Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
АТЛАНТИДА СОВЕТСКОГО ИСКУССТВА.doc
Скачиваний:
46
Добавлен:
21.04.2019
Размер:
4.5 Mб
Скачать

Глава III. Парадигма I. 1917–1919 гг.

Общественная жизнь: митинго­вый анархизм

По мнению А. Ахматовой, отсчет ХХ века, «не календарного — на­стоящего», следует вести с 1914 года, с Первой мировой войны, в ходе ко­торой утвердились новые ценно­сти, абсолютно чуждые принципам гума­ни­зма XIX века. Российская интеллигенция почув­ство­вала смену ценностей раньше — об этом предупреждал еще Ф. Достоевский в «Бе­сах», а Д. С. Мережковский в опубликованной в 1906 году статье «Грядущий Хам» пророчески сказал, что «лицо хам­ства, идущего снизу, — ху­лиганства, босячества, черной сотни — самое страшное»26.

Этой же теме посвящена долгожданная премьера МХОТ (пос­ле Февраля театр восстановил в названии слово «общедоступный») «Село Степанчиково и его обитатели» (сентябрь 1917). Спектакль пользовал­ся успехом, но кри­тика нашла в нем сближения с недавним прошлым — в частности, фигу­ру Распутина и осуж­де­ние распутинщины. Возможно, постанов­щики действитель­но оттал­кива­лись от этого образа. Однако и здесь могло проявиться упомянутое нами выше свойство эвристичности искусства, его способность предугадывать будущее. «Искус­ство всегда опережает историю, как стрелка барометра опережа­ет по­году в этом его социально-предвещательная, пророчес­твенная, предуказывающая роль»27. Вы­скажу предполо­жение, что в этом спек­такле ре­жиссура, предчувствуя, но не осознавая, пока­зала бесстыдную сущность будущей власти.

В среде дореволюционной интеллигенции можно выделить несколько позиций в отношении к «грядущему хаму»: его принци­пиальное неприятие (Д. С. Мережковский, И. А. Бунин), попытка его инкультурации с помощью ис­кусства (А. И. Южин-Сумбатов), заигры­вание с ним — например, В. Брюсов:

Бесследно все сгибнет, быть может,

Что ведомо было одним нам.

Но вас, кто меня уничтожит,

Встречаю приветственным гимном.

(Грядущие гунны, 1905)

Вообще надо признать, что такое обóженье «мужика, что смиреньем велик» было в Рос­сии достаточно распространенным явлением. Так, большим успехом поль­зовались мелодекламации артиста император­ского Александ­ринского те­атра Н. Н. Ходотова под музыкальные импро­ви­заци­и на рояле Е. Б. Вильбу­шеви­ча. В его репертуаре было стихотворе­ние Вас. Ив. Не­мировича-Данченко «Трубадур». Говорить о по­этических достоинствах этого опуса не приходится. В нем повествуется о встрече ве­селого труба­дура и ко­роля, который просит спеть ему песню о ратных под­вигах, — под­черкнем: не требует, не заставляет, а всего лишь просит. Но не тут-то было: трубадур по­пался шибко идейный, он отвечает коро­лю так:

... Дал Господь в удел поэту

Силу песни, чтобы он

Славил ею честь и славу,

Красоту, любовь, закон.

Чтоб владеть его устами

Злоба с ложью не могли,

Чтоб его любили дети

И боялись короли.

Что король, что царь — все едино: и тот и другой носители верховной власти в государстве. Аллюзия более чем прозрачна. Но трубадуру этого мало, в своем гра­жданском пафосе он делается агрессивнее:

Не кичись, король великий!

Наши грозы впереди.

Видишь мирные долины?

Ты от них ответа жди (?!).

И ответ тот будет страшен.

А пока молчит земля,

Вот тебе! — и он перчатку

Смело бросил в короля.

Текст бредовый, но все узнавае­мое и ожидае­мое аудиторией в нем присутствует, и, как вспоминала Е. Тиме, этот «коронный» номер имел у публики «большой успех и резо­нанс»28.

Вообще, восхищаясь искусством русского Серебряного века (уже только в поэзии какое созвездие талантов — Блок, Ахматова, Мандельштам, Хлебников, Маяковский!), надо от­дать долж­ное наблюдению Ф. Искандера, который видел в нем «время самой разнуз­данной страсти к вседозволенности, к ничтожной мисти­ке, к смако­ванию че­ловеческих слабостей, а главное — всепожира­ющего лю­бо­пытства к злу, даже яко­бы самоотверженных призывов к дьявольской силе, которая явится и все уничтожит»29. Добавим, что это были годы удивитель­ного гиперэгоцен­тризма ху­дожника, его заигрывания с темными силами зла:

Хочу, чтоб всюду плавала

Сво­бодная ладья,

И Гос­пода, и Дьявола

Хочу прославить я.

(В. Брюсов. З. Н. Гиппиус, 1901)

Только на первый взгляд кажется, что такое заигрывание не может остаться без послед­ствий — мол, интеллектуальные игры с дьяволом име­ют ну­левую сумму. В дей­ствительно­сти всё гораздо сложнее: «если долго вгляды­ваешься в пропасть, — сказал Ницше, — пропасть начи­нает вглядываться в тебя». За свои игры с дья­волом русская интеллиген­ция заплатила Ок­тябрем, а игры аме­ри­кан­цев в кассо­вые киновиртуаль­ные ужастики материализовал­ись в тра­ги­че­ские события 11 сентября 2001 г. Воистину, не буди лихо, пока оно тихо...

Годы первой парадигмы — время страшного социаль­но­го катаклизма, невиданное по плотности событий: мировая война, Февральская ре­волю­ция, Октябрьская рево­лю­ция, Гражданская война, крестьянские бунты. Нам сего­дня трудно, очень трудно представить себе масштаб этого социального раз­лома, когда раскалываются вековые устои, корневые на­чала жизни. Наблю­дательный очевидец констатировал в ноябре 1919 г.: «Взбаламу­тилась матушка-Русь, и не скоро еще эта волна уляжется»30.

Че­ловек не мо­жет найти себя в новом, изменяющемся мире. Ис­тория приве­ла в движе­ние гигантские массы людей, человек потерялся, Личность как инди­видуаль­ность никого не волнует («Единица — вздор, единица — ноль»), гос­под­ствует масса — народ, толпа, голытьба... У этой разбуженной массы нет со­страдания, здесь каж­дый — пленник толпы и тождествен в этом своем по­до­бии-безличии другому. Жизнью правит эмоциональная логи­ка (то есть не-логика) бунтую­щей толпы.

Не буду цитировать известные пушкинские слова о русском бунте. Важно заметить, что это были не годы свободы, ко­торая всегда ограждена законом, то было вре­мя крова­вой российской воли-вольниц­ы.

Доминанта первой парадигмы — «пугачевщина», стихия толпы, разгул страстей, азарт, ощущение близкого счастья и... беско­нечные митинги. «Каждый свое разумение имеет и требует принять его к сведению», — сказал об этом времени Шолохов.

Отступление в прошлое. Тогдашняя «безъязыкость» хоро­шо па­родируется в нэпманском анекдоте о крон­штадтском матросе, агитирую­щем в дни революции на митинге:

Товарищи!

Не тот, товарищи, товарищ, который товарищ! И не тот, това­ри­щи, товарищ, который не товарищ! А тот, товарищи, товарищ, ко­торый то­варищ, да не товарищ! Вот тот, товарищи, товарищ!

Прежде чем обратиться к опубликованным текстам, нужно заметить, что книги при советской власти проходили многоступенчату­ю цензуру (включая само­цензуру). Нередко после разносной рапповской31 или иной критики автор переделывал текст. Кроме того, могут иметь место ес­тественные ошибки памя­ти и т. д. Все это необходимо учитывать при анализе текстов.

Интерес представляют прежде всего работы, опубликованные в годы первой парадигмы, — «Двенадцать» А. Блока и «Мистерия-Буфф» (I ва­риант) В. Маяковского, поэзия В. Хлебникова, лубочно-раёч­ные стихи и песни Д. Бедного, творчество поэтов пролеткульта. Этому вре­мен­и пос­вящены и книги, вышедшие позже, — «Го­лый год» Б. Пильняка (1920), «Хулио Хуренито» И. Эрен­бурга (1922), «Чапа­ев» Д. Фурманова (1923), «Конармия» И. Бабеля (1924), «Разгром» А. Фадеева (1927), «Тихий Дон» (книга первая) М. Шоло­хова (1928–1929), «Россия, кровью умытая» А. Веселого (1928), трилогия А. Н. Толстого «Хождение по му­кам»: («Сестры», 1922; «Восемнадцатый год», 1928; «Хмурое утро», 1941) и др. Большинство из них написано «по свежим следам», в годы, когда еще не нужно было укрощать свою творческую фантазию в угоду последним партийным указаниям. И кроме того, авторы не могли не учитывать мнение читателей — свидетелей описываемых событий. Поэтому есть веские основания включить указанные работы в контекст нашего рассмотрения.

В обстоятельствах бессмысленной войны, с грязью, вшами, окопной тоской, «обоюдным озверением» сторон, достигшим «уже крайних пределов»32, агитация боль­шевиков ложилась на благодатную почву. Большевики формировали образ врага по классовой принадлежности и направляли ярость людей на этого врага.

Сапожков у А. Н. Толстого говорит: «народ бежит с германского фронта, топит офицеров, в клочки растерзывает главнокомандующего, жжет усадьбы, ловит купчих по железным дорогам, выковыривает у них из непо­требных мест бриллиантовые сережки…». Об этом же читаем у А. Веселого, в романе «Россия, кровью умытая»: «Выходим мы из тер­пенья, вот-вот подчинимся своей свобо­дной воле, и то­гда — держись, Ра­сея... Бросим фронт и целыми дивизиями, корпу­сами, дви­немся громить тылы». Взбун­товав­шиеся солда­ты устроили само­суд  убили полкового ко­ман­дира Половцова: «Раздергали мы команди­ровы ребра, рас­топтали его кишки, а звер­ство наше только еще силу набирало, сердце в кажд­ом хо­дило волной, и ку­лак просил удара...». Там же молодой каза­чок ми­тингует: «Господа солдаты... Вам воевать надоело, и нам воевать на­доело... Вы с фронта ти­каете, и наш первый Волг­ский полк из Пятигорска чисто весь раз­бежался. Ваши генера­лы сволочь, наши ата­маны сволочь, и го­родские ко­миссары тоже сволочь. Не хотят они на­шего горя слушать, не хо­тят слез на­ших уте­реть. Отныне и до века не ви­дать им нашего по­кора, не дождаться на­шего поклона. Они до­рываются стра­вить нас, доры­ва­ются за­ква­сить землю кро­вью народной. Не бывать тому. Их — мало, нас — много. Пообры­ваем с них погоны и ордена, перебьем их всех до од­ного и побежим до род­ных куреней — землю па­хать, вино пить да жи­нок своих любить...».

Цена человеческой жизни — копейка. Только никому не дано знать пути Господни: сегодня они «раздергали командировы ребра», а через 10 лет — им, при коллективизации…

К. Паустовский, очевидец событий, в «Повести о жизни» размышляет о гражданской смуте: «И средние века померкли перед жестоко­стью, разгулом и внезапным невежеством двадцатого века. Где все это скрыва­лось, зрело, копило силы и ждало своего часа? Никто этого не мог сказать. Исто­рия стремительно пошла вспять»33.

Беспо­щадно точны слова Пастернака об этом страш­ном вре­мени:

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно — что жилы отворить.

(Разрыв, 1918)

В этой разинско-пугачевской вольнице нет места жалости, осатанелая толпа не знает сострадания. Чело­век в толпе те­ряет свою лич­ность, ин­диви­дуальность, он тождествен дру­гому (другим), и все они вместе — зака­ба­ленные пленники толпы. Отсюда — обра­щение к дому, как к ценности, которая восстанавливает их челове­че­ское зна­чение, к естественному миру, ограниченному простыми пот­реб­нос­тями — землю пахать, вино пить да жинок своих любить или, по определению Л. Лунца, «свой дом, своя жена и свой кусок земли».

Еще книга  С. З. Федорченко «Народ на войне», (III том, 1923). Но преж­де напомним: 80% населения России в 1917 году было крестьянским, страна была «мужицко-лапотной», поэтому самоощущение крестьянства передает состояние народа в целом. «Мужику вся­кий враг. Пришел сукин сын атаман в красных портках, за­брал у меня телку, тут и стравил ее разбойничкам своим, псам голодным. Пришел су­кин сын атаман драгунский полковник, что ли, до того в обтяжку — все у него грыжей повы­лезло, и сено, и коней позабрал; приходили сукины дети — петлю­ровцы, — эти так крышу соломен­ную, и ту пораскрыли и ни зерна не оста­вили. Одно, случаем, стуло барское оста­вили, вроде свиного корытца, так когда немцы пришли, они в том корытце всей деревне зад­ницы повысти­рали». Мы видим, что налево — плохо, направо — плохо, и прямо тоже плохо. Враги — кругом.

Важно, что и комиссары для них — враги. В дневнике З. Гиппиус есть за­пись от 24 декабря 1917 г. о походе из­вестного врача И. И. Манухина в Петропавловскую крепость с бу­магой от Ле­нина и Троц­кого. Помощник коменданта кре­пости В. Е. Павлов (бывший ден­щик) сото­варищи не пускают его к арестованным. «Я им бума­гу от Ле­нина, от Троцко­го... О Троцком они никто и слышать не хо­тят, а про Ленина прямо выра­жаются: „Да что нам Ленин? Сегодня Ленин, а завтра мы его вон. Те­перь власть низов, ну, значит, и покоряйтесь. Мы сами себе со­вет“»34.

Отношение к партиям для абсо­лютного большинства мужи­ков — равнодуш­ное, если не сказать пренебрежительное. В «Железном пото­ке» А. Серафимовича, «Разгроме» Фадеева и «Тихом Доне» Шолохова чувст­вуются более поздние по времени оценки — эти романы написаны совсем в дру­гое время, в них большевистское значение усилено. Бо­лее честным представляется мнение Ю. Стеклова о неготов­но­сти больше­виков к народному взрыву. Кос­венное при­знание этого находится и в статье правоверного коммуниста, «прав­диста» М. Е. Кольцова: «Здесь революция. Но где вожди? Вождей нет в стихийном вулканическом взрыве. Они мелькают легки­ми щепками в бурном беге потока, пытаются повелевать, хотя бы пони­мать и принимать участие. Водопад бьет дальше, тащит вперед, кружит, приподни­мает и бросает в прах. ‹...› О чем думают молчаливые, притаив­шиеся пока немногие большевики?»35. И хотя он пишет о Феврале, известно, что к Октябрю мало что изменилось — в романе «Го­лый год» Б. Пильняка революция характеризуется как «хаос» и «сумятица».

Социальный катаклизм в Рос­сии был неизбежен — вековые униже­ния ро­ждали в низах протест, злобу, жажду мести. Анализи­руя рево­люцию 1905 года, В. И. Ленин с удовлетворением замечал, что в такую пору «народная масса сама и непосредственно выступает на сцену, сама чи­нит суд и расправу, применяет власть, творит новое революцион­ное право»36. По­том большевики оседлают плебейскую ярость масс и оформят стихийный, но закономерный социальный взрыв в терминах марк­систской теории классовой борьбы, — но все это будет потом. Пока же по всей России-матушке гуляет разинско-пугачевская воля-воль­ница: «Все мы, все мы сегодня цари!» — писал В. Хлебников, очевидец событий, в поэме «Прачка», под­разумевая, видимо, что каждая единица из многомиллионного «мы» обла­дала высшим правом кесаря — карать и миловать (правда, о милости в круго­верти классовой ненависти речи не было).

В «Конармии» Бабеля (рассказ «Иваны») «кучер со второй телеги, по­хожий на бойкого горбуна», говорит: «Таперя кажный кажного судит ‹...›. И на смерть присуждает, очень просто...». Это правда, так оно и было: «очень просто».

Россия была беременна революцией. У Временного правительства не было ни социальной базы, ни государственного авторитета. Прицельный пе­рекрестный огонь по нему велся и справа, и слева. В стране наступил пара­лич власти.

Отступление в прошлое. В середине 80-х годов, обязанный засе­дать на каком-то скучнейшем совещании, я обнаружил потрепанный, без об­ложки журнал и от нечего делать стал перелистывать его. Что обсужда­лось на совещании и к каким решениям оно пришло, я совершенно не помню, потому что наткнулся на публикацию воспоминаний А. Ф. Керенского. В них меня остановила мысль о недостойном поведении Англии в вопросе вывоза (точ­нее, невывоза под разными благовидными предлогами) царской семьи в туманный Альбион в 1917 году. Керенский и перед смертью оставался в уверенности, что октябрьский переворот оказался успешным главным образом потому, что Англия не пожелала терпеть страну-конкурен­та на европейском континенте. Победа большевиков означала полный крах рос­сийской экономики, что англичан более чем устраивало. Первой моей мыслью было старческое слабоумие мемуариста, — нас со школьной скамьи учили, что интервенцию 1918 года против «перво­го в мире пролетарского государства» возглавляли англичане. Однако с года­ми я постепенно приходил к выводу, что в суждении Александра Федоро­вича есть доля правды, и окончательно утвердился в этом, когда узнал ответ английского премьер-министра Ллойд Джорджа на вопрос, заданный ему в сентябре 1919 г., почему западные страны не оказали белому движению полновесной помощи. Он сказал, что лозунг белого движения о «единой и неделимой России» не отвечает интересам Британской империи.

О «неизбежной катастрофе» Временного правительства еще летом 1917 г. предупреждал Ю. Мартов: «Над всем тяготеет ощущение чрезвычайной „временности“ всего, что совершается. Такое у всех чувство, что ‹...› не сего­дня-завтра что-то но­вое будет в России — то ли крутой поворот назад, то ли красный террор считающих себя большевиками, но на деле настроенных про­сто пугачев­ски»37.

Миллионно растиражированная фраза Ленина — «Есть такая партия!» — была сказана им 10 (23) июня 1917 г. на Первом съезде Советов в ответ на утверждение И. Г. Церетели, что в России нет политической партии, способ­ной взять власть, что власть должна быть достаточно сильной, чтобы «проти­востоять тем, кто решается на эксперименты, опасные для судеб революции». Реплика была встречена смехом — большевики составляли ме­нее 10% делегатов съезда. С точки зрения формальной ло­гики Ленин был не прав, но как фанатичный революционер он был более чем ло­гичен: власть уже валя­лась на земле, надо было только нагнуться и взять ее. Временное правительство, считавшее себя, по-видимому, нелегитимным (а возможны ли вообще «законные» правительства после революций?) само­устранилось от решения назревших болевых проблем: мира, земли, хозяйственного развала, голода, социальной справедливости и т. д., и т. п. Ле­нин был готов взять власть в любом случае: его не поколебала ни ответная фраза Керенского, что вы, большевики, готовите дорогу будущему дикта­тору, ни даже опасность братоубийственной гражданской войны. Последняя пугала только слабо­нервных интеллигентов и их партии, больше­викам же она представлялась своего рода аналогом библейского исхода, пе­рерожде­ния народа в 40-лет­нем пере­ходе через пустыню. В. И. Ленин в сен­тябре 1917 г. писал: «Не пугайте же, господа, гражданской войной: она неиз­бежна ‹...› эта война даст победу над эксплуататорами, даст землю крестья­нам, даст мир народам, откроет верный путь к победоносной революции все­мирного социалистического пролетариата»38. И ведь не только Ленин, но и сам отец-основа­тель марксизма предупре­ждал: «Мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и меж­дуна­родных столкновений, не только для того, чтобы изменить существую­щие условия, но и для того, чтобы изменить са­мих себя…»39.

Большевики были готовы к террору. Они твердо усвоили тезис Маркса, что «насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым. Само насилие есть экономическая потенция»40. Они помнили уроки подавления Парижской коммуны и были готовы не только принять вызов, но и ударить по классовому врагу первыми.

Отступление в настоящее. Я пишу эти строки после падения со­вет­ской власти. Поле после боя, как известно, принадлежит маро­дерам. Сколько проклятий было послано вслед этой власти — не счесть. Создается впечатление, что поощряемая ею сервильность стала социальным рефлексом, чертой характера советского человека. И среди моих знакомых есть люди, которые когда-то с дежурным восторгом приветствовали «исто­рические решения» этой власти, а се­годня с не меньшим упоением пинают ее, как сдохшего льва. В 1991 году исторический маятник качнулся в другую сторону, и многие гурьбой, торопясь и толка­ясь, поспе­шили за ним, чтобы не опоздать к раздаче пирога.

Георгий Гачев писал в дневнике после про­вала ГЧКП: «И даже жалко коммунизма как веры романтической и уто­пии царства небесного на земле…»41.

Мы ничего не поймем в семидесятилетней истории нашей страны, если выкинем из предмета рассмотрения суггестивную мощь комму­ни­стической утопии, так «ложившуюся» на коллективное бессознательное рос­сийской ментальности.

Оговоримся однако, что политики — «они другие». Для политиков управляемый ими на­род есть понятие сугубо статистическое. И не только для диктаторов, крупных и мелких. Президент Израиля Хаим Вейцман на запрос Британской королевской комиссии о возможности переправить 6 млн. западноевропейских евреев в Палестину ответил: «Нет. Старые уйдут... Они пыль, экономическая и моральная пыль Большого света... Останется лишь ветвь». Фраза даже лек­сически перекликается с бериевской угрозой превратить заключенных ГУ­ЛАГа в «лагерную пыль». В текстах и Ленина с его утопическим про­ектом мировой революции, и Сталина, строящего советскую державу, и его оппо­нентов Троцкого и Бухарина, и других коммунистических вождей мы постоянно наталкиваемся на формулу «человеческий материал». Конечно, всего лишь «материал» — как руда, уголь, металл, навоз — всего лишь поня­тия неодушевленные. Это — первое.

Но есть и второе. Когда человек предает своих друзей или близких, мы расцениваем его поступок как подлый. В политике, увы, этот нравствен­ный императив не действует. Великому англичанину XIX века Г. Д. Паль­мерстону принадлежит столь часто повторяемая сегодня фраза: «У Англии нет ни по­стоянных друзей, ни постоянных врагов, у нее есть только постоянные интересы». Можем ли мы судить о действиях политиков по меркам абстрактного гуманизма и общечеловеческой морал­и? Ф. Г. Клоп­шток считал, что да, именно по ним и следует судить. Но в ХХ веке ему воз­ражал Н. А. Бер­дяев, утверждавший, что для революции (под­черкнем — для революции) «смешны и жалки суждения о ней с точки зрения... нормативной религии и морали, норма­тивного понима­ния права и хо­зяй­ства. Озлобленность дея­телей революции не может не от­талкивать, но су­дить о ней нельзя исклю­чительно с точки зрения индивиду­альной морали»42. Можно думать, что для него, философа, проблема имела абстрактно-тео­ретический характер, но ведь и другой великий анг­личанин, У. Черчилль, поли­тик и практик, рас­суждал ана­логично. Когда ему сообщили о сталинском пакте Молото­ва-Риббентропа, он посчитал его вынужденным, но прагма­тичным государст­венным решением. И сам, вме­сте с Ф. Д. Рузвель­том, поступил «прагматично», подписав в Ялте секретные протоколы, по которым, в ответ на обязатель­ство СССР объявить войну Японии, Великобритания обещала после окончания войны выдать Советскому Союзу всех перемещенных лиц, которые на 1939 год были его гражданами. В мае-июне 1945 года около двух миллионов человек, в основном военнопленных, несмотря на их протесты, были переданы советским властям. Передали, хотя прекрасно знали, какая участь ждет их на родине.

Разумеется, наше нравственное чувство протестует, оно не приемлет релятивизма в морали. Но политика, успокаиваем мы себя, — грязное дело. И это, к сожалению, непреложный факт.

* * *

Октябрьский переворот совершился под руководством В. И. Ленина. Именно он был главным автором утопического планетарного проекта: российская революция — запал для мировой пролетарской револю­ции, которая обеспечит всем угнетенным и эксплуатируемым счастье на зем­ле. Как ему казалось, он все рассчитал: и слоган проекта («Мир — хижинам, война — дворцам»), и наличные ресурсы (пролетариат, ведомый партией), и временной фактор («Сегодня — рано, послезавтра — поздно»), и, что очень важно, специфическую менталь­ность русского человека («Этого можно мечтой увлечь вселенную за­воевать, — говорит Телегин у А. Н. Толстого. — И пойдет, — в посконных порт­ках, в лап­тях, с топоришком за поясом»43). В. Рафалович, аттес­тую­щий себя «комсомольцем первого призыва», вспоминал в 1919 году: «мы, увле­ченные все­общим потоком массового энтузиазма, всерьез думали о том, что пожар ми­ровой революции, столь счастливо начавшийся в Петрограде, вот-вот, со дня на день, должен охватить весь земной шар»44.

Марксово пророчество о неизбежном наступлении светлого коммуни­стического будущего прельщало и российских интеллигентов. Евг. Винокуров так выразил свое отношение к идее бесклассового коммунистического обще­ства:

… Я верю: будет — пусть идут года! —

Мир и довольство… Но еще не знала

Вселенная от века никогда

Такой великой жажды идеала!..

(Интернационал, 1961)

Мне могут возразить, что эти строки написал, и, может быть, отнюдь не бескорыстно, советский поэт. Что ответить? Посмотрим, что говорил в 1922 году в статье, посвященной 5-й годовщине Октября, А. Франс: «Если в Европе есть еще друзья справедливости, они должны почтительно склонить­ся перед этой Революцией, которая впервые в истории человече­ства попыта­лась учредить народную власть, действующую в интересах на­рода. ‹...› со­ветская власть еще не довершила своего грандиозного замысла, не осуще­ст­вила еще царства справедливости. Но она по крайней мере заложила его ос­новы.

Она посеяла семена, которые при благоприятном стечении обстоя­тельств обильно взойдут по всей России и, быть может, когда-нибудь опло­дотворят Европу»45. А через 12 лет другой француз, Андре Жид, напишет о стране, где, как ему казалось, великая коммунистическая идея воплоща­лась в жизнь: «Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избран­ной страной — примером, руководством к действию. Все, о чем мы мечтали, о чем помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы го­товы были отдать силы — все было там. Это была земля, где утопия стано­вилась реаль­ностью»46.

Ленинский замысел сейчас мы назвали бы модным словом мегапроект. В более чем тысяче­летней истории России только политическая доктрина Филофея Псковского «Москва  Третий Рим» может быть сравнима с ле­нинскими с ленинской концепцией мирового господства коммунистиче­ского госу­дарства.

Для большевиков Октябрьская революция лишь провозвестница грядущей мировой революции, без нее, по их мнению, русская ре­волюция будет подавлена империалистическими странами. По­этому и созда­ется III (Коммунистический) Интернационал, который, по мнению Н. Бердяе­ва, явился осуществлением идеи Третьего Рима как «русской нацио­нальной идеи. Это есть трансформация русского мессианизма»47. Больше того, созданию III Интернационала униженная и отставшая от Запада Рос­сия оказывалась во главе мирового процесса разви­тия чело­вечества, становилась его исто­риче­ским лидером. По слову Ильи Эренбурга, «Рос­сия желает опередить Европу на много ве­ков»48. Более определенно свое от­ношение сформулировал М. Горький, посчитавший Ок­тябрьскую револю­цию «жестоким и заранее обреченным на неудачу опы­том»49. О мечтаниях по по­воду исторического лидерства России он писал: «… И вот этот маломощный, темный, органически склонный к анархизму народ ныне призывается быть духовным водителем мира, Мессией Европы. ‹...› несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасе­ния мира»50.

Октябрьский переворот был практически бескровным. Казалось бы, ав­тор проекта мог быть доволен — события разворачивались по задуман­ному им плану. Даже бешеное сопротивление противостоящих сил никак не по­влияло на ход реализации проекта — к многолетней гражданской войне Ле­нин и большевики были готовы. Выше отмечалось, что для политиков на­род ­— понятие количественное. Хорош­о знавший Ленина М. Горький писал о нем: «он обладает всеми свойствами „вождя“, а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжа­ло­стным отношением к жизни народных масс. ‹...› Жизнь, во всей ее слож­но­сти, неведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Ленина то же, что для ме­таллиста руда»51.

Пока его проекту сопротивлялись «бывшие», никаких сомне­ний у Ленина не возникало  надо сломать их сопротивление и идти дальше. «Человеческое измерение» революции на первых порах его совершенно не интересовало, поэтому отдельными выступлениями крестьян и рабочих про­тив советской власти тоже можно было пренебречь; Ленин, по мнению Н. Бердяева, «бесконечно ве­рил в общественную муштровку человека, верил, что принудительная обще­ственная организация может создать какого угодно но­вого человека, совер­шенного социального человека…»52. Поэтому первые вспышки кре­стьянского сопротивления лишь отодвигали для него время реализации проекта, но не ставили под сомнение проект в целом.

Идея, овладевшая массами, спра­ведливо считал К. Маркс, становится материальной силой. Увы, коммунисти­ческая идея в первые послереволюци­онные годы никак крестьянской массой не овладевала. Сопротивлялся даже единоличник, объявленный со­юзником в борьбе с классовыми врагами. В марте 1921 г. на Х съезде партии, осмысляя пройденный путь, Ленин говорил: «Если кто-либо из коммуни­стов мечтал, что в три года можно переделать экономическую базу, экономические корни мелкого земледелия, то он, ко­нечно, был фантазер. И — нечего греха таить — таких фантазеров в нашей среде было немало. И ничего тут нет особенно худого. Отку­да же было в та­кой стране начать социалистическую революцию без фантазеров? ‹...› По­вторяю, что это неудиви­тельно, ибо дело переработки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколе­ний»53.

Думаю, что к такого рода «фантазерам» Ленин относил и себя: всего че­рез два месяца, рассуждая о крестьянстве, он говорил, что «надо долго и с большим трудом и большими лишениями его переделывать»54. А пути такого «переделывания» просты и оче­видны: в 1920 году Н. И. Бухарин в исследовании «Эко­номика переходного периода» посвятит отдельную главу обоснованию идеи, что «проле­тарское принуждение во всех своих формах, начиная от рас­стрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, мето­дом выработки коммунистического человечества из человеческого ма­териала ка­питалисти­ческой эпохи»55. Прочитав книгу, Ленин это место выде­лил: «Вот эта глава превосходна!»56.

Аресты и расстрелы в первые послереволюционные годы были нормой жизни. М. Горький предвидел это в январе 1918 г.: «Поголов­ное истребление несогласномыслящих  старый, испытанный прием внутрен­ней политики российских правительств. ‹...› почему же Владимиру Ле­нину отказываться от такого упрощенного приема?

Он и не отказывается, откровенно заявляя, что не побрезгует ничем для искоренения врагов»57.

Эту трагическую преемственность россий­ской истории отмечал и М. А. Волошин:

Великий Петр был первый большевик,

Замысливший Россию перебросить,

Склонениям и нравам вопреки,

За сотни лет к ее грядущим далям.

Он, как и мы, не знал иных путей,

Опричь указа, казни и застенка,

К осуществленью правды на земле.

(Россия, 1924)

Западная пресса посвящала свои страницы описанию явных и мнимых «зверств большевиков», в том числе и Бертран Рассел, который, правда, объясняя, почему, по его мнению, деспотизм большевиков хорошо вписывается в русскую историю, говорил: «Вы поймёте, если спросите себя, каким образом следует управлять персонажами Достоевского».

Реализация ленинского проекта тормозилась и внешними, и внутренними причинами. Несмотря на финансовую поддержку советской России, вспыхнувшие пролетарские революции в Европе повсеместно терпе­ли поражение. Между тем внутри страны против проекта выступило крестьянство, со­ставлявшее тогда ¾ населения страны. Крестьянские мятежи и восстания охватили к 1920–1921 гг. Сибирь, Урал, Кубань, Центральную Россию. Это при­водит Ленина к пониманию решающего значения общественной психологии: «Надо опираться на единоличного крестья­нина, он таков и в ближайшее время иным не будет, и мечтать о переходе к социализ­му и коллективизации не приходится»58. А на Х съезде партии он подчерки­вал, что «крестьянство формой отношений, которая у нас с ним установи­лось, недовольно, что оно этой формы не хочет и дальше так сущест­вовать не будет. Это бесспорно. Эта воля его выразилась определенно. Это  воля гро­мадных масс трудящегося населения. Мы с этим должны считаться…»59. Нужно отдать должное его политиче­ской мобильности — он резко пе­реложил курс своего государственного корабля (см. об этом ниже).

… Целостность Российской империи обеспечивалась мощны­ми скрепами самодержавия. Как только оно рухнуло, начался развал. Без силь­ной центральной власти начинается дробление страны на самодос­та­точные локаль­ные регионы-республики. В. И. Ленин в «Апрельских тезисах» считал необхо­димым включить в программу партии требование «государ­ства-ком­муны»60; эту идею он последовательно проводит и в книге «Государ­ство и рево­лю­ция», которую напишет в августе 1917 г. в Разливе. В ней он горячо приветст­вует и теоретически обосновывает необ­ходимость развала страны, увидев в этом воплощение предсказания осново­положников марксизма об от­мирании государства. Российская государственность действительно разва­ливалась, но отнюдь не в контексте Марксовых (точ­нее, Энгельсовых) пред­ставлений, — страна рассыпалась, как трухлявое дерево.

В условиях пара­лича центральной влас­ти на местах утверждается идея «мы сами — власть». После Февраля матросы арестовали в Крон­штадте офицеров и объявили город республикой. Вскоре их при­меру последовали Ревель, Царицын, Красноярск, Херсон, Пе­реяславль, Кир­санов (Тамбовской гу­бернии), «но этого оказалось мало, теперь за­велась республика в „Святых горах“ Изюльского уезда Херсонской гу­бер­нии. Что это? Село или деревня?»61.

С победой Октября процесс развала страны набирает силу — повсеместно возникают рес­публики на губернском и городском уровнях, как, например, Дальневос­точ­ная республика, Донская Советская республика, Кубано-Черно­морская Ав­тономная Со­ветская республика, Казанская, Ека­теринбург­ская, Ени­сейская, Калужская, Курская, Пензен­ская, Самар­ская, Тверская респуб­лики, не го­воря уже о Риге, Минске, Гельсингфорсе и множестве ка­зацких само­управ­лений. Не остаются в стороне и уездные городки — за­являют о своей независимости рес­публики Александровского уезда Мо­сков­ской и Шлиссельбург­ского уезда Петроградской губер­ний62.

Отсюда становится по­нятным, что только в контексте первой парадигмы (1917–1919) за­кономер­но и ес­тест­венно сосуществуют и ленинская идея об отмира­нии го­сударства и превраще­нии его в «го­сударство-коммунну»63, и его же требова­ние отмены «вся­ких государст­вом назна­ченных мест­ных и областных вла­стей»64, и национа­лизация, тожде­ствен­ная му­ниципа­лизации, П. М. Керженце­ва65, и демократи­ческий федера­лизм Ста­лина. Правда, в декабре 1918 г. Совет ра­боче-кресть­янской обороны спе­ци­альным постановлением осудил мест­ное законо­творчество и сепаратизм, вносившие «хаос и путаницу в законодательну­ю ра­боту Совет­ской респуб­лики», и обязал «областные и ме­стные совет­ские учре­ждения ис­полнять по­становления и распоряжения цен­траль­ной вла­сти точно и беспрекословно». Самостийная деятельность была осужде­на в реше­ниях VIII парткон­ферен­ции (2–4 декабря 1919), однако в отде­ль­ных регио­нах «еще ца­рила партиза­нщина». Вообще же к концу 1918 года, по на­блюдению А. Мариен­гофа, «революция уже создала величественные де­партаменты и могущественных столоначальников»66. И представляется, что это более чем закономерно: эмпириче­ский поиск государственности зиждился на идее сильной централь­ной власти, способной повести Россию и вместе с ней весь мир к светлому будущему. Но в конкретных, российских исторических условиях централизация власти неизбежно перерождалась в ее бюрократизацию, с которой затем безуспешно боролись.

Анализ произведений искусства, написанных в годы первой парадигмы или посвященных этому времени, по­зволяет вы­делить несколько архетипи­че­ских линий, отражающих суть это­го смут­но­го времени.

Первая — основы мира рушатся, вся Россия тронулась с места, от­сюда идея пути, который они проходят. Куда-то идут матросы Блока, пары чис­тых и нечистых у Маяковского, вьется «железный поток» у Се­рафи­мовича, коло­бродит голытьба у Артема Веселого, идут стенка на стенку казаки в «Ти­хом Доне», пробираются тропами несчастные партиза­ны у Фадеева. Интересна здесь картина художника А. А. Рылова «В голубом просторе». Она была завершена в 1918 г., что давало советским искус­ствоведам формальное право относить ее к искусству первых лет Октяб­ря. Между тем вся ее стилистика, как и цве­товая гамма отсылают к предшествующей эпохе. Но даже и у него лебединая стая куда-то летит сквозь тучи67.

Отступление в настоящее. Вообще, идея пути имманентна русской культуре. Неистовый Аввакум на вопрос жены «Долго ли брести бу­дем, протопоп?» отвечает: «До самой смерти, протопо­пица»; требует карету Чацкий, путешествует Онегин, странствует Печорин, мчится тройка Чичикова — несть числа им, одиноким российс­ким путешественникам. Но то были непонятые герои-оди­ночки, выбравшие путь в надежде решить свои инди­видуально-личностные пробле­мы, ублажить или умирить свою гордыню. В Октябре идея пути овладела уже всей Россией.

Вторая линия — непонятность цели движения, отсутствие четкого, яс­ного плана. Движение существует как само­ценность и самоцель. О цели не знает никто, даже вожаки.

Обратимся к «Разгрому» Фадеева: «А когда Чиж, осмелевший от страха, однажды спро­сил, почему он (Левинсон. — Г. Д.) ничего не предпринимает, Левинсон вежли­во щелкнул его по лбу и ответил, что это — „не птичьего ума дело“»,— и далее: «Всем своим ви­дом Левин­сон как бы пока­зывал лю­дям, отчего все проис­ходит и куда ведет, что в этом нет ничего не­обычного или страшного и он, Левин­сон, давно уже имеет точный, безоши­бочный план спасения. На самом деле он не только не имел никакого плана, но вооб­ще чувствовал себя растерянно, как уче­ник, ко­торого за­ста­вили сразу решить задачу со множеством неиз­вест­ных».

Но человек в принципе не может жить без цели. Мы все — песчинки в исто­рии, и чтобы ощущать себя нормальным рационально действующим человеком, мы должны знать, куда же мы идем. В любом слу­чае, человек, общество должны иметь перед собой «образ будуще­го». Пред­ставим себя на месте этих людей. Они должны были чувствовать примерно то же, что рим­ский патриций, который лег спать в эпоху эллинизма, а проснулся наутро в расцвете Сред­невековья — другой мир, но­вые идеи, чужие люди. Так и они — легли спать в одной эпохе, а проснулись — в дру­гой. При­чем в одночасье — времени на адаптацию история не дала. «Сдвинулось с пе­тель все наше старое устройство и жилье, самые неоспоримые понятия, права, привычки опрокинуты, и множество людей как раз из нашего круга стоят в недоумении перед обломками своего вчерашнего благосостояния, зажиточности, комфорта, удобств, элементарных благ»68, — писал Л. Б. Красин.

Может быть, поэтому за идеей пути у всей этой несчастной и разбой­ной массы людей кроется неявная идея возвращения к своему дому, но к дому уже как символу порядка и стабильного микрокосма.

Третья линия. Мне представляется, что во всех перечисленных кни­гах есть совмеще­ние реально-бытового плана (мы даже узнаем у Фадее­ва, что Морозко украл арбуз) с идеей симво­лического пути, исхода, может быть, крестного пути, ко­торый Россия должна пройти, выстрадать, прежде чем умириться.

Это совмещение двух пластов — реально-бытового и символического — можно видеть даже у такого правоверного коммуниста, как Серафимович. В заключи­тельной сцене «Железного потока» — сочетание конкретно-данного и всеоб­щего, мирового: «Перекидывались, хватая у ораторов обрывки, не умея вы­сказать, но чувствуя, что отрезанные неизмеримыми степями, непроходимы­ми горами, дремучими лесами они творили — пусть в неохва­тимо мень­шем раз­мере, — но то самое, что творили там, в России, в мировом, — творили здесь, го­лодные, голые, босые, без материальных средств, без ка­кой бы то ни было помощи, сами».

Сквозная линия, как мы уже отмечали, — разинско-пугачевская воль­ница:

Запирайте етажи,

нынче будут грабежи!

Отмыкайте погреба —

гуляет нынче голытьба!

‹…›

— Кто там ходит беглым шагом,

Хоронясь за все дома?

‹…›

— Все равно тебя добуду,

Лучше сдайся мне живьем!

— Эй, товарищ, будет худо,

Выходи, стрелять начнем!

(А. Блок. Двенадцать, 1918).

Сюжеты жизни строят не люди — история, а судьбой людей правит слу­чай. С одинаковой вероятностью все они могли бы быть как в одном, так и в дру­гом, про­тивоположном стане. Не останавливаясь на общеизвестном примере шолоховского Григория Ме­лехо­ва, посмо­трим, что у Фадеева. Мечик говорит Левинсону про бой­цов их от­ряда: «Мне даже кажется иногда, что, если бы они завтра по­пали к Кол­чаку, они так же служили бы Колчаку, и так же жестоко расправля­лись бы со всеми, а я не могу, а я не могу этого делать!». «Но это же со­всем не­верно!» — пыта­етс­я переубедить его Левинсон, но «чем дальше он гово­рил, тем яснее ему становилось, что он тратит слова впус­тую. По тем отры­вистым замечаниям, которые вставлял Мечик, он чувство­вал, что нужно было бы говорить о чем-то другом, более ос­новном и изна­чальном, к чему он сам не без труда подошел в свое время и что вошло те­перь в его плоть и кровь. Но об этом не было возможности говорить теперь, потому что каждая ми­нута сейчас требовала от людей осмысленного и ре­шительного дейст­вия».

Какие могут быть у людей «осмысленные и решительные действия», если, как мы уже знаем, сам Левинсон «не только не имел никакого плана, но вообще чувствовал себя рас­терянно»? В действительности Левинсон мол­чит, потому что у него нет убедительных аргументов, все остальное — слова.

В этом смысле М. Шолохов был честнее — его Григорий Мелехов ме­чется между враж­дующими сторонами, пока, опустошенный, не возвращает­ся к себе на хутор — землю пахать, вино пить да сына растить.

Кроме перечисленных, в первой парадигме можно выделить еще не­с­ко­лько переплетающихся архетипических линий.

Одна из них — установка на борьбу-расправу («Вся-то наша жизнь есть борьба»69 ).

Она связана с «озверением» народа: всплеск начинается с Первой ми­ро­вой, затем воль­ница Февраля и Октября, затем Гражданская, затем, в 20-х, продолжится в крестьянских бунтах, восстаниях и их жесто­ком — с при­мене­нием химического оружия — го­сударственном по­давлении.

В 1937 году Н. Ф. Погодин напишет пьесу «Человек с ружьем». Там есть сцена, относящаяся к октябрю 1917-го, где Ленин в Смольном спрашивает Ивана Шадрина: «Вин­товку бросать нельзя?» Шадрин отве­чает: «Боязно бросать». Он прав, и мы знаем почему: для миллионов россий­ских Шадриных, в солдатских ши­не­лях и без, все вокруг —только враги.

Это — честная сцена, как и само название пьесы. К сожалению, мно­гое другое в ней — и солдатское (читай: народное) отношение к Лени­ну, и мно­гократно цитируемая в 30-е годы и после фраза Ленина на III Всероссий­ском съезде Советов «Теперь не надо бояться человека с ружьем»70 — историческая фальшь и ложь. В этой фразе — реверанс 36–37 года в ад­рес энкаведешников, уже новых, дру­гих «людей с ружьями», которые ночью приходили и «брали».

Есть в этой установке и другой компонент — ментальность самой вла­сти, точнее, ее носителей. Это — важно, потому что придя к руковод­ству страной, они, естественно, навя­зывали ей свою систему ценностей.

До революции большевики выбрали путь оппозиционной, иногда — не­легальной партии, путь борьбы с властью, стачек, бунтов, восстаний и экспроприаций (Камо, Сталин и другие). Многолетнее «подпольное» сущест­вование не могло не сформировать у них своеобразной «баррикадной психологии» (И. Вишневская) психоло­гии вечного противостояния-борьбы с врагом, причем врагом сильным.

Эта борьба неразрывно связана с амбивалентным представлением о «смерти-победе». О победе — чуть ниже, рассмотрим вначале идею «борь­бы-смерти», точнее даже не смерти, а жертвенной погибели.

Почему умрем в борьбе непонятно, но умрем все и обязательно.

Известно, что в библейском Апокалипсисе на всех языках есть пророче­ство Последнего суда, который в русском переводе из идеи нейтраль­но-без­оценочной идеи превращается в эмо­ционально-оценоч­ный Страшный суд. За этим, конечно, стоит целый комплекс не только рели­ги­озных, но и истори­ко-куль­турных представлений народа.

В ментальности большевиков до революции мы находим некоторый аналог этому русскому эсхатологическому представлению, если, конечно, до­пустить, что песни, кото­рые они любили петь (а затем, после Октября, че­рез детсады, обязательные школьные хо­ровые кружки и ансамбли за­став­ляли петь всю страну, бесконечно транслировали их по радио и т. д.), отражают содержание их мышления.

В этой ментальности есть идея последнего боя, который всегда кончается смертью. Зачин был положен еще до революции:

Пусть нас пытают огнем,

Пусть нас по тюрьмам сажают,

Пусть в рудники нас ссылают,

Пусть мы все казни (?!) пройдем!

Текст припева песни воспроизводит идею неизбежной погибели: после каж­дог­о из первых четырех куплетов идея смерти выражена в нем в сослага­тельном наклонении — «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сы­рых..»., но в заключительном припеве сомне­ний в трагическом исходе уже нет: «Что ж, пусть погибнуть придется...». Большевик убеж­ден, что всех их на вы­бранном слав­ном пути ждет неизбежная поги­бель:

Миг обновленья настанет,

Гимн нам народ пропоет,

Добрым нас словом помянет,

К нам на могилу (sic!) придет!

Следующая дореволюционная песня — «Замучен тяжелой неволей» — была особенно любима В. И. Лени­ным. В ней революционеры хоро­нят то­варища и клянут­ся над его прахом «мстить бес­пощадно», трагически предвидя свою жертвенную кончину:

С тобою одна нам дорога:

Как ты, мы в острогах сгнием,

Как ты, для народного дела

М ы головы наши снесем. (2 раза)

Как ты, мы, быть может, послужим

Лишь почвой для новых людей,

Лишь грозным пророчеством новых

Грядущих и доблестных дней… (2 раза)

Но знаем, как знал ты, родимый,

Что скоро из наших костей

Поднимется мститель суровый

И будет он нас посильней! (2 раза)

(Текст — фантастический, с реминисценциями из Ницше и Чернышев­ского! Все остальное, как говорится, без комментариев.)

Это не покаянная искупительная жертва во имя будущего, которая есть во многих религиях; нет, жертва революционера оправдывает­ся тем, что ради достижения конечной цели (освобождение угнетенного человече­ства) ничто, даже смерть, его не остановит:

Боевые лошади

Уносили нас,

На широкой площади

Убивали нас.

Но в крови горячечной

Подымались мы,

Но глаза незрячие

Открывали мы.

(Э. Багрицкий. Смерть пионерки, 1932)

И после победы Октября постоянно воспроизводится эта же схема «последний бой  смертный бой»:

Вот показались

Белые цепи,

С ними мы будем

Биться до смерти.

Смело мы в бой пойдем

За власть Советов!

И как один умрем

В борьбе за это!

Или:

От края и до края, от моря до моря

Берет винтовку народ трудовой;

Готовый на горе, готовый на муки,

Готовый на смертный бой (2 раза).

Даже в лихой песне П. Григорьева и С. Покрасса «Красная Армия всех сильней» (в концлагерях фашисты за­ста­вляли пленных советских солдат маршировать под нее) в припеве звучит отголосок этой идеи:

… И все должны мы

Неудержимо

Идти вперед на смертный бой!

А в 1928 году А. Безыменский в поэме «Комсомолия» напишет:

Мы любим, любим труд, винтовку,

Учебу (хоть бы на лету);

Мы любим вкусную шамовку

И даже смерть (?!),

Но

— на посту!

(смерть на посту особенно приветствовалась, ср. слова Троцкого в речи 26 сентя­бря 1919 г. в Московском комитете РКП(б) на траурной церемонии по по­гиб­шим от взрыва 11 активистам партии: «Завидна смерть того, кто падет на боевом посту, и в та­кое время, как наше»).

И даже в 1934 г. Э. Багрицкий скажет как прикажет:

Да будет почетной участь твоя —

Умри побеждая, как умер я.

(Впрочем, ему же, несчастному больному астматику, принадлежат слова: «чтобы юность новая на костях взошла!», перекликающиеся с люби­мыми ленинскими «скоро из наших костей поднимется мститель суро­вый…». Кстати, на похоронах пролетарского вождя среди других лозунгов гордо высился и такой: «Могила Ленина — колыбель всего человече­ства» 71.)

Такое большевистское отношение к «жизни-смерти» аукнется потом стране миллионами гулаговских зэков — цена жизни безымянного «человеческого материала» для Ленина-Сталина ни­как не могла быть выше жизни рево­люционеров-подпольщиков, для которых собственная жизнь не стоила ни гроша. Абстрактная идея для большевиков была превыше человеческой жизни. На уже упомяну­той московской тризне Г. Зиновьев витийствовал: «Нужды нет, если по­гибнут тысячи из нас. Если бы у каждого из нас было 10 жиз­ней, не жалко отдать их за дело ра­бочих и кре­стьян, за дело компартий всего мира».

И Михаил Светлов свидетельствует в своей зна­менитой, отсылающей к знаменитому «Яблочку», «Гренаде» о по­гибшем «при­ятеле-хлопце»: «От­ряд не за­метил потери бойца и „Яблоч­ко“ песню до­пел до конца…» (в скобках отме­тим, что есть в ней реминис­цен­ции и по поводу мировой рево­люции — идефикс «мечтателя-хохла»: «Я землю покинул, / Пошел воевать, / Чтоб землю в Гре­наде / Крес­тьянам отдать»).

Забегая вперед, скажем, что с первых дней своего существования власть готовила страну к будущим жертвам. То­тальное «промывание моз­гов» дало со временем всходы: народ был готов идти «на поле бит­вы» и пасть во имя революции. Козлов — персонаж А. Платонова в «Котловане» «чувствовал внутри себя горя­чую социаль­ную радость и эту радость хотел применить на подвиг и уме­реть с энтузиаз­мом, дабы весь класс его узнал и заплакал над ним».

Только на излете второго десятилетия Октября, в 1936 году, появится сатира на эту идею в рассказе Д. Хармса «Рыцарь», герой кото­рого — инвалид войны Алексей Алексеевич Алек­сеев — без­успешно просил милостыню как «пострадавший за Родину» и как «постра­давший за революцию». Подавать ему стали только тогда, ко­гда он сочинил «революционную песню» и запевал ее «гордо, с достоинством, отки­нув назад голо­ву»:

«На баррикады

мы все пойдем!

За свободу

мы все покалечимся и умрем!».

Здесь каждое слово — как лыко в строку, все типологически абсурдист­ски обыгра­но: и «революционная песня», и «баррикады», и «мы все», и вы­зов кому-то — «гордо, с достоинством», и идея пути — «пойдем», и абсо­лютно закономер­ный финал — «все умрем!». (В скобках отметим, что Хармс не был бы Хармсом, если бы в продолжении рассказа не сообщил, как «доблест­ный ры­царь и па­триот» попытался после десятилетней «ссылки в север­ные части своего оте­чества» заняться прежним ремеслом. Но не успел он пропеть свою револю­ционную песню два раза, как «был увезен в крытой машине куда-то по на­правлению к Адмиралтейству. Только его и виде­ли». «Направление к Адмиралтейству» указывает на Гороховую, ГПУ.)

Кроме идеи смерти и жертвы, есть не ме­нее важная — идея борьбы-войны. См. у А. Безыменского (1922):

Мне ВЧК — маяк!

Первый кричу я: врага — руби!

Каждая пуля в Чеке — моя!

Каждую жертву — и я убил72.

И в последующие годы советская власть и советское искусство посто­янно воспроизводят ситуа­цию, согласно которой «в воздухе пахнет грозой», как пел молодой М. Бер­нес в фильме «Человек с ружьем» (1938).

Вся сложность жизни сводилась к оппозиции «свои — чу­жие», «наши — враги». Отсюда в песнях тех лет мы слышим, что «наш бро­непоезд стоит на за­пас­ном пути», «ино­го нет у нас пути, — в руках у нас винтовка» (позже, у М. А. Светлова, она уже станет ни много ни мало «родная винтовка», — ко­нечно, «родная», если столько лет таскать ее повсюду с собой!). Появятся детские во­енные игры «Зарница» и «Радуга»; у Вечного огня в дождь и в снег вста­нут почет­ные пионерские караулы. Да что говорить, ведь и мы, дети послевоенн­ых лет, с восторгом пели, не вдумыва­ясь в лю­доедский по своей сущ­но­сти рудерманов­ский текст:

И с налета, с поворота,

По цепи врагов густой

Застрочит из пулемета

Пулеметчик молодой!73

(А песня-то про Гражданскую, значит, застрочит по своим же, может быть, даже по род­ным — отцу, братьям, дядьям...)

В драме «Разлом» (1928) Б. Лавренева пожилой революционный матрос по­уча­ет молодо­го: «Так что ты, паренек, себе заруби: раз винтовку поднял — пус­тоту не пу­гай. Бей в самое сердце, хоть отец родной перед тобой вста­нет. Тогда только свободу добудешь по-настоящему, когда жалость от себя от­го­нишь и в пра­ведную, последнюю злобу войдешь»74. Да разве только он один? Молодой М. Светлов призывал однополчан в «Песне» (1926):

В такие дни таков закон:

Со мной, товарищ, рядом

Родную мать встречай штыком,

Глуши ее прикладом.

Нам баловаться сотни лет

Любовью надоело.

Пусть штык проложит новый след

Сквозь маленькое тело…

Не были забыты и братья. У Джека (Якова) Алтаузена в балладе «Четыре брата» (1928) читаем:

За Чертороем и Десной

Я трижды падал с крутизны,

Чтоб брат качался под сосной

С лицом старинной желтизны.

Нас годы сделали грубей,

Он захрипел, я сел в седло,

И ожерелье голубей

Над ним в лазури протекло.

Ему вторит Михаил Голодный:

Суд идет революционный,

Правый суд.

Конвоиры провокатора

Ведут.

«Сорок бочек арестантов!

Виноват!..

Если я не ошибаюсь,

Вы — мой брат.

Ну-ка, ближе, подсудимый.

Тише, стоп!

Узнаю у вас, братуха,

Батин лоб...

Вместе спали, вместе ели,

Вышли — врозь.

Перед смертью, значит,

Свидеться пришлось.

Воля партии — закон.

А я — солдат.

В штаб к Духонину!75 Прямей

Держитесь, брат!»

(Судья ревтрибунала, 1933)

Понимаю, что время было такое — страшное, жестокое… Но любая попытка апологии насилия, «беспощадного бунта» — аморальна и бесчеловечна. Кто из них тогда за­думывался, нужна ли вооб­ще та­кая — без­жалостная, злобная, сатанинская — свобода? Да и свобода ли она или убий­ством своих родных — матери, отца, детей —присягали «на крови» новой власти?

Сам отец-основатель, и его ближайшее окружение, и вся его «ленин­ская гвардия» — фанатичные носители манихейской идеи вечной борьбы (боя) между «светлым» большевистским началом и «темным» вражеским, которое нужно уничтожить:

Их нежные кости сосала грязь,

Над ними захлопывались рвы,

И надпись на приговоре вилась

Струей из простреленной головы...

О, мать революция! Не легка

Трехгранная откровенность штыка…

(Э. Багрицкий. ТВС76, 1929)

Казалось бы, враг побежден, кончилась Граж­данская, наступил мир, явных врагов уже нет, можно начать строить нормальную жизнь. Но это — убогие мечтания замшелых филистеров: впереди грядут бои за мировую революцию, поэтому в стране должна быть установлена систе­ма военной казар­мы. Пар­тийные лидеры принимают решение — на базе «Принципов коммунизма» Энгельса и по пла­ну Л. Троцкого — об организа­ции «трудовых армий»77.

Нарушим еще раз хронологию описываемых событий и скажем, что «великий продолжатель дела Ленина» И. Сталин перманентно воспроизво­дил ситуацию «борьбы-войны» в стране пу­тем поиска «внутренних» врагов и расправы с ними по обвинению в шпионаже в пользу иностранной разведки. Народ постоянно на кого-то науськивали, например в 1923 г. на «лорда Кер­зона» (на де­монстрации комсомолки бе­гали с плакатами «Лорду в морду — наш ответ»). Вспомним военный конфликт на КВЖД, затем — Хал­хин-Гол, за­тем — «незнаменитая» война с Финлян­дией, затем, после Вто­рой мировой, война в Корее. При Хрущеве — Венгрия, Египет, Вьетнам, Куба. У Бреж­нева — свои «горя­чие точки»: Чехословакия, Эфиопия, Ангола, Мо­замбик, Афга­нистан. Народу не давали забывать о войне — через спектакли, кинофиль­мы, песни и даже карикатуры: «Мы го­товы к бою с армией любою». Даже в «Спортивном марше» из невинной комедии «Вратарь» слышим:

Эй, вратарь, готовься к бою —

Часовым ты поставлен у ворот!

Ты представь, что за тобою

Полоса пограничная идет. ‹...›

Физкульт-ура! Ура! Ура! Будь готов,

Когда настанет час бить врагов,

От всех границ ты их отбивай!

Левый край! Правый край! Не зевай!

И в музыкальной комедии И. Пырьева «Богатая невеста» (1937), в песне о «стальных конях-тракторах» настойчиво возникает тема войны:

И врагу никогда, никогда, никогда

Не гулять по республикам нашим!

А «веселые подруги»-колхозницы поют:

Не страшны нам ни газы, ни шрапнели,

Нам есть за что бороться до конца!

Мы бережем походные шинели,

Чтобы сменить и мужа и отца.

В конце 30-х годов появляется и рефреном звучит в распеваемых наро­дом песнях тема угрозы: «Если в край наш спокойный хлынут новые вой­ны…», «И если война впереди, нас в бой поведет Ворошилов…», «И если враг нашу радость жи­вую отнять захочет в упорном бою…», «А если к нам полезет враг ма­терый»…, «А если вновь картечь посыпет градом»…, «Но сурово брови мы насупим, если враг захочет нас сломать…», «Если завтра война, если враг нападет, если темная сила нагрянет..», «Если ранили друга, перевяжет подруга..» и т. д. Затем — Вторая миро­вая, за­тем — на 40 лет — «хо­лодная» вой­на. Через всю ис­торию СССР — от Ленина до Горбачева — с большим или меньшим давлением, но, подчеркнем, по­сто­янно народу навязы­вается идея непрекращающейся «борьбы-войны». Как по­казано выше, она неразрывно связана с архе­типом «пос­леднего смертного боя». В сущности, эта связка «война — после­дний бой — смерть — победа» означает не что иное, как мировую войну:

Пусть без промаха бьют пули,

Разбивая царство тьмы, —

Мировой союз республик,

Коммунизм построим мы.

Дру­гими словами, задолго до 1939–1941 гг. советский народ испо­дволь, но пос­тоянно, готовили к будущей мировой войне.

Но если есть «борьба-война», значит, есть победитель и побежденный, кто-то обязательно должен быть жертвой. По­этому в стране утверждается идея победы, формирующая идеологию беспощадности к по­бежден­ному. Сильный, уверенный победитель благороден и милостив в отношении к побежденному. В «борьбе не на жизнь, а на смерть», где присутствует страх полного пора­жения, окончательного уничтожения (а для СССР — государ­ст­венного небы­тия), по­бедитель жесток и беспощаден. Идея вечной борьбы зиж­дется на таком же вечном, глубинно-подсозна­тельном страхе поражения-небы­тия.

Понятна поэтому идиосинкразия к любым «врагам» — внешним и вну­тренним: а что если они сильнее? Если вдруг жертвой ста­нем «мы», а не «они»? Поэтому всюду — в государ­ственных речах, пес­нях, фильмах и т. д., — слышно заклинание: мы «сильны (крепки, едины и т. д.) как ни­ко­гда». Враг в любом обличье, как дьявол в рели­гиозном сознании, опа­сен изна­чально, по определению. Поэтому нет ни малей­шей попыт­ки понять дру­гого. Компромисса быть не может: «кто не с нами  тот про­тив нас», «если враг не сдается  его уничтожают» и т. п. Бесчеловечная жестокость получает идеологиче­ское оп­равдание и объявляется гражданской доб­родетелью — «с марксист­ской прямотой», «с пар­тийной принципиальностью» и т. д.

Побежденные  другие, они нелюди. Их уничтожение во славу революции (позже — Сталина, партии, родины), ее победо­нос­ному тор­жеству не только свя­щенный долг, но одновременно сня­тие страха, освобо­жде­ние от нерационализуемых и потому невыразимых подсо­знательных ком­плексов. Тогда становятся понятны и тотальное открещива­ние от вче­раш­них дру­зей, объявленных врагами, и ло­зунги 30-х годов, по­сле очере­дной волны групповых аре­стов: «Как никогда крепка (мо­нолитна, едина и т. д.) советская власть (СССР, партия, со­вет­ский народ)». И цитиру­ют газе­ты — «Правда», «Труд», «Известия» и все ос­тальные, — что ска­зали (а точ­нее, заученно повторили) ста­левар Саша с Уралмаша или тракто­ри­стка Дуся Пупкина после ареста прак­тически всего командного состава Красной Ар­мии в 1937 г.: «Фашистская развед­ка в трауре», «Как никогда сильна и мо­нолитна наша славная Красная Ар­мия!», и другое, аналогично пропагандистс­кое. Ах, как много пони­мают Саша с Уралмаша и Дуся Пуп­кина в военном деле...

Такими ритуальными коллективными заклинаниями советские люди в какой-то мере освобождались от подсознательного страха, но сон ра­зума всегда рождает чудовищ. По­этому, перефразируя Б. Брехта, скажем: «несчаст­на та страна, которая нуждается в победе».

Вернемся, однако, к первой парадигме. Жертвой новой проле­тарской власти сразу стала свободная печать — уже на третий день переворота, 27 октября 1917 г., по инициативе В. И. Ленина принимается декрет «Об админи­стративном воздействии на печать», которым де-факто вводится цензура: «В тяжкий решительный час переворота и дней, непосредствен­но за ним следую­щих, Временный революционный комитет вынужден предпринять це­лый ряд мер против контрреволюционной печати разных оттенков. ‹...›

Общее положение о печати:

1. Закрытию подлежат лишь органы прессы: 1) призывающие к открытом­у сопротивлению или неповиновению Рабочему и Крестьянскому прави­тель­ству; 2) сеющие смуту путем явно клеветнического извращения фактов; 3) призывающие к деяниям явно преступного, т. е. уголовно нака­зу­емо­го ха­рак­тера»78.

Революционные трибуналы печати состояли из трех лиц, избирае­мых Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Они имели право приостанавливать (временно или навсегда) орган печати, изымать его из об­ращения, лишать издателей прав и свободы. В случаях, не тер­пящих отлага­тельств, меры пресечения принимались единолично. Декретом запрещалась оппозиционная печать — буржуазная и, несколько позже, социалистическая. Всего в первые два месяца было закрыто около 150 газет. Естественно, что действия властей вызвали протест демократической общественности. Вышедшая 26 ноября 1917 года в Петрограде однодневная газета «Протест» опубликовала статью Веры Засулич «Слово не убить», где она писала о ненависти Ленина к свободным демократическим государствам «того же типа, как все известные нам современные буржуазные демократии. Для всех, кто убежден, что для современной России это (т. е. свободное демократическое государство. — Г. Д.) — единственно желанный, единственно возможный (или бывший возможным до последней катастрофы) выход, никакие компромиссы, никакие соглашения с шайкой Ленина невозможны»79.

И хотя большевики утверждали, что положение имеет «временный харак­тер и бу­дет отменено особым указом по наступлении нормальных ус­ловий общест­венной жизни», этого пришлось ждать целых 70 лет. А пока — в февра­ле 1918-го, во исполнение декрета-воззвания «Социалистическое отечество в опасности!», закрыва­ются все оппозиционные власти газеты80, а в следующем году создает­ся Госиз­дат, получивший право контроля над из­дательской деятельностью всех со­ветских учреждений, а также «всех про­чих издательств, ученых и литератур­ных обществ». В 1920 г. создается Агитпроп81 при ЦК РКП(б). Ужесточается и внутриполитическая жизнь страны: X съезд партии (март 1921) ради сохра­нения ее единства принимает по инициативе Ленина решение о запрещении фракционности, «предписывает немедленно распустить все без изъятия образовавшиеся на той или иной платформе группы и поручает всем организациям строжайше следить за недопущением каких-либо фракционных выступлений. Неисполнение этого постановления съезда должно вести за собой безусловное и немедленное исключение из партии <…> дает ЦК полномочия применять в случае (-ях) нарушения дисциплины или возрождения или допущения фракционности вое меры партийных взысканий вплоть до исключения»82, одобряет принцип «милитаризации» партийной организации.

С ленинским курсом свертывания внутрипартийной демократии не со­гласилась оппозиция — с критикой выступили представители «рабочей оппо­зиции», «демократических централистов» и др. Однако на съезде они оказались в меньшинстве и, верные уставу своей партии, подчинились ре­шению съезда. Но были и исключения, как, например, «вечный оппозиционер» Г. И. Мясни­ков, уважаемый революционер, прошедший многолетнее партийное «крещение» в царских тюрьмах и на каторге. Он и после Октября остался правоверным коммунистом — участвовал в установлении советской власти на Урале, возглавил группу рабочих, расстрелявших вел. князя Михаила Александровича (брата царя) летом 1918 г. Уже к 1920 году он увидел в ленин­ской политике перерождение коммунистической идеи. В мае 1921 г. Мясников опуб­ликовал «Меморандум», в котором требовал отмены смертной казни, ликви­дации бюрократического правления, передачи управления производством со­ветам производителей. В письме ЦК партии он предлагал ввести полную свободу печати в связи с окончанием Гра­жданской войны: «После того, как мы подавили сопротивление эксплуатато­ров и конституировались как един­ственная власть в стране, мы должны... отменить смертную казнь, провоз­гласить свободу слова и печати, кото­рой не имел в мире еще никто — от мо­нархистов до анархистов включитель­но»83, тем более что в октябрьском дек­рете 1917 г. было обещано отменить цензуру «по наступлении нормальных условий общественной жизни». По поручению ЦК ему ответил В. И. Ленин: «Мы самоубийством кончать не же­лаем и пото­му этого не сделаем»84, аргумен­тировав свой ответ тем, что «свобода печати во всем мире, где есть капиталисты, есть свобода покупать газеты, покупать писателей, подкупать и покупать и фабриковать „общественное мнение“ в пользу буржуазии»85. Его ответ не удов­летворил адресата: «Беда в том, — писал он Ленину, — что, поднимая свою руку на капиталиста, Вы наносите удар рабочему. Вы очень хорошо знаете, что за такие слова, которые я сейчас произношу, сотни, возможно, тысячи, рабочих томятся в тюрьме. То, что сам я остаюсь на свободе — это только потому, что я старый коммунист, пострадал за свои убеждения и из­вестен среди массы рабочих. Если бы не это, если бы я был только обычным механиком с той же самой фабрики, где бы я был теперь? В тюрьме Чекa или, что более вероятно, мне устроили бы „побег“, так же, как я устроил „побег“ Михаилу Романову. Повторяю еще раз: Вы поднимаете руку на буржуазию, но получается, что я харкаю кровью, и именно нам, рабочим, ломают челю­сти»86.

Власть, чтобы удержаться, должна беспощадно карать врагов. Этот урок Парижской коммуны большевики запомнили надолго. Уже 7 декабря 1917 г. была учреждена ставшая всемирно известной Всерос­сийская чрезвычайная комиссия (ВЧК), «чрезвычайка», организовавшая массовый террор против действительных или мнимых противников революции. ВЧК возглавил Ф. Э. Дзержинский. Увлеченные идеей утверждения всеобщего сча­стья на земле, мнившие себя, по-видимому, «рыцарями революции», интеллигентные юноши во множестве становились сотрудниками этой организации87. Но у революции нет и не может быть рыцарей, у нее есть только палачи и жертвы. И жертвы, в том числе невинные, были. По признанию известного чекиста М. И. Ла­циса, «в 1918 году и за 7 месяцев 1919 года было расстреляно 8389 человек»88. Впрочем, могла быть и другая, более прозаическая причина прихода интеллигентной молодежи в «чрезвычайку» — в те голодные годы в чеки­стских распределителях «дефицита» не было.

После выстрелов Фанни Каплан власть официально 5 сентя­бря 1918 г. объявила красный террор. Постановление СНК преду­сматривало обезопасить «Советскую Республику от классовых вра­гов путем изо­лирования их в концентрационных лагерях», а за день до этого приказом наркомвнудела Петровского «все известные местным Советам правые эсеры должны [были] быть немедленно арестованы, из буржуазии и офицер­ства должны быть взяты значительные количества заложников. При малей­шем движении в белогвардейской среде должен применяться безоговороч­ный массовый расстрел. Местные Губисполкомы должны проявлять в этом направлении особую инициативу. Отделы управления через милицию и чрез­вычайные комиссии должны принять все меры к выяснению и аресту всех скрывающихся под чужими именами и фамилиями лиц, с безусловным рас­стрелом всех замешанных в белогвардейской работе. ‹...› Ни малейших ко­лебаний, ни малейшей нерешительности в применении массового террора»89. Приказ был принят как руководство к действию. «Девятнадцатый год, — пишет И. Бунин, — этот год был одним из самых ужасных в смысле боль­шевицких злодеяний. Тюрьмы Чека были по всей России переполнены, — хватали, кого попало, во всех подозревая контрреволюционеров, — каждую ночь выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей на темные улицы, стас­кивали с них обувь, платья, кольца, кресты, делили меж собою. Гнали ра­зутых, раздетых по ледяной земле, под зимним ветром, за город, на пустыри, освещали ручным фонарем... Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в яму, кое-как заваливали землей...»90.

Еще один враг новой власти — православная церковь. По утверждению Н. Бердяева, «коммунизм не как социальная система, а как религия фанатически враждебен всякой рели­гии, и более всего христианской. Он сам хочет быть религией, идущей на смену христианству, он претендует ответить на религи­озные запросы человеческой души, дать смысл жизни»91.

Общечеловеческие христи­анские ценности идут вразрез с идеями бес­пощадной классовой борь­бы. Всероссийский церковно-поместный собор православной церкви (от­крыл­ся в августе 1917 — ра­зогнан осенью 1918 г.) восстановил патриарше­ство. В январе 1918 г. патриарх Тихон предал ана­феме большевиков, «тво­рящих кровавые расправы», назвав их «извергами рода человеческого», а в октябрьском послании к СНК РСФСР об­винил власть в «жестоком братоубий­стве», в том что людей «казнят смертью часто без всякого суда и следствия», что «во всяческом потворстве низ­менным стра­стям толпы, в безнаказанности убийств и грабежей заключа­ется дарованная [властью] свобо­да»92 и т. д. Однако советская власть с самых первых дней револю­ции начи­нает масштабный процесс дехристианизации страны: мас­сово уничто­жается духовенство, в 1920 году принимается декрет СНК «О ликвида­ции мощей во всерос­сийском масштабе» (конечно, «по почину и настойчивому требованию самих трудящихся масс», как было сказано в декрете). Наркомюст (Народный комиссариат юстиции), в свою очередь, потребовал от ме­стных исполкомов «при соответствующей агитации последовательно и пла­номерно проводить полную ликвидацию „мощей“, опираясь на революцион­ное сознание трудящихся масс, избегая при этом всякой нерешительности и половинчатости при проведении своих мероприятий»93. Патриарх Тихон будет оболган и в 1922 г. аресто­ван, и это при том, что к нему три­жды обращались послан­ники белого движения с просьбой благословения и трижды он им отказал. Кре­стовый поход власти против религии привел к тому, что «из 360.000 священнослужителей к концу 1919 г. в России в жи­вых осталось всего 40.000 человек»94.

Временное правительство назначило 28 ноября 1917 г. днем откры­тия Учредитель­ного собрания. Однако вышедшее в тот же день «Правительст­венное сообщение... ко всем трудящимся и эксплуатируемым» гласило, что «в полном сознании огромной ответственности, которая ложится сейчас на Со­ветскую власть за судьбы народа и революции, Совет Народ­ных Комисса­ров объявляет кадетскую партию, как организацию контрре­волюционного мяте­жа, партией врагов народа»95. Поздним вечером СНК по инициа­тиве Ленина принял де­крет «Об аресте вождей граж­данской войны против революции», опублико­ванный в газетах 29 ноября96. Однако уже в 7 утра 28 ноября (не только до опуб­ликования, но даже до принятия декрета!) в доме графини С. В. Пани­ной были арестованы члены ЦК партии кадетов, в том числе хо­зяйка дома. Для новой власти это было в порядке вещей, ведь, как утверждал В. И. Ле­нин, «диктатура есть власть, опирающаяся непос­ред­ственно на насилие, не свя­занная никакими законами»97. Поэтому, в частности, вос­станав­ливается в феврале 1918 года и смертная казнь.

О графине Паниной нужно сказать, что она была из тех дворян, которые со­страдали народу. Она щедро жертвовала на больницы, об­разование, создала музей и в 1903 г. построила на Ли­говке народный дом с биб­лиотекой и вечерней школой, где могли учиться, слушать лекции, читать и продолжать свое образование рабочие, за что получила звание «красная графиня». Тогда же П. П. Гайдебуров и Н. Ф. Скарская от­крыли в нем Общедоступный театр, спектакли которого хвалила дореволю­ционная «Правда». Во Вре­мен­ном правительстве С. В. Панина за­нимала пост то­варища (т. е. замести­теля) мини­стра государственного призрения. При аресте ей инкриминиро­вал­и отказ передать больше­ви­кам находящиеся в ее распоряжении министер­ские 92 тыс. руб­лей; она же считала, что «народные деньги следует отдать наро­ду, т. е. Учредительному собранию»98.

Деятели российского искусства (всего около 50 человек, среди которых М. Горький, А. Блок, А. Куприн, П. Гайдебуров, Н. Скарская и др.) опублико­вали в прессе, в том числе в газете «Воля свободная», открытое письмо-протест с требованием арестовать и их — оказаться рядом с ней на ска­мье подсудимых они почли бы за честь. 10 декабря С. В. Панину судили, и, как пишет в днев­нике З. Гиппиус, судили «с истери­ками и овациями публики, с полной без­грамотностью обвинителей и трогательными за­щитниками»99.

По-видимому, З. Н. Гиппиус имеет в виду эпизод, когда по­про­сил слова рабочий Иванов: «Не чуж­даясь на­родного пота и дыма, — сказал он, — Панина учила отцов, воспитывала их ребят. Она за­жигал­а в рабочих массах огонь знания, который усердно гасило са­модержа­вие. Несла в народ сознательность, грамотность и трезвость. Не­сла культу­ру в са­мые низы... Я сам был неграмотным человеком. У нее в Народном доме, в школе я обучился грамоте. На ее лекциях я увидел свет... Не позорь­те себя. Такая женщина не может быть врагом народа. Смотрите, чтоб не ска­зали про вас, что революционный трибунал оказал­ся собранием разнуз­дан­ной черни, в котором расправились с человеком, оказавшимся лучшим дру­гом народа…». И, подойдя к подсудимой, Иванов по­клонился ей и произнес громко: «Благодарю вас!»100. Зал устроил е­му овацию и потре­бовал освобо­ждения Пани­ной. 19 декабря, после того как друзья собрали требуемые 92 тыс. рублей, ее выпус­тили из тюрьмы. Она по­кинула Россию и умерла в эмиграции, в США в 1957 году.

Первая мировая тяжело отразилась на экономике России: произведен­ный национальный доход в 1917 году равнялся 21 млрд. рублей и был меньше соответствующего показателя 1913 г. в сопоставимых ценах, по одним дан­ным, на 25%, по другим — на 45%101. Страна, измученная войной, революция­ми и коммунистическим экс­пе­риментом, обнищала и голодала, хозяйственные связи меж­ду городом и деревней были оборваны. Н. Устрялов вспо­минал: «Я уезжал из Москвы в дни жестокого разгара революции, после покушения на Ленина. На улицах витал ужас мас­совых казней. Террор был возведен в систему. Надвигался голод, в стране царил хаос, среди револю­ционеров — энтузиазм. На город ложились смерт­ные тени. Страшен бывал он особенно по ночам, тоскливым, жутким, пус­тынным. Но и днем — невесело. Москва замирала, холодела»102. Бытовая жизнь в годы первой парадигмы была, по сло­вам Эрен­бурга, «доистори­ческой, буднями пещерного века»103 — буржуйки и печи растапливали книгами, ели картофель­ную шелуху. Нарком Л. Б. Красин писал жене: «нет дров, в доме ло­паются трубы и все замерзает, в квартирах на месяцы воцаряется 4–6 градусов. Нет масла, нет молока, нет картофеля, нет белья, мыла, нет воз­можности вымыться, всюду очереди и безнадеж­ные хвосты»104. Герой рассказа А. Грина «Крысолов» (1924) говорит о питерском быте 1920 года: «Я видел, как печь топят буфетом, как кипятят чайник на лампе, как жарят конину на кокосовом масле и как воруют деревянные балки из раз­рушенных зданий»105. В. Шкловский вспоминал о Петрограде тех лет как о городе, где «быта никакого, одни обломки», в котором «лопнули водопроводы, замерзли клозеты» и люди «вымерзают квартирами»106, чер­нила согре­вали дыханием, снежные су­гробы доходили до окон второго эта­жа. «Бумаги не было. Книги не выходи­ли, — писал В. Шершеневич. — Люди, чтоб не забыть азбуку, читали надписи на выве­сках»107.

Осенью 1918 г. заба­стовали голодающие преподаватели Мос­ковского университета108.

Тем не менее, тот же Эрен­бург пишет, что это было вре­мя «по­вального увлече­ния театром»: «вече­ром люди осаж­дали те­атры. ‹...› Художники Веснин, Якулов, Экстер ослепля­ли зрителей велико­лепием кос­тюмов и декораций»109. Жела­ющих лицедействовать было так много, что в июне 1918 г. в Петрогра­де при ТЕО Наркомпроса были от­крыты бесплатные двух­месячные курсы мастеров сце­нических постановок, или Кур­масцеп110.

Горожане ели мороженую, гнилую картошку, вставали в очередь за са­харином. В театрах доходило до трагико­миче­ского: «кроме „костюмных“ пьес приходится снимать с репертуара и „съе­добные“ пьесы»111. Столичные артисты в массовом порядке уезжали на гаст­ро­ли в про­винцию — «поесть».

Приведем характерную для этого времени заметку: «Среди артистов те­атра ‹...› наблюдается приятная ажитация. На днях вернулась делегат­ская группа артистов, ездивших за мукой. Успех делегации колоссальный. Их на­ряд выполнен полностью, и в непродолжительном времени предсто­ит радост­ная дележка 1200 пудов муки»112.

В годы первой парадигмы «труппы объяты страстью к так называе­мой „халтуре“, т. е. выступлениям на сторо­не. Конечно, настаивать на запреще­нии всяких выездных спекта­клей и выступлен­ий на стороне было бы не­с­правед­ливо именно по отно­шению труженик­ов сцены, ибо разумеется, со­вершенно понятно, что „халтурят“ только в виду тяжелых материальных ус­ловий»113. Сын В. И. Ка­чалова вспоми­нал, что после революции его отец «выступал по двена­дцать-пятна­дцать раз в месяц; были дни, когда он выступал в двух-трех концертах в ве­чер. Концер­ты эти все чаще и чаще (а в сезон 1918/19 года ис­ключительно) оплачива­лись продукта­ми — мукой, пшеном, консервами и т. п»114. Не все вы­держивали такой напряженный ритм работы — так, воз­враща­ясь с очередной выездной «хал­туры», заболела и умерла великая О. О. Садовская. Дочь М. Гершензона в своих мемуарах описывает Моск­ву тех лет: «пустынную, мол­чаливую, без трамваев и почти без магазинов, с очере­дями у хлебных лавок, с людьми, везущими на саночках свои пайки, с ме­шочниками ‹...›. Питались мы ужасно. Сначала бы­вало пшено, кото­рое ели по три раза в день до одурения. Затем пшено исчез­ло. ‹...› Хлеб, который выда­вали по карточкам, был ужасен. ‹...› он представ­лял собой липкую черную массу, в которой попадались соломинки. Вмес­то кофе пили жареный овес. ‹...› Из кожу­ры от мороженой картошки де­лали лепешки ‹...›. Чаю не было, пили мор­ковный. Сахару тоже почти ни­когда не было, вместо него употреб­ляли са­харин...»115. Об этом же, о фио­летовой ко­нине, о пшенке и ржавой селедке пишут Ю. Анненков, Б. Зайцев и практически все пережившие это время. «Я люблю селедку, но селедка каждый день! Люблю пшенную кашу. Но когда одна пшенка!» — писал Шагал116.

Есть, однако, и другое свидетель­ство. Н. Н. Пу­нин, тогда комиссар Русского музея и Эрмитажа, 31 августа 1919 г. записы­вает в дневнике: «Вернул­ся из Москвы. Вся Москва — обжор­ные ряды: мясо, масло, сыры, сметана, мука, хлеб, булки, пирожные, капус­та, кабачки, тыквы, картошка, огурцы, свекла — всё. Кафе, кофе, какао, мо­роженое, сладкие пи­роги — всё.

Обед: кулебяка, ростбиф с гарниром, мороженое, кофе с пирогом и пи­рожным — 500 рублей117.

Москва кипит, кишит, буржуазная. Тесно и грязно.

А мы — Петербург, как революционный форт — одинокий, героиче­ский, пу­стынный, голодный»118. Как же совместить это со свидетельством прямо про­тивоположного толка: «Царил голод. Население Москвы и Пет­рограда полу­чало по „осьмушке“ (50 граммов) хлеба на два дня. Бывали дни, когда вовсе не выдавали хлеба»?119 Единственная правдоподобная гипо­тез­а — судя по це­нам, все это Пунин мог увидеть, вероятнее всего, только в кремлев­ской сто­ловой. Л. Б. Красин, обедавший там же, в письме к жене выражал неудо­вольствие тем, что им «дают сравнительно много мяса, но этого здесь избе­жать сейчас вообще невозможно»120.

Начинается «почти паническое бегство столич­ных ак­теров и деятелей сцены в провинцию. На наших глазах происходит распы­ление артистических сил и распадение даже старейших и наиболее дисци­п­линированных коллективов. А это через месяц, другой может при­вести к полно­му упадку театрального дела в столице»121.

… С той же бесшабашной энергией, с какой мы сегодня строим нечто капиталистическое, в годы первой парадигмы страна рванулась строить комму­низм. VIII съезд РКП(б) (март 1919)122 объявил о скором торжестве мировой револю­ции. Выступая 1 мая 1919 года на Красной площади, Ленин за­канчивает свою речь призывом: «Да здравствует международная республика Советов! Да здравствует коммунизм!».

Коммунизм предполагает ликвидацию всех товарно-денеж­ных отно­шений в стране, и это было сделано. В. Лебедев-Полянский, в 1918–1920 гг. председатель Всероссийского совета Пролеткульта, говорил: «Раз­ве мы не уничтожили деньги? Разве мы не распускали налогового управле­ния? Разве мы не вводили бесплатности почтовых услуг?»123. Эти и подобные меры, по убе­ждению партийных доктринеров, должны были неминуе­мо при­вести к «пол­ной и быстрой по­беде коммуниз­ма». Заместитель наркома просвещения М. Н. Покровский так обосновы­вал в 1918 г. необходимость отмены рыноч­ных отно­шений: «когда вам нужно ку­пить предметы первой необходимости, хотя бы кусок хлеба, вы должны идти в лавку. Это бессмыслица»124. Система оплаты труда специально была уравнительной, как отражение всеобщего со­ци­ального равенства125. Собственно, и В. И. Ленину еще до революции первая фаза коммунизма мечталась как такая, где «все граждане… работали поровну, правильно соблюдая меру работы, и получали поровну… Все обще­ство будет одной конторой и одной фабрикой с равенством труда и равен­ством платы»126. Какова при этом «правильная мера работы» компо­зитора, инженера и дворника, он не прописал… Ни Ленин, ни его гвардия — вся, без исключения — абсолютно не имели (да и не могли иметь) никакого опыта государственного управ­ления, строительства государственной жизни. Это заметил, делясь своими наблюдениями о России 1920 года, Герберт Уэллс: «Большевистское правительство самое смелое и в то же время самое неопытное из всех правительств мира. В некоторых отношениях оно поразительно неумело и во многих вопросах совершенно несведуще»127.

Главное для большевиков — захва­тить власть: «Взятие власти есть дело восстания; его политическая цель выяснится после взятия»128. Впрочем, они были уверены, что вопросы общественного жизнеустройства давным-давно ре­шены, и более того, есть прямые указа­ния по реализации всего списка необ­ходимых первостепенных действий, из­ложенные, конечно же, в «Коммуни­стическом манифесте». Светлое будущее всего человечества, обещанное в этом документе, лишь укрепляло их мони­стическое понимание хода исторического процесса, их веру в марксизм как единственное правильное научное учение.

Национализации подлежала не только промышленность (к ней присту­пили сразу же после переворота), но и сельское хозяйство. На VIII съезде Со­ветов (декабрь 1920) засев был объявлен «госу­дарственной повинностью», а запасы зерна у крестьян — «государственным семенным фондом», которым они могли пользоваться только с разрешения властей. В полном соответствии с логикой огосударствления сельского хо­зяйства на местах были созданы по­севкомы (посевные комитеты), обязываю­щие крестьян, когда, что и в каком количестве сеять, как обрабатывать почву и т. д. И хотя заготовки резко со­кратились, посевкомы сохранялись до 1922 года.

Декрет ВЦИК от 27 апреля 1918 г. ликвидировал право на­следования. От­менялась и функция денег как всеоб­щего эквивалента, они сохранялись толь­ко как сов­дензнаки с одной-единственной функцией — учета труда. Высший орган партии, VIII съезд РКП(б), объявил о «замене денег чеками, кратко­срочными билетами на право получения продуктов и т. п.» и постановил «не­уклонно проводить замену торговли планомерным в обще­государственном масштабе распреде­лением продуктов»129. Более того, в мае 1919 г. Всероссий­ский съезд финансо­вых отделов признал «целесооб­раз­ным переход от сис­темы денеж­ной расплаты к безденежной, что при­вело бы к замене денеж­но­го обраще­ния чисто бухгал­терским учетом»130. В полном соответствии с этой коммунистической логикой в июне 1920 г. вторая сессия ВЦИК 7-го созыва превращает Наркомфин в цен­тральную бухгалтерию пролетарского государ­ства, соот­ветственно, закрыва­ется и Госбанк. Товарно-денежные, ры­ноч­ные отношения отменяются. Первый нарком финансов РСФСР И. И. Сквор­цов-Степанов писал в 1922 году: «Еще сравнительно недавно, года полтора тому назад, мы хотели вытравить из языка самые слова „товар“, „то­варообмен“, „товарное обращение“. Нам казалось, что сфера непосредствен­ного социалистического распределения будет быстро расширяться, что сти­хийная власть рыночных отношений уходит в прошлое, что сфера товарного производства... станет все решительнее суживаться, да и здесь на первый план будет выдвигаться почти непосредственный „продуктообмен“, для ко­торого денежные единицы имеют чисто счетное значение»131.

Отступление в настоящее. Сегодня все это кажется нам абсурдом. Что ж, для понимания ментальности революционеров круга Ленина приведем высказывание его соратника, известного партийного и государственного деятеля СССР В. М. Молотова, бывшего в 1930–1941 гг. председателем СНК СССР, а с 1939 года одновременно и наркомом иностранных дел. Даже в июне 1983 года (!) он утверждал: «Деньги — это часть буржуазного общества. Планирование — решающее (условие. — Г. Д.) для уничтожения денег. Деньги — часы труда. Это будет стоить столько часов труда, это — столько. Смазываете вы вредность денег, потому что большинство считает, что без денег не обойтись!»132.

Страна переходит к коммунистиче­скому принципу централизованного распределения товаров, который на практике свелся к тотальной карточ­ной системе. Вводится государственная монополия хлебной торговли, система пайков для трудя­щихся. 9 мая 1918 г. декретом СНК «О чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию» устанавливается продовольственная диктатура, а главным рас­пределителем продуктов становится Нарком­прод133. 22 июля 1918 г. принят декрет СНК «О спеку­ляции», запрещавший всякую негосударственную торговлю. М. Покровский позже призна­вался: «Дело пошло таким темпом, что нам казалось, что мы от коммуниз­ма, — ком­муниз­ма, создан­ного собственны­ми средствами, не дожидаясь побе­ды про­летар­ской рево­люции на Западе, — что мы от этого коммунизма очень близко»134.

Горожан разделили на пять категорий — от солдат и рабочих «горя­чих профессий» до иждивенцев, интеллигентов и «бывших». Пайки выда­вались по «едокам». В марте 1919 г. пайковая норма петроградского ра­бочего «горя­чего цеха» составляла пол­фунта хлеба в день, фунт сахара, полфунта жи­ров и четыре фунта селедки в месяц. Из-за недостатка про­дуктов нередко выдава­лась треть или четверть этого рациона. Всего было более 30 видов карточек. Правдист М. Е. Кольцов писал об этом времени: «Немнож­ко приспособи­лись, опайковались. Даже занимате­льно, кому какой паек по рангу полага­ется. ‹...› Совнаркомовский паек, вы­дачи. ‹...› А там тебе — тыловой, красноармейский, вциковский, академиче­ский, медицинский, железнодорожный, артистический, музыкальный, какой угодно»135.

Пайки были строго дифференцированы — после «элитных» (совнаркомов­ский, вциковский, советский, позже — академический) очень высоко коти­ровался привилегированный красноармейский. В письме к командующе­му Запад­ным фронтом В. М. Гиттису и члену Реввоенсовета фронта Р. И. Берзину от 13 ноя­бря 1919 г. зав. государственными театрами Наркомпроса И. В. Экскузо­вич особо подчеркивал, что худсовет отказывается от денеж­ного вознагра­ждения, «а просит выдавать всем артистиче­ским группам красноармейский паек»136. А в январе 1920 г. худож­ники, объеди­нившиеся в Со­вет Мастеров, — Гра­барь, Кандинский, Крымов, Осмеркин, Машков, Пастернак, Родченко, Степанова, Фальк, Юон и др. — обратились к Луна­чарскому с просьбой «предос­тавить через надле­жащие органы художникам право на получение красно­армейского пайка»137.

Понятно, что голодающая страна не могла обеспечить этим пайком всех желающих. Поэтому можно понять обиду Луначарского, когда в докла­де Лещинской (дамы из политотдела ПУР РККА138) он прочитал, чем она намерена пере­манивать арти­стов на службу в армейские театры: «Паек — магнит, кото­рый притянет к нам зна­ния и опыт ‹...›. У Советской Республики хватит ресур­сов, чтобы взять на паек хотя бы тысячу человек, учитывая резуль­таты той политиче­ской ра­боты, какую мы заставим их проделать для ук­репления ос­нов Совет­ской власти»139. Луначарский прекрасно понимал, какой это мощный соб­лазн — красноармей­ский паек, по­считал действия Лещинской «нелояльной конкуренцией» и срочно воз­звал к Ленину: «Владимир Ильич, Наркомпрос очень хотел бы обладать та­ким же „магнитом“, но пока он этим не обладает ‹...›. Я очень просил бы Вас назна­чить особую комиссию Рабочей инспекции для обследования... работы ПУРа с точки зрения этих знаменитых пай­ков...»140. Призыв возымел действие: Малый Совнарком выделил ему 2300 пайков141.

Представим себя в эти «окаянные годы». Как жить горожанам, как вы­живать, как и чем кормить се­мью, если страна скатилась к прос­тейшему на­туральному обмену? Особенно тяжко было творческим деятелям, так называемым лицам свободных профессий: получить право на паек они могли лишь при условии работы в советском учреждении. Есть горькая правда в иронии А. Воронского: «В наши дни — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной Литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте, Чехов служил бы в комздраве»142. Каж­дый устраивался как мог, самые активные занялись «пайколовством». Ю. Ан­нен­ков писал: «Я по­лучал об­щий, так называе­мый голодный паек. За­тем „ученый“ паек, в каче­стве профес­сора Ака­демии Художеств. Кроме того, я получал „милицей­ский“ паек за то, что организо­вал культурно-про­све­тите­льную студию для ми­лиционеров143 ‹...› Я получал еще „усиленный паек Балтфлота“, просто так, за дружбу с моряка­ми, и, нако­нец, самый щед­рый паек „матери, кор­мя­щей грудью“ за то, что в Родильном центре „Капли мо­лока имени Розы Люксембург“ (!) чи­тал акушеркам лекции по ис­тории скульп­туры»144. Внимательный наблюдатель столичной жизни М. Булгаков в сатирическом памфлете «Похождения Чичикова», по­вествуя о махинациях своего героя в советской Москве, выделил и эту тему: «Чичиков лишь увидел, как Собакевич пайками орудует, моментально и сам устроился. На себя получил, на несуществующую жену с ребенком, на Сели­фана, на Петрушку, на того самого дядю, о котором Бетрищеву рассказывал, на старуху мать, которой на свете не было. И всем академические. Так что продукты к нему стали возить на грузовике»145. Но такого рода сча­стливчи­ков можно было пересчитать по паль­цам, и были они только в сто­лицах, вся ос­таль­ная Рос­сия голодала, и даже деревня не могла продать из­лишки продук­тов  новая власть, введя «военный коммунизм»146, отменила рыночные отно­шения за нена­добностью.

Через десять лет И. Сталин скажет, что «военный комму­низм есть навязанная военной обстановкой и интервенцией политика пролетар­ской диктатуры», — это неправда, никто большевикам ничего не навязывал. В действитель­ности, взяв власть, они, не имеющие никакого опыта го­сударст­венного управления, пребывали в уверенности, что в полном соответствии с револю­ционной марксист­ской догмой «произойдет непосредственный переход старой русской экономики к государственному производству и рас­преде­лению на коммуни­стических началах»147. Впрочем, и об экономических отношениях при коммунизме у них было убогое представление. Как позже говорил В. И. Ле­нин, «мы решили, что крестьяне по разверстке дадут нужное нам количество хлеба, а мы разверстаем его по заводам и фабрикам, — и выйдет у нас ком­мунистическое производство и распределение»148. Правда, у крестьян почему-то забыли спросить, согласны ли они отдавать бесплатно результат свое­го тяжелого труда...

Ленин был не одинок в этом заблуждении. В нем признавался и Н. И. Буха­рин, ярый апологет «военного коммунизма», а позднее — не менее яростный его критик: «Грубо говоря, раньше мы представляли себе дело так: мы завоевываем власть, почти все захватываем в свои руки, сразу заво­дим плановое хозяйство, какие-то там пустячки, которые топорщатся, мы ча­стью берем на цугундер, частью преодолеваем, и на этом дело кончается. Те­перь мы совершенно ясно видим, что дело пойдет совсем не так»149.

В годы Первой мировой войны царское самодержа­вие было вынуждено ввести нормирование продуктов. Как писал А. Богданов в письме к Луна­чарскому (19 ноября 1917), «во­енный комму­низм, развиваясь от фронта к тылу, временно перестроил общество: много­миллионная коммуна армии, паек солдатских семей, ре­гулирование потреб­ления; применительно к нему нормировка сбыта, про­изводства»150. Он счи­тал, что «революция под знаком военщины» преобразо­вала большевизм карди­нально: «он (большевизм. — Г. Д.) усвоил всю логику казармы, все ее методы, всю ее специ­фиче­скую культуру и ее идеал»151. Как бы то ни было, новая власть предпола­гала «без достаточного рас­че­та, непос­редственными веления­ми пролетар­ского государства»152 построить ком­му­низм. В конкретных исторических усло­в­иях он, естествен­но, выро­дился в казарменный, в во­енный.

Зато его сущ­ность Сталин охарактери­зовал совершенно точно: это была политика, «рассчитанная на то, чтобы установить прямой продуктооб­мен между городом и деревней не через рынок, а помимо рынка, мерами, глав­ным образом, вне­экономического и отчасти военного порядка, и имею­щая своей целью орга­низовать такое распределение про­дуктов, кото­рое бы могло обеспечить снабжение революционных армий на фронте и ра­бочих в тылу»153. Правда, Сталин по понятным причинам умалчивает о «внеэкономи­ческих» мерах  мы попро­буем их расшифро­вать.

Понятно, что в ситуации «прямого продуктообмена» в стране не­избежно возникает «черный рынок». Но власть не дремлет: по ре­шению первого продовольственного съезда (январь 1918) создают­ся и про­довольственные отряды — для изъятия излишка у крестьян, и загради­тель­ные отряды — с правом контроля и реквизиции продуктов продоволь­ствия у частников154; в мае объявляется продовольственная диктату­ра, а в июле 1918 г. выходит декрет СНК «О спекуляции», направленный на борьбу с «черным рынком» — «мешочниками». В основу декрета легли ленинские идеи, изложенные на совещании Петросовета в январе восемнадцатого года: «Пока мы не применим террора — расстрел на месте — к спекулянтам, ничего не выйдет. ‹...› Кроме того, с грабителями надо также поступать решительно — расстреливать на месте. ‹...› Пойманных с поличным и вполне изобличенных спекулянтов отряды расстреливают на месте. Той же каре подвергаются члены отрядов, изобличенные в недобросове­стности»155. Эти ленинские слова буквально повторяет, сам того не подозревая, в своих воспоминаниях Герберт Уэллс, посетивший Рос­сию в 1920 г.: «С пойманным спекулянтом... разговор корот­кий — его рас­стре­ливают. Самая обычная торговля сурово наказывается. Всякая тор­говля сей­час называется „спекуляцией“ и считается незакон­ной»156.

Разрушенная промышленность не могла ничего предложить крестья­нам; продразверстка оказалась для них грабительской — их обирали подчи­стую157. 9 мая 1918 г. выходит декрет ВЦИК «О предоставлении народному Комиссару продовольствия чрезвычайных полномочий по борьбе с деревен­ской буржуазией, укрывающей хлебные запасы и спекулирующей ими». Он обязывал «каждого владельца хлеба весь избыток сверх количества, необхо­димого для обсеменения полей и личного потребления по установленным нормам до нового урожая, заявить к сдаче в недельный срок после объявле­ния этого постановления в каждой волости»158. Расширять посевной клин в этой ситуации было бессмысленно — посевные площади сокращались.

11 февраля 1919 г. выходит декрет о безвозмездной конфискации всех «излишков» зерна, превышавших норму на душу крестьянского населе­ния в размере 286 фунтов (около 117 кг или 320 гр. в сутки на человека). Герой поэмы Э. Багрицкого «Дума про Опанаса» (1926) рассказывает, как проводит реквизицию «излишков» комиссар продотряда:

«Выгребайте из канавы

Спрятанное жито!»

Ну, а кто подымет бучу —

Не шуми, братишка:

Усом в мусорную кучу,

Расстрелять — и крышка!

Для крестьян продотряды, проводившие реквизицию159, преврати­лись в «военн­о-наезднические банды», грабившие собран­ный тяжким трудом и пóтом урожай. Они объединя­лись для вооруженного отпора, потому что, как выра­зился на Х съезде партии нарком продовольствия А. Д. Цюрупа, «никто не позволит без сопротивления, активного или пассивного, выр­вать у себя ку­сок изо рта»160. По свидетельству М. В. Фрунзе, только в фев­рале 1921 г. «од­них сирот, родители которых погибли от кула­цких банд, на государствен­ном обеспечении находилось около 50 тысяч»161. Правда, гибли они не только от «кула­цких банд»; тот же Цюрупа вынужден был при­знать, что работники его ведомства «бегут с работы, и никакими угро­зами, вплоть до немедлен­ног­о расстрела, не удержать их на месте… С од­ной сто­роны, пов­станцы уби­ва­ют, а с другой стороны  расстреливают в порядке совет­ском»162.

Тяжко было всем — не только крестьянам, но и рабочим и интеллиген­ции. Не доверяя последней (во многом справедливо), власть проводила среди нее превентивные аресты. Так, в ночь на 30 августа 1919 г., в ходе массовых аре­стов по делу «ЦК партии кадетов», были арестованы К. С. Станиславский и И. М. Москвин. На квартире Немировича была уст­ро­ена засада, но он отси­делся на даче. Благодаря вмешательству партийца В. С. Смышляева вечером их выпустили163, но ведь на всех аресто­ванных Смыш­ляевых не напасешься…

В условиях натурального обмена интеллигенция, чтобы выжить, вынуждена была распродавать на сти­хий­но возникавших тол­кучках и рынках свои вещи, включая фа­миль­ные дра­го­ценности и даже белье. Л. Д. Леони­дов пишет в воспоминаниях о Вл. И. Немировиче-Данченко: «Даже тогда, когда, в голод­ные советские годы, приходилось ему стоять за картошкой, и тогда оставал­ся он барином ‹...›. Он, как и все, продавал вещи на Сухаревой площади ‹...› — Что ж? Я — как все»164. И Станиславский, как со­общал Луна­чарский в письме к Ленину, тогда же продавал «свои последние брюки на Сухарево­й»165. Еще бы — как он сам признавался В. В. Лужскому, «три­дцать человек на его плечах безработных и голодающих»166. В пьесе со­вет­ского драматурга Н. Погодина «Кремлевские куран­ты» инженер За­белин продает на черном рынке спички. Абсо­лютно прав был очевидец событий тех лет С. А. Изгоев: «Если социалистиче­ские опыты не при­вели миллионы русских людей к катаст­рофи­ческой смерти от голода, то мы должны благодарить за это мешоч­ников, с опасностью для жизни кормив­ших свои семьи и поддерживаю­щих обмен продуктов, в то вре­мя как социа­листическая власть делала все для его прекращения»167.

Однако у сражавшихся за полную и окончательную победу ми­ровой революции была иная, революционная точка зрения. В рассказе «Соль» (1923) Бабеля, в «Конар­мии», ко­мандир взвода, «казак-буденовец» Никита Балмашев на станции Фастов отогнал «несмет­ную силу» мешочников, пытающихся про­браться в поезд, который вез бойцов на фронт, но пожалел жен­щину «с грудным дитём» и пустил ее в вагон. Все бы кончилось благополу­чно, не будь наш солдатик наблюдат­ельным, как Шерлок Холмс: «Вот анти­рес­ное дите, това­рищи, — гово­рит он наутро друзьям-казакам, — которое ти­тек не просит, на подол не мочится и людей со сна не беспокоит...». Выяс­няется, что под ви­дом ре­бен­ка женщина везла «добрый пудовик соли» — для обмена. Вообще-то это нормально — если в стране нет денежного обраще­ния, нет денег, как всеоб­щего эквивален­та, неизбежно возникает сти­хийный «черный рынок» с натураль­ным обме­ном-бартером. Но такой рынок воспро­изводит «торжество капи­тала мешоч­ников», и право­верный буденовец говорит женщине: «… а вы, гнусная гра­жданка, есть более контрреволюционерка, чем тот белый гене­рал, кото­рый с вострой шашкой грозится нам на своем тыся­чном коне…». Оправдания женщи­ны («не я обма­нула, лихо мое обмануло») не убеждают ва­гонную братву, и она выносит при­говор: «„Ударь ее из винта“ (винтовки. — Г. Д.). И, сняв со стенки верного винта», солдат революции Ники­та Балмашев «смыл этот позор с лица трудо­вой земли и респуб­лики». Известный кри­тик-раппо­вец Г. Лелевич считал этот рассказ «безусловным шедевром».

Отступление в прошлое. Легендарный командарм С. М. Буден­ный посчитал «Конармию» пасквилем на Первую Конную и в статье «Бабизм Бабеля из „Красной нови“» писал, что автор «смотрит на мир, „как на луг, по которому ходят го­лые бабы, жеребцы и кобылы“ ‹...› Для нас все это не ново, эта старая, гнилая, дегенеративная интеллигенция грязна и развратна. Ее яркие пред­ставители... естественным образом очутились по ту сторону баррика­ды, а вот Бабель, оставшийся благодаря ли своей трусости или случайным обстоятельствам здесь, рассказывает нам старый бред, который перело­мился через призму его садизма и дегенерации»168.

Писатель охаракте­ризовал статью как документ, «полный зловонного невежества и унтер-офицер­ского марк­сизма». За автора, блестящего рассказчика и стилиста, за­ступился М. Горький, заметив, что «сам товарищ Буденный лю­бит... украшать не только своих бойцов, но и своих лошадей»169. От этой полемики остался анекдот, сочиненный, видимо, остроумным К. Радеком:

«В ходе интервью журналист спрашивает у Буденного:

— Как Вам понравился Бабель?

— Это смотря какая бабėль, — лихо закручивая ус, ответил коман­дарм».

* * *

Постепенно к большевикам приходит понимание, что они единст­венная и реальная власть в стране. К годовщине Октября они распра­вятся со своими недавними «заклятыми друзьями» анархистами в обеих? столицах, расст­реляв заодно по постановлению ВЧК и актрису А. Кастальскую170 за связь с ними. В начале сентября 1919 г. в Петрограде прошли массовые аре­сты интеллиген­ции. М. Горький направил протестующие письма Ф. Э. Дзер­жин­скому и В. И. Ленину: «Для меня стало ясно, что „красные“ такие же враги народа, как и „белые“…»; «Мы, спасая свои шкуры, ре­жем го­лову народа, уничтожаем его мозг»171. В своем ответном письме его Ленин назвал интел­лигенцию «говном», хотя вынужден был приз­нать, что в арестах «буржуазных интелли­гентов околокадетского типа» «ошибки были»172. Впро­чем, аресты и расстрелы для Ленина были сво­его рода революционной необходимостью: «Я рассуждаю трезво и категорически: что лучше — посадить в тюрьму несколько десятков или сотен подстрекате­лей, виновных или невиновных (?!), сознательных или несознатель­ных, или потерять тысячи красноармей­цев и рабочих? — Первое лучше. И пусть меня обвинят в каких угодно смерт­ных грехах и нарушениях свободы — я признаю себя виновным, а интересы рабочих выиграют»173.

* * *

Шота Руставели справедливо считал, что «каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны». Лидеры большевистской партии не составили исключения. Если до революции цель Ленина и его партии была взять власть, то к концу второго года коммунистического правления стала очевидной «политическая цель» захвата власти — разваливающаяся страна нуждалась в новой государственности. Россия стояла на пороге национальной катастрофы, государственного небытия. Разумеется, идея мировой революции для него по-прежнему актуальна: чтобы приблизить ее наступление, по ленинскому указанию в 1918 году в Нижнем Новгороде организуется радиолабо­ратория, а талантливому инже­неру В. Г. Шухову поручают соо­ружение в столице 148-метро­вой ажурной гиперболоидной радиобашни174. Башню строили без лесов и подъемных кранов, с помощью блоков и лебедок, и она вступила в строй уже в мае 1922 г. Такие ускоренные темпы не случайны — набат московских радиопередающих антенн должен был звать ми­ровой пролетари­ат на баррикады классовой борьбы. К сожалению одних и к радости других, посланные ею сигналы так и не были услышаны — энергичные попытки экспорта революции в Европу окончились полным провалом. В этих обстоятельствах вектор большевистских интернационалистских надежд был перенаправлен на восток, но и Персидская (Гилян­ская) Советская Социалистическая республика (июнь 1920) прекратит свое существование уже в октябре 1921 г. По­следней надеждой оставался Мустафа Кемаль паша (будущий Ататюрк), возглавивший национально-освободительную войну в Турции. Умело сыграв на желании коминтерновцев создать очередную, в будущем советскую республику, он получил от РСФСР не только весомую (более 10 млн руб.) помощь, но и оружие, и военных советников. Помощь российского посла М. В. Фрунзе обеспечила «интернационалисту», как казалось большевикам, Ататюрку победу пролетарской революции, после чего он объявил Турцию независимым суверенным государством.

На первом заседании II Конгресса Коммунистического Интернационала (Коминтерна; 19 июля — 17 августа 1920 г.) председатель его исполкома Г. Е. Зиновьев оправдывался перед делегатами: «Пожалуй, мы увлеклись ‹…› не год, а два или три года потребуется, чтобы вся Европа стала советской»175. На конгрессе был принят манифест, подписанный Лениным, Троцким, Камене­вым и иже с ними, в котором объявлялось, что «дело Советской России Коммунистический Интернационал объявил своим делом. Международный пролетариат не вложит меча в ножны до тех пор, пока Советская Россия не включится звеном в федерацию советских республик всего мира»176. Сам «кремлевский мечта­тель» допыты­вался в этом же году у опешившего от его вопросов Г. Уэллса: «Почему в Англии не на­чинается социальная революция? ‹...› Почему вы не уничто­жаете капита­лизм и не создаете коммунистического государства?»177. В 1922 году на финансирование Коминтерна и мировой революции правящая большевистская верхушка выделила 19 млн. золотых рублей178.

Августовские 1917 года мечтания об «отмирании государства» еще не оставляли Ленина, но шла Гражданская война и возможное поражение в ней грозили уничтожить его мегапроект — ведь Россия должна была быть запалом мировой революции. Сама жизнь требовала от Ленина забыть мечты об «отмирании государства» и — парадокс! — предпринять решительные действия по укреплению новой российской государственности. И надо честно признать, в сложнейшей школе жизни он оказался способным учеником. В стихотворении «Киев» (1924) Маяковский писал о Ленине:

Не святой уже —

другой,

земной

Владимир

крестит нас

железом и огнем декретов.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]