- •Часть I
- •Содержание
- •Глава I. О методологии научного изучения истории искусства
- •Глава II. Что такое парадигма?
- •Глава III. Парадигма I. 1917–1919 гг.
- •Глава IV. Парадигма I. 1917–1919 гг.
- •Глава V. Парадигма II. 1920–1925 гг.
- •10 000 000 Вымрет, если хлеба не будет.
- •Глава VI. Парадигма II. 1920–1925 гг.
- •Глава VII. «Промежуток». 1926–1932 гг. Общественная жизнь и идеи
- •Глава VIII. Культурная жизнь ссср в годы «промежутка».
- •1926–1932: «Шекспир — это Шекспир»
- •В нем отсутствует уют, —
- •Плачет маленький теленок
- •Асеев Николай Николаевич (1889–1963), поэт; был близок к символистам, затем входил в лит. Группу «Центрифуга»; участник I Мировой войны, в 1922 вернулся в Москву, с 1923 участник лит. Группы леф
- •Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942), поэт; один из лидеров (с в. Брюсовым) моск. Символистов; с 1920 в эмиграции
- •Гроссман Леонид Петрович (1888–1965), писатель, литературовед, лит. Критик
- •Гуль Роман Борисович (1896–1986), писатель, публицист, критик, общественный деятель, редактор «Нового журнала» (с 1952); участник «Ледяного похода» корниловской армии; с 1919 в эмиграции
- •Клопшток Фридрих Готлиб (Friedrich Gottlieb Klopstock, 1724–1803), немецкий поэт
- •Манизер Матвей Генрихович (1891–1966), скульптор, народный художник ссср, академик и в 1947–1966 вице-президент Академии художеств ссср
- •Масс Владимир Захарович (1896–1979), поэт, писатель-сатирик, эстрадный драматург
- •Туркин (Алатров) Никандр Васильевич (1863–1919), театральный критик, драматург, режиссер, сценарист и кинорежиссер; завлит фирмы Ханжонкова
- •Уайльд Оскар (Oscar Fingal o’Flahertie Wills Wilde; 1854–1900), ирландский поэт, писатель, драматург, эссеист
- •Хайт Юлий (Илья) Абрамович (1897–1966), композитор, автор романсов и песен Хаксли Олдос (Aldous Huxley; 1894–1963), английский поэт, прозаик и эссеист; с 1937 жил в сша
- •102 Устрялов н. В. Россия (у окна вагона) (http://www.Kulichki.Com/moshkow/politolog/ustryalov/
- •312 Трушнович а. Р. Воспоминания корниловца. 1914–1934. М., 2004. (http://www.Dk1868.Ru/history/zap_korn3.Htm)
- •447 Это понятие употреблено и в ст.: Устрялов н. Patriotica // Смена вех. Прага, 1921. С. 52–71.
- •676 Папкова в. Русская мода хх века: 1910–1930 годы: [Электр. Ресурс] (http://www.Osinka.Ru/Moda/Style/2007_Fashion_xXvek/1910-1930_07.Html).
- •1107 Шаламов. Воспоминания. С. 25.
- •1327 Мамлеев Дмитрий. Сталин - Гронскому: "Не лезь не в свое дело!" // Известия, 13 июля 2006.
Глава I. О методологии научного изучения истории искусства
У нас не существует синтетической, всеобщей истории советского искусства. В разные годы весьма представительными авторскими коллективами публиковались одно- и многотомники, посвященные истории отдельных его видов — театра, кино, архитектуры, эстрады, цирка, литературы и т. д. Однако ни одной попытки системного, целокупного рассмотрения развития советского искусства, насколько мне известно, сделано не было.
Дело, разумеется, не в эрудиции наших искусствоведов, как раз ее-то у них предостаточно. Проблема гораздо сложнее и заключается в том, что отечественное искусствоведение не располагает сколько-нибудь научно разработанной методологией описания художественного процесса в историческом времени. И хотя в середине двадцатых А. А. Федоров-Давыдов утверждал, что искусствоведение «давно уже сдало в архив биографическую историю искусства, заменив ее теорией стилей»3, это не вполне соответствовало истине. Его утверждение справедливо для анализа мировой истории изобразительного искусства, но начиная с рубежа 20–30-х годов в советском искусствознании возобладала как раз «биографическая история искусства». Более того, создается впечатление, что наше искусствознание потеряло вкус к обсуждению проблем методологического характера. Отдельные попытки их содержательного рассмотрения наталкиваются или на молчаливое сопротивление, или на снисходительную улыбку авгуров-искусствоведов, которым и без обсуждений давно уже все ясно. Надо честно признать, что для современного искусствоведения в полной мере актуально суждение В. О. Ключевского: «Нашу русскую историческую литературу нельзя обвинить в недостатке трудолюбия — она много обработала, но я не возведу на нее напраслины, если скажу, что она сама не знает, что делать с обработанным ею материалом; она даже не знает, хорошо ли она его обработала»4.
Неразработанность методологического аппарата приводит к тому, что опубликованные исторические штудии выстраиваются по немудреной логике хронологического «шампура», когда известные исследователю факты, события и явления искусства нанизываются на временнýю ось, дополненные рассказом о судьбах художников (разумеется, понятие «художник» употребляется в работе в расширительном, родовом смысле). Такой исторический «шашлык» имеет вид пиршественного научного блюда, но в действительности это всего лишь муляж, неспособный насытить жаждущего истины.
Описательно-хронологический метод чреват множеством негативных последствий, он неизбежно несет отпечаток личного вкуса исследователя в отборе фактов и явлений искусства, изложении судеб художников, характеристике их творчества и т. д. Тем самым научный, содержательный подход к анализу истории искусства подменяется перечислительной схемой, в арсенале которой нет логики для аргументации выбора описываемых явлений искусства, обоснования ее полноты и законченности. В начале ХХ века именно против такой истории театра выступил немецкий исследователь Макс Герман, противопоставив ей идею научного метода в театроведении.
Как уже отмечалось, задача настоящего исследования — понять и, по мере возможности, постараться описать перипетии развития художественного процесса в годы советской власти, преимущественно через призму восприятия художником своего времени и тех общественных идей, в контексте которых создавалось искусство, понять логику развития последнего, его неотделимость и зависимость — подчас трагическую — от контекста социального бытования. Подчеркнем — «преимущественно», так как и сам исследователь при всем желании не способен полностью абстрагироваться от господствующих идей уже своего времени. Такое «двойное» зрение при анализе прошлого неизбежно, однако будем надеяться, что оно дает возможность более объемного, стереоскопического видения изучаемых проблем.
Оговорим с самого начала: у искусства безусловно есть своя собственная, автономная логика развития. В творчестве художника, в выборе им типа героя, конфликта и даже средств художественной выразительности так или иначе отражаются и культурные традиции, и ценности, и идеалы его социального времени. Понятно поэтому, что и идеи искусства, и художественные системы, в которых они выражаются, всегда отмечены печатью времени. Не случайно А. А. Блок утверждал: «В стихах каждого поэта (и, в исконном значении этого слова, — творца, художника. — Г. Д.) 9/10, может быть, принадлежит не ему, а среде, эпохе, ветру»5.
Искусство выражает не только культурные предчувствия, но и образ своего времени (назовем его «социальным временем»). Во избежание недоразумений оговорим, что имеются в виду общие тенденции художественного процесса, а не его отдельные, вершинные достижения. Гений, к счастью, непредсказуем, потому что гений во все времена — это требование невозможного. Гений — это прорыв, диалог с вечностью, но и гений не беспределен, он так или иначе принимает присущие эпохе и обществу духовные идеалы. Искусство в целом всегда резонирует господствующим идеям времени, которые проходят не только через сердце, но даже через судьбу художника. В этом смысле И. Шадр, проектирующий «Памятник мировой скорби» (1916–1917) с каменным крестом, гранитной фигурой Иова и смиренной накрестной надписью «К богу слезит око мое», разительно отличается от Шадра с его непокоренным пролетарием, выворачивающим булыжник из мостовой (1927); обнаженная эстетика конструктивизма в «Великодушном рогоносце» В. Мейерхольда (1922) никак не сопрягается с пышной «торгсиновской красотой» его же постановки «Дамы с камелиями» (1934); точно так же М. Ромм «Пышки» (1934) отличается от Ромма «Адмирала Ушакова» (1953) и Ромма «Девяти дней одного года» (1961) и т. д. Социальное время диктует не только господствующие темы, идеи, конфликты, тип героя и даже манеру выражения, оно определяет большее — отношение художника к жизни, ее ценностям, к бытию в целом.
Мы еще до конца не знаем закономерностей, в соответствии с которыми условия социального времени определяют выбор альтернативных путей, предлагаемых культурой, или хотя бы ощущения этих путей. Ясно, однако, что в какие-то периоды истории, когда реальность культуры осознается современниками как самодостаточная, эти зеленеющие ростки будущего не могут пробиться в жизнь. Но история знает и переломные эпохи, когда «изменяется мировая сцена» (Э. Роттердамский), и времена предчувствий, когда художник с его способностью к образным прозрениям резонирует этим еще почти неслышным сигналам наступающей эпохи.
Давно стало общим местом утверждение, что каждый истинный художник — уникален, что его личность и индивидуальность неизбежно отражаются в творчестве и т. д. Но кроме этого, индивидуального, модуса в искусстве есть и модус его социального бытия. Художественное произведение без читателя, зрителя, слушателя существует не как факт искусства, но лишь как его потенция, как своеобразная художественная «вещь в себе». Оно выявляет и одновременно приобретает свое действительное значение лишь в процессе социального бытования и функционирования. И его судьба в значительной, иногда — определяющей мере зависит от конкретных форм организации художественной жизни общества, социальных условий и механизмов, регулирующих масштабы распространения, меру усвоения и эффективность воздействия художественных ценностей.
Именно поэтому анализ социального бытия искусства дает нам возможность расшифровать господствующие в обществе в каждый данный период времени идеи и ценности, выявить их связи и влияние на развитие художественного процесса.
Я занимаюсь социологией искусства с начала 1960-х годов. В великом множестве прочитанных фолиантов записные отечественные (советские) обществоведы и эстетики убеждали меня в существовании социальных детерминант искусства. Я принял это положение без обсуждений, оставалось только выяснить, в чем или как они проявляются или отражаются. Вот тут-то мои поиски оказались тщетными. Из всех этих и подобных им трудов — если перевести их с наукообразного, или «птичьего» (А. И. Герцен) языка — вычитывалась одна простая мысль: только последовательный классовый подход к явлениям искусства дает возможность понять тенденции его развития. А на Варненском всемирном конгрессе социологов (1976 г.) был даже представлен доклад советского философа, утверждавшего, что «культуросозидающей силой при социализме является рабочий класс». Что называется, приехали...
Впрочем, будем честными. Это сейчас можно сожалеть и иронизировать. А тогда, в молодости, я искренне переживал, что не могу понять той глубокой эзотерической мудрости, которая так понятна и самоочевидна для других.
Отступление в прошлое. Стартовый импульс к своим размышлениям я получил давно, еще на институтской скамье, когда мы студентами изучали работу В. И. Ленина «Государство и революция». В ней автор, опираясь на Маркса-Энгельса, доказывал, что по мере строительства социализма государство неизбежно будет отмирать. Начинался 1957 год, за спиной был оглушительный ХХ съезд, стране стал известен если не полный, то хотя бы примерный масштаб ГУЛАГа, но на экзаменах бдительные педагоги по марксизму, строго глядя в глаза, допрашивали нас: отомрет государство или не отомрет? Положительный ответ служил пропуском на следующий курс, и я отвечал: «Отомрет», — а сам, увидев на улице милиционера, на всякий случай переходил на другую сторону: наученный советской жизнью, боялся, боялся этой кровожадной власти и ее представителей. Ситуация, признаемся, сюрреалистическая, чистый театр абсурда: в жизни государство — беспощадный Молох, страшный Левиафан, пожирающий своих детей, а в ленинском тексте — его отмирание... Чему же верить — непогрешимой идее гения или своему жизненному опыту? Верили — Ленину, а излишне любопытствующих студентов педагоги одергивали, особенно настырных — «срезали» на экзаменах. Но противоречие — оставалось, оно не давало покоя: как, неужели сам Ленин ошибался? или дело в чем-то другом?
Необъясненных фактов подобного рода в нашей истории великое множество. Приведем лишь некоторые, чтобы потом, благодаря предложенному в исследовании подходу, попробовать их расшифровать.
В октябре 1918 года в Петрограде выходит декрет «Об объединении всего театрального дела и постановке зрелищ в пределах Северной области и передаче в ведение комиссариата по народному просвещению Союза коммун Северной области РСФСР». П. М. Керженцев, известный деятель Пролеткульта, опубликовал в «Известиях ЦИК» №235 от 27 октября 1918 г. программную статью «Очередь за Москвой (О национализации театров)», в которой предложил:
— переход всех театральных помещений в распоряжение Советов;
— реквизицию всего театрального имущества всех театральных предприятий и фирм, которые должны быть объявлены собственностью театральных отделов Советов;
— отмену договорных отношений артистов с предприятиями. Все артистические силы должны перейти на службу Советов.
«Только совокупность всех этих мероприятий даст действительную национализацию театра», — утверждал П. М. Керженцев и... ошибался. Совокупность предложенных им мер есть не национализация, а всего лишь муниципализация театров, так как театральные отделы существовали тогда при городских Советах.
И ведь не оговорка это у Керженцева — то же самое он повторил и в своей книге «Революция и театр», вышедшей в том же 1918 году, да еще и настоял, чтобы Первая всероссийская конференция Пролеткульта (сентябрь 1918) приняла резолюцию, где, в частности, говорилось: «государственной власти предстоит ‹…› национализировать театры, то есть изъять их из рук частной антрепризы и передать коммунам или государству…»6. Так кому же — государству или коммунам? Или коммуны — всего лишь синоним государства? Но это уже чистый воды анархизм, не мог один из лидеров Пролеткульта, председатель совета РОСТА, позже — последовательно полпред России в Швеции, полпред в Италии, зам. зав. Агитпропом ЦК РКП(б)7, управделами СНК СССР, председатель Радиокомитета, председатель Всесоюзного Комитета по делам искусств при СНК СССР и прочая, и прочая, и прочая (да к тому же выпускник филфака МГУ), полагать взаимозаменяемыми понятия муниципализации и национализации, — это суть разноуровневые явления. Всего через год, в 1919 году, он уже точно знал разницу между национализацией и муниципализацией. Но почему ошибался в 1918-м? Ведь такие деятели театра, как О. Д. Каменева, зав. ТЕО (Театральным отделом) Наркомпроса8, ярый, я бы даже сказал фанатичный «государственник», всячески противились реально идущему в стране процессу муниципализации театров.
Впрочем, дело не в «ошибках» П. М. Керженцева. Повторю, такого рода непонятных и необъясненных фактов в истории нашей культуры несчетное множество. «Раньше песню пели, а теперь — слушают», — справедливо заметил в начале 70-х в «Литгазете» В. П. Соловьев-Седой. Действительно, пели. В первые послереволюционные годы, как вспоминал очевидец, «… мы всегда пели. Пели по любому поводу и без повода — „Интернационал“, „Варшавянку“ и другие революционные песни, а исчерпав свой скудный репертуар, всё начинали сызнова»9. В основном этот же репертуар пели комсомольцы и в 20-е годы, а презираемые ими обыватели пели шлягеры НЭПа, такие как блатная «Мурка» И. Приблудного, «Бублики» Я. Ядова, убойный хит «Кирпичики» П. Германа, «Свадьба Шнеерсона» М. Ямпольского и т. д. В тридцатые годы замечательные песни И. Дунаевского и Д. Шостаковича шагнули с экрана в жизнь — их распевала вся страна. Я помню, как в моем детстве, в 40-е годы, и позже, в 50-е, и даже в самом начале 60-х люди пели — за столом, на улице, на демонстрациях. Одна из песен так и называлась — «С нами поет вся страна»:
Радостно видеть дороги просторные,
Помощь и дружбу вокруг,
Весело слышать нам песни задорные
Наших друзей и подруг.
С нами поют пионеры-отличники,
Мать, и отец, и жена,
С нами герои поют пограничники,
С нами поет вся страна.
Этот массовый психоз пения в советском обиходе нашел свое отражение и в послевоенной песне о Москве:
Стала ночь на день похожей,
Море света над толпой.
Эй, товарищ! Эй, прохожий! —
С нами вместе песню пой!
Погляди, — поет и пляшет
Вся Советская страна… (курсив наш. — Г. Д.)
Нет тебя светлей и краше,
Наша красная весна!
И ведь действительно было так — «вся советская страна» пела. А потом — перестала. Почему?
Еще пример — известный плакат Эль Лисицкого 1929 года для советской выставки в Цюрихе. В нем есть энергия молодости, силы, есть демонстрируемая радость и даже идея «СССР на стройке». Но есть и другой, потаенный смысл: эти советские ребята, на мой взгляд, бесполы. Более того, они физиологически взаимозаменяемы, поэтому-то их лица перетекают одно в другое, образуя две слитые воедино головы. Объяснения вроде того, что плакат демонстрирует неразрывное единство советского народа, притянуты за уши. Столь чаемое властью «единство народа» было растиражировано в миллионах других плакатов, открыток, картин в виде хорошо организованных колонн счастливых советских людей на демонстрациях, физкультурных парадах, на площадях, стадионах. Такое объяснение лишь правдоподобно. Оно не годится и для аналогичной ситуации из булгаковского «Собачьего сердца», когда «жилтоварищи» под руководством Швондера вваливаются в квартиру профессора Преображенского и последний обращается к одному из них, самому юному, «персикового вида»: «… вы мужчина или женщина? — Какая разница, товарищ? — спросил он горделиво».
Как с помощью «классового подхода» объяснить, почему именно в эти годы появляется именно такой плакат и такой текст?
Или еще пример — из послевоенного детства. Из года в год в газетах, по радио, в пионерском отряде нам рассказывали про подвиг Зои Космодемьянской, как фашисты на допросе пытали нашу отважную партизанку: «Где Сталин?» Она — гордо и с вызовом: «Сталин в Кремле!» И так — много раз: немцы — «Где Сталин?», Зоя — «Сталин в Кремле!». А где еще он мог быть в конце ноября 1941? Даже в страшную октябрьскую панику он отказался эвакуироваться, а уж в декабре… Конечно же, был в Кремле! И весь мир знал об этом. Ценность информации — нулевая. Но если из года в год воспроизводится этот текст, значит, он обладает каким-то дополнительным, тайным смыслом. Но каким?
Еще парадокс — яростная борьба В. Э. Мейерхольда и его окружения за утверждение биомеханики в начале 20-х годов и тихая кончина этого метода в конце десятилетия. Да, Мейерхольд-художник увлекался разными идеями, но ни одну из них он не утверждал так неистово и бескомпромиссно, как биомеханику. Но почему он тогда отворачивается от нее в конце 20-х годов?
Назовем здесь эпатирующую электрифицированную «Женитьбу» (1922) ФЭКСов (Фабрика ЭКСцентрического актера), генерала Жоффра и Мамилюкова-Проливного в эйзенштейновской интерпретации «Мудреца» А. Н. Островского (1923). Добавим спектакль «Сэр Джон Фальстаф» в постановке Игоря Терентьева (1927) по одноименной пьесе А. Пиотровского и Н. Никитина по хроникам Шекспира. Напомним мейерхольдовский «Ревизор» (1926), скомпонованный из разных произведений Гоголя, включая черновики. А всего через два года — категорический запрет Главреперткома изменить хотя бы строчку в грибоедовском «Горе уму»! Раньше — можно, теперь — нельзя. Почему?
А скульптурная композиция М. Манизера на станции метро «Площадь Революции»? Десятки, если не сотни миллионов вечно спешащих пассажиров прошли за 60 с лишним лет мимо этих двадцати скомпонованных групп. В меру своего таланта автор представил нам образы рабочего, солдата, крестьянина и матроса, штурмовавших Зимний, а кроме них — пограничника с овчаркой, шахтера, крестьянки, спортсменов, студентов, здоровых, крепких детей, их счастливых родителей и т. д. Скульптуры эти далеко не шедевр, хотя и привели когда-то в восторг Сталина — августовской ночью 1938 г. он внимательно осмотрел бронзовые изваяния и восхищенно воскликнул: «Замечательно! Как живые».
Мы, как правило, торопливо проходим мимо них, давно примелькавшихся нашему глазу. Они для нас сегодня — привычный интерьер станции, материализованный знак ушедшей в прошлое, уже далекой от нас эпохи. Но ведь был какой-то особый смысл их установки в перронном зале подземного дворца, да еще в центре столицы, по соседству с Кремлем (вопреки, кстати, желанию архитектора станции)?
Конечно, был. Это видно уже из пространственной организации всей скульптурной композиции, ее парных групп и тех характеристик, которыми художник наделил каждый образ. В его творчестве — сознательно или, что вероятнее, бессознательно — отразилась и драма идей этого времени, и его идеалы и ценности, представления о «своих», то есть «социально близких», и «чужих», то есть «социально далеких», если воспользоваться лексикой того времени. Всё это есть в многофигурной композиции, надо только уметь расшифровать ее смысл, попытаться установить с нею диалог. И если диалог не получается — то по нашей вине. Мы смотрим на них, как неверующий на икону, не знающий об обратной перспективе: икона — это «окно», через которое Бог смотрит на нас.
Как снять с манизеровских персонажей вечную немоту, в какой знаковой системе общаться с ними? Вопросы, увы, не праздные, ответы же, как правило, условно-правдоподобные.
Станцию эту проектировал архитектор замечательного таланта А. Н. Душкин. В авторском варианте она была воздушной, как и другие его проекты, «Маяковская» и «Кропоткинская». Но вмешался скульптор М. Г. Манизер, предложивший сделать станцию не зальной, а пилонной, чтобы создать в ее замкнутом пространстве скульптурную галерею.
Вообще и в эстетическом, и функциональном отношении станция, по-моему, получилась ужасной, но...
Это «но» относится к скульптурам М. Г. Манизера. Задумаемся, есть ли в них какой-то тайный знак своего времени?
Думаю, что есть. Как известно, в европейской культурной коммуникации существует установленная символика взгляда. Размышляя о вечном, возвышенном человек обычно устремляет «очи горе» — вверх, к небу, к Богу. Честный человек не избегает смотреть в глаза собеседнику. Наоборот, человек нечестный отводит глаза или смотрит вниз. Не суть важно, всегда ли так бывает в действительности, существенно, что такой общественный стереотип существует.
Отступление в недавнее прошлое. 7 августа 2003 г. по ТВ показывали, как в Киргизии на берегу озера Иссык-Куль устанавливали памятник Ельцину. Первый вариант нашему экс-президенту не понравился. Он сердито выговаривал скульптору: «Что это я у тебя смотрю вниз?! Я же о судьбах России думаю, понимаешь; значит, взгляд должен быть направлен вдаль». Скульптор ошибку исправил, и вариант вдаль смотрящего на постаменте Ельцина удовлетворил оригинал: «Ну, вот теперь совсем другое дело». А ведь как тонко чувствовал символику взгляда наш президент!
Проследим, согласно предложенной идее, куда же направлен взгляд манизеровских персонажей. Разумеется, каждый из них персонифицирует тот или иной социальный тип страны Советов. Но ведь не все советские граждане для власти одинаковы: есть «социально близкие», но есть и «социально далекие». Как вождь предупредил, а все запомнили, классовая борьба в стране с каждым днем усиливается, появляется все больше и больше врагов народа. Кто же эти враги и кто друзья среди персонажей Манизера? Посмотрим на них внимательно...
Сойдя с эскалатора станции, пассажир-зритель попадает в некое сакральное пространство: слева и справа от него в арках скульптурные образы героев революции и Гражданской войны — здесь пролетарий, солдат, бородатый крестьянин и т. д. Прямо перед ним — матрос-«братишечка» с пистолетом, дальше — пограничник с ружьем и овчаркой на поводке, шахтер с врубовым молотком, видимо, на фоне угольного пласта; спортсмены — футболист и дискоболка, девушка и юноша с книгой, задумавшись, смотрят вдаль; крестьяне, конструкторы, мальчишки с моделью планера в руках, дети с глобусом, рассматривающие, видимо, контуры будущего всемирного союза республик... Всего их там 20 попарно сгруппированных персонажей — от «участников трех революций» до «счастливых детей страны Советов».
Уверен, что через направление взгляда своих персонажей скульптор отразил «коллективное бессознательное» своего времени к «социально близким» и «социально далеким» общественным типам.
Действительно, куда должен смотреть шахтер? Теоретически он должен смотреть на пласт, который рубит своим стахановским врубовым молотком. Ан нет: отставив молоток, он победоносно смотрит нам прямо в глаза.
Вот девушка-парашютистка, которая гордо демонстрирует значок «ворошиловского стрелка», главную свою девичью добродетель. Она тоже смотрит нам прямо в глаза. Между тем взор героев всех трех революций, направлен, естественно, вверх.
Отдельный сюжет — пограничник в тулупе с стерегущей рядом собакой. Образ этот навеян, видимо, знаменитым советским героем Никитой Карацупой и его верной овчаркой Ингусом. С одной стороны, он олицетворяет шизофреническую советскую идею «границы на замке», с другой — презентует внутренние войска, «доблестных» энкеведешников. Каждый раз, глядя на эту скульптурную группу, я вспоминаю слова из замечательной поэмы А. К. Толстого «Сон Попова», о «лазоревом» жандармском полковнике: «и в душу взор его влезал все далей». И сторожевая овчарка здесь не случайна — напомню зековскую повесть Г. Владимова «Верный Руслан. (История караульной собаки)».
В группе читающих персонажей, явно — будущей советской интеллигенции, скульптор строго выдержал равную пропорцию взглядов: «социально близкие» смотрят нам прямо в глаза, а «социально далекие» (даже среди детей, будущих граждан страны, ведь в перспективе с построением социализма классовая борьба будет обостряться!) обречены, они заранее опустили очи долу. И уж совсем однозначна социальная суть «гнилой интеллигенции» и крестьянства: и конструктор (инженер!), и агроном, и крестьянка смотрят у Г. Манизера, естественно, вниз.
Мне могут возразить, что у скульптора ничего подобного и в мыслях не было, когда он ваял свою «нетленку» и «эпохалку». Ну и что? «В произведении искусства отражается тождество сознательной и бессознательной деятельности»10. Поэтому тем более интересно проследить, как в творчестве художника бессознательно отражаются господствующие (парадигматические) идеи своего социального времени.
А какая масштабная проблема интеллигенция и власть на переломе 20–30-х годов. Случайна ли «эволюция интеллигентской темы» (Ю. Юзовский) в нашем искусстве? Конечно же, нет. Именно в это время и в массовом сознании, и в искусстве постепенно, но необратимо утверждается мнение о старой русской интеллигенции как о «социально чужой», «гнилой прослойке»11.
Интеллигенция и ее отношение к революции — одна из главных тем в искусстве десятилетия 1925–1935 гг.
В означенное десятилетие советское искусство усиленно, как старатель золотую жилу, разрабатывало эту тему. Кто посчитает, сколько интеллигентов, инженеров, «спецов», иногда — сомневающихся в новой власти, чаще — в виде «вредителей», с легко опознаваемой атрибутикой «чужака» — очки, галстук, форменная фуражка (шляпа) — перебывало в эти годы в литературе, театре, кино и на эстраде? Какая замечательная галерея «странных и смешных» обладателей пикейных жилетов в канотье и «другой шушеры» предстает взгляду читателя в «Золотом теленке» И. Ильфа и Е. Петрова! Страна пришпоривала время, ударяла автопробегом по бездорожью и разгильдяйству, а под ногами путались какие-то юродствующие — Иваны Кавалеровы и Васисуалии Лоханкины, со странным пятистопным ямбом и не менее странными чувственными вожделениями. Бессмысленность пятистопного ямба в годы организованного пафоса пятилеток и встречных планов самоочевидна и в комментариях не нуждается. Реакция на него у всех читателей была однозначной, авторски запрограммированной. А вот с вожделениями далеко не все ясно — право на них в книге узурпировали, скажем мягко, «нечистые», старорежимные персонажи типа Воробьянинова, Лоханкина, Птибурдукова, Полыхаева, Паниковского и других. У всех остальных персонажей, которых можно обозначить как «чистых», нет даже намека на простое, естественное влечение к женщине: то ли для этого у них нет времени, то ли они заняты другим, более важным государственным делом, то ли такое влечение вообще вчуже советским людям...
Кстати, с этой точки зрения талантливый прохиндей Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендербей, конечно же, «не наш человек», но и не совсем потерянный парень — не случайно в одной из глав он отважно обороняется от напористых ласк мадам Грицацуевой. Хотя, разумеется, даже ему далеко до новых молодых людей из «Золотого теленка», чья «юность, немножко грубая, прямолинейная, какая-то обидно нехитрая» пришлась уже на годы советской власти.
Как же порезвились
на ниве «разоблачения» дореволюционной
интеллигенции наши «письменники»! А
потом —
тема исчезла. Почему?
Вряд ли есть необходимость продолжать список такого рода вопросов. Важно понять, почему же на них нет ответов.
Попробуем разобраться.
В советском искусствознании долгие годы концепция анализа художественного произведения сводилась к рассмотрению «художественного образа», любая же попытка обсуждения содержательной, не механистической связи художественного процесса с духовными идеями исторического и социального времени пресекалась. Не случайно даже через полвека, в 1979 году, в толстенном, примерно на 800 страниц, однотомнике нашего талантливого искусствоведа А. М. Эфроса не нашлось места для переиздания его принципиальной, я бы сказал, провидческой, статьи 1922 г. «Концы без начал (искусство в революции)»: в ней он предугадал путь, по которому власть направит советское искусство. И это, к сожалению, тоже закономерно, потому что была потеряна не только научная традиция обсуждения теоретико-методологических проблем истории искусства, но даже вкус к этой интересной, хотя и нелегкой работе.
«Академическая замкнутость театроведения» (А. Юфит), а мы добавим — искусствознания в целом, неразработанность ее теоретико-методологического аппарата приводила к упрощенным, шаблонным представлениям, укрепляла существующие стереотипы, вольно или невольно искажала истинную картину художественного процесса и состояние культурной жизни своего времени12.
Впрочем, это и неудивительно. Так, еще в начале 30-х годов был перебит становой хребет концепции «расширительного» театроведения, в котором тенденции развития сценического искусства осмыслялись в контексте более общих идей культурного, социального и духовного процесса. Трагический пример — судьба А. А. Гвоздева. На рубеже 20–30-х годов его, организатора советской научной школы «расширительного» театроведения, обогатившего исходную концепцию Макса Германа социологическим и психофизиологическим подходом, сталинские идеологи объявили сторонником «меньшевиствующего идеализма» (как будто бывает эсеровский или большевиствующий идеализм?!). В начале 30-х гг., в разгар борьбы с «гвоздевщиной», он был вынужден отречься от своих научных идей и свел задачу театроведения лишь к «необходимости анализа образного языка театра, разработки понятия сценического образа, определения соотношений между актерскими образами и образами, создаваемыми декоратором, музыкантом, осветителем театра»13. Что ж, задача, безусловно, достойная, но это примерно то же, что объявить единственной целью всей сельскохозяйственной науки изучение взаимоотношений пестика и тычинки, забывая о гумусе, удобрениях, вспашке, поливе, бороновании, сорняках, климате, смене времен года, системе хозяйствования и т. д.
Такая, скажем мягко, печальная картина сложилась не только в театроведении. Утверждая принцип партийности в литературе и искусстве, ортодоксальные идеологи вели в те годы борьбу по всем возможным направлениям или, в терминах тех лет, — против «богдановщины», «воронщины», «переверзевщины», «лефовщины», «литфронтовщины», формализма, за «одемьянивание»14 и т. д. Зубодробительные дискуссии с навешиванием политических ярлыков15 надолго, если не навсегда, отбили у исследователей попытки выйти за установленные рамки «марксистско-ленинской эстетики». Поступив работать в 1971 г. в Институт истории искусств, я долго не мог понять принципиального нежелания «зубров» нашего искусствоведения — А. А. Аникста, Ю. А. Дмитриева, Г. А. Недошивина, К. Л. Рудницкого, В. В. Фролова, Е. Г. Холодова и других — обсуждать социальный контекст бытования искусства. Позже мне стало ясно, что страшные годы сталинизма так и не изгладились из их социальной памяти.
Первое концептуальное объяснение причудливых метаморфоз истории советского искусства пришло к нам из-за рубежа — в работе В. З. Паперного «Культура 2», опубликованной в 1985 году в США16.
Отдадим должное таланту исследователя и оригинальности предложенной им концепции, которая бесспорно обогащает наши представления. В работе немало интересных наблюдений, нетривиальных суждений и изящных выводов. Вместе с тем, я не разделяю основную идею автора, что советскую культуру можно рассматривать как «ритмическое чередование культуры-1 (огня) и культуры-2 (воды)». Этот вывод есть неизбежное следствие исходного принципа структурного анализа культурного процесса в жестко заданной системе бинарных оппозиций. Между тем реальность художественного и, шире, культурного процесса в годы советской власти была куда более сложной, и для ее адекватного описания требуются новый угол зрения, иные подходы, другой исследовательский инструментарий.
Потенциал любой научной концепции проверяется тем, какое количество не объясненных ранее фактов, явлений и событий она способна системно взаимоувязать и объяснить, какое новое знание (понимание) она дает. Запомним при этом, что сложность изучаемого явления требует адекватной сложности используемого научного инструментария: бессмысленно познавать мир элементарных частиц, используя кирку и лопату.
Концепция В. З. Паперного, безусловно, обладает мощным исследовательским потенциалом при рассмотрении культурных процессов большой исторической длительности, но явно пробуксовывает на относительно малых временных отрезках, ввиду того что выбранная автором система оппозиций имеет глобальный трансвременной характер. Очевидна несомненная ценность такого подхода при сравнительном описании различных культур (синхронический срез) или длительной эволюции какой-либо одной культуры (диахронический срез). Для содержательного же объяснения процессов в исторически малых временных рамках выбранные автором универсалии не годятся, так как не способны выявить существующий в это время комплекс социальных идей и общественных настроений. В этом случае более эффективным представляется использование парадигматического подхода, хотя, разумеется, возможны и другие пути анализа.