэта 1926–1927 годов, ко­гда он рабо­тал в «Комсомо­льской правде») есть примечательная сатириче­ская сценка, где Олег Баян, ответственный за церемонию «крас­ной свадьбы», дает участникам такие ру­ководящие ука­зания: «Невеста вы­лазит из кареты вся красная, ну вся красная — упарилась значит, ее выводит крас­ный посажен­ный отец, бухгалтер Ерыкалов — он как раз мужчина туч­ный, красный, апо­плексиче­ский; вводят это вас красные шафера, весь стол в крас­ной ветчине и бутыл­ки с красными головками1029 ‹...› красные гости кричат „горько, горько“ — и тут красная уже супруга протяги­вает вам красные-крас­ные губки, крас­ное трудовое бракосочетание Эльзы Давыдовны Ренес­санс» и так далее.

Исследователь творчества М. Булгакова отмечает, что «в 1925 г. (дата первого издания повести. — Г. Д.) не мно­гие заметили, что „Роковые яйца“  острейшая сатира на послереволю­цион­ную Россию, рожденную „красным лучом“ революции. ‹...› Отсвет ма­лино­вого пятна, созданного „красным лучом“, окрасил все вокруг: он и в „резких крас­ных рефлекторах“, освещающих объявления на стендах, в „жгучих малино­вых рефлекторах“, освещающих плакаты, в „малиновых башлыках“ на серых спинах, в „заломленных малиновых шапках“, в мали­новом ковре громадного зала Цекубу, в „малиновом трико“ цирковой на­ездницы»1030.

Повесть Булгакова во многом провидческая. Я имею в виду не только описание неиз­бежной «борьбы» амеб, попавших под красный луч, или того, как «вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в кло­чья и глота­ли». М. Булгаков предсказал в ней и «феномен Лысенко» — по­сланец Кремля Рокк попытается использовать «красный луч» для созда­ния в стране продовольственного изобилия. По слову и сбудется: «народ­ный ака­демик» Т. Д. Лысенко с одобрения кремлевского вождя закроет ге­нетику как «ересь», заведет агрономиче­скую науку страны в тупик, зато будет кормить коров на своей подопытной ферме ни много ни мало шо­коладным ломом с московских кондитерских фабрик, чтобы любая независи­мая экспертиза могла объективно подтвердить рекордный про­цент содержа­ния масла в молоке!..

В процес­се тотального огосударствления человека, разрыва с традиционн­ыми семей­ными ценностями неохваченным оставался, как говорили то­гда, один «сек­тор» — дошкольные учреждения. Этот пробел после 1921 года был вос­полнен с поистине государственным размахом: наркомпросовские идео­логи кол­лективизма «отменили табуретки в детских садах, ибо они приуча­ют ребен­ка к индивидуализму, и заменили их скамеечками. Теорети­ки не сомне­вались, что скамеечки разовьют в детском сознании социальные на­выки, со­здадут дружный коллектив. Они изъяли из детских садов куклу. Не­зачем пе­реразвивать у девочек материнский инстинкт. Допускались только куклы, имеющие целевое назначение: например, безобразные тол­стые попы. Считал­ось несомненным, что попы разовьют в детях антирели­гиоз­ные чув­ства. Жизнь показала, что девочки взяли, да и усыновили страшных священ­ников»1031.

Сталинский «великий пере­лом» не обошел и семью, хотя основы этого, как мы указывали, были заложены раньше.

Все Золушки, даже советские, мечтают о принце. Замок, карета и хру­стальный башмачок — опознавательные знаки удачного замужества при феода­лизме. Успех, подкрепленный тугой мошной, — гарантия семейного счастья при капитализме. Что же является симво­лом привлекат­ельности сексуального (в идеале — брачного) партнера в стране, строя­щей со­циализм? Советская власть обесценила деньги (товаров в мага­зинах прак­тически нет), но не смогла отменить социальной дифференциа­ции общес­тва. Путь «наверх», успешную карьеру обеспечивал партби­лет. Поэтому Надежда Петровна в «Мандате» Н. Эрдмана говорит сыну: «Он, Павлуша, за нашей Варенькой в приданое коммуниста хочет». Своим про­стым житейским умом она понимает, что только «партейные» се­годня на­чальство, а «разве у начальства какие дела бывают? Катайся на автомоби­ле, больше ни­чего». У В. Киршона в пьесе «Рельсы гудят» враги поют про Джо­на, вступившего в ВКП:

Он теперь, лаская Кет,

Вынимает партбилет.

ВКП — это грезы,

ВКП — это розы,

ВКП — это счастье мое.

(Младший брат партбилета — профсоюзный билет, напомню ильфопет­ровское «Пиво отпускается только членам профсоюза». См. также попыт­ку же­нитьбы Полиграф Полиграфыча Шарикова, ставшего членом профсою­за, в «Собачьем сердце»).

Была и другая милая тема — чужого ребенка, если воспользоваться на­званием известной пьесы В. Шкваркина. Вообще-то, рождение ребенка в се­мье — биоло­гическая норма, не случайно пьеса С. М. Третьякова (1927) так и называлась, «Хочу ребенка». (В 1931 году выйдет фильм-альтернатива реж. А. П. Михайло­вского по сценарию В. В. Недоброво «Не хочу ребенка».) Од­нако в советском кино- и театральном искусстве 30–50-х годов чудо любви, за­чатия и ро­ждения ребенка замещается или «Приемышем» (1929, реж. В. Журавлев), или «Чужим ребенком» (1933), или «Подки­дышем» (1940, реж. Т. Лукашевич), или усыновленным ребенком в «Моей любви» (1940, реж. В. Корш-Саблин), вплоть до любимого вождем «Цирка» с плачущим негритянским младен­цем от белой ма­маши (Л. Орлова).

В годы «промежутка» меняется отношение к семье и, соответственно, к от­ношениям между мужчиной и женщиной. Всего год отделяет катаев­скую «Квадратуру круга», в которой стремительные разводы и браки были представлены как норма, от «Инги» А. Глебова. Но какая разительная перемена произошла в отношении к любви и браку!

«Инга. Кто лишил меня права любить и быть любимой?

Мэра (героиня — носительница представлений предыдущих лет. — Г. Д.). Да люби сколько влезет! Видишь ли... Как-то все у тебя по-чуднόму. Прямо скажу: не по-нашенски. Гравюрки какие-то... Бетховен... А Маркса нет. Краски, за­пахи, почки... Черт его знает! Я семь раз „женилась“, но, признаться, ника­ких осо­бенных запахов не слышала. Надо проще, Инга, без всякой романти­ки. ‹...› „Без черемухи“, как кто-то из писателей выразился. Я тебе откро­венно ска­жу: по-моему, это буржуазная тина, которую ты оттуда, из того мира, к нам притащила».

По ходу действия позиция Мэры начинает меняться, она перевос­питывается («перековывается», по выражению тех лет), и в этом смысле зна­менательна сцена в комнате женкомиссии, где она отчи­тывает бывшего еди­номышленника по «марьяжным» делам Рыжова:

«Мэра. К вам как к товарищам подходишь, а у вас одна дрянь на уме.

Рыжов. В монахини записалась?

Мэра. Ты сальная и мелкая тарелка. Понял? Сальная и мелкая.

Рыжов. Брось ты антимонию разводить! С физиологической точки зрения все аналогично. А вы, бабы, любите волокиту. Луну, лодку вам... Се­ренаду, может, сыграть на балалайке? Или на коленки встать и стишки декла­мировать? В жизни я этим бюрократизмом не занимался. Любовь есть го­лая страсть и взаимная услуга. Вот и все».

В финале пьесы секретарь парторганизации, старый большевик Со­мов, объясняет Мэре, а заодно и зрителям, установку нового времени: «Что та­кое сейчас семья? Первичная клеточка нашего общества. ‹...› По-моему, те, кто кричат, что нам „вообще“ не нужна семья, так же вредят нашему делу, как те, что кричат, что „вообще“ не нужно насилия, „вообще“ не нужно власти и так далее. Объективно это контрреволюция. ‹...› Ты поду­май, что было бы, если б мы упразднили семью? Это зна­чит дать пол­ную свободу Рыжовым. А это к чему привело бы? К миллионам абортов, де­тоубийств, беспризорничеству. ‹...› И детей без семьи не вырас­тишь. Не под силу это еще нашему обществу, да и вообще еще бабушка на­двое сказала, бу­дет ли когда-нибудь общество иметь монополию на воспи­тание детей. Лично я сомневаюсь. Без здоровой советской семьи мы сейчас далеко не уйдем. Вот что надо понять».

Текст, на мой взгляд, замечательно передает атмосферу времени — переход к новым жизненным ценностям. Сомов, даже будучи секретарем парторганизации и старым большевиком, еще не уверен в абсолютной верности своей позиции и каждый раз оговаривает, что все сказанное им действительно не для завтраш­него, а для сегодняшнего дня: «Что такое сейчас семья? Без здоровой совет­ской семьи мы сейчас далеко не уйдем». Чистой крамолой — относительно представлений предшествующих лет и даже, о ужас, заветов Маркса и Эн­гельса! — звучат слова, что «детей без семьи не вырастишь, ‹...› вообще еще бабушка надвое сказала, будет ли когда-нибудь общество иметь моно­полию на воспи­тание детей». В принципе Сомов даже не против развода: «На­сильно, Глафира, никого ни к кому не привяжешь. Су­дить их не за что. Нету такой статьи». Статьи такой действительно не было, но негласное указа­ние появится, и ждать его членам партии осталось недолго.

Эта ситуация перехода от одной системы ценностей к другой, новой характерна практически для всех сторон общественной жизни. При этом происходящие перемены, на первый взгляд не столь значительные, имеют знаковый характер. Так, до 1927 года несколько раз менялись партбилеты, и у Ленина, наравне с остальными членами партии, билет имел шестизначный номер. Но в 1927 году ему — посмертно! — выписывается партийный билет №1. Более того, устанавливается канон его живописного и скульптурного изобра­жения.

В годы «промежутка» изменяется отношение и к национальностям. В романе М. Шагинян «Гидро­централь» (1928–1931) с многочисленными разнонациональными персонажами — армянами, грузинами, азербайджанцами, русскими, укра­инцами, латышами, персами, немцами и др. — один из героев, рыжий Арно Аревьян, говорит художнику-лефовцу Аршаку Гнуни: «Насчет наций — не­верно. Никаких наций не вижу. Что есть нация?» Художник возражает: «Вы говорите глупости». Рыжий упорствует: «Что есть нация?» Вопрос в романе так и остается без ответа. Такое срединное состояние в национальной проблеме характерно для анализируемог­о времени. В. В. Маяковский в стихотворении «Нашему юно­шеству» (1927) пишет, что негоже презирать русский язык — «на рус­ский вострите уши», что это «самоопределение, — а не шовинизм»:

Москва

для нас

не державный аркан,

ведущий земли за нами, —

Москва

не как русскому мне дорога,

а как огневое знамя!

В автокомментариях Маяковский вспоминает, что «редактора и товарищи, кото­рым я читал этот стих, необдуманно пытались заподозрить меня в какой-то своеобразной москвофилии»1032. Но, видимо, «редактора и товарищи» лучше знали, как нужно думать и писать, — после выступления слушатель белорус прислал Маяковскому за­писку: «Все стихотворение хорошее и нужное. Для украинца вовсе не обидно „хохол“, а для русского „кацап“, потому что они поймут в стихе, что это осмеяние старого. Вот только остается впечатление, что русский язык выше осталь­ных языков СССР, потому что на нем говорил Ленин, и Москва — колы­бель рево­люции. Добавьте что-нибудь такое, что сгладило бы впечат­ления»1033.

Однако и сам русский язык изменяется, наполняясь лексикой советского «новояза».

Новый смысл приобретает в эти годы слово вышка (в обычном значении ‘верхняя, пристроенная наверху часть дома’ или высокая башня, а также ‘сооружение, оборудованное на какой-нибудь вышине для наблюдения, технических надобностей и т. п.’).

В 1930 году в Большом театре состоялась премьера «тематической оперы» «Вышка Октября» Б. Яворского с пением, танцами и декламацией — о про­тивостоянии на нефтяных промыслах рабочих-ударников и комсомо­ль­цев прогульщикам и предателям. К чести театра надо сказать, что спек­такль про­шел всего один раз, так как, по мнению рецензента, «всё, за исключе­нием удачного момента ожидания нефтяной струи из вновь открытой вышки, вы­зывает досаду»1034. Затем произойдет «гулагизация» языка и слово прио­бре­тет новый, советский — лагерный, «расстрельный» смысл: ‘высшая мера наказания’. Кстати, и значение слова камерный изменится: когда в 1939 году Камерный театр А. Таирова будет гастролировать по Сибири, после одного из спектаклей зрители спросят: «У вас все артисты камерные или вольнонаемные тоже есть?».

Отступление в прошлое. Слово вышка в эти годы — одно из самых общеупотребимых. Оно утвердилось в текстах К. С. Станиславско­го: «Новая и важная задача пере­дового театра заключается в том, чтобы по­стараться строить из своего кол­лектива художественную вышку, венчаю­щую искусство страны. К высотам этой вышки должны стремиться все; по ней должны равняться театры на­шего отечества и если возможно, то и всего мира. ‹...› Беда, если высота такой вышки снизится»1035. Или: «те­атр должен стать вышкой, к которой подтянутся все театры. В свое время такой вышкой был Малый театр, а затем — Художественный. Теперь же та­кой настоя­щей вышки нет»1036. Это старческий маразм испуганного интел­лигента? — удив­лялся я. — «Да не обращай ты внимания, это все ему Паша Марков пи­сал», — успокаи­вала меня театровед М. Н. Строева. Допус­каю, что так, но ведь К. С. подпи­сывал...

И А. Н. Толстой внес свою лепту в 1930 году: «Писатель еще не охвачен общим планом, — он не на выш­ке, откуда виден весь необъятный горизонт строительства. ‹…› Если мы будем ох­вачены общим планом в искусстве, если наше сознание будет де­журить на вышке пятилетки и оттуда следить за роскошным заре­вом Запа­да, — то уверяю вас, товарищи, дело с малой сценой очень скоро даст же­лаемые результат­ы: искусство проникнет во все самые маленькие сцены, и вместе с искус­ством то, что нас возвышает»1037. Как может сознание дежурить на вышке и следить за разгорающим­ся на Западе пожаром и почему это поможет искусству «проникнуть во все сцены», понять затруднительно.

Я уже отмечал абсолютное «верхнее чутье» А. Н. Толстого. И в этой бессмысленной на первый взгляд фразе он, как фокусник, объ­единил все «жа­реные» темы дня: и «планирование искусства», и манию бдительности — «де­журство», и «пятилетки», и «роскош­ное за­рево Запа­да», и «вышку». И малые сцены не случайны — они тоже лыко в строку. Ду­маю, что для него, писателя, приближенного к верхам, было хорошо из­вес­тно сталинское высказывание о театре, благода­ря которому легче достучаться до сердца советско­го человека.

Сегодня все это кажется бредом. Увы, это отнюдь не бред — только при условии управляемого, «уплощенного», сознания насаждаемые властью суждения могут быть восприняты как государственная мудрость. Поэтому усилия власти направлены на формирование одномерного советского чело­века. Особое внимание государственная пропаганда уделяла оболваниванию подрастаю­щего поколения. Молодежь более податлива к внушению, у нее еще нет опыта разочарования, ее легче обольстить романтическими идеями и лозунгами, она быстрее готова принять утопию за реальность. Современник событий отмечал, что конец 20-х годов был вре­менем «переоценки ценностей, смены старых людей на молодежь, ей верили, старикам нет, и особенно старикам-вожакам. И соответственно этому процес­су замещения мельчала жизнь, мельчала работа»1038.

Агитация и пропаганда формировали у советских людей представление, что они живут в стране сплошного и вечного счастья. За сохранением этого представления внима­тельно следила бдительная цензура. Согласно инструкции Главлита (ав­густ 1930) запрещалось оглашать в прессе «сведения о забастовках, массо­вых ан­тисоветских выступлениях, манифестациях, о беспорядках и волне­ниях в до­мах заключения и концентрационных лагерях, кроме официаль­ных сообще­ний органов власти»1039, власть вво­дит даже цензурирование стенных газет.

В годы «промежутка» претерпевает развитие и тема интеллигенции.

Мы уже отмечали важнейшее значение позитивной науки в предше­ствующей парадигме. В «Собачьем сердце» М. Булгакова Шарикову и Швондеру противостоят интеллигенты из прошлого — профессор Преображенский и доктор Борменталь, врачи, совершающие науч­ное от­крытие.

Отступление в настоящее. Мне представляется, что авторское отношение к ним сложнее, чем оно выглядит в известном фильме В. В. Бортко (1988). Среди источников сюжета повести называют известный роман М. Шелли о Франкенштейне1040. Эксперимент по превращению несчастной собаки в Полиграфа Полиграфыча Шарикова сродни опыту Франкенштейна со всеми вытекающими последствиями. И хотя в повести лабораторный монстр был возвращен в исходное состояние, в реальной советской жизни его жертвами со временем станут, как и предрек Преображенский, и его создатели — сам профессор и доктор Борменталь, равно как и его идеологический вдохновитель — Швондер сотоварищи.

Но есть в повести и другой, более глубокий уровень обобщений: разве революционный эксперимент по переделке жизни на новых основаниях не аналогичен опыту профессора Преображенского? Последний признает свое полное фиаско: «Если бы кто-нибудь… разложил меня здесь и выпорол, я бы, клянусь, заплатил червонцев пять. ‹…› Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой, форсирует вопрос и приподнимает завесу». Устами своего героя Булгаков признает высшую правду естественного хода «эволюционного порядка».

При всем том это была одна из последних, если не самая последняя книга, где отдана дань уважения дореволюционной интеллигенции, ее противостоянию победившим «бесам». Знаме­нитая фраза профессора Преображенского «разруха не в клозетах, а в го­ловах» рифмуется с фразой губернатора фон Лембке из «Бесов» Достоевского: «Пожар в умах, а не на крышах домов» (часть 3, гл. 2, IV).

Литература и искусство в годы «промежутка» постоянно обращаются к теме интеллигенции. Б. Алперс в рецензии 1929 года отме­тит, что «инженер букв­ально становится властителем дум советского драма­турга»1041.

В 1927 году выходит «Зависть» Ю. Олеши1042, в 1928-м — «Человек с портфе­лем» А. Файко, в 1929-м — «Чудак» А. Афиногенова и «Золотой теленок» И. Ильфа и Е. Петрова.

Поче­му именно в эти годы так усиливается тенден­ция развенча­ния дореволюционной интеллигенции? Опустим непри­глядную фигуру Васисуалия Лоханкина — для авторов он просто юроди­вый, выпавший из времени. Может быть, И. Ильф и Е. Петров противопостав­ляют ему Сашука Птибурдукова? Но нет, Лоханкин и Птибурдуков — не ан­тагонисты. Сашук — инженер. Казалось бы, уж он-то в чем провинился, чем же так плох трудящийся (а не трудиться в эти годы «реконструкции страны» «буржуазный спец» просто не мог) «добрый ин­же­нер»? Одна­ко авторское пре­зрение к толстому добродушному чревоугод­нику Птибурдукову явствует из слов «Он был счастлив. Он выпили­вал лобзиком из фане­ры игрушеч­ный дачный нужник». Героический советский народ напряжением всех сил возводит Магнитку, строит Днепрогэс, прокладывает Турксиб, а этот «спец» счастлив за изготовлением «дачного нужника»…

Отдавая должное искрометному таланту создателей дилогии о «вели­ком комбинаторе», нельзя объяснить такое их отношение к безвин­ному Птибурдукову иначе, как тем, что для них он тоже из дореволюционной интеллиген­ции.

Для этой интеллигенции одной из важнейших ценностей была позитив­ная наука. И фантастические для современников дос­тижения точных наук, которые, как из рога изобилия, посыпа­лись на ру­беже XIX–ХХ веков, и мировое признание великих отечественных есте­ствоиспытателей — Д. И. Менделеева, И. П. Павлова, И. И. Мечникова, не гово­ря уже о зарубеж­ных открытиях, — все это вкупе спо­собствовало утверждению в ментальности россий­ской интеллигенции цен­ности позитивного знания. Но позитивная наука строится на опыте, на проверке и пере­проверке полу­ченных в экспе­рименте данных. Для научной интелли­генции, разде­ляющей идеоло­гию позитивиз­ма, не существует утверждений, принимаемых на веру,  все должно пройти через горнило научного опыта, прежде чем утвердится в статуте истины. Эта увлечен­ность наукой, обаяние ею имели и оборотную сторону — она стала од­ной из при­чин рас­пространения атеистического, сугубо позитивистско­го мировоззре­ния у предреволюционной интеллигенции. Ма­рина Цве­та­ева в 30-е годы вспо­минала, как известный педагог В. П. Вахтерев говорил ей, гимна­зистке, в 1909 году о строящемся по инициативе ее отца в Москве му­зее изящ­ных ис­кусств: «Зачем музей? Сейчас нужны лаборатории, а не му­зеи, роди­льные дома, а не музеи, городские школы, а не музеи. Ничего! Пусть строят! При­дет революция, и мы, вместо всех этих статуй, поставим койки. И парты»1043.

Напомню заявление Бухарина, что идеал советской власти — «штамповать» кадры ин­теллигенции «как на фабрике», «натренирова­нные идеологически на определенный манер».

В общем виде этот «определенный манер» есть принцип двоемыслия, сформулированный Дж. Оруэллом в его антиутопии «1984». Еще раньше М. Е. Салтыков-Щедрин дал описание этого принципа в «Убежище Монрепо». Там местный околоточ­ный то вовсе не замечает нашего литератора-дачника, то по-дружески рас­пива­ет с ним водочку, лезет обниматься, ну просто друзья не разлей вода, а потом — вновь державно горд и неприступен. При очередном дру­жеском возлия­нии любозна­тельный писатель интересуется столь резкой сменой на­строений и получает простодушный ответ: «Приказано-с любить». — «А если завтра при­кажут не­навидеть?» — удивляется писатель. «Прикажут-с, будем ненави­деть», — не моргнув глазом отвечает собеседник.

Околоточному приказывает начальство, а коммунистам Советского Сою­за — партия. «Если партия, — говорил Троцкий, — выносит решение, которое тот или другой из нас считает решением несправедливым, то он говорит: справедливо или не справедливо, но это моя партия, и я несу последствия за ее решения до конца»1044.

Идеал двоемыслия — сегодня искренне верить в то, что белое — это черное, и так же искренне, бездумно, не рассуждая, завтра верить, что вчерашнее черное — это сегодня белое. Ю. Пятаков, расстрелянный в конце тридцатых, ничтоже сумняшеся, говорил: «Мы партия, состоящая из людей, делаю­щих невозможное возможным... и если партия этого требует, если для нее нужно и важно, актом воли сумеем в 24 часа выкинуть из мозга идеи, с кото­рыми носились годами... Да, я буду считать черным то, что считал и что мог­ло мне казаться белым, так как для меня нет жизни вне партии, вне согласия с ней»1045.

А. Жид в тридцатых годах удивлялся об­щественной атмосфере, царившей в на­шей стране. По его мнению, власти требуют от народа «только одобрения всему, что происходит в СССР. Пы­таются добиться, чтобы это одобрение было не вынужденным, а доброволь­ным и искренним, чтобы оно выражалось даже с энтузиазмом. И самое по­разительное — этого добиваются»1046.

Сталин строит свою империю на принципе двоемыслия, который зиж­дется на магической вере в сказанное им Слово. Ему ли, бывшему семи­наристу, не понимать силы Слова, забыть «древнего Нáви­на», «что солнца бег остановлял»? «Солнце останавливали словом, Сло­вом раз­рушали города»! — это знал и расстрелянный Н. Гумилев. Та­ким же будет и каждое сказан­ное вождем Слово.

Отступление в настоящее. Демифологизация советского общества сделала абсолютно непонят­ным для молодого поколения магическое значе­ние Слова в СССР. А Сталин цену Слову знал, может быть, даже лучше, чем сами русские. Могу засвиде­тельствовать, что при билингвизме (двуязычии) особенности и тонкости второго языка осознаются, как правило, легче и четче.

Ю. М. Лотман пишет: «В русской средневековой культуре высшим ав­торитетом было боговдохновенное слово. Оно выражалось в текстах, свя­тость которых ставила их истинность вне сомнения и обеспечивала церковной культуре иерархически высшее место в духовной жизни обще­ства. Реформы Петра секуляризировали культуру. Церковь потеряла монопол­ию духовного авторитета. Однако именно в вихре всеобщих перемен обнаружилась устойчивая черта русской культуры: изменилось все, но авто­ритет Слова не был поколеблен. По-прежнему на вершине духовной жизни стоя­ло Слово»1047. Далее исследователь отмечает, что эта же ситуация сохраня­лась и в XVIII — начале XIX века: «высший общественный автори­тет пере­дается Слову человеческому».

Кремлевский затворник был скуп на слова, особенно после войны, и его редкие выступления имели тем большее значение.

Этот феномен хорошо опи­сан А. Битовым на за­кате советской вла­сти: «Слово поступает в язык сверху и переварива­ется всей страной. То ли это процесс над врагами на­рода (Бухарин, Рыков, Зи­новьев, Каменев), то ли это трудовой почин шах­тера или тракториста (Стаханов, Ангели­на), то ли это протест против „происков империализ­ма“ (Черчилль, Риб­бен­троп, Керзон, Тито), то ли ге­роический перелет или дрейф (Чкалов, Па­па­нин, Челюс­кин, Леваневский)… все это не конкрет­ные исторические имена и фигу­ры, а СЛОВА, насаж­денные в народное соз­нание пропагандой, слова, по при­роде своей ничего не значащие для народа, ЗВУЧАНИЯ… <…> (что Ябло­чкина, что Джамбул, что Чой­балсан, что Лумум­ба, что Дзержинский, что Буденный)»1048.

Однако главный оппонент Сталина — дореволюцион­ная интеллиген­ция, воспитанная на позитивизме. Она не прини­мает на веру выводов без до­казательств, она сомневается в слове и — подумать только! — в аргумен­тации авторитета. В первом ряду неверующих — инженеры, люди с техни­ческим мышлением. Нужно проектировать и строить мосты, прокладывать туннели, возводить дома и заво­ды, поэтому в центре любого инженерного построения — строгий технический расчет. Как можно верить слову? Довериться можно только трезвым выводам науки.

Что ж, тем хуже для интеллигенции... Сталин найдет управу и на нее, и на науку. Он вытравит у народа дореволюционное уважительное отношение к земскому врачу, учителю гимназии, инженеру-путейцу и др.

Б. Алперс в статье «Драматургические стандарты» (1929) фиксирует: «Без инженера сейчас не обходится ни одна пьеса». В 1929 году пройдет съезд инже­неров, на котором, в частности, будет при­нято решение об упразднении фор­менной фуражки. Казалось бы, мелочь, ан нет — она обладала важным, отличительным смыслом. В романе «Гидроценталь» дан привычный для тех лет образ инже­нера: «Он возник перед слушателями деловою фигуркой, усеченной, как пи­рамида форменною фуражкой, — весь в чувстве касты и кастовой инерции». Принятое съездом решение, пишет Алперс, «больно ударило по тем драматургам, которые специализировались на темах о вредительстве. Ин­женер-контррево­люционер не мыслится драматургом иначе, как в инже­нер­ской фуражке.

Другое дело — честный спец: он может быть показан в помятой кепке, или даже лучше совсем без головного убора; пусть публика видит, что ему не до шляпы, что он весь на про­изводстве»1049.

Державная ненависть, пока еще только в форме осмеяния, обрушивается на инженеров, затем — на всю интеллигенцию. Потом приходят годы «чистки» советского государственного аппарата. Специалиста могли «вычистить по первой категории», объявив, что он «не перевоспитался». Из­вестный чекист-расстрельщик Я. Х. Петерс считал, что людям, не прошедшим «чистку» «надо будет, говоря откровенно, дать волчий паспорт, закрыть навсегда двери советского учреждения, чтобы они туда никоим образом не попадали, лишить их права работать в совет­ском учреждении, установить строгие правила, чтобы их никто не мог при­нимать на работу»1050. А в июне 1931 г. на совещании хозяйственников Сталин обви­нит наиболее квалифициро­ванную часть старой технической интелли­ген­ции во вредительстве и выдвинет задачу: «рабочий класс должен создать себе свою собственную производственно-техническую интеллигенцию, способную от­стаивать его интересы в производстве, как интересы господствующего клас­са»1051.

Обаяние позитивной науки постепенно исчезает из времени. Если во второй парадигме выявле­ние и утверждение исти­ны — даже в общественных науках — сопрягалось с ин­теллектуаль­ным поиском, выдвижением науч­ных ги­потез, их опытной проверкой и перепроверкой, обсуждением возмож­ных аль­тернатив (что вполне есте­ственно для процесса позна­ния), то в нас­тупа­ющем времени все это стано­вится излишним. Зачем, если есть вождь, обладающий абсолютным знанием? Народ должен действо­вать, а не ду­мать. В «Котловане» Платонова уволенному Вощеву, задумав­шемуся о «пла­не общей жизни», в завкоме говорят: «„ТебеВощев, государство дало лишний час на твою задумчивость — работал восемь, теперь семь, ты бы и жил молчал! Если все мы сразу задумаемся, то кто действовать будет?“ — „Без думы люди дей­ствуют бессмысленно!“ — произнес Вощев в размышлении». Думающий — размышляет, следовательно, он сомневается, следовательно, он враг, — если не сегодня, то завтра непременно. Всем осталь­ным, кто не хотел не то что быть, но даже показаться врагом, оста­валось единствен­ное, главное и необходимое — вера в каждое ска­занное вождем слово как абсо­лют истины.

Однако из­вестно, что, согласно «принципу фальсифици­руемости» Карла Поппе­ра, объект веры — не предмет на­учного исследования1052. Вера иррациональна, и сопрягается она не с гипотезами и их проверкой и перепроверкой в опыте, а с воодушев­лением, пафосом и экста­зом, с утверждением в жизни одной-единствен­ной исти­ны-догмы и отрица­нием всех остальных, ерети­че­ских по определ­ению, идей.

В годы «промежутка» статус науки еще относительно высок, но это уже совсем другая, перерождающаяся наука — постепенно вся она пронизывает­ся неким высшим знанием, априорно известным вождю (Ста­лину) и является народу че­рез сказанное им Слово. Причем «народ» здесь — не слу­чайное понятие. Именно «народу», по сути, теоре­тическому кон­структу, легче приписать некое интуи­тивное чув­ство правды вождя. (А как иначе? Ведь инженеры и прочие презираемые «при­ват-доценты», что, по Сталину, синоним интеллигентно­сти, все еще сомне­ваются.)

В эти годы в СССР начинает формироваться новая — советская наука и новый — советский тип ученого.

Предшествующая, так называемая буржуазная, наука могла в чем-то со­мневаться, ставить какие-то ограничения, ибо понимала свои небеспредель­ные возможности; для новой советской науки сомнений и ограничений уже нет, она смело отметает их и стремится вперед, озарен­ная светом священ­ного знания, идущим от великого вождя. На­чало было поло­жено в 1925 году но­стрификацией дипломов, полученных советскими гражда­нами в зарубежных университетах, — для работы в РСФСР их облада­тели должны были сдать эк­замен по обществоведению1053.

Одним из тестов для получения статуса советского инженера была проверка их веры — неверия в инструкции за­вода-изго­товителя. Если инженер не верил, например, что полуторка1054 не способна перевезти пять, а лучше десять тонн груза, зна­чит, он буржуй, вредитель или враг народа1055. В фильме «Петр I» (1937) царь заправляет пушку двойным зарядом пороха, а на испу­ганный возглас иностранного генерала «Ваше величество, пушку может ра­зорвать» небрежно отмахивается: «Наплевать!». Такое наплевательское от­ношение к «буржуазной» науке, устанавливаемым ею пределам и ограниче­ниям было верным признаком советского инженера. У Маяковского есть «сценка с нату­ры» 1927 года: у автомобиля лопнули две камеры, шофер снял по­крышки с ко­лес машины и покатил дальше, под­прыги­вая на голом железе колес. На тревож­ный воп­рос поэта: «Что вы де­лаете, товарищ?!» — шофер отвечал спокойно: ­«Мы не буржуи, мы как-ни­будь, по-нашему, по-совет­скому»1056.

Традиционный образ ученого — кабинетный исследователь, синоним отор­ванного от жизни абстрактного мыслителя (вариант — старый дорево­люционный чудак не от мира сего). Чтобы сос­тояться в новом статусе совет­ского ученого, он должен был «перековаться», перевоспи­таться — это означало «не отрываться от народа» или (что предпочти­тельнее) «учиться у народа». Кстати, такая гипертрофия роли «народа» отразится и на художественной жизни страны — имен­но в эти годы в СССР на­блюдается всплеск интереса к разно­го рода этногра­фическим коллективам, странствующим ашугам и акынам (одного из них — неграмотного Сулеймана Стальского — М. Горький на­зовет даже «Го­мером ХХ века»).

Перед интеллигенцией в годы «промежутка» встает проблема выбора: быть как все или противопоставить себя «советскому на­роду». История не дала времени на переход от неверия к вере. Сомневающий­ся, ко­леблющийся, скептик и нытик — «не наш человек», он —метек, чужой. Сафронов в «Котловане» говорит Вощеву: «Ты, навер­но, интеллигенция — той лишь бы посидеть да подумать». Искавший компромисса с РАППом Ю. Олеша, в Ленин­граде, в своем выступлениина кон­ферен­ции драматургов «Художник и эпоха» в январе 1932 г., был вынужден сказать: «Конеч­но, мне очень противно, чрезвычайно противно быть интеллигентом. Вы не по­верите, быть может, до чего это противно»1057.

Как мы уже подчеркивали, советские писатели и драматурги старательно разрабатывали эту золотую жилу. П. Марков в статье «Интеллигенция в современной драма­тургии» (1930) отмечал, что «начавшись пьесами Ромашова (1925), они (пье­сы об интеллигенции. — Г. Д.) пока закончились „Чудаком“ Афиногено­ва (1929). Этих тем касались и писатели „правого“ лагеря, как Булгаков, и дра­матурги-„попутчики“, как Файко и Ромашов, и „левые“ попутчики, как Юрий Олеша, и пролетарские писатели, как Кир­шон, Афиногенов»1058.

«Первостепенный упор», по его мнению, драматурги делали на реви­зию «философских позиций» интеллигенции: «Вернее было бы гово­рить приме­нительно к существу этих пьес не столько о победе материализ­ма, сколько о крушении идеализма. Это крушение очерчено в них с иронией ав­торов над собой, над своими героями, над своим былым, а теперь повер­женным миро­созерцанием»1059. Об этом легко писать сегодня, по прошествии лет, но можно представить, сколько разбитых человеческих судеб повлекло это крушение «поверженного миросозерцания» и «сознание личной вытесненности из жизни» (П. Марков). Снова пере­ломилось время, и трещина прошла по сердцу интелли­генции. Выбор любой стратегии поведения был для нее в этой ситуации трагичен — даже сторонники философии «жизненного практици­зма» оказы­вались, по сути, приспособлен­цами. Эта линия тоже нашла свое отражение в драматургии — я имею в виду Гранатова («Человек с портфелем» А. Файко) и Горского («Чудак» А. Афиногенова).

Отступление в прошлое. Тема «интеллигенция — совет­ская власть» на рубеже 20–30-х годов была так злободневна, что заполонила репертуар театров ремесленными поделками. Ю. Юзовский иронически писал: «Герой-интелли­гент уныло бродит по советской действительности. Автор всячески угова­ривает его: „Ну, переродись“. Он показывает ему новостройку: „Смотри, какая новостройка; ну, переродись“. Показывает колхоз: „Погляди, какой колхоз, переродись“. Показывает хорошенькую комсомолку: „Обрати вни­мание, какая цветущая комсомолка, ну же». Герой мрачно выслушивает, он колеблется. К концу третьего акта к нему на квартиру приходит старый партиец и, потрясая руками, упрашивает: „Ну!“. Герой покачивает голо­вой: он еще не решил. Старый партиец медленно (подчеркиваю: медленно, это очень важно) направляется к дверям, он потерял надежду. Вдруг лицо героя озаряется божественным светом, он подымает руку и кричит старо­му партийцу, уже взявшемуся за ручку двери: „Погоди!“. Наступает пауза, и в это самое время в зрительном зале два голоса, словно сговорившись, произносят мрачным хором: „Се-час нач-нет пе-ре-рож-даться!“»1060.

Однако в период «социалистической реконструкции» направление глав­ного удара несколько меняется — на смену сатирическому осмеянию ин­теллигента в лице, например, Васисуалия Лоханкина, при­ходит «желание уловить процесс, происходящий в кругах технических специали­стов... в свете общей перестройки страны»1061.

В пьесе плодовитого советского драматурга К. Финна «Свидание», ши­роко идущей в 30-е годы, жена говорит о муже, интеллигент­е-нытике, который уезжал на очередную стройку: «Он прие­хал со­всем другим человеком... Нашим... нашим, это значит советским, мо­лодым, радо­стным, энергичным. Вот что значит нашим». Ю. Юзовский съязвит по этому поводу: «Это не объясне­ние в любви к мужу. Это объяснение в любви советской власти ‹…› он (Финн. — Г. Д.) пишет только вот эти оторванные от личности слова, ду­мая, что совершится чудо. Что одно только произнесение челове­ком этих слов уже сделает живого человека. Этот метод... заклинания. Но не слово со­здает человека, а человек слово»1062.

В статье с эмб­лематичным на­званием «Эволюция интеллигент­ской темы» Юзовский подвел итог: «что касается интеллигентов, то хватит их разду­вать до таких неслыханных раз­меров, как это было до сих пор. Это разду­вание тоже есть неизжитая интел­лигентщина. Да и понятие интеллигент, как оно суще­ствовало несколько лет назад, сейчас далеко не такое. (С сожалением согла­симся, что он прав. — Г. Д.) Интеллигент часто забывает, что он — интелли­гент. (И это верно. — Г. Д.)

Наконец, и это очень важно, есть у нас пролетарская интеллигенция: врачи, инженеры, профессора, я уже не говорю об интеллигентах — организа­торах, хозяйственниках, партий­ных работниках. Ее надо показывать в пер­вую очередь»1063.

Кузницей пролетарской интелли­генции были рабфаки. В Постановле­нии ЦК ВКП (б) «О рабфа­ках» (1927) отмечалось, что «... рабфаки до сих пор, в общем и целом, успешно справлялись с задачей пролетаризации ву­зов и что еще в течение ряда лет они будут яв­ляться основным каналом для поступле­ния в вузы взрослых рабочих и крес­тьян и членов партии, а следователь­но, и важнейшим проводником влияния партии на студенчество и на все дело под­готовки новых кадров рабоче-кре­стьянской интеллигенции»1064.

Рабочий класс выдвинул «свой велико­лепный культурный авангард — пролетарское студенчество»1065, действитель­но, без всяких скидок, рвущееся к знаниям. Отбор был строгим, не выдержавшие его ломились в чиновничьи кабинеты с апелляциями. А. В. Луначарский на XV съезде ВКП(б) рассказывал: «Это трагическое время, время приема на рабфак, когда наши города, в осо­бенности Москва, буквально переполняются этими паломниками за знания­ми, людьми в лаптях, людьми кое-как одетыми, людьми голодающими, про­водящими ночи на улице; они осаждают экзаменационные комиссии и все места, через которые можно пролезть на рабфак. Потом ‹...› происходят тра­гические сцены — слезы, угрозы самоубийства, заявления о том, что они не могут вернуться домой и т. д.»1066.

Выдвинув на VIII съезде комсомола (1928) лозунг «Молодежь должна овладевать наукой», Сталин так обосновывал его: «Партия считает, что но­вую смену (специалистов. — Г. Д.) надо создавать ускоренным темпом... из людей рабочего класса, из среды трудящихся»1067. А в 1930 году в докладе на XVI съезде ВКП(б), подчеркнув, что в стране еще 30% неграмотных1068, приз­нал, что «проблема кадров превратилась у нас в проблему животре­пещущую»1069.

Можно предположить, что за десять лет (1920–1929) рабфаки подгото­вили кадры новой, ра­боче-кре­стьян­ской интеллигенции, и прежде всего инженеров. Л. М. Кага­нович на XVII съезде ВКП(б) гордился: «Молодые спе­циалисты, окончившие вузы и техникумы в годы первой пятилетки, состав­ляют более половины всех специалистов: по станкостроению — 66%, авиапро­мышленности — 70%, нефти — 68%, углю — 58%, автотракторной промышлен­ности — 60% и т. д. На командных должностях на производстве... молодые специалисты составляют: в черной металлургии — 65%, автотракторной — 62%, строительной — 62%, электропромышленности и энергетике — 64%»1070.

Если в 1929 году в СССР было 57000 специалистов с законченным выс­шим об­разованием и 55000 с закон­ченным средним обра­зованием; то в 1932 г. — 216000 с законченным выс­шим образованием и 288000 — с законченным средним образованием1071. В ос­новном это были люди «от станка и сохи»; так, доля детей рабочих и кре­стьян среди студенчества составляла (в %): 1924/25 — 40,9; 1926/27 — 47,5; 1928/29 — 52,7; 1930/31 — 66,7; 1931/32 — 73,61072. Они не только приобре­тали специальность, но, благодаря новому социально­му статусу, получа­ли редкие в СССР социальные блага: в 30-е годы со­ветскую ин­теллигенцию поощряли бесплатными путевками на юг — в сана­тории и ку­рорты, им было открыто движение по карьерной лестнице. Своим жизнен­ным примером они въявь демонстрировали возможно­сти, которые дал на­роду социализм. Основ­ной путь, обеспечивающий верти­кальную мобильность, заключался в получе­нии высшего образования. Диплом был сво­его рода вторым входным биле­том в со­циалистический «средний класс». Первым было членство в партии с последующим про­движением по номенкла­турной ие­рархии, третьим — ка­кой-нибудь особен­ный, но социально одоб­ренный дар, как, например, художес­твенный талант.

Понятно, что советская молодежь в массе своей рвалась получать выс­шее образование. Такой «ускоренный рост» специалистов и естествен­ный процесс смены поколений позволили власти в середине 30-х годов противопос­тавить советскую интел­лигенцию дореволюционной.

Отступление в прошлое. Все имеет свою оборотную сторону. Стратегия массового вы­пуска инженеров за годы совет­ской власти привела к тому, что подготовка специалистов этой профессии ста­ла подчиняться описанному выше закону Гиббса. Я хорошо помню свое удив­ление и даже патриоти­ческую обиду в конце 60-х годов при чтении книги У. Ростоу «Теория экономичес­ких стадий», где приводились данные, свидетельствующие о том, что при многократно меньшем числе в США инженеров они делают несопоста­вимо больше открытий, чем инженеры в СССР.

Кампания по дискредитации дореволюционной интеллигенции в стране, где ненависть к буржуазному (читай: нормальному человече­скому) образу жизни имела устойчивую культурную традицию и социаль­ную базу, была успешной: и народу объяснили, кто всегда виноват в его неуда­чах, и интеллиген­цию одурманили так, что она стала жить, как проницательно заметил Ю. Юзовский, с «сознательным вменением себе в вину несоде­ян­ного пре­ступления»1073.

Резюмируя, можно сказать, что надежды, относящиеся к середине 20-х годов, на аль­тернативный путь развития страны оказались тщетными. И хотя история не знает сослагательного наклонения, очевидно: кто бы из Политбюро — Буха­рин, Киров или кто-то другой — ни стоял в эти годы на вершине власти, путь развития страны был бы подчинен все той же логике приоритета госу­дарства над челове­ческой личнос­тью. А результат, независимо от того, Россия ли это, Герма­ния, Италия или какая-либо другая страна, общеизвестен. Ду­мается, и среди де­кабристов, буде они победили бы, кто-то со временем не­пре­менно облачился бы в горностаевую мантию императора, как до них это сде­лал во Франции блестящий молодой генерал родом из Аяччо. Ф. Дзержинский в 1926 году предупреждал, что если партия не найдет правильной «линии и темпа — оппозиция наша будет расти и страна тогда найдет своего диктатора — похо­ронщика революции, — какие бы красные перья ни были на его костюме. Все почти диктаторы ныне — бывшие красные — Муссолини, Пилсудский»1074. Его пророчество сбылось.

… Не знаю, вмешиваются ли некие высшие силы в нашу земную жизнь, но нельзя не удивляться та­кому историческому совпадению, как «великая депрессия» на Западе и установление тоталитаризма в России: экономический кризис, поразивший Европу, а затем и США, способствовал утверждению Сталина на политическом Олимпе. Уж он-то снял с этого кризиса все воз­можные идеоло­гические пенки: ведомая им страна таких экономических катастроф не знала. Наглядное преимущество социализма над «загнивающим капитализмом» изменило прежнее уважитель­ное отно­шение к западному миру. До революции и в первые послереволюционные годы европей­ский диплом был для рос­сиянина своего рода знаком высшего качества. Ситуация меняется в 1926 г., когда «советские граждане, окон­чившие заграничные выс­шие учебные заведения и возвращающиеся для ра­боты в РСФСР»1075, должны были пройти специальные испытания по обществоведе­нию. На смену лозунгу на­чала 20-х годов «Американцы всея Руси, соеди­няйтесь!» выдвигается новая установка — «разоблачение идеи Запа­да» (А. Штейн).

В 1929 году организуется группа «Тринадцать», костяк которой составили В. А. Милашевский, Т. А. Лебедева (Маврина), Д. Б. Даран, Л. Я. Зевин, Н. В. Кузьмин, О. Н. Гильдебрандт, в выставках группы участвовали Д. Д. Бурлюк, А. Д. Древин, Н. А. Удальцова.

Они уговорили «заправилу с рыжей бородой» в Доме печати на откры­тие небольшой экспериментальной выставки, особо напирая на слово «экспе­риментальная».

«Ну ладно. Коль экспериментальная, да небольшая, да ненадолго, по­жалуй попробуем!.. — сказала честная рыжая борода!

Как он потом был возмущен нами!», — вспоминал один из инициа­торов выставки1076. Что же вызвало возмущение «рыжей бо­роды»? Устроители, утверждал он, «воспользовались нашими залами, нашей организаци­ей, чтобы протащить чуждое нам искусство! Разложившееся ис­кусство бур­жуазного Запада»1077.

Итак, уже в феврале 1929 г. Запад для СССР перестает быть примером для подра­жания, наоборот, его «разлагающееся искусство» превращается в чуждое для советских лю­дей.

Эту перемену отразил Маяковский в стихотворе­нии «Американцы удивляются» (1929), в котором пообещал буржуям:

Вашу

быстроногую

Америку

Мы

и догоним

и перегоним.

В годы «промежутка» претерпевает определенную метаморфозу идея мировой революции и пролетарского интернационализма. Все предшествую­щие годы строительство новой счастливой жизни на земле было напрямую связано с этой идеей. Ее потенциал был прочно вбит в ментальность подрастающего поколения. Один из ру­ководителей РАППа А. Безыменский так писал в стихе о полученной по ордеру шапке:

Только тот наших дней не мельче,

Только тот на нашем пути,

Кто умеет за каждой мелочью

Революцию мировую найти.

‹...›

Пусть катается кто-то на форде,

Проживает в десятках квартир…

Будет день:

Мы предъявим

Ордер

Не на шапку —

На мир

И бесспорно талантливый Б. Корнилов радовался будущему единству угнетенных народов:

Хорошее братание

совсем не изъян —

да здравствует Британия,

да здравствует Бри­тания,

Британия рабочих и крестьян!

Нас томми живо поняли —

и песни по кустам…

А как насчет Японии?

Да здравствует Япония,

Япония рабо­чих и крестьян!

‹...›

Про одно про это

Ори друзьям:

Да здравствует плане­та,

Да здравствует планета,

Планета рабочих и крестьян!

(«Интернацио­нальная», 1932)

Да и много позже, в 1940 году, молодой П. Коган выражал умо­настроение своего поколения в фантастических стихах:

И где еще найдешь такие

Березы, как в моем краю!

Я б сдох, как пес, от ностальгии

В любом кокосовом раю.

Но мы еще дойдем до Ганга,

Но мы еще умрем в боях,

Чтоб от Японии до Англии

Сияла Родина моя.

(«Лирическое отступление»)

Газеты пестрят крикливыми заголовками о непрекращающейся борьбе труда и капитала, о разгорающихся классовых боях. Народ убеждают, что ждать всемирного братства оста­лось недолго. Так, в сентябре 1930 г. «Крестьянская газета» публикует заметку «Перекличка между братскими компартиями». В от­вет на программное воззвание германской компартии, пишет газета, «поль­ские коммунисты заявляют, что первым шагом польской советской республики явится немедленное осуществление права народов на самоопределение вплоть до отделения от Польши. Советская Польша разрушит таможенные и военные границы с граничащими с нею советскими республиками, разорвет Версаль­ский договор и заключит тесный союз с советской Германией и СССР»1078.

Сталин, пока он был на вторых ролях, разделял, с некоторыми оговорками, принцип интернационализма. Став единоличным правителем огромной многонациональной и многоконфессиональной страны, он должен был сплотить ее и оказался перед необходимостью выбора общей идеи, способной обеспечить требуемое.

Скажем прямо, выбор был нелегким. Демократический путь развития был закрыт из-за ленинского разгона Учредительного собрания, гражданской войны и реальной опасности того, что партийные коллеги ― «стальная когорта», несомненно, сместили бы его, заклеймив как «предателя идей Октября». Объединяться на исторической или культурной базе прошлого, после того как на протяжении целого десятилетия уничтожалась память народа, было невозможно, — как и на религиозной основе тоже: Россия была многоконфессиональной страной, православная церковь — оболгана. Оставались только два варианта для объединения ― имперская идея или национальная. Выбор любого из них порождал целый спектр трудноразрешимых проблем ― социальных, идеологических, психологических, организационно-управленческих и т. д. В конкретных исторических обстоятельствах того времени Сталин мог проводить свою осторожную политику, приспосабливаясь к реальным условиям жизни.

До конца 20-х годов, согласно идее классовой борьбы, ненавистный «образ врага» для записных идеологов несла царская Россия, которую нужно было ругать. Особо преуспел в этом Д. Бедный. В декабре 1930 г. Сталин в письме к нему выступит защитником русского национального духа, ис­пользуя привычную для адресата и потенциаль­ных читателей марксистскую лексику: «Революционные рабо­чие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, рус­скому рабочему классу, авангарду советских рабочих, как признанному свое­му вождю, проводящему самую революционную и самую активную полити­ку, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии дру­гих стран»1079. Рабо­чие всего мира рукоплещут, а Демьян стал, «возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представ­ляла сосуд мерзости и запустения, что ны­нешняя Россия представ­ляет сплошную „Перерву“1080, что „лень“ и стремление „сидеть на печке“ является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и — русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими. И это называется у Вас большевист­ской критикой! Нет, высокочтимый т. Демьян, это не большевистская крити­ка, а клевета на наш народ, развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата»1081. Можно сказать, что с этого времени Сталин начинает реальный поворот от интернационализма к утверждению русского народа как первого среди равных в составе СССР.

После организованных ГПУ процессов, обеспечивающих «морально-по­литическое единство советского народа», все еще неподконтроль­ной государству силой оставалась вера — не церковь, которая уже была под железной державной пятой, а религиозные чувства верую­щих. Ко­неч­но, было бы соблазнительно устроить показательный процесс над слу­жите­лями культа. Как выигрышно смотрелись бы заголовки в газе­тах — «Убийцы в ря­сах» или, на крайний случай, «Долой шпиона с амвона!». Од­нако предсказуемая реакция внешнего мира заставляла смирять такого рода желания. Тем не менее, за­дача с повестки дня не снимается, и в середине двадцатых из продажи ис­чезают, как религиозные, произведения Баха, Моцарта, Бетховена, в 1929 году вы­двигается лозунг «Худож­ники, на фронт безбожия!», а 15 мая 1932 г. выхо­дит декрет СНК о «пятилет­ке безбожия». Как отмечалось выше, в нем предпо­лагалось к 1936 году закрыть все храмы, а к 1 мая 1937 г. «... имя бога должно быть забы­то на всей территории СССР». К 1938 году в стране «осталось 5% от числа храмов, действо­вавших в 1920-е годы»1082.

1932 год — последний год «промежутка», год перехода к третьей пара­дигме. Можно сказать, что контуры будущей тоталитарной сталинской импе­рии вчерне уже обозначены. Но абсолютно неподконтрольной государству остает­ся такая важная сфера жизни, как семья. На человека общественного все­гда можно найти управу: для этого под рукой есть партком, проф­ком, комсо­мол, даже —пионерская дружина. А как быть с человеком приватным, неизв­естно, равно как неизвестно и то, что говорит он в семье, скрытый от глаз государства.

3 сентября 1932 г. был убит Павлик Морозов. В Большой советской энциклопедии дана такая версия этой трагедии: «Пионеры вели активную борьбу против кулаков. Павлик разоблачил своего отца, бывшего в 1930 г. председателем сельсовета. Он рассказал представителю райкома партии (по другим данным — представителю ОГПУ. — Г. Д.), что его отец тайно продавал сосланным кулакам ложные доку­менты. А затем выступил на суде по делу своего отца и заклеймил его как преда­теля. Кулаки решили расправиться с Морозовым, и 3 сентября 1932 г. Мо­розов с младшим братом был убит в лесу бандитами-кулаками. Убийцы были расстреляны.

Героическая борьба, которую вел Морозов против кулаков, — образец выполнения долга пионера, преданности делу Коммунистической партии»1083.

История с Павликом темна, как «вода во облацех». Есть версия, что «разоблачение» отца, ушедшего из дома к другой женщине, сделано им по просьбе матери (то ли она надеялась вернуть мужа в семью, то ли просто мстила). Павлик, которому было всего 11–12 лет, просьбу матер­и выполнил1084. Господи, что же власть сотворила с памятью о несчастном мальчи­ке... Его, донесшего на своего отца, объявили отважным героем, образцом для всесоюзного подражания.

28 октября 1932 г. Н. К. Крупская в «Пионерской правде» учит де­тей: «Поглядите, ребята, кругом себя. Вы увидите, как много еще старых собственнических пережитков. Хорошо будет, если вы их бу­дете об­суждать и записывать». Обсуждать, естественно, в школе, чтобы сде­лать се­мейные разговоры достоянием энкаведешников. Видимо, вспомни­лось ей давнее гимназическое стукаческое задание — «Замечай за товарища­ми, не читает ли кто запрещенных книг». Это что ж получается, гимнази­стам доно­сить можно, а «советским школьникам» — нельзя? Как бы не так, ведь и массовики, организующие взрослые демонстрации и праздники, обя­заны были заполнять раздел анкеты «Расскажи о всех слышанных тобой разго­ворах среди зрителей на вчерашнем празднестве».

«Миллионы Павликов» (именно столько, никак не меньше, детишек-сту­качишек мечтал увидеть в СССР М. Горький), радовалась пресса тех лет, вы­полняют свой патриотический «долг» — доносят на родителей. В. Аграновский в годы перестройки опубликовал в «Огоньке» очерк о том, как он, вдохновленный примером мальчишки-героя, пошел на Лубянку — доно­сить на отца, который разговаривал дома с иностранцем на немецком языке. Правда, выслушав его, энкаведешный офицер мер не принял…

Павлика Морозова власть канонизует, он станет иконой сталинского времени. С. Щипачев напишет о нем поэму, в Москве на Красной Пресне ему поставят памятник.

* * *

Я хотел бы завершить этот раздел обсуждением личности А. В. Луна­чарского, его роли в культурном строительстве страны.

Каждый человек состоит из множества «я». Это справедливо и для политика, представляющего победившую, правя­щую партию.

Анатолий Васильевич начинал строить свою жизнь, как и тысячи интел­лигентов на рубеже веков. Все они, в том числе Н. Струве и Н. Бердяев, были очаро­ваны социалистическими, марксистскими идеями, выступали против самодержавия. Он стал членом ленинской партии эсдеков, за революционную деятельность отсидел восемь месяцев в одиночке Таганской тюрьмы, был со­слан в Вологду, где отбывали ссылку Бердяев и Ремизов. Он увлекался ис­кусством, посылал из эмиграции, уже из Парижа, в российские газеты ре­цензии на спектакли и верни­сажи, за­нимался наукой, написал в 1909 году книгу «Основы позитивной эсте­тики» (позже он ее переиздаст и подарит Ленину).

Луначарский стал наркомом просвещения уже в первом составе Советского пра­вительства. Свою задачу на этом посту он видел в том, чтобы «сделать худо­жественную автобиографию человечества доступной в возможно большем ко­личестве ее образцов всякому человеку труда и содействовать тому, чтобы этот человек труда вписал в упомянутую автобиографию свою собст­венную красную и золотую страницу, — это цель Наркопроса в области художес­твенного просвещения»1085. (Экспрессия текста заставляет думать, что наш либеральный — относительно других членов правитель­ства, ко­нечно, — нарком искренне верил в сказанное.)

Его деятельность на этом посту начиналась при неблагоприятных об­стоятельствах: го­сударственные (бывшие императорские) театры Петро­града объявили саботаж новой вла­сти. В отличие от М. П. Му­равьева, актера и режиссера Суворинского театра, назначенного комисса­ром по управлению государственными театрами, Луначарский в подавлении са­ботажа использовал более гибкую риторику: «Отдать театр народу — вот цель. ‹...› Совет­ская власть далека от мысли изгнать из этой области част­ную ини­циативу, но она постара­ется в возможно скором будущем прекра­тить эксплуа­таторство хищников-предпринимателей. Она не считает себя вправе цензу­ровать зре­лища и давать государственную поддержку тому или дру­гому направлению в ущерб соперникам. Но она беспощадно изгонит из храма ис­кусства торж­ников и отравителей народа»1086.

Нарком знал, на каких струнах интеллигенции иг­рать: ее обóженье народа не было для Луначарского секретом, а ее неприятие «торж­ников и отравителей» и «хищников-эксплуататоров», как и ее ненависть к цензуре были общеизвест­ны.

Все его обещания оказались на деле чистой воды риторикой: частная инициатива очень скоро была «изгнана» из всех сфер народного хозяйства. Ни один антрепре­нер так хищнически не эксплуатировал труд актеров, как советское государ­ство (напомним, что в 70-х годах ХХ века российские драмтеатры на гаст­ролях по­казывали ежеднев­но от трех до шести спектаклей); начиная с 1918 года оно вла­стно и бесцеремонно «цензуровало зрелища» и все остальные тексты —и пись­менные, и даже устные; с 1934 года го­сударство оказывало финансовую поддержку одному-единствен­ному направлен­ию в ис­кусстве — соцреализму, отравляя общественное сознание коммунис­тической идеологией.

Мы не будем здесь обсуждать зыбкий вопрос об искренности на­мерений А. В. Луначарского — это другая тема. Вне всякого сомнения, на своем посту он сделал не­мало для сохранения отечественного театра и культур­ных ценностей в последующее за Ок­тябрьским переворотом «окаянное» деся­тилетие — об этом свидетельствуют такие его со­временники, как А. И. Сум­батов-Южин, К. С. Станиславский, И. Э. Грабарь, Вл. И. Немиро­вич-Дан­ченк­о, А. Я. Таиров и многие другие. Мейер­хольд, совсем не склонный к похвалам, называл его «вестником Возрожде­ния», «Периклом советских Афин»1087. У нас нет осно­ваний не доверять их правдивости. Я не буду цитиро­вать публикации с выражением признательно­сти и благодар­ности в его адрес — мне могут возразить, что публичная бла­годарн­ость была небеско­рыстна. Приведу лишь отрывок из частного письма А. И. Южина-Сумбатова, одного из ум­нейших русских артистов, ко­то­рый руководил труппой Малого театра при трех вла­стях — от 1908 до 1927 года. Он пишет к опальному В. А. Теля­ковскому, бывшему директору император­ских театров, в 1923 году: «во главе Наркомпроса стоит А. В. Луначарский, чело­век, понимающий значение театра, любящий его, и действительно много сде­лавший для сохране­ния его »1088.

А. В. способствовал развитию науки об искусстве, пусть и в ее марксистско-ле­нинской интерпретации. Благодаря его поддержке в послере­волюционной России откры­лось множество научных институтов. В 1920 году по его инициативе открывается Институт художественной куль­туры, а в 1921 году — Российская академия художественных наук. В 1924 г. организу­ется РА­НИОН (Российская ассоциация научно-исследователь­ских инсти­тутов), в ее состав войдут шесть московских институ­тов — Исторический, Экономи­ческий, Советского государства и права, Языковедения и истории литера­туры, Ар­хеологии и ис­кусствознания, Научной философии и Эксперимен­тальной психологии — и еще пять институтов из Ленинграда и Казани. После отставки А. В. с поста нар­кома они будут закрыты (в 1929 году советская пресса радо­стно сооб­щит: «Оплот идеа­листических сил — ГАХН — разрушен»), а РАНИ­ОН ликви­дируют в 1931 году.

А. В. мечтал обогатить марксизм. В нача­ле века он увлекся богостроительством (возможно, повли­яла его учеба в Цюрихском университете, где он слушал лекции Р. Авенариу­са, увлекался идеями эмпириокритика Э. Маха). Но старший и бесконечно уважае­мый им партийный друг — В. И. Ленин — в 1908 году осудил эти иска­ния А. В. в более чем тенден­циозной и, по большому счету, неумной книге «Материализм и эмпи­риокри­тицизм»1089.

А. В. был романтиком — я помню свое давнее восхищение его замеча­тель­ной наивной фразой, что задача пролетариата заключается не в том, чтобы уничтожить аристократию, а в том, чтобы весь пролетариат превра­тить в аристократию духа.

Он был единственным наркомом, который подал в отставку после об­стрела Кремля большевиками в ноябре 1917 г. Его партийные друзья, конечно же, врезали ему за это на полную катушку. На заседании ЦК 1(14) ноября 1917 года Ленин предложил исключить Луначарского из партии, однако не был поддержан большинством. Ем. Ярославский разразился хам­ской статьей1090, в которой вопрошал А. В.: «Что вам дорож­е — камни (то есть Кремль. — Г. Д.) или люди?». Ленин встретился с Луначарс­ким, и, по признанию последнего, «после весьма серьезной „обработки“ со сто­роны великого вождя» он отозвал свое заявление и обратился к граж­данам России с обращением «Берегите народное достояние», в котором пи­сал: «Не­передаваемо страшно быть комиссаром просвещения в дни свире­пой, беспо­щадной, уничтожающей войны и стихийного разрушения... Нельзя оставать­ся на посту, где ты бессилен. Поэтому я подал в отставку. Но мои товарищи, народные комиссары, считают отставку недопустимой. Я остаюсь на посте. Но я умоляю вас, товарищи, поддержите меня, помогите мне. Храните для себя и потомства красы нашей земли. Будьте стражами народного достояния»1091.

Его слова не расходились с делом: 25 октября (7 ноября) 1917 г. Военно-революционный комитет назначил Б. Д. Мандельбаума и Г. С. Ятманова комиссарами по защите музеев и художественных коллекций. Они организовали охрану Музея Александра III (ныне Русский музей), Эрмитажа, разработали план спасения художественных сокровищ Петербурга. Распоряжением Луначарского от 6 (19) ноября 1917 г. художественно-историческим комиссиям было предложено заняться охраной памятников в Петербурге и пригородах. 17 (30) ноября того же года была создана Соединенная комиссия для розыска похищенных из Зимнего дворца вещей (в конце января 1918 эта работа в основном завершена сотрудниками ВЧК). В конце января 1918 г. она была включена в состав Наркомпроса, а 21 марта преобразована в Коллегию по делам музеев и охраны памятников старины и искусства Петроградской губернии при Наркомпросе (председатель Ятманов) в состав которой вошли А. Н. Бенуа, И. Э. Гра­барь, В. П. Зубов, Н. Я. Марр, И. А. Орбели, В. А. Щуко и другие деятели культуры. По его ини­циативе были организованы Всероссийские реставраци­онные мастерские, без которых культурное наследие нашей страны было бы сегодня существенно бед­нее.

В 1920 году А. В. основал — после «пятикратных прошений» в Совнар­ком — «Фонд моло­дых дарований»: для поддержки поэтов, артистов, музыкан­тов, художников, причем нередко доплачивал им из своих личных средств. (Нар­комы тогда жили отнюдь не бедно, это правда, но ведь дру­гие нарко­мы таких фондов не основывали. А сегодня — нынешние министры или далеко не бедные думцы?..)

Наряду со всем этим имеются свидетельства и совсем другого рода: позднее он ставил себе в заслугу, что «зани­мался быст­рым приручением (siс!) театров к Советской власти»1092, и, как мы отмеча­ли выше, в 1922 году был обвинителем на политическом процес­се над ЦК партии эсеров.

В июне 1920 г. он встретился в Полтаве с В. Г. Короленко, который попросил наркома вызволить из ЧК нескольких неправедно приговоренных к расстрелу земляков. На следующий день В. Г. Короленко получил от уехав­шего А. В. записку: «Дорогой, бесконечно уважаемый Владимир Галактионо­вич. Мне ужасно больно, что с заявлением мне Вы опоздали. Я, конечно, сде­лал бы все, чтобы спасти этих людей уже ради Вас — но им уже нельзя по­мочь. Приговор приведен в исполнение еще до моего приезда. Любящий вас Луначарский». Зная нравы ЧК, можно допустить, что дело об­стояло именно так. Но почему тогда он не ответил ни на одно из последующих пи­сем «доро­гого, бесконечно уважаемого Владимира Галактионовича»?

Известно также, что он повел себя не очень достойно в ситуации болезни и смерти Вели­мира Хлебникова. С. М. Городецкий послал А. В. телеграмму, что В. Хлебников умирает в деревне Крестцы Новгородской губернии и просил помочь — прислать деньги на лечение («больни­ца переведена на самоснабжение») и телеграмму в исполком. А. В. ответил (4 июля 1922 г., телеграмма №7905), что не представляет себе, как Наркомат просвещения может выделить день­ги. «Дело в том, — оправдывался он, — что совсем недавно РКИ (рабоче-кресть­янская инспекция. — Г. Д.) предупредил нас, что за все случаи выдачи пособия по бо­лезни он впредь, ввиду неоднократных нарушений его указаний, будет пре­давать суду лиц, которые делают такие распоряжения».

Если это правда, то какими бы мотивами ни руководствовался А. В., факт остается фактом — умирающему Хлебникову он в деньгах от­ка­зал (хотя телеграмму в Крестецкий райисполком с просьбой помочь по­эту все же послал).

В мае 1921 г. в записке членам Политбюро А. В. предлагает «чрезвычай­но остроумный способ» борьбы с «невозвращенцами»: «установить для всех же­лающих выехать за границу артистов очередь ‹...› отпускать их по 3 или 5 с заявлением, что вновь отпускаться будут только лица после воз­вращения ра­нее уехавших. Таким образом мы установим естественную кру­говую поруку»1093. Странно, что он, горожанин, так хорошо усвоил принцип коллектив­ной ответственности русской сельской общины, деревенского «мира».

Конечно, и он не остался чужд обычая всех, достигших «чинов из­вестных». В. Шершеневич вспоминал, как уже после революции зашел в бывшую квартиру своего дяди, когда-то члена ЦК кадетской партии: «В ней многое по-преж­нему. Но живет в ней не дядя, а Анатолий Васильевич Луна­чарский»1094.

Судя по письмам к жене, он понимал неизбежную кровавость револю­ции, но надеялся избежать личного участия в репрессиях. В письме от 28 октября 1917 г. он пишет: «Я пойду с товарищами по правительству до конца. Но лучше сдача, чем террор. В террористическом производстве я не стану участвовать… Лучше самая большая беда, чем малая вина»1095. Но, как говорится, noblesse oblige, а железная логика революции опровергла его надежды.

Есть еще более страшное свидетельство. Автор книги «Социомагия или социотехникум», скрывшийся за псевдонимом «Братья Гордины», пишет: «И такие слова нам доводилось слы­шать от Луначарского: „Нам тяжелее убивать, чем жертвам нашим уме­реть“»1096 (фраза уму непостижимая...).

Луначарский был своего рода витриной либерального большевизма. Эту двойственность его состояния понял Л. Андреев и описал в письме к В. Бурцеву: «… Он (большевизм. — Г. Д.) съел огромное количество образованных людей, умертвил их физически, уничто­жил морально своей системой подкупов, прикармливания. В этом смысле Лу­начарский со своим лисьим хвостом страшнее и хуже всех других Дьяво­лов из этой свирепой своры. Он трус и чистюля, ему хочется сохранить прилич­ный вид и как можно больше запутать людей, зная, что каждое новое „имя“, каждый профессор, ученый, интеллигент или просто порядочный че­ловек со­ответственно уменьшает его личную ответственность. Если даже Нерона многие одобряют за любовь к искусству, то как же ему, Луначар­скому, не со­здать некоего „золотого века“, рая художников и режиссеров, рая, который так приятно контрастирует с черной чрезвычайкой и придает Л[уначарскому] вид исключительного джентльменства. Светлый луч в тем­ном царстве — так, вероятно, он сам мыслит про себя, ибо кроме всего он че­ловек пошлый и не­далекий»1097. Суровость оценок и категоричность суждений писателя понятна — он был в стане противников большевизма. Между тем А. Ф. Кони, переживший множество министров, утверждал, что Анатолий Васильевич — лучший из министров просвещения.

А. В. был правоверным партийцем и честно выполнял все партийные ус­тановки, даже и вопреки своим представлениям. Не случайно его преемник на посту наркома А. С. Бубнов характеризовал его «приводным ремнем от партии к художественной интеллигенции». В апреле 1919 г. Луначарский обосновывает, почему нельзя национализировать театры и кинемато­граф. Аргументация его более чем убедительна: а) со­вет­ского театра и кинемато­графа еще нет, а следовательно, у власти нет ника­кого опыта управ­ления в этой сфере; б) национализация устранит кон­курен­цию, что плохо; в) как по­казывает опыт, в советских учреждениях рас­тут штаты, работники подбираются не по профессиональному приз­наку, ка­чество ра­боты — низкое, никто ни за что не отвечает. «Мы знаем, и теперь знаем по опыту, что бюро­кратизм, хотя бы социалистиче­ский, в значитель­ной мере мертвит всякое дело, и, конечно, более всего — дело художествен­ное»1098. А ведь прав, абсо­лютно прав А. В.! Но всего че­рез нес­колько месяцев он подписывает декреты о национализации и театра, и кинематографа. За­мечательно, конеч­но, когда нравственность со­прягается с ответ­ственностью и высо­ким профес­сиона­лизмом, но, увы, так бы­вает далеко не всегда.

А. В. был убежденным противником искусства, несущего «на себе след какого-нибудь гнилого поцелуя мецена­та, черную печать рынка, к которому приходится приспосабливаться»1099. Он не принял НЭПа в культуре, оставаясь приверженцем государства-патрона по отношению к искусству: «Но ясно, что сколько-ни­будь оправившись, мы в области театра должны возвратиться на прежний путь огосударствления его в идейном и материальном отношении»1100. До конца своих дней он был убе­жденным сторонником бесплатного театра: «Если мы продаем искусство как товар тому, кто его может купить, то мы заранее можем сказать, что мы пол­ностью культурную миссию нашу не вы­полняем, и даже на одну деся­тую не выполняем»1101. Победоносное наступле­ние фарсово-кабаретного искус­ства НЭПа было для него, вероятнее всего, глубо­ко огорчительно, но он, и как государственн­ый деятель, и как человек, приверженный искусству, обязан был за­думаться и о возможных последствиях его огосударст­вления. Вот на этих весах ху­дожественный рынок, как часть смешанной экономики, при всех своих неизбежных издержках, перевешивал…

Став наркомом, он предложил старому другу (и шурину) А. Богданову работу в своем ведомстве. Тот, убежденный, что новый строй в России есть карикатура на истинный, рабочий социализм, отказался: «Я не имею ничего против того, что эту сдачу социализма солдатчине выпол­няют грубый шахматист Ленин, самовлюбленный актер Троцкий. Мне гру­стно, что в это дело ввязался ты ‹...›. Был бы рад, если бы ты вернулся к ра­бочему со­циализму. Боюсь, случай упущен. Положение часто сильнее ло­ги­ки»1102. Тут не прибавить, не убавить…

Как и все представители власти, А. В. получал множество писем. Содер­жание их было разным, иногда нелицеприятным, но ни одного своего корреспондента А. В., в отличие, например, от «великого пролетарского писа­теля», не «заложил». В 1930 году М. Горький получил письмо от молодого коммуниста И. Шарапова, где тот высказал сомнения в некоторых постулатах мар­к­систско-ленин­ской теории. Горький ответил ему, что «за такие слова, ска­занные в наши дни в нашей стране, следовало бы философам, подобным вам, уши драть. ‹…› предупреждаю вас, что письмо ваше я со­общу в Агитпроп. Я не могу поступить иначе»1103.

В августе 1921 г. петроградская ЧК арестовала Н. Н. Пунина. А. В. сразу же вмешался, написал письма Уншлихту и председателю ЧК Семенову, попросив «как можно скорее разобраться в этом деле»: «… лично предлагаю всякое поручительство, как от имени Наркомпроса, так и от моего имени по отношению к тов. Пунину»1104. Через месяц Пунина выпус­тили.

Отступление в прошлое. В начале 60-х годов я приносил свои статьи в «Комсомолку» (одну даже опубликовал), перезнакомился с сотрудниками. От них и услышал историю, оставшуюся в памяти.

Анатолия Васильевича считали мягким человеком, но мог он быть и жестким. Его вторая жена, актриса Малого театра Наталья Александровна Сац (наст. фам. Розенель) играла в пьесе мужа «Бархат и лохмотья». Посмотрев спектакль, Демьян Бедный написал эпиграмму:

Ценя в искусстве рублики,

Нарком наш видит цель:

Дарить лохмотья публике,

А бархат — Розенель.

Ответ А. В. последовал незамедлительно:

Демьян, ты мнишь себя уже

Почти советским Беранже.

Ты правда «б», ты правда «ж»,

Но всё же ты — не Беранже.

В 1929 году новый журнал «Искусство» (гл. ред. А. В. Луначар­ский) опубликует рецензию Е. Поволоцкой об очередной выставке. В статье написано, что на вернисаже «портреты вождей даны в лебезяще слащавых то­нах», а о кар­тине И. Михайлова «Сталин среди делегаток» сказано — и, судя по репро­дукции, совер­шенно справедливо, — что она может быть названа «Ма­гомет в раю»: «Сталин окружен жгучими восточными красот­ками в мас­карадных костю­мах, смотрящими на него влюбленными глазами, на первом плане ка­кая-то готтентотка»1105. В следующем номере журнала А. В. Луначар­ский уже не был главный редактор (председатель редколлегии — А. И. Свидер­ский).

Отступление в прошлое. Первый номер этого журнала во­обще имел странную судьбу. Он широко анонсировался, даже в приложении к двухтомнику В. Всеволодского (Гернгросса) «История русского театра» (Л.; М.: Теакинопечать, 1929) реклама предлагала подписаться на журнал и дава­ла подробное изложение его содержания. 22 июля 1929 г. Н. Пунин пи­шет жене: «Среди событий, взволновавших нашу музейную реку-лету, было: запреще­ние и изъятие из продажи первого номера журнала Главискусства — «Искусство» за статью Луначарского…»1106.

Не это ли послужило поводом к тому, что 12 октября 1929 г. Сталин снял А. В. с поста наркома? По-видимому, только поводом: дело не в рецен­зии, для снятия у Сталина были более веские причины.

Во-первых, А. В. был чересчур образованным и интеллигент­ным человеком. Выступая на открытии сессии Академии наук в 1925 году, Луначарский начал свою речь по-русски, продолжил по-французски, перешел на немецкий, потом на ита­льянский, затем на английский и закончил чеканной латынью. Дру­живший с ним А. Эйнштейн называл его в письмах «мой коллега матема­тик», а на фи­лософском споре в Сорбонне А. В. «скрестил шпаги» с А. Бергсо­ном. Прошедший на Колыме все круги сталинского ада В. Т. Шаламов писал об А. В.: «После каждой его речи мы чувствовали себя обогащенными. Радость отдачи знания была в нем. Если Ломоносов был „первым русским университетом“, то Луначарский был первым советским университетом»1107.

Он был наркомом-интеллигентом, а Сталин интел­лигентов не любил — в этом смысле он был верным учеником и продол­жателем Ленина. В письме к Билль-Белоцерков­скому Сталин назовет интеллигенцию «всякие приват-до­центы», а в 1925 году напишет (опять пока еще в письме) о зако­номерно сошедших со сцены бывших большеви­стских вождях — Луначар­ских, Богдановых, Красиных…1108

Во-вторых, Сталин, приступая к строительству своей империи, пони­мал огромное значение «прирученного» искусства для идеологического «промывания мозгов». Как восточный шахиншах, он приблизил к престолу и обласкал государственной щедростью верноподданных художников, выде­лил, не скупясь, до войны деньги на культурное строительство, но управ­лять искусством в своей империи он мог поручить только человеку, спо­собному беспрекословно выполнять его, Сталина, личные указания. А. В. этому усло­вию не отвечал: «Я являюсь решительным врагом такого рода твердой политики, — говорил он, — которая являлась бы своего рода коммунистической аракчеевщиной… Вводить командование искусством из Наркомпроса я не намерен и всегда буду против этого»1109.

И, наконец, третье, главное. Сталин не любил, точнее, не при­нимал и боялся не­определенности, непредсказуемости. Как глава правящей партии, он был уверен, что у него достаточно ресурсов, чтобы нужное ему будущее наступило, и точно в на­значенный срок. Поэтому он так энергично ратовал за централизован­ное пя­тилетнее планирование, в том числе — в искусстве. В ментальности диктато­ра, отождествляющего себя с государст­вом, никто другой не мог оказаться распорядителем куль­турной жизни, ее своеоб­разным генеральным продюсером. Как и положено продюсеру, он изыскивае­т средства и направляет их туда, куда считает пра­вильным, конт­ролирует со­ответствие того, что делают исполнители (писатели, ак­теры, режис­серы, художник­и, композиторы), собственной продюсерской концепции и идее (в дан­ном слу­чае — государственным приоритетам куль­турной поли­тики, ее стратеги­ческим и тактическим целям), формирует твор­ческие ко­манды (реали­зует кадро­вую политику), обеспечивает PR-поддерж­ку собст­венных проек­тов че­рез контролируемые государством средства массовой информации и систему по­литпросвещения. В колон­ках нарисован­ных ито­говых цифр он видел тор­жество своей воли, ума, политики, своей победы над хаосом жизни.

А. В. мыслил по-другому. Мы уже отмечали, что он разделял форму­лу К. Каутского о полной анархии в области искусства. И не только разделял, но и меру своих возможностей проводил в жизнь. В 1920 году он утверждал: «Го­сударство не может предписывать искусству, иначе оно в самых недрах погу­бит это искусство»1110. Он понимал, что «если бы мы начали командовать над художниками… то от этого командования выш­ла бы только величай­шая и нелепая ломка. Мы сокрушили бы уже имею­щееся искусство и созда­ли бы на место него новое, фальшивое, угоднича­ющее и маргариновое ис­кусство»1111.

Как государственный деятель А. В. в разные годы по-разному оценивал футу­ризм. Но он никогда не позволял желающим покомандовать искусством за­претить его как художественное течение. В 1925 году он ставил себе в заслугу, «что всякий раз, как на футуристическое искусство, искусство ЛЕФа, дела­лись те или иные набеги, иногда со стороны очень высоких мест партии, Нар­компрос неизменно защищал их права на существование и развитие. Нар­компрос, действительно, считая левое искусство в тех формах, в кото­рых оно сразу выявилось, неподходящим для создания пролетарского и во­обще ново­го советского театра, нисколько не препятствовал его развитию и в некото­рых случаях в первые годы после революции даже содействовал ему, потому что художники других направлений туго шли на работу с со­ветской властью»1112.

Как известно, все революционеры (а большевики в особенности) — «люди особого склада». В их представлении все, что «не наше», есть сино­ним «чужого», «чуждого», то есть враждебного, подлежащего уничтожению. Луначарский не уставал втолковывать партийным бонзам — любите­лям «дела­ть набеги», что «нисколько не давая привилегий так называемо­му новому искусству, не следует поднимать на него гонения, чем мы отбро­сили бы от себя симпатии целых сотен молодых художников ‹...› и сделали бы из них каких-то новых мучеников во имя своих идей, за которые они держатся твердо. Все это совершенно зря, без всякой нужды и пользы»1113.

В 1927 году на партийном совещании по воп­росам театра он выступал с основным докладом, в котором согласился, что «искусство носит на себе, в огромном большинстве случаев, четкую печать того или иного класса». «Но это вовсе не значит, — подчеркнул он, — что какой-то ЦК этих классов или какие-то особые организации, хотя бы и государственные, определяют на значительный процент судьбы искусства. Это не так». Он настаивал, что «в отношении театральных форм государство должно быть нейтральным. Государство как таковое не может стоять на точке зрения конструктивизма, реализма, натурализма и т. д. ‹...› государство должно прежде всего заботиться о том, чтобы каждая овощь (sic) в формальной плоскости, в формальном отношении могла иметь возможность расти»1114, что «искусство во все времена представляло собой продукт естественного цветения»1115. И хотя оппоненты А. В. возражали, что «на естественных цветениях далеко не уедешь», он последовательно от­стаивал свою позицию. Отдав должное культурному росту в полуграмотной стране, он предостерегал: «… все-таки не надо придавать культурной политике государства того значения, которого она иметь, ввиду этих обстоятельств социологического характера, не мо­жет», — а в заключительном слове усилил эту мысль: «Не оболь­щайтесь, товарищи, что государ­ст­венными мероприятиями можно сильно ускорить эту (театральную. — Г. Д.) весну. Это дело стихийное, социологического порядка, лежа­щее вне прямо­го воздей­ствия политики»1116. Безусловно, он был прав, как безуслов­но и то, что сегодня все это кажется трюизмом. Но даже ему, наркому, надо было обладать особым гражданским мужеством, чтобы защи­щать эти идеи в это время. Можно представить, как возмутился Сталин, прочи­тав его слова: как — не может? «Нет таких крепостей, которых не брали бы большевик­и», мы — сможем.

Естественно, что такой нарком был Сталину не нужен, и, как мы уже упоминали, в 1929 году, вос­по­ль­зовавшись ситуацией вокруг журнала «Искусство», он снимет А. В. с этого по­ста. Его заменит большевик из «ленинской гвардии» А. С. Бубнов1117, а А. В. бу­дет назначен послом в Испанию, поедет туда, но по дороге заболеет и в 1933 году умрет во французском городке Ментона.

Как и всем советским партийным бонзам, подхалимы из «свиты» курили ему фимиам, и он нередко терял чувство меры. Так, в январе 1920 г. на премьере своей более чем посредствен­ной пьесы «Королевский брадобрей» в Петроградском драматическом теат­ре (постановщик И. И. Лапицкий) он, встретив за кулисами Н. Н. Пунина, «пьяный и счастли­вый», сказал ему: «Нравится вам? Язык, где вы встречали такой язык после „Маскарада?“». Пунин пишет в дневнике: «Дай бог ему счастья, но то, что он — народный комиссар — это величай­шее несчастье, во всяком случае для него»1118.

Сегодня, в переосмыслении со­ветской истории, кое-кто из нас спешит выплеснуть вместе с водой и ребенка. Это относится и к оценке роли А. В. в культурной истории России (Наркомпрос был рес­публиканским, а не общесоюзным ведомством). Думаю, что эта оценка не может быть однозначной. Остается только пожалеть, что люди такого незаурядного дарования, каким обладал А. В., стали заложни­ками, хотя и добровольными, того времени, его идей, принесли свою волю и талант в жертву политике, которая не вмещала масштаба их личности. Нужно думать, что к 1928 году А. В. это уже хорошо по­нимал. Он еще был наркомом, когда против него в прессе началась направ­ляемая опыт­ной рукой критическая кампания. 20 мая в «Комсо­мольской правде» вышла целая полоса под шапкой «В атаку на театральную реакцию», с карикату­рой на А. В. Он был изображен в виде сторожа на фоне колонн Большого театра, в жен­ском манто и увенчанный нелепой лирой. Возглавляемый им Нар­компрос был назван в статье «зав­хозом всех „Больших“ и „Малых“, „Художественных“ и не „Художест­вен­ных“» театров. 14 сентября А. В. опубликовал там же статью «О театре Мейер­хольда», в которой писал: «За последнее время... начала создаваться атмо­сфера из­вестной узости, од­носторонности требований, предъявляемых к те­атру. Ни руководящие орга­ны партии, ни правительство не стоят на этой точке зре­ния. (Представляется, что здесь А. В. лукавит: если не партия и не пра­вительство, то кто же тогда созда­ет эту атмосферу? Неужто независимые советские журналисты? Истинную цену их „независимости“ он, как опытный нарком, должен был хорошо знать. — Г. Д.) Но все время чувствуется какой-то резкий и холодный ветер, сущность ко­торого сводится к тому, что всякая те­атральная поста­новка, уклоняющаяся от довольно узкой полосы революцион­но-бытового театра, принимается как граждански подозрительная и, наобо­рот, вменя­ется в осо­бую гражданскую заслугу всемерное стремление к резко подчерк­нутому публицистическому театру»1119.

Посочувствуем ему — «за что же мы боролись, на то и напоролись…», — вслед за Л. Утесовым пела страна в 1928 году.

Свою лепту в становление этой военно-мобилизиционной системы внесли многие, если не все, хотя и в разной степени. И есть горькая правда в признании Надежды Мандельштам: «Слепцы, мы сами боролись за единомыслие, потому что в каждом разногласии, каждом особом мнении нам снова чудились анархия и неодолимый хаос. И мы сами помогали — молчанием или одобрением — сильной власти набирать силу и защищаться от хулителей»1120.

НЭП закономерно завершился утверждением сталинизма, — ленинская модель укрощения общественной свободы автоматически вела к авторитарной моде­ли управления, возросшей при Сталине в деспотическую власть. Эту эволю­цию предвидел раскритикованный Лениным и арестованный в 1923 году ГПУ «эмпириомонист» А. А. Богданов1121. В 1927 году он писал: «В революцион­ные эпохи особенно часто и особенно ярко выступает процесс преобразова­ния ор­ганизаций с зародыше­вой эгрессией1122, в виде едва заметной авторитар­ности, в организации вполне выраженной эгрессии, строгой авторитарности, дисци­плины, „твердой вла­сти“»1123. Впрочем, он был далеко не первым — Г. В. Плеханов еще в мае 1904 г. в статье «Централизм или бонапар­тизм», вы­ступая против ленин­ского плана построения партии, указывал на опасность чрезмерной центра­лизации, кон­центрации власти в руках мало­численной группы: «Если бы наша партия, в самом деле, наградила себя та­кой организа­цией, то в ее рядах очень скоро не осталось бы места ни для умных людей, ни для закаленных борцов: в ней остались бы лишь лягушки, получившие, нако­нец, желанного царя, да Цен­тральный Журавль, беспрепятственно глотающий этих лягушек одну за дру­гой»1124. Он предупреждал о «море кро­ви», которая прольется в России, если ленинский план построения партии по­бедит. Но, как известно, судьба пророков в своем отечестве незавидна — их там охотно побивают камнями.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]