философия / Классики(запад) / Современная / Неокантианство / Кассирер / Логика наук о культуре
.docВсе эти описания объекта искусства остаются в основном большими загадками, когда думают об исходном пункте теории Тэна. Ведь какими средствами должно быть определено то, в чем заключается “сущность” определенного видимого объекта, его “бросающаяся в глаза особенность”, его основное свойство? Непосредственное эмпирическое наблюдение оставляет нас здесь на произвол судьбы, поскольку все, что оно предлагает в качестве признаков, состоит, сего точки зрения, из видимого и равноценного: ни один из признаков не имеет перед другим какого-либо сущностного или ценностного преимущества. Так же очевидно, что статистические методы больше не могут нам здесь помочь. Образ голландца, который дал Рубенс в своих картинах, по Тэну, не может рассматриваться как усредненный по сотням единичных наблюдений. Он происходит не из наблюдений за природой и не может быть получен с помощью их методов. Он происходит из души художника, поскольку лишь она способна таким образом отличить “существенное” от “несущественного”, определяющее и главенствующее от случайного. “В природе особенность только преобладает, в искусстве складывается так, что она становится главенствующей (Dans la nature la caractere n'est que dominant; il s'agit, dans I'art, de Ie rendre dominateur). Эта особенность формирует подлинный объект, но формирует его не полностью. В своей деятельности она сдерживается деятельностью других причин. Она не может отчеканить объекты совершенно ясно и видимо. Человек чувствует эту лакуну и, чтобы ее заполнить, создает искусство”27.
Когда Тэн писал этот отрывок, он и не думал, что в некотором отношении выходит за пределы строго натуралистической теории. И все же с первого взгляда видно, что этот отрывок мог бы оказаться в любой “идеалистической” эстетике и что Тэн в этой эстетике защищает то, что вначале, казалось, оспаривал. (Это тем более бросается в глаза, что Тэн в принципе оставался на почве “теории подражания”. Он хотел объявить “подражательным искусством” не только поэзию, живопись и ваяние, но и архитектуру, и музыку. При этом он был вынужден прибегнуть к весьма искусственной и вымученной конструкции.) Искусство обладает теперь особенной, творческой функцией, и на ее основе отличает существенное от несущественного, необходимое от случайного. Оно не просто вверяет себя эмпирическому наблюдению и множеству единичных случаев, но “различает, выбирает и судит”. Знанием “существенного”, которое нам здесь встречается, мы обязаны не индуктивному методу естественных наук. Для передачи этого знания, скорее, необходимы произведения Гомера или Пиндара, Микеланджело или Рафаэля, Данте или Шекспира. Именно интуиция великого художника создает для нас образ и устанавливает основные черты Греции классической эпохи, итальянцев, англичан •похи Возрождения. Здесь ясно видно, что для достижения определенного конкретного, мысль Тэна должна описывать своеобразное круговое движение. Тэн хотел вывести и объяснить мир художественных форм из мира физических сил. Однако он вынужден повторно вводить эти формы под дру-|им названием, поскольку только с их помощью он способен ввести определенные различия, в которых он нуждается для своего представления, в “скользящие по одному ряду” явления природы и природные причины. И этот первый шаг приобрел решающее значение для дальнейшего, поскольку после него в первый раз показалось, что стальной панцырь строгого натуралистического метода уже разрушен. Не обремененный какими-либо догматическими предпосылками, Тэн мог теперь отдаться “наивному” мировоззрению — и он в значительной степени проделал это. Геология и география, ботаника и зоология, анатомия и физиология стали постепенно забываться. Когда Тэн описывает голландскую природу, то непосредственно доверяется тому, чему учит его голландская пейзажная живопись. Когда он говорит о греческой расе, он полагается при ее описании не на антропологические наблюдения и измерения, а на то, чему его научила греческая скульптура, Фидий и Пракситель. Неудивительно, что соображение о “выводимости” искусства из природы, в соответствии с которым строится образ природы, можно обернуть: в определений степени этот образ сам происходит из искусства и через него свидетельствуется.
Здесь сложность, с которой мы встречаемся, указывает на одну общую проблему, которая возникает при каждом использовании культурологического понятия. Природный объект кажется нам лежащим непосредственно перед глазами. И хотя более тонкий эпистемологический анализ показывает, как много сложных понятий требуется для определения своеобразия того же объекта как “предмета” физики, химии, биологии, это определение происходит в некотором неизменном направлении: мы в какой-то степени приближаемся к объекту с тем, чтобы еще точнее его узнать. В то же время объект культуры требует другого рассмотрения, поскольку он, так сказать, находится у нас за спиной. С первого взгляда он кажется нам более близким и более доступным, чем любой другой объект. Ведь что может человек понять больше и совершеннее (о чем уже спрашивал Вико), как не то, что он сам создал? И все же здесь выступает некая узость познания, которую трудно преодолеть, поскольку рефлективный процесс постижения противоположен по своему направлению продуктивному процессу. Оба процесса не могут осуществляться одновременно. Культура постоянно создает в своем непрерывном по-' токе новые языковые, художественные, религиозные символы. Однако наука и философия должны разлагать эти символические языки на их элементы, чтобы сделать их понятными. Они должны обрабатывать аналитически то, что создано синтетически. Тем самым устанавливается постоянный поток и противоток. Естественные науки учат нас, по выражению Канта, “прочитывать явления по буквам, чтобы иметь возможность читать их как элементы опыта”. Науки о культуре учат нас прояснять символы, чтобы разгадать содержание, скрыто лежащее в них, и снова сделать видимой жизнь, из которой они первоначально возникли.
Примечания
1. Об этом подробнее см. Philosophic der symbolischen Formen, 1. S. 264 ff.
2 Wolfflin H. Kunstgeschichtliche Grundbegriffe. Munchen, 1915, S. 35;
русский перевод: Вёльфлин Г., Основные понятия истории искусства, СПб, Мифрил, 1994. С. 59. (В дальнейшем ссылки даются на страницы немецкого и русского изданий, хотя мы предлагаем свой перевод высказываний Вёльфлина. — Прим. перев.)
3. Там же, S. 31/ с. 52.
4 Там же, S. 243/ с. 393.
5 Там же, S. 13/ с. 20.
6 Там же, S. 23/ с. 37—38.
7 Там же, S. 237/ с. 384.
8 Там же, S. V/ с. IX.
9 Там же, S. 251/с. 405.
10 Там же, S. 237/ с. 384.
11. Humboldt. Einleitung zum Kawi-Werk// Werke (Akad. Ausgabe), VII., 1, S.252 ff.
12 Wolfflin H. Op. cit., S. 20/ с. 33—34, S. 31/с. 52.
13 См., например: Lipps Th. Grundzuge der Logik. Hamburg; Leipzig,
1893, S.1 и далее.
14. Ср. Husserl. Logische Untersuchungen, Bd. I., Cap. 8.
15 Karl Buhler. Sprachtheorie. Die Darstellungsfunktion der Sprache. Jena
1934, S. 58 ff.
16 WWflin H. Op. cit., S. 6.
17 См., например: Stern W., Stern C. Die Kindersprache. 2. Aufl. Leipzig, 1920, Cap. XII—XV.
18 Nederl. Akademie van Wetenschappen, Vol. XL111, No. 9, No. 10 (1940), No. 1 (1941).
19 Wo/ser E. Studien zur Weltanschauung der Renaissance// Gesammelte Studien zur Geistesgeschichte der Renaissance, 1920. Basel 1932, S. 102.
20 Riegl A. Stilfragen (1893); und Spatromische Kunstindustrie (1901).
21 Об этом см. подробнее в моей статье Le concept de groupe et la theorie de la perception// Journal de Psychologie, 1938, p.368—414.
22 Taine. Philosophie de I'art, Premiere partie, ch.1, 1.
23 Taine. Histoire de la litterature anglaise. Introduction.
24 По поводу этого вопроса см. мою статью: Naturalistische und humanis-tische Begrundung der Kulturphilosophie Goteborgs Kungl. Veteskaps- och Vit-terhets-Samhalles Handlingar. 5e foljden, Ser. A., Band 7, No. 3, Goteborg, 1939.
25 Taine. Histoire de la litterature anglaise, Introduction.
26 Taine. Philosophie de I'art, Premiere partie, Ch. 1, V.
27 Taine. Philosophie de I'art, Premiere partie, Ch. 1, V.
Очерк четвертый Проблема формы и проблема причины
Вопрос формы и вопрос причины образуют те два полюса, между которыми движется наше миропонимание. Нельзя обойтись ни без того, ни без другого, если своим мышлением мы хотим навести прочный мировой порядок. Первый шаг должен состоять в том, чтобы расчленить многообразие бытия, представляющегося нашему непосредственному восприятию, и ввести в него разделения по классам и видам согласно определенным формам. Но кроме вопроса о бытии встает вопрос о становлении, такой же изначальный и имеющий те же права, что и первый вопрос. Необходимо постичь не только, “что такое” мир, но и “откуда” он. Оба вопроса известны еще мифу. Все, что попадает в его поле зрения — как мир, так и боги, — он видит под этим двойным углом. Даже богам свойственны бытие и становление, так что наряду с мифологической теологией возникает мифологическая теогония. Мифу противопоставляет себя философское мышление, создающее новый и собственный способ постижения мира. Но и в нем с самого начала встречается то же самое раздвоение, которое быстро доходит до явного противостояния. Как только появились первые строгие системы для понятия формы и понятия причины уложились в свои первые строгие системы, они уже начинают выступать друг против друга. Разгоревшаяся между ними борьба заполняет всю историю греческой философии и определяет ее своеобразную форму. Здесь “мышление формами” и “мышление причинами” не только расходятся, они даже становятся в резкой и враждебной оппозиции по отношению друг к другу. Мыслители ионийской натурфилософии, Эмпедокл76*, Анаксагор77* и атомисты спрашивали о причине становления, так что в девизе “Rerum cognoscere causas”78* выражается подлинная цель их мыслительной работы. Демокрит79* сказал, что предпочитает найти хоть одну “этиологию”, чем завоевать власть над всей персидской державой. Однако кроме “фисиологов”80*, спрашивающих о причине возникновения и становления вещей, образуется другая группа мыслителей, отрицающая это самое возникновение и становление, которая потому и объявляет вопрос о его причине самообманом. В “Теэтете” ее праотцем Платон называет Парменида1. Сам Платон с классической выразительностью и ясностью рассказал о том, как в развитии его собственного мышления произошел острый кризис, который привел его от проблемы становления к проблеме бытия, от причины к форме. В “федоне” он рассказывает, с какой жадностью он схватился за книгу Анаксагора, так как мировым принципом в ней был объявлен “Нус”, разум, и как он уже через небольшое время, разочаровавшись, отложил ее из-за того, что вместо искомого разумного принципа он нашел лишь механическую причину. Ему пришлось предпринять “вторую поездку” — и только она привела его на берег страны вечных идей.
Иным образом достичь примирения противоречия стремился Аристотель. В отличие от тех мыслителей, которые думали только о формах, в отличие от элеатов и Платона, он хотел восстановить в своих правах становление, так как был убежден, что только таким путем философия может перестать быть всего лишь учением о понятиях и стать учением о действительном. Тем не менее он соглашался с Платоном в том отношении, что в форме следовало усматривать подлинную цель всякого научного объяснения мира. Если такое объяснение вообще может быть достижимым, то нужно, чтобы форма и материя, бытие и становление взаимно проникали друг в друга. На основании подобного взаимопроникновения сформировалось своеобразное аристотелевское понятие формопричины. Материальные причины, к которым прибегали атомисты, стремясь к “этиологии”, не были в состоянии дать ответ на вопрос, почему все в мире становится, поскольку они проходят мимо того, благодаря чему становление, собственно, приобретает смысл и в силу чего оно порождает нечто целое. Это целое не может возникнуть из механического сложения своих частей. Настоящая цельность существует лишь там, где всеми частями управляет одна-един-ственная цель, которую все они стремятся осуществить. Действительность доступна научному понятию и философскому познанию именно и только потому, что в ней самой проявляется такая структура, — потому, что действительность и есть органическое бытие и органическое становление. Для философского познания принцип формы и принцип причины совпадают, поскольку оба объединяются в целевой принцип. Al-cux*, etSoq** и теЛос*** — лишь три различных способа выражения одного и того же фундаментального состояния дел.
Таким образом, казалось, аристотелевской философии удалось не только примирить понятие формы с понятием причины, но и сплавить их. Из одного высшего принципа удалось вывести анализ формы, анализ причины и анализ цели. И в этом нужно усмотреть одно из величайших достижений аристотелевской системы, потому что ею было создано достойное восхищения целостное и замкнутое объяснение мира. К одной общей причине можно было отнести физику и биологию, космологию и теологию, этику и метафизику. Свое единство они нашли в Боге как неподвижном двигателе. И пока в этом достижении не усомнились, философия Аристотеля в своей основе оставалась непоколебимой. Благодаря ему одному она царствовала в течение многих веков. Однако начиная с XIV в. стали чаще появляться знаки того, что это царствование перестало быть несокрушимым. Вильгельм Оккам81* и его ученики положили начало новому типу анализа природы, создав учение о движениях, которые во многом резко противоречили принципам аристотелевской
физики. Затем, в первые века Возрождения, начинается непрерывная борьба между сторонниками
* Причина (греч.}.
** Вид, форма, образ, идея (греч.}.
*** Цель (греч.}.
Аристотеля и Платона. Аристотелевское мировоззрение, однако, не было сокрушено ни диалектикой, ни эмпирическими опытами. Аристотель оставался непобедимым, пока свое центральное место сохраняло его основное понятие, понятие формо-причины. Только тогда, когда критика стала успешно поражать эту позицию, стало возможным опровергнуть систему целиком. Это произошло в тот момент, когда на передний план выступило математически обоснованное естествознание, которое стало выдвигать новые требования и захотело не только осуществить свой познавательный идеал, но также найти ему философское обоснование. Сейчас понятие причины подверглось преобразованию, позволявшему, казалось бы, полное отделение от понятия формы. Оно даже требовало такого отделения, поскольку математика, у Платона полностью принадлежавшая сфере бытия, теперь перешла на сторону становления. Математическая форма динамики Галилея раскрывала царство становления и делала его доступным для строгого, понятийного изучения. Тем самым, аристотелевское понятие формо-причины было лишено каких бы то ни было прав, а единственной causa vera* была объявлена математическая причина. Аристотелевские формы становятся лишь “темными качествами”, которые следует изгнать из научных исследований. Тем самым математическое мышление и “механическая причинность” начинает •свое триумфальное шествие. Открытие Гарвеем82* кровообращения Декарт использует для того, чтобы на его примере продемонстрировать необходимость механического толкования, а Гоббс83* даже определению философии придает такой вид, что на его непосредственном основании понятие причины приобретает не только самую высокую, но единственно оправдываемую позицию. Согласно ему, философия заключается “в познании следствий или феноменов на основе их причин или принципов”. Поэтому предметом познания не может быть то неставшее, то вечное, какими являются формы перипатетико-схоластической школы. Оно лишь пустое слово, которое следует вычеркнуть из словаря философии и наук.
Вследствие такого исключения понятия формы снова должна была разверзнуться пропасть между науками о природе и науками о культуре, поскольку из наук о культуре нельзя убрать понятие формы, не лишая их права на суще-
* Достоверная, подлинная причина {лат.}.
гтвование. То, что мы стремимся познать в языкознании, в искусствоведении и в религиоведении, это — определенные “формы”, причины которых нельзя даже попытаться кскрыть до того, как будет понята их суть. Права понятия причины этим самым отнюдь не оспариваются или не от-юсняются в тень, но ограничиваются постольку, поскольку им в противовес утверждаются другие притязания познания. Снова разгорается методологический спор и противоборство. Они приобрели наиболее резкие формы в философии XIX в., хотя в конце концов могло показаться, что в мировоззрении, воплотившемся в “исторический материализм”, решение было достигнуто и окончательный вердикт вынесен. Это мировоззрение выявило новый фундаментальный слой происходящего, которое в один прием подвергло все творения культуры строгому причинно-следственному рассмотрению и, казалось бы, только тогда и сделало их по-настоящему объяснимыми. Эти творения берут свое начало не в самих себе, а являются лишь “надстройкой” на более глубоком основании (базисе). Как только мы доходим до этого базиса, в экономических явлениях и течениях можно увидеть собственно движущие силы всего происходящего, так что всякий кажущийся дуализм устраняется, а единство восстанавливается.
Науки о культуре оказались поставленными перед трудной задачей, желая выступить против этого решения. Что они могли выдвинуть в противовес авторитету математики, механики, физики и химии? Не должны ли все их атаки натолкнуться на железный панцырь метода математического естествознания? И не находилась ли, совершенно очевидно, на его стороне логика ясных и однозначных понятий, тогда как наукам о культуре самим приходилось опираться на неопределенные требования, полные смутных чувств и необъяснимых волевых стремлений? В самом деле, науки о культуре вряд ли могли бы вести такую борьбу, если бы им не пришло на помощь нечто другое. Пока сами естественные науки стояли на твердой почве “механистического мировоззрения”, его безоговорочная власть оставалась неопровержимой. Но тут началась своеобразная эволюция, которая привела к внутреннему кризису, в конечном счете к “революции образа мышления” в самом естественнонаучном познании. С начала XX в. она начинает все ярче отражаться во всех областях, охватив по очереди физику, биологию и психологию. Эта перемена тоже имела свое начало в понятии формы, но она уже не рассматривала его в старом аристотелевском значении. Происшедший сдвиг в значении кратко можно охарактеризовать так, что хотя аспект целостности и сохраняется, но исключается момент целевой деятельности. Подход Аристотеля “антропоморфен”. Исходя из целесообразности поступков человека, Аристотель распространял представление о форме на всю природу. Когда архитектор строит дом, целое существует раньше его отдельных частей, поскольку план и чертеж, все представление о виде дома предшествуют осуществлению отдельных шагов. На основе этого Аристотель делает вывод, что везде там, где можно установить такого рода соотношение целого и его частей, следует предполагать целесообразную деятельность. Посылка этого вывода подтверждается у него во всяком становлении в природе, поскольку всякое становление есть органическое становление, переход от “возможности” к “действительности”, реализация уже заложенных задатков, которые существуют как единство и целостность для того, чтобы разделиться на части. Математическое естествознание резко оспаривало такого рода антропоморфизм, так что вернуться к нему стало уже невозможно. Но если при этом целое перестало быть силой, определяющей цели и стремящейся к их осуществлению, то категория целостности не потеряла значения. Механистическое мировоззрение отказалось от этой категории. Это мировоззрение действовало аналитически, заявляя, что понять движение некоторого целого можно, лишь разложив его на движения элементарных частиц и объяснив его через эти движения. Самой блестящей попыткой выполнить эту программу является “Аналитическая механика” Лагранжа84*. Казалось, что неизбежным философским следствием этого был “демон Лапласа”, способный обозреть все происходящее в мире как вперед, так и в прошлом, если известно положение всех отдельных материальных точек в данный момент, а также законы, определяющие движения этих точек. Однако в ходе своего развития классическая физика и механика материальных точек натолкнулись на проблемы, превосходящие их возможности. Им пришлось решиться на перестройку своего понятийного аппарата, делавшую все более и более проблематичным предположение о том, что любое целое должно пониматься как “сумма своих частей”. Первые явные признаки близившегося переворота появились, когда Фарадей85* и Максвелл86* ввели понятие электромагнитного поля. Герман Вейль87* в своей книге “Что такое материя?” подробно описал, как старая “теория субстанции” вытеснялась “теорией поля”. Здесь самую важную разницу, существенную с точки зрения теории познания, он увидел в том, что поле нельзя понимать как сумму, как агрегат своих частей. Поле — понятие не вещное (Dingbegriff), а реляционное [основанное на отношении] (Relationsbegriff)88*;
Оно состоит не из кусков, а есть система, воплощающая в себе силовые линии. “Частицы материи, какими являются, например, электроны, в теории поля суть лишь малые области электрического поля, в котором напряженность поля крайне высока и где, следовательно, огромная напряженность поля концентрируется в очень малом пространстве. Эта картина мира насквозь проникнута образом континуума. Даже атомы и электроны не являются окончательными, неизменными элементами, находящимися под влиянием природных стихий, передвигающих их во все стороны, а сами распространяются и подвергаются тончайшим, плавным изменениям”2.
Еще четче и характернее, чем в развитии физики, возврат к понятию целостности происходит в ходе развития биологии, где иногда может показаться, будто восстанавливается первоначальное аристотелевское значение этого понятия. В самом деле, на первый взгляд развитие витализма в известном смысле наводит на мысль о некотором аристотелевском возрождении и может показаться, что хотя бы биология возвращается к своим началам. Понятие энтелехии Дриша прямым образом продолжило мысль Аристотеля, как в названии, так и по сути. Если мы, однако, наблюдаем за общим направлением биологического мышления в последние десятилетия, то можно заметить, что и в нем, несмотря на сближение с аристотелевским понятием формы, происходят различение и расщепление самого содержания этого понятия, сходные с теми, которые мы можем наблюдать и в физической мысли. Сейчас категория целостности уже не просто совпадает с категорией цели, а начинает от нее определенным образом отделяться. В самом начале витализма проблемы формы еще безразлично сливались с проблемами причины, вследствие чего распространилось мнение, что адекватно подходить к этим проблемам можно только при помощи ссылок на некоторый иной вид причинности, отличный от той причинности, которая предстает перед нами в явлениях неорганического мира. Там, где проявляется восстановление и повторное рождение, где проявляется утверждение и подтверждение определенных таксономических форм в биологическом мире, — там и делают выводы о силах, отличающихся от механических и их превосходящих. Феномены восстановления и повторного рождения Дриш использует для того, чтобы обновить понятие о жизненной силе. Для него душа вновь становится “элементарным природным фактором”, не принадлежащим к пространственному миру, но влияющим на него. Энтелехия не может породить различия по интенсивности какого бы то ни было рода, но она обладает способностью “приостанавливать” такие различия там, где они возникают, т.е. она в состоянии предотвратить на некоторое время их действия. Таким образом Дриш предполагал привести свои основные взгляды в соответствие с законом сохранения энергии и хотел показать, что чисто физическая сумма сил не меняется, если вводят “душевную” (“seelenartige”) силу3. Все же его учение было и остается чисто метафизической теорией, быстро теряющей из виду тот эмпирический фундамент, на который она первоначально опиралась. Современная биология не последовала за Дришем, но также не вернулась и к чисто “машинной теории жизни”. Она избежала обеих крайностей, потому что все больше стала осознавать чисто методологическую суть проблемы. Она не столько обратилась к вопросу об объяснении органических форм на основании чисто механических сил, сколько подчеркивала тот факт, что их нельзя описать полностью при помощи только причинно-следственных понятий. Для того чтобы доказать это, биология снова прибегла к категории “целостности”.
Чтобы разобраться в состоянии этой проблемы, полезно прочесть недавний обзор по теоретической биологии, написанный Людвигом фон Берталанфи4 89*. В нем подчеркивается, что любая отрасль естествознания нуждается в прояснении своего понятийного аппарата не в меньшей степени, чем в прогрессе в области сбора фактов, а один из наиболее существенных шагов вперед Берталанфи усматривает прежде всего в том, что биология научилась последовательно рассматривать свои объекты с точки зрения целостности, не сворачивая при этом на путь, ведущий к вопросу о целесообразности, и не принимая предположения о “целях-причинах” (“Zweck-Ursachen”). Феномены органической природы
таких причин не доказывают, они не дают нам никакой “энтелехии” в смысле Дриша 90*, никаких “верховных сил” в смысле Эдуарда фон Гартмана91*, никаких “доминант” в смысле Рейнке92*. Они показывают нам иное: то, что происходит в организме, постоянно подчиняется определенному направлению. “Безусловно можно описать частные физико-химические процессы, происходящие в организме; но тем самым мы не можем охарактеризовать их как жизненный процесс. Если не все, то по меньшей мере подавляющее большинство жизненных процессов оказывается упорядоченным в том смысле, что они направлены на сохранение и восстановление целостности организма ... Не подлежит сомнению то, что явления в организмах в большой части способствуют сохранению целостности и системности и что к задачам биологии относится необходимость установления, какие из этих явлений и насколько действуют таким образом. По старой привычке мышления, однако, эту упорядоченность жизни называли “целесообразностью” и спрашивали, какой “цели” служит тот или иной орган или функция, хотя в понятие “цели” казалось включенным некоторое желание и стремление к достижению цели. Такого рода вопросы отражают тот вид представления, который справедливо вызывает подозрение у любого естествоиспытателя, так что целесообразность пытались представить как некий чисто субъективный и ненаучный способ анализа. И в самом деле, целостностным способом рассмотрения часто злоупотребляли, именуя его “рассмотрением с точки зрения целесообразности”. Так делал, с одной стороны, дарвинизм, который, стремясь найти для каждого органа и каждого свойства полезность и ценность с точки зрения отбора, часто выдвигал совершенно безосновательные гипотезы о “целесообразности”; и так поступал, с другой стороны, витализм, когда в целостностном подходе он усматривал доказательство действия своих витальных факторов”. По Берталанфи, несмотря на случаи подобного злоупотребления, ни в коем случае нельзя не признать, что целостностное рассмотрение в структуре биологии имеет свое обоснование и необходимое место. Его нельзя заменить никаким другим подходом, и даже знания о причинно-следственных закономерностях не могут устранить или сделать этот способ рассмотрения излишним. “Нет никакого смысла в дискуссиях, стремящихся к опровержению взгляда о сохранении целостности орявлениях неорганического мира. Там, где проявляется восстановление и повторное рождение, где проявляется утверждение и подтверждение определенных таксономических форм в биологическом мире, — там и делают выводы о силах, отличающихся от механических и их превосходящих. Феномены восстановления и повторного рождения Дриш использует для того, чтобы обновить понятие о жизненной силе. Для него душа вновь становится “элементарным природным фактором”, не принадлежащим к пространственному миру, но влияющим на него. Энтелехия не может породить различия по интенсивности какого бы то ни было рода, но она обладает способностью “приостанавливать” такие различия там, где они возникают, т.е. она в состоянии предотвратить на некоторое время их действия. Таким образом Дриш предполагал привести свои основные взгляды в соответствие с законом сохранения энергии и хотел показать, что чисто физическая сумма сил не меняется, если вводят “душевную” (“seelenartige”) силу3. Все же его учение было и остается чисто метафизической теорией, быстро теряющей из виду тот эмпирический фундамент, на который она первоначально опиралась. Современная биология не последовала за Дришем, но также не вернулась и к чисто “машинной теории жизни”. Она избежала обеих крайностей, потому что все больше стала осознавать чисто методологическую суть проблемы. Она не столько обратилась к вопросу об объяснении органических форм на основании чисто механических сил, сколько подчеркивала тот факт, что их нельзя описать полностью при помощи только причинно-следственных понятий. Для того чтобы доказать это, биология снова прибегла к категории “целостности”.