- •Часть I
- •Содержание
- •Глава I. О методологии научного изучения истории искусства
- •Глава II. Что такое парадигма?
- •Глава III. Парадигма I. 1917–1919 гг.
- •Глава IV. Парадигма I. 1917–1919 гг.
- •Глава V. Парадигма II. 1920–1925 гг.
- •10 000 000 Вымрет, если хлеба не будет.
- •Глава VI. Парадигма II. 1920–1925 гг.
- •Глава VII. «Промежуток». 1926–1932 гг. Общественная жизнь и идеи
- •Глава VIII. Культурная жизнь ссср в годы «промежутка».
- •1926–1932: «Шекспир — это Шекспир»
- •В нем отсутствует уют, —
- •Плачет маленький теленок
- •Асеев Николай Николаевич (1889–1963), поэт; был близок к символистам, затем входил в лит. Группу «Центрифуга»; участник I Мировой войны, в 1922 вернулся в Москву, с 1923 участник лит. Группы леф
- •Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942), поэт; один из лидеров (с в. Брюсовым) моск. Символистов; с 1920 в эмиграции
- •Гроссман Леонид Петрович (1888–1965), писатель, литературовед, лит. Критик
- •Гуль Роман Борисович (1896–1986), писатель, публицист, критик, общественный деятель, редактор «Нового журнала» (с 1952); участник «Ледяного похода» корниловской армии; с 1919 в эмиграции
- •Клопшток Фридрих Готлиб (Friedrich Gottlieb Klopstock, 1724–1803), немецкий поэт
- •Манизер Матвей Генрихович (1891–1966), скульптор, народный художник ссср, академик и в 1947–1966 вице-президент Академии художеств ссср
- •Масс Владимир Захарович (1896–1979), поэт, писатель-сатирик, эстрадный драматург
- •Туркин (Алатров) Никандр Васильевич (1863–1919), театральный критик, драматург, режиссер, сценарист и кинорежиссер; завлит фирмы Ханжонкова
- •Уайльд Оскар (Oscar Fingal o’Flahertie Wills Wilde; 1854–1900), ирландский поэт, писатель, драматург, эссеист
- •Хайт Юлий (Илья) Абрамович (1897–1966), композитор, автор романсов и песен Хаксли Олдос (Aldous Huxley; 1894–1963), английский поэт, прозаик и эссеист; с 1937 жил в сша
- •102 Устрялов н. В. Россия (у окна вагона) (http://www.Kulichki.Com/moshkow/politolog/ustryalov/
- •312 Трушнович а. Р. Воспоминания корниловца. 1914–1934. М., 2004. (http://www.Dk1868.Ru/history/zap_korn3.Htm)
- •447 Это понятие употреблено и в ст.: Устрялов н. Patriotica // Смена вех. Прага, 1921. С. 52–71.
- •676 Папкова в. Русская мода хх века: 1910–1930 годы: [Электр. Ресурс] (http://www.Osinka.Ru/Moda/Style/2007_Fashion_xXvek/1910-1930_07.Html).
- •1107 Шаламов. Воспоминания. С. 25.
- •1327 Мамлеев Дмитрий. Сталин - Гронскому: "Не лезь не в свое дело!" // Известия, 13 июля 2006.
Глава III. Парадигма I. 1917–1919 гг.
Общественная жизнь: митинговый анархизм
По мнению А. Ахматовой, отсчет ХХ века, «не календарного — настоящего», следует вести с 1914 года, с Первой мировой войны, в ходе которой утвердились новые ценности, абсолютно чуждые принципам гуманизма XIX века. Российская интеллигенция почувствовала смену ценностей раньше — об этом предупреждал еще Ф. Достоевский в «Бесах», а Д. С. Мережковский в опубликованной в 1906 году статье «Грядущий Хам» пророчески сказал, что «лицо хамства, идущего снизу, — хулиганства, босячества, черной сотни — самое страшное»26.
Этой же теме посвящена долгожданная премьера МХОТ (после Февраля театр восстановил в названии слово «общедоступный») «Село Степанчиково и его обитатели» (сентябрь 1917). Спектакль пользовался успехом, но критика нашла в нем сближения с недавним прошлым — в частности, фигуру Распутина и осуждение распутинщины. Возможно, постановщики действительно отталкивались от этого образа. Однако и здесь могло проявиться упомянутое нами выше свойство эвристичности искусства, его способность предугадывать будущее. «Искусство всегда опережает историю, как стрелка барометра опережает погоду в этом его социально-предвещательная, пророчественная, предуказывающая роль»27. Выскажу предположение, что в этом спектакле режиссура, предчувствуя, но не осознавая, показала бесстыдную сущность будущей власти.
В среде дореволюционной интеллигенции можно выделить несколько позиций в отношении к «грядущему хаму»: его принципиальное неприятие (Д. С. Мережковский, И. А. Бунин), попытка его инкультурации с помощью искусства (А. И. Южин-Сумбатов), заигрывание с ним — например, В. Брюсов:
Бесследно все сгибнет, быть может,
Что ведомо было одним нам.
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
(Грядущие гунны, 1905)
Вообще надо признать, что такое обóженье «мужика, что смиреньем велик» было в России достаточно распространенным явлением. Так, большим успехом пользовались мелодекламации артиста императорского Александринского театра Н. Н. Ходотова под музыкальные импровизации на рояле Е. Б. Вильбушевича. В его репертуаре было стихотворение Вас. Ив. Немировича-Данченко «Трубадур». Говорить о поэтических достоинствах этого опуса не приходится. В нем повествуется о встрече веселого трубадура и короля, который просит спеть ему песню о ратных подвигах, — подчеркнем: не требует, не заставляет, а всего лишь просит. Но не тут-то было: трубадур попался шибко идейный, он отвечает королю так:
... Дал Господь в удел поэту
Силу песни, чтобы он
Славил ею честь и славу,
Красоту, любовь, закон.
Чтоб владеть его устами
Злоба с ложью не могли,
Чтоб его любили дети
И боялись короли.
Что король, что царь — все едино: и тот и другой носители верховной власти в государстве. Аллюзия более чем прозрачна. Но трубадуру этого мало, в своем гражданском пафосе он делается агрессивнее:
Не кичись, король великий!
Наши грозы впереди.
Видишь мирные долины?
Ты от них ответа жди (?!).
И ответ тот будет страшен.
А пока молчит земля,
Вот тебе! — и он перчатку
Смело бросил в короля.
Текст бредовый, но все узнаваемое и ожидаемое аудиторией в нем присутствует, и, как вспоминала Е. Тиме, этот «коронный» номер имел у публики «большой успех и резонанс»28.
Вообще, восхищаясь искусством русского Серебряного века (уже только в поэзии какое созвездие талантов — Блок, Ахматова, Мандельштам, Хлебников, Маяковский!), надо отдать должное наблюдению Ф. Искандера, который видел в нем «время самой разнузданной страсти к вседозволенности, к ничтожной мистике, к смакованию человеческих слабостей, а главное — всепожирающего любопытства к злу, даже якобы самоотверженных призывов к дьявольской силе, которая явится и все уничтожит»29. Добавим, что это были годы удивительного гиперэгоцентризма художника, его заигрывания с темными силами зла:
Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа, и Дьявола
Хочу прославить я.
(В. Брюсов. З. Н. Гиппиус, 1901)
Только на первый взгляд кажется, что такое заигрывание не может остаться без последствий — мол, интеллектуальные игры с дьяволом имеют нулевую сумму. В действительности всё гораздо сложнее: «если долго вглядываешься в пропасть, — сказал Ницше, — пропасть начинает вглядываться в тебя». За свои игры с дьяволом русская интеллигенция заплатила Октябрем, а игры американцев в кассовые киновиртуальные ужастики материализовались в трагические события 11 сентября 2001 г. Воистину, не буди лихо, пока оно тихо...
Годы первой
парадигмы — время страшного социального
катаклизма, невиданное по плотности
событий: мировая война, Февральская
революция, Октябрьская революция,
Гражданская война, крестьянские бунты.
Нам сегодня трудно, очень трудно
представить себе масштаб этого социального
разлома, когда раскалываются вековые
устои, корневые начала жизни.
Наблюдательный очевидец
констатировал
в ноябре 1919 г.: «Взбаламутилась
матушка-Русь, и не скоро еще эта волна
уляжется»30.
Человек не может найти себя в новом, изменяющемся мире. История привела в движение гигантские массы людей, человек потерялся, Личность как индивидуальность никого не волнует («Единица — вздор, единица — ноль»), господствует масса — народ, толпа, голытьба... У этой разбуженной массы нет сострадания, здесь каждый — пленник толпы и тождествен в этом своем подобии-безличии другому. Жизнью правит эмоциональная логика (то есть не-логика) бунтующей толпы.
Не буду цитировать
известные пушкинские слова о
русском
бунте. Важно заметить, что это были не
годы свободы, которая всегда ограждена
законом, то было время кровавой
российской воли-вольницы.
Доминанта первой парадигмы — «пугачевщина», стихия толпы, разгул страстей, азарт, ощущение близкого счастья и... бесконечные митинги. «Каждый свое разумение имеет и требует принять его к сведению», — сказал об этом времени Шолохов.
Отступление в прошлое. Тогдашняя «безъязыкость» хорошо пародируется в нэпманском анекдоте о кронштадтском матросе, агитирующем в дни революции на митинге:
Товарищи!
Не тот, товарищи, товарищ, который товарищ! И не тот, товарищи, товарищ, который не товарищ! А тот, товарищи, товарищ, который товарищ, да не товарищ! Вот тот, товарищи, товарищ!
Прежде чем обратиться к опубликованным текстам, нужно заметить, что книги при советской власти проходили многоступенчатую цензуру (включая самоцензуру). Нередко после разносной рапповской31 или иной критики автор переделывал текст. Кроме того, могут иметь место естественные ошибки памяти и т. д. Все это необходимо учитывать при анализе текстов.
Интерес представляют прежде всего работы, опубликованные в годы первой парадигмы, — «Двенадцать» А. Блока и «Мистерия-Буфф» (I вариант) В. Маяковского, поэзия В. Хлебникова, лубочно-раёчные стихи и песни Д. Бедного, творчество поэтов пролеткульта. Этому времени посвящены и книги, вышедшие позже, — «Голый год» Б. Пильняка (1920), «Хулио Хуренито» И. Эренбурга (1922), «Чапаев» Д. Фурманова (1923), «Конармия» И. Бабеля (1924), «Разгром» А. Фадеева (1927), «Тихий Дон» (книга первая) М. Шолохова (1928–1929), «Россия, кровью умытая» А. Веселого (1928), трилогия А. Н. Толстого «Хождение по мукам»: («Сестры», 1922; «Восемнадцатый год», 1928; «Хмурое утро», 1941) и др. Большинство из них написано «по свежим следам», в годы, когда еще не нужно было укрощать свою творческую фантазию в угоду последним партийным указаниям. И кроме того, авторы не могли не учитывать мнение читателей — свидетелей описываемых событий. Поэтому есть веские основания включить указанные работы в контекст нашего рассмотрения.
В обстоятельствах бессмысленной войны, с грязью, вшами, окопной тоской, «обоюдным озверением» сторон, достигшим «уже крайних пределов»32, агитация большевиков ложилась на благодатную почву. Большевики формировали образ врага по классовой принадлежности и направляли ярость людей на этого врага.
Сапожков у А. Н. Толстого говорит: «народ бежит с германского фронта, топит офицеров, в клочки растерзывает главнокомандующего, жжет усадьбы, ловит купчих по железным дорогам, выковыривает у них из непотребных мест бриллиантовые сережки…». Об этом же читаем у А. Веселого, в романе «Россия, кровью умытая»: «Выходим мы из терпенья, вот-вот подчинимся своей свободной воле, и тогда — держись, Расея... Бросим фронт и целыми дивизиями, корпусами, двинемся громить тылы». Взбунтовавшиеся солдаты устроили самосуд убили полкового командира Половцова: «Раздергали мы командировы ребра, растоптали его кишки, а зверство наше только еще силу набирало, сердце в каждом ходило волной, и кулак просил удара...». Там же молодой казачок митингует: «Господа солдаты... Вам воевать надоело, и нам воевать надоело... Вы с фронта тикаете, и наш первый Волгский полк из Пятигорска чисто весь разбежался. Ваши генералы сволочь, наши атаманы сволочь, и городские комиссары тоже сволочь. Не хотят они нашего горя слушать, не хотят слез наших утереть. Отныне и до века не видать им нашего покора, не дождаться нашего поклона. Они дорываются стравить нас, дорываются заквасить землю кровью народной. Не бывать тому. Их — мало, нас — много. Пообрываем с них погоны и ордена, перебьем их всех до одного и побежим до родных куреней — землю пахать, вино пить да жинок своих любить...».
Цена человеческой жизни — копейка. Только никому не дано знать пути Господни: сегодня они «раздергали командировы ребра», а через 10 лет — им, при коллективизации…
К. Паустовский, очевидец событий, в «Повести о жизни» размышляет о гражданской смуте: «И средние века померкли перед жестокостью, разгулом и внезапным невежеством двадцатого века. Где все это скрывалось, зрело, копило силы и ждало своего часа? Никто этого не мог сказать. История стремительно пошла вспять»33.
Беспощадно точны слова Пастернака об этом страшном времени:
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно — что жилы отворить.
(Разрыв, 1918)
В этой разинско-пугачевской вольнице нет места жалости, осатанелая толпа не знает сострадания. Человек в толпе теряет свою личность, индивидуальность, он тождествен другому (другим), и все они вместе — закабаленные пленники толпы. Отсюда — обращение к дому, как к ценности, которая восстанавливает их человеческое значение, к естественному миру, ограниченному простыми потребностями — землю пахать, вино пить да жинок своих любить или, по определению Л. Лунца, «свой дом, своя жена и свой кусок земли».
Еще книга С. З. Федорченко «Народ на войне», (III том, 1923). Но прежде напомним: 80% населения России в 1917 году было крестьянским, страна была «мужицко-лапотной», поэтому самоощущение крестьянства передает состояние народа в целом. «Мужику всякий враг. Пришел сукин сын атаман в красных портках, забрал у меня телку, тут и стравил ее разбойничкам своим, псам голодным. Пришел сукин сын атаман драгунский полковник, что ли, до того в обтяжку — все у него грыжей повылезло, и сено, и коней позабрал; приходили сукины дети — петлюровцы, — эти так крышу соломенную, и ту пораскрыли и ни зерна не оставили. Одно, случаем, стуло барское оставили, вроде свиного корытца, так когда немцы пришли, они в том корытце всей деревне задницы повыстирали». Мы видим, что налево — плохо, направо — плохо, и прямо тоже плохо. Враги — кругом.
Важно, что и комиссары для них — враги. В дневнике З. Гиппиус есть запись от 24 декабря 1917 г. о походе известного врача И. И. Манухина в Петропавловскую крепость с бумагой от Ленина и Троцкого. Помощник коменданта крепости В. Е. Павлов (бывший денщик) сотоварищи не пускают его к арестованным. «Я им бумагу от Ленина, от Троцкого... О Троцком они никто и слышать не хотят, а про Ленина прямо выражаются: „Да что нам Ленин? Сегодня Ленин, а завтра мы его вон. Теперь власть низов, ну, значит, и покоряйтесь. Мы сами себе совет“»34.
Отношение к партиям для абсолютного большинства мужиков — равнодушное, если не сказать пренебрежительное. В «Железном потоке» А. Серафимовича, «Разгроме» Фадеева и «Тихом Доне» Шолохова чувствуются более поздние по времени оценки — эти романы написаны совсем в другое время, в них большевистское значение усилено. Более честным представляется мнение Ю. Стеклова о неготовности большевиков к народному взрыву. Косвенное признание этого находится и в статье правоверного коммуниста, «правдиста» М. Е. Кольцова: «Здесь революция. Но где вожди? Вождей нет в стихийном вулканическом взрыве. Они мелькают легкими щепками в бурном беге потока, пытаются повелевать, хотя бы понимать и принимать участие. Водопад бьет дальше, тащит вперед, кружит, приподнимает и бросает в прах. ‹...› О чем думают молчаливые, притаившиеся пока немногие большевики?»35. И хотя он пишет о Феврале, известно, что к Октябрю мало что изменилось — в романе «Голый год» Б. Пильняка революция характеризуется как «хаос» и «сумятица».
Социальный катаклизм в России был неизбежен — вековые унижения рождали в низах протест, злобу, жажду мести. Анализируя революцию 1905 года, В. И. Ленин с удовлетворением замечал, что в такую пору «народная масса сама и непосредственно выступает на сцену, сама чинит суд и расправу, применяет власть, творит новое революционное право»36. Потом большевики оседлают плебейскую ярость масс и оформят стихийный, но закономерный социальный взрыв в терминах марксистской теории классовой борьбы, — но все это будет потом. Пока же по всей России-матушке гуляет разинско-пугачевская воля-вольница: «Все мы, все мы сегодня цари!» — писал В. Хлебников, очевидец событий, в поэме «Прачка», подразумевая, видимо, что каждая единица из многомиллионного «мы» обладала высшим правом кесаря — карать и миловать (правда, о милости в круговерти классовой ненависти речи не было).
В «Конармии» Бабеля (рассказ «Иваны») «кучер со второй телеги, похожий на бойкого горбуна», говорит: «Таперя кажный кажного судит ‹...›. И на смерть присуждает, очень просто...». Это правда, так оно и было: «очень просто».
Россия была беременна революцией. У Временного правительства не было ни социальной базы, ни государственного авторитета. Прицельный перекрестный огонь по нему велся и справа, и слева. В стране наступил паралич власти.
Отступление в прошлое. В середине 80-х годов, обязанный заседать на каком-то скучнейшем совещании, я обнаружил потрепанный, без обложки журнал и от нечего делать стал перелистывать его. Что обсуждалось на совещании и к каким решениям оно пришло, я совершенно не помню, потому что наткнулся на публикацию воспоминаний А. Ф. Керенского. В них меня остановила мысль о недостойном поведении Англии в вопросе вывоза (точнее, невывоза под разными благовидными предлогами) царской семьи в туманный Альбион в 1917 году. Керенский и перед смертью оставался в уверенности, что октябрьский переворот оказался успешным главным образом потому, что Англия не пожелала терпеть страну-конкурента на европейском континенте. Победа большевиков означала полный крах российской экономики, что англичан более чем устраивало. Первой моей мыслью было старческое слабоумие мемуариста, — нас со школьной скамьи учили, что интервенцию 1918 года против «первого в мире пролетарского государства» возглавляли англичане. Однако с годами я постепенно приходил к выводу, что в суждении Александра Федоровича есть доля правды, и окончательно утвердился в этом, когда узнал ответ английского премьер-министра Ллойд Джорджа на вопрос, заданный ему в сентябре 1919 г., почему западные страны не оказали белому движению полновесной помощи. Он сказал, что лозунг белого движения о «единой и неделимой России» не отвечает интересам Британской империи.
О «неизбежной катастрофе» Временного правительства еще летом 1917 г. предупреждал Ю. Мартов: «Над всем тяготеет ощущение чрезвычайной „временности“ всего, что совершается. Такое у всех чувство, что ‹...› не сегодня-завтра что-то новое будет в России — то ли крутой поворот назад, то ли красный террор считающих себя большевиками, но на деле настроенных просто пугачевски»37.
Миллионно растиражированная фраза Ленина — «Есть такая партия!» — была сказана им 10 (23) июня 1917 г. на Первом съезде Советов в ответ на утверждение И. Г. Церетели, что в России нет политической партии, способной взять власть, что власть должна быть достаточно сильной, чтобы «противостоять тем, кто решается на эксперименты, опасные для судеб революции». Реплика была встречена смехом — большевики составляли менее 10% делегатов съезда. С точки зрения формальной логики Ленин был не прав, но как фанатичный революционер он был более чем логичен: власть уже валялась на земле, надо было только нагнуться и взять ее. Временное правительство, считавшее себя, по-видимому, нелегитимным (а возможны ли вообще «законные» правительства после революций?) самоустранилось от решения назревших болевых проблем: мира, земли, хозяйственного развала, голода, социальной справедливости и т. д., и т. п. Ленин был готов взять власть в любом случае: его не поколебала ни ответная фраза Керенского, что вы, большевики, готовите дорогу будущему диктатору, ни даже опасность братоубийственной гражданской войны. Последняя пугала только слабонервных интеллигентов и их партии, большевикам же она представлялась своего рода аналогом библейского исхода, перерождения народа в 40-летнем переходе через пустыню. В. И. Ленин в сентябре 1917 г. писал: «Не пугайте же, господа, гражданской войной: она неизбежна ‹...› эта война даст победу над эксплуататорами, даст землю крестьянам, даст мир народам, откроет верный путь к победоносной революции всемирного социалистического пролетариата»38. И ведь не только Ленин, но и сам отец-основатель марксизма предупреждал: «Мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и международных столкновений, не только для того, чтобы изменить существующие условия, но и для того, чтобы изменить самих себя…»39.
Большевики были готовы к террору. Они твердо усвоили тезис Маркса, что «насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым. Само насилие есть экономическая потенция»40. Они помнили уроки подавления Парижской коммуны и были готовы не только принять вызов, но и ударить по классовому врагу первыми.
Отступление в настоящее. Я пишу эти строки после падения советской власти. Поле после боя, как известно, принадлежит мародерам. Сколько проклятий было послано вслед этой власти — не счесть. Создается впечатление, что поощряемая ею сервильность стала социальным рефлексом, чертой характера советского человека. И среди моих знакомых есть люди, которые когда-то с дежурным восторгом приветствовали «исторические решения» этой власти, а сегодня с не меньшим упоением пинают ее, как сдохшего льва. В 1991 году исторический маятник качнулся в другую сторону, и многие гурьбой, торопясь и толкаясь, поспешили за ним, чтобы не опоздать к раздаче пирога.
Георгий Гачев писал в дневнике после провала ГЧКП: «И даже жалко коммунизма как веры романтической и утопии царства небесного на земле…»41.
Мы ничего не поймем в семидесятилетней истории нашей страны, если выкинем из предмета рассмотрения суггестивную мощь коммунистической утопии, так «ложившуюся» на коллективное бессознательное российской ментальности.
Оговоримся однако, что политики — «они другие». Для политиков управляемый ими народ есть понятие сугубо статистическое. И не только для диктаторов, крупных и мелких. Президент Израиля Хаим Вейцман на запрос Британской королевской комиссии о возможности переправить 6 млн. западноевропейских евреев в Палестину ответил: «Нет. Старые уйдут... Они пыль, экономическая и моральная пыль Большого света... Останется лишь ветвь». Фраза даже лексически перекликается с бериевской угрозой превратить заключенных ГУЛАГа в «лагерную пыль». В текстах и Ленина с его утопическим проектом мировой революции, и Сталина, строящего советскую державу, и его оппонентов Троцкого и Бухарина, и других коммунистических вождей мы постоянно наталкиваемся на формулу «человеческий материал». Конечно, всего лишь «материал» — как руда, уголь, металл, навоз — всего лишь понятия неодушевленные. Это — первое.
Но есть и второе. Когда человек предает своих друзей или близких, мы расцениваем его поступок как подлый. В политике, увы, этот нравственный императив не действует. Великому англичанину XIX века Г. Д. Пальмерстону принадлежит столь часто повторяемая сегодня фраза: «У Англии нет ни постоянных друзей, ни постоянных врагов, у нее есть только постоянные интересы». Можем ли мы судить о действиях политиков по меркам абстрактного гуманизма и общечеловеческой морали? Ф. Г. Клопшток считал, что да, именно по ним и следует судить. Но в ХХ веке ему возражал Н. А. Бердяев, утверждавший, что для революции (подчеркнем — для революции) «смешны и жалки суждения о ней с точки зрения... нормативной религии и морали, нормативного понимания права и хозяйства. Озлобленность деятелей революции не может не отталкивать, но судить о ней нельзя исключительно с точки зрения индивидуальной морали»42. Можно думать, что для него, философа, проблема имела абстрактно-теоретический характер, но ведь и другой великий англичанин, У. Черчилль, политик и практик, рассуждал аналогично. Когда ему сообщили о сталинском пакте Молотова-Риббентропа, он посчитал его вынужденным, но прагматичным государственным решением. И сам, вместе с Ф. Д. Рузвельтом, поступил «прагматично», подписав в Ялте секретные протоколы, по которым, в ответ на обязательство СССР объявить войну Японии, Великобритания обещала после окончания войны выдать Советскому Союзу всех перемещенных лиц, которые на 1939 год были его гражданами. В мае-июне 1945 года около двух миллионов человек, в основном военнопленных, несмотря на их протесты, были переданы советским властям. Передали, хотя прекрасно знали, какая участь ждет их на родине.
Разумеется, наше нравственное чувство протестует, оно не приемлет релятивизма в морали. Но политика, успокаиваем мы себя, — грязное дело. И это, к сожалению, непреложный факт.
* * *
Октябрьский переворот совершился под руководством В. И. Ленина. Именно он был главным автором утопического планетарного проекта: российская революция — запал для мировой пролетарской революции, которая обеспечит всем угнетенным и эксплуатируемым счастье на земле. Как ему казалось, он все рассчитал: и слоган проекта («Мир — хижинам, война — дворцам»), и наличные ресурсы (пролетариат, ведомый партией), и временной фактор («Сегодня — рано, послезавтра — поздно»), и, что очень важно, специфическую ментальность русского человека («Этого можно мечтой увлечь вселенную завоевать, — говорит Телегин у А. Н. Толстого. — И пойдет, — в посконных портках, в лаптях, с топоришком за поясом»43). В. Рафалович, аттестующий себя «комсомольцем первого призыва», вспоминал в 1919 году: «мы, увлеченные всеобщим потоком массового энтузиазма, всерьез думали о том, что пожар мировой революции, столь счастливо начавшийся в Петрограде, вот-вот, со дня на день, должен охватить весь земной шар»44.
Марксово пророчество о неизбежном наступлении светлого коммунистического будущего прельщало и российских интеллигентов. Евг. Винокуров так выразил свое отношение к идее бесклассового коммунистического общества:
… Я верю: будет — пусть идут года! —
Мир и довольство… Но еще не знала
Вселенная от века никогда
Такой великой жажды идеала!..
(Интернационал, 1961)
Мне могут возразить, что эти строки написал, и, может быть, отнюдь не бескорыстно, советский поэт. Что ответить? Посмотрим, что говорил в 1922 году в статье, посвященной 5-й годовщине Октября, А. Франс: «Если в Европе есть еще друзья справедливости, они должны почтительно склониться перед этой Революцией, которая впервые в истории человечества попыталась учредить народную власть, действующую в интересах народа. ‹...› советская власть еще не довершила своего грандиозного замысла, не осуществила еще царства справедливости. Но она по крайней мере заложила его основы.
Она посеяла семена, которые при благоприятном стечении обстоятельств обильно взойдут по всей России и, быть может, когда-нибудь оплодотворят Европу»45. А через 12 лет другой француз, Андре Жид, напишет о стране, где, как ему казалось, великая коммунистическая идея воплощалась в жизнь: «Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избранной страной — примером, руководством к действию. Все, о чем мы мечтали, о чем помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы готовы были отдать силы — все было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью»46.
Ленинский замысел сейчас мы назвали бы модным словом мегапроект. В более чем тысячелетней истории России только политическая доктрина Филофея Псковского «Москва Третий Рим» может быть сравнима с ленинскими с ленинской концепцией мирового господства коммунистического государства.
Для большевиков Октябрьская революция лишь провозвестница грядущей мировой революции, без нее, по их мнению, русская революция будет подавлена империалистическими странами. Поэтому и создается III (Коммунистический) Интернационал, который, по мнению Н. Бердяева, явился осуществлением идеи Третьего Рима как «русской национальной идеи. Это есть трансформация русского мессианизма»47. Больше того, созданию III Интернационала униженная и отставшая от Запада Россия оказывалась во главе мирового процесса развития человечества, становилась его историческим лидером. По слову Ильи Эренбурга, «Россия желает опередить Европу на много веков»48. Более определенно свое отношение сформулировал М. Горький, посчитавший Октябрьскую революцию «жестоким и заранее обреченным на неудачу опытом»49. О мечтаниях по поводу исторического лидерства России он писал: «… И вот этот маломощный, темный, органически склонный к анархизму народ ныне призывается быть духовным водителем мира, Мессией Европы. ‹...› несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасения мира»50.
Октябрьский переворот был практически бескровным. Казалось бы, автор проекта мог быть доволен — события разворачивались по задуманному им плану. Даже бешеное сопротивление противостоящих сил никак не повлияло на ход реализации проекта — к многолетней гражданской войне Ленин и большевики были готовы. Выше отмечалось, что для политиков народ — понятие количественное. Хорошо знавший Ленина М. Горький писал о нем: «он обладает всеми свойствами „вождя“, а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжалостным отношением к жизни народных масс. ‹...› Жизнь, во всей ее сложности, неведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Ленина то же, что для металлиста руда»51.
Пока его проекту сопротивлялись «бывшие», никаких сомнений у Ленина не возникало надо сломать их сопротивление и идти дальше. «Человеческое измерение» революции на первых порах его совершенно не интересовало, поэтому отдельными выступлениями крестьян и рабочих против советской власти тоже можно было пренебречь; Ленин, по мнению Н. Бердяева, «бесконечно верил в общественную муштровку человека, верил, что принудительная общественная организация может создать какого угодно нового человека, совершенного социального человека…»52. Поэтому первые вспышки крестьянского сопротивления лишь отодвигали для него время реализации проекта, но не ставили под сомнение проект в целом.
Идея, овладевшая массами, справедливо считал К. Маркс, становится материальной силой. Увы, коммунистическая идея в первые послереволюционные годы никак крестьянской массой не овладевала. Сопротивлялся даже единоличник, объявленный союзником в борьбе с классовыми врагами. В марте 1921 г. на Х съезде партии, осмысляя пройденный путь, Ленин говорил: «Если кто-либо из коммунистов мечтал, что в три года можно переделать экономическую базу, экономические корни мелкого земледелия, то он, конечно, был фантазер. И — нечего греха таить — таких фантазеров в нашей среде было немало. И ничего тут нет особенно худого. Откуда же было в такой стране начать социалистическую революцию без фантазеров? ‹...› Повторяю, что это неудивительно, ибо дело переработки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколений»53.
Думаю, что к такого рода «фантазерам» Ленин относил и себя: всего через два месяца, рассуждая о крестьянстве, он говорил, что «надо долго и с большим трудом и большими лишениями его переделывать»54. А пути такого «переделывания» просты и очевидны: в 1920 году Н. И. Бухарин в исследовании «Экономика переходного периода» посвятит отдельную главу обоснованию идеи, что «пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи»55. Прочитав книгу, Ленин это место выделил: «Вот эта глава превосходна!»56.
Аресты и расстрелы в первые послереволюционные годы были нормой жизни. М. Горький предвидел это в январе 1918 г.: «Поголовное истребление несогласномыслящих старый, испытанный прием внутренней политики российских правительств. ‹...› почему же Владимиру Ленину отказываться от такого упрощенного приема?
Он и не отказывается, откровенно заявляя, что не побрезгует ничем для искоренения врагов»57.
Эту трагическую преемственность российской истории отмечал и М. А. Волошин:
Великий Петр был первый большевик,
Замысливший Россию перебросить,
Склонениям и нравам вопреки,
За сотни лет к ее грядущим далям.
Он, как и мы, не знал иных путей,
Опричь указа, казни и застенка,
К осуществленью правды на земле.
(Россия, 1924)
Западная пресса посвящала свои страницы описанию явных и мнимых «зверств большевиков», в том числе и Бертран Рассел, который, правда, объясняя, почему, по его мнению, деспотизм большевиков хорошо вписывается в русскую историю, говорил: «Вы поймёте, если спросите себя, каким образом следует управлять персонажами Достоевского».
Реализация ленинского проекта тормозилась и внешними, и внутренними причинами. Несмотря на финансовую поддержку советской России, вспыхнувшие пролетарские революции в Европе повсеместно терпели поражение. Между тем внутри страны против проекта выступило крестьянство, составлявшее тогда ¾ населения страны. Крестьянские мятежи и восстания охватили к 1920–1921 гг. Сибирь, Урал, Кубань, Центральную Россию. Это приводит Ленина к пониманию решающего значения общественной психологии: «Надо опираться на единоличного крестьянина, он таков и в ближайшее время иным не будет, и мечтать о переходе к социализму и коллективизации не приходится»58. А на Х съезде партии он подчеркивал, что «крестьянство формой отношений, которая у нас с ним установилось, недовольно, что оно этой формы не хочет и дальше так существовать не будет. Это бесспорно. Эта воля его выразилась определенно. Это воля громадных масс трудящегося населения. Мы с этим должны считаться…»59. Нужно отдать должное его политической мобильности — он резко переложил курс своего государственного корабля (см. об этом ниже).
… Целостность Российской империи обеспечивалась мощными скрепами самодержавия. Как только оно рухнуло, начался развал. Без сильной центральной власти начинается дробление страны на самодостаточные локальные регионы-республики. В. И. Ленин в «Апрельских тезисах» считал необходимым включить в программу партии требование «государства-коммуны»60; эту идею он последовательно проводит и в книге «Государство и революция», которую напишет в августе 1917 г. в Разливе. В ней он горячо приветствует и теоретически обосновывает необходимость развала страны, увидев в этом воплощение предсказания основоположников марксизма об отмирании государства. Российская государственность действительно разваливалась, но отнюдь не в контексте Марксовых (точнее, Энгельсовых) представлений, — страна рассыпалась, как трухлявое дерево.
В условиях паралича центральной власти на местах утверждается идея «мы сами — власть». После Февраля матросы арестовали в Кронштадте офицеров и объявили город республикой. Вскоре их примеру последовали Ревель, Царицын, Красноярск, Херсон, Переяславль, Кирсанов (Тамбовской губернии), «но этого оказалось мало, теперь завелась республика в „Святых горах“ Изюльского уезда Херсонской губернии. Что это? Село или деревня?»61.
С победой Октября процесс развала страны набирает силу — повсеместно возникают республики на губернском и городском уровнях, как, например, Дальневосточная республика, Донская Советская республика, Кубано-Черноморская Автономная Советская республика, Казанская, Екатеринбургская, Енисейская, Калужская, Курская, Пензенская, Самарская, Тверская республики, не говоря уже о Риге, Минске, Гельсингфорсе и множестве казацких самоуправлений. Не остаются в стороне и уездные городки — заявляют о своей независимости республики Александровского уезда Московской и Шлиссельбургского уезда Петроградской губерний62.
Отсюда становится понятным, что только в контексте первой парадигмы (1917–1919) закономерно и естественно сосуществуют и ленинская идея об отмирании государства и превращении его в «государство-коммунну»63, и его же требование отмены «всяких государством назначенных местных и областных властей»64, и национализация, тождественная муниципализации, П. М. Керженцева65, и демократический федерализм Сталина. Правда, в декабре 1918 г. Совет рабоче-крестьянской обороны специальным постановлением осудил местное законотворчество и сепаратизм, вносившие «хаос и путаницу в законодательную работу Советской республики», и обязал «областные и местные советские учреждения исполнять постановления и распоряжения центральной власти точно и беспрекословно». Самостийная деятельность была осуждена в решениях VIII партконференции (2–4 декабря 1919), однако в отдельных регионах «еще царила партизанщина». Вообще же к концу 1918 года, по наблюдению А. Мариенгофа, «революция уже создала величественные департаменты и могущественных столоначальников»66. И представляется, что это более чем закономерно: эмпирический поиск государственности зиждился на идее сильной центральной власти, способной повести Россию и вместе с ней весь мир к светлому будущему. Но в конкретных, российских исторических условиях централизация власти неизбежно перерождалась в ее бюрократизацию, с которой затем безуспешно боролись.
Анализ произведений искусства, написанных в годы первой парадигмы или посвященных этому времени, позволяет выделить несколько архетипических линий, отражающих суть этого смутного времени.
Первая — основы мира рушатся, вся Россия тронулась с места, отсюда идея пути, который они проходят. Куда-то идут матросы Блока, пары чистых и нечистых у Маяковского, вьется «железный поток» у Серафимовича, колобродит голытьба у Артема Веселого, идут стенка на стенку казаки в «Тихом Доне», пробираются тропами несчастные партизаны у Фадеева. Интересна здесь картина художника А. А. Рылова «В голубом просторе». Она была завершена в 1918 г., что давало советским искусствоведам формальное право относить ее к искусству первых лет Октября. Между тем вся ее стилистика, как и цветовая гамма отсылают к предшествующей эпохе. Но даже и у него лебединая стая куда-то летит сквозь тучи67.
Отступление в настоящее. Вообще, идея пути имманентна русской культуре. Неистовый Аввакум на вопрос жены «Долго ли брести будем, протопоп?» отвечает: «До самой смерти, протопопица»; требует карету Чацкий, путешествует Онегин, странствует Печорин, мчится тройка Чичикова — несть числа им, одиноким российским путешественникам. Но то были непонятые герои-одиночки, выбравшие путь в надежде решить свои индивидуально-личностные проблемы, ублажить или умирить свою гордыню. В Октябре идея пути овладела уже всей Россией.
Вторая линия — непонятность цели движения, отсутствие четкого, ясного плана. Движение существует как самоценность и самоцель. О цели не знает никто, даже вожаки.
Обратимся к «Разгрому» Фадеева: «А когда Чиж, осмелевший от страха, однажды спросил, почему он (Левинсон. — Г. Д.) ничего не предпринимает, Левинсон вежливо щелкнул его по лбу и ответил, что это — „не птичьего ума дело“»,— и далее: «Всем своим видом Левинсон как бы показывал людям, отчего все происходит и куда ведет, что в этом нет ничего необычного или страшного и он, Левинсон, давно уже имеет точный, безошибочный план спасения. На самом деле он не только не имел никакого плана, но вообще чувствовал себя растерянно, как ученик, которого заставили сразу решить задачу со множеством неизвестных».
Но человек в принципе не может жить без цели. Мы все — песчинки в истории, и чтобы ощущать себя нормальным рационально действующим человеком, мы должны знать, куда же мы идем. В любом случае, человек, общество должны иметь перед собой «образ будущего». Представим себя на месте этих людей. Они должны были чувствовать примерно то же, что римский патриций, который лег спать в эпоху эллинизма, а проснулся наутро в расцвете Средневековья — другой мир, новые идеи, чужие люди. Так и они — легли спать в одной эпохе, а проснулись — в другой. Причем в одночасье — времени на адаптацию история не дала. «Сдвинулось с петель все наше старое устройство и жилье, самые неоспоримые понятия, права, привычки опрокинуты, и множество людей как раз из нашего круга стоят в недоумении перед обломками своего вчерашнего благосостояния, зажиточности, комфорта, удобств, элементарных благ»68, — писал Л. Б. Красин.
Может быть, поэтому за идеей пути у всей этой несчастной и разбойной массы людей кроется неявная идея возвращения к своему дому, но к дому уже как символу порядка и стабильного микрокосма.
Третья линия. Мне представляется, что во всех перечисленных книгах есть совмещение реально-бытового плана (мы даже узнаем у Фадеева, что Морозко украл арбуз) с идеей символического пути, исхода, может быть, крестного пути, который Россия должна пройти, выстрадать, прежде чем умириться.
Это совмещение двух пластов — реально-бытового и символического — можно видеть даже у такого правоверного коммуниста, как Серафимович. В заключительной сцене «Железного потока» — сочетание конкретно-данного и всеобщего, мирового: «Перекидывались, хватая у ораторов обрывки, не умея высказать, но чувствуя, что отрезанные неизмеримыми степями, непроходимыми горами, дремучими лесами они творили — пусть в неохватимо меньшем размере, — но то самое, что творили там, в России, в мировом, — творили здесь, голодные, голые, босые, без материальных средств, без какой бы то ни было помощи, сами».
Сквозная линия, как мы уже отмечали, — разинско-пугачевская вольница:
Запирайте етажи,
нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
гуляет нынче голытьба!
‹…›
— Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
‹…›
— Все равно тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьем!
— Эй, товарищ, будет худо,
Выходи, стрелять начнем!
(А. Блок. Двенадцать, 1918).
Сюжеты жизни строят не люди — история, а судьбой людей правит случай. С одинаковой вероятностью все они могли бы быть как в одном, так и в другом, противоположном стане. Не останавливаясь на общеизвестном примере шолоховского Григория Мелехова, посмотрим, что у Фадеева. Мечик говорит Левинсону про бойцов их отряда: «Мне даже кажется иногда, что, если бы они завтра попали к Колчаку, они так же служили бы Колчаку, и так же жестоко расправлялись бы со всеми, а я не могу, а я не могу этого делать!». «Но это же совсем неверно!» — пытается переубедить его Левинсон, но «чем дальше он говорил, тем яснее ему становилось, что он тратит слова впустую. По тем отрывистым замечаниям, которые вставлял Мечик, он чувствовал, что нужно было бы говорить о чем-то другом, более основном и изначальном, к чему он сам не без труда подошел в свое время и что вошло теперь в его плоть и кровь. Но об этом не было возможности говорить теперь, потому что каждая минута сейчас требовала от людей осмысленного и решительного действия».
Какие могут быть у людей «осмысленные и решительные действия», если, как мы уже знаем, сам Левинсон «не только не имел никакого плана, но вообще чувствовал себя растерянно»? В действительности Левинсон молчит, потому что у него нет убедительных аргументов, все остальное — слова.
В этом смысле М. Шолохов был честнее — его Григорий Мелехов мечется между враждующими сторонами, пока, опустошенный, не возвращается к себе на хутор — землю пахать, вино пить да сына растить.
Кроме перечисленных, в первой парадигме можно выделить еще несколько переплетающихся архетипических линий.
Одна из них — установка на борьбу-расправу («Вся-то наша жизнь есть борьба»69 ).
Она связана с «озверением» народа: всплеск начинается с Первой мировой, затем вольница Февраля и Октября, затем Гражданская, затем, в 20-х, продолжится в крестьянских бунтах, восстаниях и их жестоком — с применением химического оружия — государственном подавлении.
В 1937 году Н. Ф. Погодин напишет пьесу «Человек с ружьем». Там есть сцена, относящаяся к октябрю 1917-го, где Ленин в Смольном спрашивает Ивана Шадрина: «Винтовку бросать нельзя?» Шадрин отвечает: «Боязно бросать». Он прав, и мы знаем почему: для миллионов российских Шадриных, в солдатских шинелях и без, все вокруг —только враги.
Это — честная сцена, как и само название пьесы. К сожалению, многое другое в ней — и солдатское (читай: народное) отношение к Ленину, и многократно цитируемая в 30-е годы и после фраза Ленина на III Всероссийском съезде Советов «Теперь не надо бояться человека с ружьем»70 — историческая фальшь и ложь. В этой фразе — реверанс 36–37 года в адрес энкаведешников, уже новых, других «людей с ружьями», которые ночью приходили и «брали».
Есть в этой установке и другой компонент — ментальность самой власти, точнее, ее носителей. Это — важно, потому что придя к руководству страной, они, естественно, навязывали ей свою систему ценностей.
До революции большевики выбрали путь оппозиционной, иногда — нелегальной партии, путь борьбы с властью, стачек, бунтов, восстаний и экспроприаций (Камо, Сталин и другие). Многолетнее «подпольное» существование не могло не сформировать у них своеобразной «баррикадной психологии» (И. Вишневская) психологии вечного противостояния-борьбы с врагом, причем врагом сильным.
Эта борьба неразрывно связана с амбивалентным представлением о «смерти-победе». О победе — чуть ниже, рассмотрим вначале идею «борьбы-смерти», точнее даже не смерти, а жертвенной погибели.
Почему умрем в борьбе — непонятно, но умрем все и обязательно.
Известно, что в библейском Апокалипсисе на всех языках есть пророчество Последнего суда, который в русском переводе из идеи нейтрально-безоценочной идеи превращается в эмоционально-оценочный Страшный суд. За этим, конечно, стоит целый комплекс не только религиозных, но и историко-культурных представлений народа.
В ментальности большевиков до революции мы находим некоторый аналог этому русскому эсхатологическому представлению, если, конечно, допустить, что песни, которые они любили петь (а затем, после Октября, через детсады, обязательные школьные хоровые кружки и ансамбли заставляли петь всю страну, бесконечно транслировали их по радио и т. д.), отражают содержание их мышления.
В этой ментальности есть идея последнего боя, который всегда кончается смертью. Зачин был положен еще до революции:
Пусть нас пытают огнем,
Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть в рудники нас ссылают,
Пусть мы все казни (?!) пройдем!
Текст припева песни воспроизводит идею неизбежной погибели: после каждого из первых четырех куплетов идея смерти выражена в нем в сослагательном наклонении — «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых..»., но в заключительном припеве сомнений в трагическом исходе уже нет: «Что ж, пусть погибнуть придется...». Большевик убежден, что всех их на выбранном славном пути ждет неизбежная погибель:
Миг обновленья настанет,
Гимн нам народ пропоет,
Добрым нас словом помянет,
К нам на могилу (sic!) придет!
Следующая дореволюционная песня — «Замучен тяжелой неволей» — была особенно любима В. И. Лениным. В ней революционеры хоронят товарища и клянутся над его прахом «мстить беспощадно», трагически предвидя свою жертвенную кончину:
С тобою одна нам дорога:
Как ты, мы в острогах сгнием,
Как ты, для народного дела
М ы головы наши снесем. (2 раза)
Как ты, мы, быть может, послужим
Лишь почвой для новых людей,
Лишь грозным пророчеством новых
Грядущих и доблестных дней… (2 раза)
Но знаем, как знал ты, родимый,
Что скоро из наших костей
Поднимется мститель суровый
И будет он нас посильней! (2 раза)
(Текст — фантастический, с реминисценциями из Ницше и Чернышевского! Все остальное, как говорится, без комментариев.)
Это не покаянная искупительная жертва во имя будущего, которая есть во многих религиях; нет, жертва революционера оправдывается тем, что ради достижения конечной цели (освобождение угнетенного человечества) ничто, даже смерть, его не остановит:
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.
(Э. Багрицкий. Смерть пионерки, 1932)
И после победы Октября постоянно воспроизводится эта же схема «последний бой смертный бой»:
Вот показались
Белые цепи,
С ними мы будем
Биться до смерти.
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!
И как один умрем
В борьбе за это!
Или:
От края и до края, от моря до моря
Берет винтовку народ трудовой;
Готовый на горе, готовый на муки,
Готовый на смертный бой (2 раза).
Даже в лихой песне П. Григорьева и С. Покрасса «Красная Армия всех сильней» (в концлагерях фашисты заставляли пленных советских солдат маршировать под нее) в припеве звучит отголосок этой идеи:
… И все должны мы
Неудержимо
Идти вперед на смертный бой!
А в 1928 году А. Безыменский в поэме «Комсомолия» напишет:
Мы любим, любим труд, винтовку,
Учебу (хоть бы на лету);
Мы любим вкусную шамовку
И даже смерть (?!),
Но
— на посту!
(смерть на посту особенно приветствовалась, ср. слова Троцкого в речи 26 сентября 1919 г. в Московском комитете РКП(б) на траурной церемонии по погибшим от взрыва 11 активистам партии: «Завидна смерть того, кто падет на боевом посту, и в такое время, как наше»).
И даже в 1934 г. Э. Багрицкий скажет как прикажет:
Да будет почетной участь твоя —
Умри побеждая, как умер я.
(Впрочем, ему же, несчастному больному астматику, принадлежат слова: «чтобы юность новая на костях взошла!», перекликающиеся с любимыми ленинскими «скоро из наших костей поднимется мститель суровый…». Кстати, на похоронах пролетарского вождя среди других лозунгов гордо высился и такой: «Могила Ленина — колыбель всего человечества» 71.)
Такое большевистское отношение к «жизни-смерти» аукнется потом стране миллионами гулаговских зэков — цена жизни безымянного «человеческого материала» для Ленина-Сталина никак не могла быть выше жизни революционеров-подпольщиков, для которых собственная жизнь не стоила ни гроша. Абстрактная идея для большевиков была превыше человеческой жизни. На уже упомянутой московской тризне Г. Зиновьев витийствовал: «Нужды нет, если погибнут тысячи из нас. Если бы у каждого из нас было 10 жизней, не жалко отдать их за дело рабочих и крестьян, за дело компартий всего мира».
И Михаил Светлов свидетельствует в своей знаменитой, отсылающей к знаменитому «Яблочку», «Гренаде» о погибшем «приятеле-хлопце»: «Отряд не заметил потери бойца и „Яблочко“ песню допел до конца…» (в скобках отметим, что есть в ней реминисценции и по поводу мировой революции — идефикс «мечтателя-хохла»: «Я землю покинул, / Пошел воевать, / Чтоб землю в Гренаде / Крестьянам отдать»).
Забегая вперед, скажем, что с первых дней своего существования власть готовила страну к будущим жертвам. Тотальное «промывание мозгов» дало со временем всходы: народ был готов идти «на поле битвы» и пасть во имя революции. Козлов — персонаж А. Платонова в «Котловане» «чувствовал внутри себя горячую социальную радость и эту радость хотел применить на подвиг и умереть с энтузиазмом, дабы весь класс его узнал и заплакал над ним».
Только на излете второго десятилетия Октября, в 1936 году, появится сатира на эту идею в рассказе Д. Хармса «Рыцарь», герой которого — инвалид войны Алексей Алексеевич Алексеев — безуспешно просил милостыню как «пострадавший за Родину» и как «пострадавший за революцию». Подавать ему стали только тогда, когда он сочинил «революционную песню» и запевал ее «гордо, с достоинством, откинув назад голову»:
«На баррикады
мы все пойдем!
За свободу
мы все покалечимся и умрем!».
Здесь каждое слово — как лыко в строку, все типологически абсурдистски обыграно: и «революционная песня», и «баррикады», и «мы все», и вызов кому-то — «гордо, с достоинством», и идея пути — «пойдем», и абсолютно закономерный финал — «все умрем!». (В скобках отметим, что Хармс не был бы Хармсом, если бы в продолжении рассказа не сообщил, как «доблестный рыцарь и патриот» попытался после десятилетней «ссылки в северные части своего отечества» заняться прежним ремеслом. Но не успел он пропеть свою революционную песню два раза, как «был увезен в крытой машине куда-то по направлению к Адмиралтейству. Только его и видели». «Направление к Адмиралтейству» указывает на Гороховую, ГПУ.)
Кроме идеи смерти и жертвы, есть не менее важная — идея борьбы-войны. См. у А. Безыменского (1922):
Мне ВЧК — маяк!
Первый кричу я: врага — руби!
Каждая пуля в Чеке — моя!
Каждую жертву — и я убил72.
И в последующие годы советская власть и советское искусство постоянно воспроизводят ситуацию, согласно которой «в воздухе пахнет грозой», как пел молодой М. Бернес в фильме «Человек с ружьем» (1938).
Вся сложность жизни сводилась к оппозиции «свои — чужие», «наши — враги». Отсюда в песнях тех лет мы слышим, что «наш бронепоезд стоит на запасном пути», «иного нет у нас пути, — в руках у нас винтовка» (позже, у М. А. Светлова, она уже станет ни много ни мало «родная винтовка», — конечно, «родная», если столько лет таскать ее повсюду с собой!). Появятся детские военные игры «Зарница» и «Радуга»; у Вечного огня в дождь и в снег встанут почетные пионерские караулы. Да что говорить, ведь и мы, дети послевоенных лет, с восторгом пели, не вдумываясь в людоедский по своей сущности рудермановский текст:
И с налета, с поворота,
По цепи врагов густой
Застрочит из пулемета
Пулеметчик молодой!73
(А песня-то про Гражданскую, значит, застрочит по своим же, может быть, даже по родным — отцу, братьям, дядьям...)
В драме «Разлом» (1928) Б. Лавренева пожилой революционный матрос поучает молодого: «Так что ты, паренек, себе заруби: раз винтовку поднял — пустоту не пугай. Бей в самое сердце, хоть отец родной перед тобой встанет. Тогда только свободу добудешь по-настоящему, когда жалость от себя отгонишь и в праведную, последнюю злобу войдешь»74. Да разве только он один? Молодой М. Светлов призывал однополчан в «Песне» (1926):
В такие дни таков закон:
Со мной, товарищ, рядом
Родную мать встречай штыком,
Глуши ее прикладом.
Нам баловаться сотни лет
Любовью надоело.
Пусть штык проложит новый след
Сквозь маленькое тело…
Не были забыты и братья. У Джека (Якова) Алтаузена в балладе «Четыре брата» (1928) читаем:
За Чертороем и Десной
Я трижды падал с крутизны,
Чтоб брат качался под сосной
С лицом старинной желтизны.
Нас годы сделали грубей,
Он захрипел, я сел в седло,
И ожерелье голубей
Над ним в лазури протекло.
Ему вторит Михаил Голодный:
Суд идет революционный,
Правый суд.
Конвоиры провокатора
Ведут.
«Сорок бочек арестантов!
Виноват!..
Если я не ошибаюсь,
Вы — мой брат.
Ну-ка, ближе, подсудимый.
Тише, стоп!
Узнаю у вас, братуха,
Батин лоб...
Вместе спали, вместе ели,
Вышли — врозь.
Перед смертью, значит,
Свидеться пришлось.
Воля партии — закон.
А я — солдат.
В штаб к Духонину!75 Прямей
Держитесь, брат!»
(Судья ревтрибунала, 1933)
Понимаю, что время было такое — страшное, жестокое… Но любая попытка апологии насилия, «беспощадного бунта» — аморальна и бесчеловечна. Кто из них тогда задумывался, нужна ли вообще такая — безжалостная, злобная, сатанинская — свобода? Да и свобода ли она или убийством своих родных — матери, отца, детей —присягали «на крови» новой власти?
Сам отец-основатель, и его ближайшее окружение, и вся его «ленинская гвардия» — фанатичные носители манихейской идеи вечной борьбы (боя) между «светлым» большевистским началом и «темным» вражеским, которое нужно уничтожить:
Их нежные кости сосала грязь,
Над ними захлопывались рвы,
И надпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы...
О, мать революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка…
(Э. Багрицкий. ТВС76, 1929)
Казалось бы, враг побежден, кончилась Гражданская, наступил мир, явных врагов уже нет, можно начать строить нормальную жизнь. Но это — убогие мечтания замшелых филистеров: впереди грядут бои за мировую революцию, поэтому в стране должна быть установлена система военной казармы. Партийные лидеры принимают решение — на базе «Принципов коммунизма» Энгельса и по плану Л. Троцкого — об организации «трудовых армий»77.
Нарушим еще раз хронологию описываемых событий и скажем, что «великий продолжатель дела Ленина» И. Сталин перманентно воспроизводил ситуацию «борьбы-войны» в стране путем поиска «внутренних» врагов и расправы с ними по обвинению в шпионаже в пользу иностранной разведки. Народ постоянно на кого-то науськивали, например в 1923 г. на «лорда Керзона» (на демонстрации комсомолки бегали с плакатами «Лорду в морду — наш ответ»). Вспомним военный конфликт на КВЖД, затем — Халхин-Гол, затем — «незнаменитая» война с Финляндией, затем, после Второй мировой, война в Корее. При Хрущеве — Венгрия, Египет, Вьетнам, Куба. У Брежнева — свои «горячие точки»: Чехословакия, Эфиопия, Ангола, Мозамбик, Афганистан. Народу не давали забывать о войне — через спектакли, кинофильмы, песни и даже карикатуры: «Мы готовы к бою с армией любою». Даже в «Спортивном марше» из невинной комедии «Вратарь» слышим:
Эй, вратарь, готовься к бою —
Часовым ты поставлен у ворот!
Ты представь, что за тобою
Полоса пограничная идет. ‹...›
Физкульт-ура! Ура! Ура! Будь готов,
Когда настанет час бить врагов,
От всех границ ты их отбивай!
Левый край! Правый край! Не зевай!
И в музыкальной комедии И. Пырьева «Богатая невеста» (1937), в песне о «стальных конях-тракторах» настойчиво возникает тема войны:
И врагу никогда, никогда, никогда
Не гулять по республикам нашим!
А «веселые подруги»-колхозницы поют:
Не страшны нам ни газы, ни шрапнели,
Нам есть за что бороться до конца!
Мы бережем походные шинели,
Чтобы сменить и мужа и отца.
В конце 30-х годов появляется и рефреном звучит в распеваемых народом песнях тема угрозы: «Если в край наш спокойный хлынут новые войны…», «И если война впереди, нас в бой поведет Ворошилов…», «И если враг нашу радость живую отнять захочет в упорном бою…», «А если к нам полезет враг матерый»…, «А если вновь картечь посыпет градом»…, «Но сурово брови мы насупим, если враг захочет нас сломать…», «Если завтра война, если враг нападет, если темная сила нагрянет..», «Если ранили друга, перевяжет подруга..» и т. д. Затем — Вторая мировая, затем — на 40 лет — «холодная» война. Через всю историю СССР — от Ленина до Горбачева — с большим или меньшим давлением, но, подчеркнем, постоянно народу навязывается идея непрекращающейся «борьбы-войны». Как показано выше, она неразрывно связана с архетипом «последнего смертного боя». В сущности, эта связка «война — последний бой — смерть — победа» означает не что иное, как мировую войну:
Пусть без промаха бьют пули,
Разбивая царство тьмы, —
Мировой союз республик,
Коммунизм построим мы.
Другими словами, задолго до 1939–1941 гг. советский народ исподволь, но постоянно, готовили к будущей мировой войне.
Но если есть «борьба-война», значит, есть победитель и побежденный, кто-то обязательно должен быть жертвой. Поэтому в стране утверждается идея победы, формирующая идеологию беспощадности к побежденному. Сильный, уверенный победитель благороден и милостив в отношении к побежденному. В «борьбе не на жизнь, а на смерть», где присутствует страх полного поражения, окончательного уничтожения (а для СССР — государственного небытия), победитель жесток и беспощаден. Идея вечной борьбы зиждется на таком же вечном, глубинно-подсознательном страхе поражения-небытия.
Понятна поэтому идиосинкразия к любым «врагам» — внешним и внутренним: а что если они сильнее? Если вдруг жертвой станем «мы», а не «они»? Поэтому всюду — в государственных речах, песнях, фильмах и т. д., — слышно заклинание: мы «сильны (крепки, едины и т. д.) как никогда». Враг в любом обличье, как дьявол в религиозном сознании, опасен изначально, по определению. Поэтому нет ни малейшей попытки понять другого. Компромисса быть не может: «кто не с нами тот против нас», «если враг не сдается его уничтожают» и т. п. Бесчеловечная жестокость получает идеологическое оправдание и объявляется гражданской добродетелью — «с марксистской прямотой», «с партийной принципиальностью» и т. д.
Побежденные
другие, они нелюди. Их уничтожение
во славу
революции (позже — Сталина, партии,
родины), ее победоносному торжеству
не только священный долг, но одновременно
снятие страха, освобождение от
нерационализуемых и потому невыразимых
подсознательных комплексов. Тогда
становятся понятны и тотальное
открещивание
от вчерашних
друзей, объявленных врагами, и лозунги
30-х годов, после очередной волны
групповых арестов: «Как никогда
крепка (монолитна, едина и т. д.)
советская власть (СССР, партия, советский
народ)». И цитируют газеты —
«Правда», «Труд»,
«Известия» и все остальные, — что
сказали (а точнее, заученно
повторили) сталевар Саша с Уралмаша
или трактористка Дуся Пупкина
после ареста практически всего
командного состава Красной Армии в
1937 г.: «Фашистская разведка в
трауре», «Как никогда сильна и монолитна
наша славная Красная Армия!», и другое,
аналогично пропагандистское. Ах, как
много понимают Саша с Уралмаша и Дуся
Пупкина в военном деле...
Такими ритуальными коллективными заклинаниями советские люди в какой-то мере освобождались от подсознательного страха, но сон разума всегда рождает чудовищ. Поэтому, перефразируя Б. Брехта, скажем: «несчастна та страна, которая нуждается в победе».
Вернемся, однако, к первой парадигме. Жертвой новой пролетарской власти сразу стала свободная печать — уже на третий день переворота, 27 октября 1917 г., по инициативе В. И. Ленина принимается декрет «Об административном воздействии на печать», которым де-факто вводится цензура: «В тяжкий решительный час переворота и дней, непосредственно за ним следующих, Временный революционный комитет вынужден предпринять целый ряд мер против контрреволюционной печати разных оттенков. ‹...›
Общее положение о печати:
1. Закрытию подлежат лишь органы прессы: 1) призывающие к открытому сопротивлению или неповиновению Рабочему и Крестьянскому правительству; 2) сеющие смуту путем явно клеветнического извращения фактов; 3) призывающие к деяниям явно преступного, т. е. уголовно наказуемого характера»78.
Революционные трибуналы печати состояли из трех лиц, избираемых Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Они имели право приостанавливать (временно или навсегда) орган печати, изымать его из обращения, лишать издателей прав и свободы. В случаях, не терпящих отлагательств, меры пресечения принимались единолично. Декретом запрещалась оппозиционная печать — буржуазная и, несколько позже, социалистическая. Всего в первые два месяца было закрыто около 150 газет. Естественно, что действия властей вызвали протест демократической общественности. Вышедшая 26 ноября 1917 года в Петрограде однодневная газета «Протест» опубликовала статью Веры Засулич «Слово не убить», где она писала о ненависти Ленина к свободным демократическим государствам «того же типа, как все известные нам современные буржуазные демократии. Для всех, кто убежден, что для современной России это (т. е. свободное демократическое государство. — Г. Д.) — единственно желанный, единственно возможный (или бывший возможным до последней катастрофы) выход, никакие компромиссы, никакие соглашения с шайкой Ленина невозможны»79.
И хотя большевики утверждали, что положение имеет «временный характер и будет отменено особым указом по наступлении нормальных условий общественной жизни», этого пришлось ждать целых 70 лет. А пока — в феврале 1918-го, во исполнение декрета-воззвания «Социалистическое отечество в опасности!», закрываются все оппозиционные власти газеты80, а в следующем году создается Госиздат, получивший право контроля над издательской деятельностью всех советских учреждений, а также «всех прочих издательств, ученых и литературных обществ». В 1920 г. создается Агитпроп81 при ЦК РКП(б). Ужесточается и внутриполитическая жизнь страны: X съезд партии (март 1921) ради сохранения ее единства принимает по инициативе Ленина решение о запрещении фракционности, «предписывает немедленно распустить все без изъятия образовавшиеся на той или иной платформе группы и поручает всем организациям строжайше следить за недопущением каких-либо фракционных выступлений. Неисполнение этого постановления съезда должно вести за собой безусловное и немедленное исключение из партии <…> дает ЦК полномочия применять в случае (-ях) нарушения дисциплины или возрождения или допущения фракционности вое меры партийных взысканий вплоть до исключения»82, одобряет принцип «милитаризации» партийной организации.
С ленинским курсом свертывания внутрипартийной демократии не согласилась оппозиция — с критикой выступили представители «рабочей оппозиции», «демократических централистов» и др. Однако на съезде они оказались в меньшинстве и, верные уставу своей партии, подчинились решению съезда. Но были и исключения, как, например, «вечный оппозиционер» Г. И. Мясников, уважаемый революционер, прошедший многолетнее партийное «крещение» в царских тюрьмах и на каторге. Он и после Октября остался правоверным коммунистом — участвовал в установлении советской власти на Урале, возглавил группу рабочих, расстрелявших вел. князя Михаила Александровича (брата царя) летом 1918 г. Уже к 1920 году он увидел в ленинской политике перерождение коммунистической идеи. В мае 1921 г. Мясников опубликовал «Меморандум», в котором требовал отмены смертной казни, ликвидации бюрократического правления, передачи управления производством советам производителей. В письме ЦК партии он предлагал ввести полную свободу печати в связи с окончанием Гражданской войны: «После того, как мы подавили сопротивление эксплуататоров и конституировались как единственная власть в стране, мы должны... отменить смертную казнь, провозгласить свободу слова и печати, которой не имел в мире еще никто — от монархистов до анархистов включительно»83, тем более что в октябрьском декрете 1917 г. было обещано отменить цензуру «по наступлении нормальных условий общественной жизни». По поручению ЦК ему ответил В. И. Ленин: «Мы самоубийством кончать не желаем и потому этого не сделаем»84, аргументировав свой ответ тем, что «свобода печати во всем мире, где есть капиталисты, есть свобода покупать газеты, покупать писателей, подкупать и покупать и фабриковать „общественное мнение“ в пользу буржуазии»85. Его ответ не удовлетворил адресата: «Беда в том, — писал он Ленину, — что, поднимая свою руку на капиталиста, Вы наносите удар рабочему. Вы очень хорошо знаете, что за такие слова, которые я сейчас произношу, сотни, возможно, тысячи, рабочих томятся в тюрьме. То, что сам я остаюсь на свободе — это только потому, что я старый коммунист, пострадал за свои убеждения и известен среди массы рабочих. Если бы не это, если бы я был только обычным механиком с той же самой фабрики, где бы я был теперь? В тюрьме Чекa или, что более вероятно, мне устроили бы „побег“, так же, как я устроил „побег“ Михаилу Романову. Повторяю еще раз: Вы поднимаете руку на буржуазию, но получается, что я харкаю кровью, и именно нам, рабочим, ломают челюсти»86.
Власть, чтобы удержаться, должна беспощадно карать врагов. Этот урок Парижской коммуны большевики запомнили надолго. Уже 7 декабря 1917 г. была учреждена ставшая всемирно известной Всероссийская чрезвычайная комиссия (ВЧК), «чрезвычайка», организовавшая массовый террор против действительных или мнимых противников революции. ВЧК возглавил Ф. Э. Дзержинский. Увлеченные идеей утверждения всеобщего счастья на земле, мнившие себя, по-видимому, «рыцарями революции», интеллигентные юноши во множестве становились сотрудниками этой организации87. Но у революции нет и не может быть рыцарей, у нее есть только палачи и жертвы. И жертвы, в том числе невинные, были. По признанию известного чекиста М. И. Лациса, «в 1918 году и за 7 месяцев 1919 года было расстреляно 8389 человек»88. Впрочем, могла быть и другая, более прозаическая причина прихода интеллигентной молодежи в «чрезвычайку» — в те голодные годы в чекистских распределителях «дефицита» не было.
После выстрелов Фанни Каплан власть официально 5 сентября 1918 г. объявила красный террор. Постановление СНК предусматривало обезопасить «Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях», а за день до этого приказом наркомвнудела Петровского «все известные местным Советам правые эсеры должны [были] быть немедленно арестованы, из буржуазии и офицерства должны быть взяты значительные количества заложников. При малейшем движении в белогвардейской среде должен применяться безоговорочный массовый расстрел. Местные Губисполкомы должны проявлять в этом направлении особую инициативу. Отделы управления через милицию и чрезвычайные комиссии должны принять все меры к выяснению и аресту всех скрывающихся под чужими именами и фамилиями лиц, с безусловным расстрелом всех замешанных в белогвардейской работе. ‹...› Ни малейших колебаний, ни малейшей нерешительности в применении массового террора»89. Приказ был принят как руководство к действию. «Девятнадцатый год, — пишет И. Бунин, — этот год был одним из самых ужасных в смысле большевицких злодеяний. Тюрьмы Чека были по всей России переполнены, — хватали, кого попало, во всех подозревая контрреволюционеров, — каждую ночь выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей на темные улицы, стаскивали с них обувь, платья, кольца, кресты, делили меж собою. Гнали разутых, раздетых по ледяной земле, под зимним ветром, за город, на пустыри, освещали ручным фонарем... Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в яму, кое-как заваливали землей...»90.
Еще один враг новой власти — православная церковь. По утверждению Н. Бердяева, «коммунизм не как социальная система, а как религия фанатически враждебен всякой религии, и более всего христианской. Он сам хочет быть религией, идущей на смену христианству, он претендует ответить на религиозные запросы человеческой души, дать смысл жизни»91.
Общечеловеческие христианские ценности идут вразрез с идеями беспощадной классовой борьбы. Всероссийский церковно-поместный собор православной церкви (открылся в августе 1917 — разогнан осенью 1918 г.) восстановил патриаршество. В январе 1918 г. патриарх Тихон предал анафеме большевиков, «творящих кровавые расправы», назвав их «извергами рода человеческого», а в октябрьском послании к СНК РСФСР обвинил власть в «жестоком братоубийстве», в том что людей «казнят смертью часто без всякого суда и следствия», что «во всяческом потворстве низменным страстям толпы, в безнаказанности убийств и грабежей заключается дарованная [властью] свобода»92 и т. д. Однако советская власть с самых первых дней революции начинает масштабный процесс дехристианизации страны: массово уничтожается духовенство, в 1920 году принимается декрет СНК «О ликвидации мощей во всероссийском масштабе» (конечно, «по почину и настойчивому требованию самих трудящихся масс», как было сказано в декрете). Наркомюст (Народный комиссариат юстиции), в свою очередь, потребовал от местных исполкомов «при соответствующей агитации последовательно и планомерно проводить полную ликвидацию „мощей“, опираясь на революционное сознание трудящихся масс, избегая при этом всякой нерешительности и половинчатости при проведении своих мероприятий»93. Патриарх Тихон будет оболган и в 1922 г. арестован, и это при том, что к нему трижды обращались посланники белого движения с просьбой благословения и трижды он им отказал. Крестовый поход власти против религии привел к тому, что «из 360.000 священнослужителей к концу 1919 г. в России в живых осталось всего 40.000 человек»94.
Временное правительство назначило 28 ноября 1917 г. днем открытия Учредительного собрания. Однако вышедшее в тот же день «Правительственное сообщение... ко всем трудящимся и эксплуатируемым» гласило, что «в полном сознании огромной ответственности, которая ложится сейчас на Советскую власть за судьбы народа и революции, Совет Народных Комиссаров объявляет кадетскую партию, как организацию контрреволюционного мятежа, партией врагов народа»95. Поздним вечером СНК по инициативе Ленина принял декрет «Об аресте вождей гражданской войны против революции», опубликованный в газетах 29 ноября96. Однако уже в 7 утра 28 ноября (не только до опубликования, но даже до принятия декрета!) в доме графини С. В. Паниной были арестованы члены ЦК партии кадетов, в том числе хозяйка дома. Для новой власти это было в порядке вещей, ведь, как утверждал В. И. Ленин, «диктатура есть власть, опирающаяся непосредственно на насилие, не связанная никакими законами»97. Поэтому, в частности, восстанавливается в феврале 1918 года и смертная казнь.
О графине Паниной нужно сказать, что она была из тех дворян, которые сострадали народу. Она щедро жертвовала на больницы, образование, создала музей и в 1903 г. построила на Лиговке народный дом с библиотекой и вечерней школой, где могли учиться, слушать лекции, читать и продолжать свое образование рабочие, за что получила звание «красная графиня». Тогда же П. П. Гайдебуров и Н. Ф. Скарская открыли в нем Общедоступный театр, спектакли которого хвалила дореволюционная «Правда». Во Временном правительстве С. В. Панина занимала пост товарища (т. е. заместителя) министра государственного призрения. При аресте ей инкриминировали отказ передать большевикам находящиеся в ее распоряжении министерские 92 тыс. рублей; она же считала, что «народные деньги следует отдать народу, т. е. Учредительному собранию»98.
Деятели российского искусства (всего около 50 человек, среди которых М. Горький, А. Блок, А. Куприн, П. Гайдебуров, Н. Скарская и др.) опубликовали в прессе, в том числе в газете «Воля свободная», открытое письмо-протест с требованием арестовать и их — оказаться рядом с ней на скамье подсудимых они почли бы за честь. 10 декабря С. В. Панину судили, и, как пишет в дневнике З. Гиппиус, судили «с истериками и овациями публики, с полной безграмотностью обвинителей и трогательными защитниками»99.
По-видимому, З. Н. Гиппиус имеет в виду эпизод, когда попросил слова рабочий Иванов: «Не чуждаясь народного пота и дыма, — сказал он, — Панина учила отцов, воспитывала их ребят. Она зажигала в рабочих массах огонь знания, который усердно гасило самодержавие. Несла в народ сознательность, грамотность и трезвость. Несла культуру в самые низы... Я сам был неграмотным человеком. У нее в Народном доме, в школе я обучился грамоте. На ее лекциях я увидел свет... Не позорьте себя. Такая женщина не может быть врагом народа. Смотрите, чтоб не сказали про вас, что революционный трибунал оказался собранием разнузданной черни, в котором расправились с человеком, оказавшимся лучшим другом народа…». И, подойдя к подсудимой, Иванов поклонился ей и произнес громко: «Благодарю вас!»100. Зал устроил ему овацию и потребовал освобождения Паниной. 19 декабря, после того как друзья собрали требуемые 92 тыс. рублей, ее выпустили из тюрьмы. Она покинула Россию и умерла в эмиграции, в США в 1957 году.
Первая мировая тяжело отразилась на экономике России: произведенный национальный доход в 1917 году равнялся 21 млрд. рублей и был меньше соответствующего показателя 1913 г. в сопоставимых ценах, по одним данным, на 25%, по другим — на 45%101. Страна, измученная войной, революциями и коммунистическим экспериментом, обнищала и голодала, хозяйственные связи между городом и деревней были оборваны. Н. Устрялов вспоминал: «Я уезжал из Москвы в дни жестокого разгара революции, после покушения на Ленина. На улицах витал ужас массовых казней. Террор был возведен в систему. Надвигался голод, в стране царил хаос, среди революционеров — энтузиазм. На город ложились смертные тени. Страшен бывал он особенно по ночам, тоскливым, жутким, пустынным. Но и днем — невесело. Москва замирала, холодела»102. Бытовая жизнь в годы первой парадигмы была, по словам Эренбурга, «доисторической, буднями пещерного века»103 — буржуйки и печи растапливали книгами, ели картофельную шелуху. Нарком Л. Б. Красин писал жене: «нет дров, в доме лопаются трубы и все замерзает, в квартирах на месяцы воцаряется 4–6 градусов. Нет масла, нет молока, нет картофеля, нет белья, мыла, нет возможности вымыться, всюду очереди и безнадежные хвосты»104. Герой рассказа А. Грина «Крысолов» (1924) говорит о питерском быте 1920 года: «Я видел, как печь топят буфетом, как кипятят чайник на лампе, как жарят конину на кокосовом масле и как воруют деревянные балки из разрушенных зданий»105. В. Шкловский вспоминал о Петрограде тех лет как о городе, где «быта никакого, одни обломки», в котором «лопнули водопроводы, замерзли клозеты» и люди «вымерзают квартирами»106, чернила согревали дыханием, снежные сугробы доходили до окон второго этажа. «Бумаги не было. Книги не выходили, — писал В. Шершеневич. — Люди, чтоб не забыть азбуку, читали надписи на вывесках»107.
Осенью 1918 г. забастовали голодающие преподаватели Московского университета108.
Тем не менее, тот же Эренбург пишет, что это было время «повального увлечения театром»: «вечером люди осаждали театры. ‹...› Художники Веснин, Якулов, Экстер ослепляли зрителей великолепием костюмов и декораций»109. Желающих лицедействовать было так много, что в июне 1918 г. в Петрограде при ТЕО Наркомпроса были открыты бесплатные двухмесячные курсы мастеров сценических постановок, или Курмасцеп110.
Горожане ели мороженую, гнилую картошку, вставали в очередь за сахарином. В театрах доходило до трагикомического: «кроме „костюмных“ пьес приходится снимать с репертуара и „съедобные“ пьесы»111. Столичные артисты в массовом порядке уезжали на гастроли в провинцию — «поесть».
Приведем характерную для этого времени заметку: «Среди артистов театра ‹...› наблюдается приятная ажитация. На днях вернулась делегатская группа артистов, ездивших за мукой. Успех делегации колоссальный. Их наряд выполнен полностью, и в непродолжительном времени предстоит радостная дележка 1200 пудов муки»112.
В годы первой парадигмы «труппы объяты страстью к так называемой „халтуре“, т. е. выступлениям на стороне. Конечно, настаивать на запрещении всяких выездных спектаклей и выступлений на стороне было бы несправедливо именно по отношению тружеников сцены, ибо разумеется, совершенно понятно, что „халтурят“ только в виду тяжелых материальных условий»113. Сын В. И. Качалова вспоминал, что после революции его отец «выступал по двенадцать-пятнадцать раз в месяц; были дни, когда он выступал в двух-трех концертах в вечер. Концерты эти все чаще и чаще (а в сезон 1918/19 года исключительно) оплачивались продуктами — мукой, пшеном, консервами и т. п»114. Не все выдерживали такой напряженный ритм работы — так, возвращаясь с очередной выездной «халтуры», заболела и умерла великая О. О. Садовская. Дочь М. Гершензона в своих мемуарах описывает Москву тех лет: «пустынную, молчаливую, без трамваев и почти без магазинов, с очередями у хлебных лавок, с людьми, везущими на саночках свои пайки, с мешочниками ‹...›. Питались мы ужасно. Сначала бывало пшено, которое ели по три раза в день до одурения. Затем пшено исчезло. ‹...› Хлеб, который выдавали по карточкам, был ужасен. ‹...› он представлял собой липкую черную массу, в которой попадались соломинки. Вместо кофе пили жареный овес. ‹...› Из кожуры от мороженой картошки делали лепешки ‹...›. Чаю не было, пили морковный. Сахару тоже почти никогда не было, вместо него употребляли сахарин...»115. Об этом же, о фиолетовой конине, о пшенке и ржавой селедке пишут Ю. Анненков, Б. Зайцев и практически все пережившие это время. «Я люблю селедку, но селедка каждый день! Люблю пшенную кашу. Но когда одна пшенка!» — писал Шагал116.
Есть, однако, и другое свидетельство. Н. Н. Пунин, тогда комиссар Русского музея и Эрмитажа, 31 августа 1919 г. записывает в дневнике: «Вернулся из Москвы. Вся Москва — обжорные ряды: мясо, масло, сыры, сметана, мука, хлеб, булки, пирожные, капуста, кабачки, тыквы, картошка, огурцы, свекла — всё. Кафе, кофе, какао, мороженое, сладкие пироги — всё.
Обед: кулебяка, ростбиф с гарниром, мороженое, кофе с пирогом и пирожным — 500 рублей117.
Москва кипит, кишит, буржуазная. Тесно и грязно.
А мы — Петербург, как революционный форт — одинокий, героический, пустынный, голодный»118. Как же совместить это со свидетельством прямо противоположного толка: «Царил голод. Население Москвы и Петрограда получало по „осьмушке“ (50 граммов) хлеба на два дня. Бывали дни, когда вовсе не выдавали хлеба»?119 Единственная правдоподобная гипотеза — судя по ценам, все это Пунин мог увидеть, вероятнее всего, только в кремлевской столовой. Л. Б. Красин, обедавший там же, в письме к жене выражал неудовольствие тем, что им «дают сравнительно много мяса, но этого здесь избежать сейчас вообще невозможно»120.
Начинается «почти паническое бегство столичных актеров и деятелей сцены в провинцию. На наших глазах происходит распыление артистических сил и распадение даже старейших и наиболее дисциплинированных коллективов. А это через месяц, другой может привести к полному упадку театрального дела в столице»121.
… С той же бесшабашной энергией, с какой мы сегодня строим нечто капиталистическое, в годы первой парадигмы страна рванулась строить коммунизм. VIII съезд РКП(б) (март 1919)122 объявил о скором торжестве мировой революции. Выступая 1 мая 1919 года на Красной площади, Ленин заканчивает свою речь призывом: «Да здравствует международная республика Советов! Да здравствует коммунизм!».
Коммунизм предполагает ликвидацию всех товарно-денежных отношений в стране, и это было сделано. В. Лебедев-Полянский, в 1918–1920 гг. председатель Всероссийского совета Пролеткульта, говорил: «Разве мы не уничтожили деньги? Разве мы не распускали налогового управления? Разве мы не вводили бесплатности почтовых услуг?»123. Эти и подобные меры, по убеждению партийных доктринеров, должны были неминуемо привести к «полной и быстрой победе коммунизма». Заместитель наркома просвещения М. Н. Покровский так обосновывал в 1918 г. необходимость отмены рыночных отношений: «когда вам нужно купить предметы первой необходимости, хотя бы кусок хлеба, вы должны идти в лавку. Это бессмыслица»124. Система оплаты труда специально была уравнительной, как отражение всеобщего социального равенства125. Собственно, и В. И. Ленину еще до революции первая фаза коммунизма мечталась как такая, где «все граждане… работали поровну, правильно соблюдая меру работы, и получали поровну… Все общество будет одной конторой и одной фабрикой с равенством труда и равенством платы»126. Какова при этом «правильная мера работы» композитора, инженера и дворника, он не прописал… Ни Ленин, ни его гвардия — вся, без исключения — абсолютно не имели (да и не могли иметь) никакого опыта государственного управления, строительства государственной жизни. Это заметил, делясь своими наблюдениями о России 1920 года, Герберт Уэллс: «Большевистское правительство самое смелое и в то же время самое неопытное из всех правительств мира. В некоторых отношениях оно поразительно неумело и во многих вопросах совершенно несведуще»127.
Главное для большевиков — захватить власть: «Взятие власти есть дело восстания; его политическая цель выяснится после взятия»128. Впрочем, они были уверены, что вопросы общественного жизнеустройства давным-давно решены, и более того, есть прямые указания по реализации всего списка необходимых первостепенных действий, изложенные, конечно же, в «Коммунистическом манифесте». Светлое будущее всего человечества, обещанное в этом документе, лишь укрепляло их монистическое понимание хода исторического процесса, их веру в марксизм как единственное правильное научное учение.
Национализации подлежала не только промышленность (к ней приступили сразу же после переворота), но и сельское хозяйство. На VIII съезде Советов (декабрь 1920) засев был объявлен «государственной повинностью», а запасы зерна у крестьян — «государственным семенным фондом», которым они могли пользоваться только с разрешения властей. В полном соответствии с логикой огосударствления сельского хозяйства на местах были созданы посевкомы (посевные комитеты), обязывающие крестьян, когда, что и в каком количестве сеять, как обрабатывать почву и т. д. И хотя заготовки резко сократились, посевкомы сохранялись до 1922 года.
Декрет ВЦИК от 27 апреля 1918 г. ликвидировал право наследования. Отменялась и функция денег как всеобщего эквивалента, они сохранялись только как совдензнаки с одной-единственной функцией — учета труда. Высший орган партии, VIII съезд РКП(б), объявил о «замене денег чеками, краткосрочными билетами на право получения продуктов и т. п.» и постановил «неуклонно проводить замену торговли планомерным в общегосударственном масштабе распределением продуктов»129. Более того, в мае 1919 г. Всероссийский съезд финансовых отделов признал «целесообразным переход от системы денежной расплаты к безденежной, что привело бы к замене денежного обращения чисто бухгалтерским учетом»130. В полном соответствии с этой коммунистической логикой в июне 1920 г. вторая сессия ВЦИК 7-го созыва превращает Наркомфин в центральную бухгалтерию пролетарского государства, соответственно, закрывается и Госбанк. Товарно-денежные, рыночные отношения отменяются. Первый нарком финансов РСФСР И. И. Скворцов-Степанов писал в 1922 году: «Еще сравнительно недавно, года полтора тому назад, мы хотели вытравить из языка самые слова „товар“, „товарообмен“, „товарное обращение“. Нам казалось, что сфера непосредственного социалистического распределения будет быстро расширяться, что стихийная власть рыночных отношений уходит в прошлое, что сфера товарного производства... станет все решительнее суживаться, да и здесь на первый план будет выдвигаться почти непосредственный „продуктообмен“, для которого денежные единицы имеют чисто счетное значение»131.
Отступление в настоящее. Сегодня все это кажется нам абсурдом. Что ж, для понимания ментальности революционеров круга Ленина приведем высказывание его соратника, известного партийного и государственного деятеля СССР В. М. Молотова, бывшего в 1930–1941 гг. председателем СНК СССР, а с 1939 года одновременно и наркомом иностранных дел. Даже в июне 1983 года (!) он утверждал: «Деньги — это часть буржуазного общества. Планирование — решающее (условие. — Г. Д.) для уничтожения денег. Деньги — часы труда. Это будет стоить столько часов труда, это — столько. Смазываете вы вредность денег, потому что большинство считает, что без денег не обойтись!»132.
Страна переходит к коммунистическому принципу централизованного распределения товаров, который на практике свелся к тотальной карточной системе. Вводится государственная монополия хлебной торговли, система пайков для трудящихся. 9 мая 1918 г. декретом СНК «О чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию» устанавливается продовольственная диктатура, а главным распределителем продуктов становится Наркомпрод133. 22 июля 1918 г. принят декрет СНК «О спекуляции», запрещавший всякую негосударственную торговлю. М. Покровский позже признавался: «Дело пошло таким темпом, что нам казалось, что мы от коммунизма, — коммунизма, созданного собственными средствами, не дожидаясь победы пролетарской революции на Западе, — что мы от этого коммунизма очень близко»134.
Горожан разделили на пять категорий — от солдат и рабочих «горячих профессий» до иждивенцев, интеллигентов и «бывших». Пайки выдавались по «едокам». В марте 1919 г. пайковая норма петроградского рабочего «горячего цеха» составляла полфунта хлеба в день, фунт сахара, полфунта жиров и четыре фунта селедки в месяц. Из-за недостатка продуктов нередко выдавалась треть или четверть этого рациона. Всего было более 30 видов карточек. Правдист М. Е. Кольцов писал об этом времени: «Немножко приспособились, опайковались. Даже занимательно, кому какой паек по рангу полагается. ‹...› Совнаркомовский паек, выдачи. ‹...› А там тебе — тыловой, красноармейский, вциковский, академический, медицинский, железнодорожный, артистический, музыкальный, какой угодно»135.
Пайки были строго дифференцированы — после «элитных» (совнаркомовский, вциковский, советский, позже — академический) очень высоко котировался привилегированный красноармейский. В письме к командующему Западным фронтом В. М. Гиттису и члену Реввоенсовета фронта Р. И. Берзину от 13 ноября 1919 г. зав. государственными театрами Наркомпроса И. В. Экскузович особо подчеркивал, что худсовет отказывается от денежного вознаграждения, «а просит выдавать всем артистическим группам красноармейский паек»136. А в январе 1920 г. художники, объединившиеся в Совет Мастеров, — Грабарь, Кандинский, Крымов, Осмеркин, Машков, Пастернак, Родченко, Степанова, Фальк, Юон и др. — обратились к Луначарскому с просьбой «предоставить через надлежащие органы художникам право на получение красноармейского пайка»137.
Понятно, что голодающая страна не могла обеспечить этим пайком всех желающих. Поэтому можно понять обиду Луначарского, когда в докладе Лещинской (дамы из политотдела ПУР РККА138) он прочитал, чем она намерена переманивать артистов на службу в армейские театры: «Паек — магнит, который притянет к нам знания и опыт ‹...›. У Советской Республики хватит ресурсов, чтобы взять на паек хотя бы тысячу человек, учитывая результаты той политической работы, какую мы заставим их проделать для укрепления основ Советской власти»139. Луначарский прекрасно понимал, какой это мощный соблазн — красноармейский паек, посчитал действия Лещинской «нелояльной конкуренцией» и срочно воззвал к Ленину: «Владимир Ильич, Наркомпрос очень хотел бы обладать таким же „магнитом“, но пока он этим не обладает ‹...›. Я очень просил бы Вас назначить особую комиссию Рабочей инспекции для обследования... работы ПУРа с точки зрения этих знаменитых пайков...»140. Призыв возымел действие: Малый Совнарком выделил ему 2300 пайков141.
Представим себя в эти «окаянные годы». Как жить горожанам, как выживать, как и чем кормить семью, если страна скатилась к простейшему натуральному обмену? Особенно тяжко было творческим деятелям, так называемым лицам свободных профессий: получить право на паек они могли лишь при условии работы в советском учреждении. Есть горькая правда в иронии А. Воронского: «В наши дни — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной Литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте, Чехов служил бы в комздраве»142. Каждый устраивался как мог, самые активные занялись «пайколовством». Ю. Анненков писал: «Я получал общий, так называемый голодный паек. Затем „ученый“ паек, в качестве профессора Академии Художеств. Кроме того, я получал „милицейский“ паек за то, что организовал культурно-просветительную студию для милиционеров143 ‹...› Я получал еще „усиленный паек Балтфлота“, просто так, за дружбу с моряками, и, наконец, самый щедрый паек „матери, кормящей грудью“ за то, что в Родильном центре „Капли молока имени Розы Люксембург“ (!) читал акушеркам лекции по истории скульптуры»144. Внимательный наблюдатель столичной жизни М. Булгаков в сатирическом памфлете «Похождения Чичикова», повествуя о махинациях своего героя в советской Москве, выделил и эту тему: «Чичиков лишь увидел, как Собакевич пайками орудует, моментально и сам устроился. На себя получил, на несуществующую жену с ребенком, на Селифана, на Петрушку, на того самого дядю, о котором Бетрищеву рассказывал, на старуху мать, которой на свете не было. И всем академические. Так что продукты к нему стали возить на грузовике»145. Но такого рода счастливчиков можно было пересчитать по пальцам, и были они только в столицах, вся остальная Россия голодала, и даже деревня не могла продать излишки продуктов новая власть, введя «военный коммунизм»146, отменила рыночные отношения за ненадобностью.
Через десять лет И. Сталин скажет, что «военный коммунизм есть навязанная военной обстановкой и интервенцией политика пролетарской диктатуры», — это неправда, никто большевикам ничего не навязывал. В действительности, взяв власть, они, не имеющие никакого опыта государственного управления, пребывали в уверенности, что в полном соответствии с революционной марксистской догмой «произойдет непосредственный переход старой русской экономики к государственному производству и распределению на коммунистических началах»147. Впрочем, и об экономических отношениях при коммунизме у них было убогое представление. Как позже говорил В. И. Ленин, «мы решили, что крестьяне по разверстке дадут нужное нам количество хлеба, а мы разверстаем его по заводам и фабрикам, — и выйдет у нас коммунистическое производство и распределение»148. Правда, у крестьян почему-то забыли спросить, согласны ли они отдавать бесплатно результат своего тяжелого труда...
Ленин был не одинок в этом заблуждении. В нем признавался и Н. И. Бухарин, ярый апологет «военного коммунизма», а позднее — не менее яростный его критик: «Грубо говоря, раньше мы представляли себе дело так: мы завоевываем власть, почти все захватываем в свои руки, сразу заводим плановое хозяйство, какие-то там пустячки, которые топорщатся, мы частью берем на цугундер, частью преодолеваем, и на этом дело кончается. Теперь мы совершенно ясно видим, что дело пойдет совсем не так»149.
В годы Первой мировой войны царское самодержавие было вынуждено ввести нормирование продуктов. Как писал А. Богданов в письме к Луначарскому (19 ноября 1917), «военный коммунизм, развиваясь от фронта к тылу, временно перестроил общество: многомиллионная коммуна армии, паек солдатских семей, регулирование потребления; применительно к нему нормировка сбыта, производства»150. Он считал, что «революция под знаком военщины» преобразовала большевизм кардинально: «он (большевизм. — Г. Д.) усвоил всю логику казармы, все ее методы, всю ее специфическую культуру и ее идеал»151. Как бы то ни было, новая власть предполагала «без достаточного расчета, непосредственными велениями пролетарского государства»152 построить коммунизм. В конкретных исторических условиях он, естественно, выродился в казарменный, в военный.
Зато его сущность Сталин охарактеризовал совершенно точно: это была политика, «рассчитанная на то, чтобы установить прямой продуктообмен между городом и деревней не через рынок, а помимо рынка, мерами, главным образом, внеэкономического и отчасти военного порядка, и имеющая своей целью организовать такое распределение продуктов, которое бы могло обеспечить снабжение революционных армий на фронте и рабочих в тылу»153. Правда, Сталин по понятным причинам умалчивает о «внеэкономических» мерах мы попробуем их расшифровать.
Понятно, что в ситуации «прямого продуктообмена» в стране неизбежно возникает «черный рынок». Но власть не дремлет: по решению первого продовольственного съезда (январь 1918) создаются и продовольственные отряды — для изъятия излишка у крестьян, и заградительные отряды — с правом контроля и реквизиции продуктов продовольствия у частников154; в мае объявляется продовольственная диктатура, а в июле 1918 г. выходит декрет СНК «О спекуляции», направленный на борьбу с «черным рынком» — «мешочниками». В основу декрета легли ленинские идеи, изложенные на совещании Петросовета в январе восемнадцатого года: «Пока мы не применим террора — расстрел на месте — к спекулянтам, ничего не выйдет. ‹...› Кроме того, с грабителями надо также поступать решительно — расстреливать на месте. ‹...› Пойманных с поличным и вполне изобличенных спекулянтов отряды расстреливают на месте. Той же каре подвергаются члены отрядов, изобличенные в недобросовестности»155. Эти ленинские слова буквально повторяет, сам того не подозревая, в своих воспоминаниях Герберт Уэллс, посетивший Россию в 1920 г.: «С пойманным спекулянтом... разговор короткий — его расстреливают. Самая обычная торговля сурово наказывается. Всякая торговля сейчас называется „спекуляцией“ и считается незаконной»156.
Разрушенная промышленность не могла ничего предложить крестьянам; продразверстка оказалась для них грабительской — их обирали подчистую157. 9 мая 1918 г. выходит декрет ВЦИК «О предоставлении народному Комиссару продовольствия чрезвычайных полномочий по борьбе с деревенской буржуазией, укрывающей хлебные запасы и спекулирующей ими». Он обязывал «каждого владельца хлеба весь избыток сверх количества, необходимого для обсеменения полей и личного потребления по установленным нормам до нового урожая, заявить к сдаче в недельный срок после объявления этого постановления в каждой волости»158. Расширять посевной клин в этой ситуации было бессмысленно — посевные площади сокращались.
11 февраля 1919 г. выходит декрет о безвозмездной конфискации всех «излишков» зерна, превышавших норму на душу крестьянского населения в размере 286 фунтов (около 117 кг или 320 гр. в сутки на человека). Герой поэмы Э. Багрицкого «Дума про Опанаса» (1926) рассказывает, как проводит реквизицию «излишков» комиссар продотряда:
«Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!»
Ну, а кто подымет бучу —
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять — и крышка!
Для крестьян продотряды, проводившие реквизицию159, превратились в «военно-наезднические банды», грабившие собранный тяжким трудом и пóтом урожай. Они объединялись для вооруженного отпора, потому что, как выразился на Х съезде партии нарком продовольствия А. Д. Цюрупа, «никто не позволит без сопротивления, активного или пассивного, вырвать у себя кусок изо рта»160. По свидетельству М. В. Фрунзе, только в феврале 1921 г. «одних сирот, родители которых погибли от кулацких банд, на государственном обеспечении находилось около 50 тысяч»161. Правда, гибли они не только от «кулацких банд»; тот же Цюрупа вынужден был признать, что работники его ведомства «бегут с работы, и никакими угрозами, вплоть до немедленного расстрела, не удержать их на месте… С одной стороны, повстанцы убивают, а с другой стороны расстреливают в порядке советском»162.
Тяжко было всем — не только крестьянам, но и рабочим и интеллигенции. Не доверяя последней (во многом справедливо), власть проводила среди нее превентивные аресты. Так, в ночь на 30 августа 1919 г., в ходе массовых арестов по делу «ЦК партии кадетов», были арестованы К. С. Станиславский и И. М. Москвин. На квартире Немировича была устроена засада, но он отсиделся на даче. Благодаря вмешательству партийца В. С. Смышляева вечером их выпустили163, но ведь на всех арестованных Смышляевых не напасешься…
В условиях натурального обмена интеллигенция, чтобы выжить, вынуждена была распродавать на стихийно возникавших толкучках и рынках свои вещи, включая фамильные драгоценности и даже белье. Л. Д. Леонидов пишет в воспоминаниях о Вл. И. Немировиче-Данченко: «Даже тогда, когда, в голодные советские годы, приходилось ему стоять за картошкой, и тогда оставался он барином ‹...›. Он, как и все, продавал вещи на Сухаревой площади ‹...› — Что ж? Я — как все»164. И Станиславский, как сообщал Луначарский в письме к Ленину, тогда же продавал «свои последние брюки на Сухаревой»165. Еще бы — как он сам признавался В. В. Лужскому, «тридцать человек на его плечах безработных и голодающих»166. В пьесе советского драматурга Н. Погодина «Кремлевские куранты» инженер Забелин продает на черном рынке спички. Абсолютно прав был очевидец событий тех лет С. А. Изгоев: «Если социалистические опыты не привели миллионы русских людей к катастрофической смерти от голода, то мы должны благодарить за это мешочников, с опасностью для жизни кормивших свои семьи и поддерживающих обмен продуктов, в то время как социалистическая власть делала все для его прекращения»167.
Однако у сражавшихся за полную и окончательную победу мировой революции была иная, революционная точка зрения. В рассказе «Соль» (1923) Бабеля, в «Конармии», командир взвода, «казак-буденовец» Никита Балмашев на станции Фастов отогнал «несметную силу» мешочников, пытающихся пробраться в поезд, который вез бойцов на фронт, но пожалел женщину «с грудным дитём» и пустил ее в вагон. Все бы кончилось благополучно, не будь наш солдатик наблюдательным, как Шерлок Холмс: «Вот антиресное дите, товарищи, — говорит он наутро друзьям-казакам, — которое титек не просит, на подол не мочится и людей со сна не беспокоит...». Выясняется, что под видом ребенка женщина везла «добрый пудовик соли» — для обмена. Вообще-то это нормально — если в стране нет денежного обращения, нет денег, как всеобщего эквивалента, неизбежно возникает стихийный «черный рынок» с натуральным обменом-бартером. Но такой рынок воспроизводит «торжество капитала мешочников», и правоверный буденовец говорит женщине: «… а вы, гнусная гражданка, есть более контрреволюционерка, чем тот белый генерал, который с вострой шашкой грозится нам на своем тысячном коне…». Оправдания женщины («не я обманула, лихо мое обмануло») не убеждают вагонную братву, и она выносит приговор: «„Ударь ее из винта“ (винтовки. — Г. Д.). И, сняв со стенки верного винта», солдат революции Никита Балмашев «смыл этот позор с лица трудовой земли и республики». Известный критик-рапповец Г. Лелевич считал этот рассказ «безусловным шедевром».
Отступление в прошлое. Легендарный командарм С. М. Буденный посчитал «Конармию» пасквилем на Первую Конную и в статье «Бабизм Бабеля из „Красной нови“» писал, что автор «смотрит на мир, „как на луг, по которому ходят голые бабы, жеребцы и кобылы“ ‹...› Для нас все это не ново, эта старая, гнилая, дегенеративная интеллигенция грязна и развратна. Ее яркие представители... естественным образом очутились по ту сторону баррикады, а вот Бабель, оставшийся благодаря ли своей трусости или случайным обстоятельствам здесь, рассказывает нам старый бред, который переломился через призму его садизма и дегенерации»168.
Писатель охарактеризовал статью как документ, «полный зловонного невежества и унтер-офицерского марксизма». За автора, блестящего рассказчика и стилиста, заступился М. Горький, заметив, что «сам товарищ Буденный любит... украшать не только своих бойцов, но и своих лошадей»169. От этой полемики остался анекдот, сочиненный, видимо, остроумным К. Радеком:
«В ходе интервью журналист спрашивает у Буденного:
— Как Вам понравился Бабель?
— Это смотря какая бабėль, — лихо закручивая ус, ответил командарм».
* * *
Постепенно к большевикам приходит понимание, что они единственная и реальная власть в стране. К годовщине Октября они расправятся со своими недавними «заклятыми друзьями» анархистами в обеих? столицах, расстреляв заодно по постановлению ВЧК и актрису А. Кастальскую170 за связь с ними. В начале сентября 1919 г. в Петрограде прошли массовые аресты интеллигенции. М. Горький направил протестующие письма Ф. Э. Дзержинскому и В. И. Ленину: «Для меня стало ясно, что „красные“ такие же враги народа, как и „белые“…»; «Мы, спасая свои шкуры, режем голову народа, уничтожаем его мозг»171. В своем ответном письме его Ленин назвал интеллигенцию «говном», хотя вынужден был признать, что в арестах «буржуазных интеллигентов околокадетского типа» «ошибки были»172. Впрочем, аресты и расстрелы для Ленина были своего рода революционной необходимостью: «Я рассуждаю трезво и категорически: что лучше — посадить в тюрьму несколько десятков или сотен подстрекателей, виновных или невиновных (?!), сознательных или несознательных, или потерять тысячи красноармейцев и рабочих? — Первое лучше. И пусть меня обвинят в каких угодно смертных грехах и нарушениях свободы — я признаю себя виновным, а интересы рабочих выиграют»173.
* * *
Шота Руставели справедливо считал, что «каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны». Лидеры большевистской партии не составили исключения. Если до революции цель Ленина и его партии была взять власть, то к концу второго года коммунистического правления стала очевидной «политическая цель» захвата власти — разваливающаяся страна нуждалась в новой государственности. Россия стояла на пороге национальной катастрофы, государственного небытия. Разумеется, идея мировой революции для него по-прежнему актуальна: чтобы приблизить ее наступление, по ленинскому указанию в 1918 году в Нижнем Новгороде организуется радиолаборатория, а талантливому инженеру В. Г. Шухову поручают сооружение в столице 148-метровой ажурной гиперболоидной радиобашни174. Башню строили без лесов и подъемных кранов, с помощью блоков и лебедок, и она вступила в строй уже в мае 1922 г. Такие ускоренные темпы не случайны — набат московских радиопередающих антенн должен был звать мировой пролетариат на баррикады классовой борьбы. К сожалению одних и к радости других, посланные ею сигналы так и не были услышаны — энергичные попытки экспорта революции в Европу окончились полным провалом. В этих обстоятельствах вектор большевистских интернационалистских надежд был перенаправлен на восток, но и Персидская (Гилянская) Советская Социалистическая республика (июнь 1920) прекратит свое существование уже в октябре 1921 г. Последней надеждой оставался Мустафа Кемаль паша (будущий Ататюрк), возглавивший национально-освободительную войну в Турции. Умело сыграв на желании коминтерновцев создать очередную, в будущем советскую республику, он получил от РСФСР не только весомую (более 10 млн руб.) помощь, но и оружие, и военных советников. Помощь российского посла М. В. Фрунзе обеспечила «интернационалисту», как казалось большевикам, Ататюрку победу пролетарской революции, после чего он объявил Турцию независимым суверенным государством.
На первом заседании II Конгресса Коммунистического Интернационала (Коминтерна; 19 июля — 17 августа 1920 г.) председатель его исполкома Г. Е. Зиновьев оправдывался перед делегатами: «Пожалуй, мы увлеклись ‹…› не год, а два или три года потребуется, чтобы вся Европа стала советской»175. На конгрессе был принят манифест, подписанный Лениным, Троцким, Каменевым и иже с ними, в котором объявлялось, что «дело Советской России Коммунистический Интернационал объявил своим делом. Международный пролетариат не вложит меча в ножны до тех пор, пока Советская Россия не включится звеном в федерацию советских республик всего мира»176. Сам «кремлевский мечтатель» допытывался в этом же году у опешившего от его вопросов Г. Уэллса: «Почему в Англии не начинается социальная революция? ‹...› Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистического государства?»177. В 1922 году на финансирование Коминтерна и мировой революции правящая большевистская верхушка выделила 19 млн. золотых рублей178.
Августовские 1917 года мечтания об «отмирании государства» еще не оставляли Ленина, но шла Гражданская война и возможное поражение в ней грозили уничтожить его мегапроект — ведь Россия должна была быть запалом мировой революции. Сама жизнь требовала от Ленина забыть мечты об «отмирании государства» и — парадокс! — предпринять решительные действия по укреплению новой российской государственности. И надо честно признать, в сложнейшей школе жизни он оказался способным учеником. В стихотворении «Киев» (1924) Маяковский писал о Ленине:
Не святой уже —
другой,
земной
Владимир
крестит нас
железом и огнем декретов.