философия / Классики(запад) / Современная / Неокантианство / Кассирер / Логика наук о культуре
.docЯ полностью согласен с этим утверждением Вальзера. Каждый, кто хоть раз предпринимал исследование истории, литературы, искусства, философии Возрождения, подтвердит его разнообразными способами на основе собственного опыта. Но опровергается ли этим понятие Буркхардта? Должны ли мы рассматривать его как нулевой класс в смысле логики, т. е. как класс, не содержащий ни одного элемента? Это было бы необходимо, лишь если бы речь шла о таком родовом понятии, которое образовывалось бы путем эмпирического сопоставления отдельных случаев, т.е. посредством того, что обычно называют “индукцией”. Если мерить этой меркой, то буркхардтовское понятие не выдержит испытания. Это предположение нуждается также и в логической корректировке. Конечно, Буркхардт не мог дать своего описания человека Возрождения, не опираясь на мощный фактический материал. Каждый раз, когда мы изучаем его работу, нас поражает глубина и достоверность этого материала. Но образ “общего видения”, которого он достиг, исторический синтез, который он дает, принципиально иной природы, чем эмпирически получаемые факты о природе. Когда мы говорим здесь об “абстракции”, то речь идет о том процессе, который Гуссерль называл “идеирующей абстракцией”. Нельзя ни ожидать, ни требовать того, чтобы результаты такой “идеирующей абстракции” когда-нибудь покрыли какой-либо конкретный случай. “Поглощение” не может здесь использоваться так же, как в случае с некоторым, здесь и теперь заданным телом, куском металла, который мы подводим под понятие золота, когда мы обнаруживаем, что он удовлетворяет всем известным условиям. Когда мы описываем Леонардо да Винчи и Аретино70*, Марсилио Фичино71* и Макиавелли, Микеланд-жело и Чезаре Борджа72* как “людей Возрождения”, то мы хотим сказать этим не то, что у них всех имеются определенные признаки с фиксированным содержанием, которые у них совпадают. Мы воспринимаем их не только как различные, но и как противопоставленные. Мы утверждаем о них только то, что, несмотря на это противопоставление, или именно благодаря ему, они находятся в некоторой определенной идеальной взаимозависимости и что каждый из них особым образом участвует в том, что мы называем “духом” Возрождения или культурой Возрождения. При этом выражается единство направления, а не единство бытия. Отдельные индивидуумы составляют единое целое не потому, что они одинаковы или схожи, но потому, что работают вместе над общей задачей, которую мы воспринимаем новой по отношению к средневековью и составляющей собственный “смысл” Возрождения. Если анализировать строго, все подлинные понятия стиля в науках о культуре сводятся к таким смысловым понятиям. Художественный стиль
эпохи нельзя определить, если не видеть вместе все ее различные и часто кажущиеся разрозненными художественные проявления благодаря тому, что Ригль называл проявлениями определенного “художественного побуждения”20. Такие понятия хотя и характеризуют, но не детерминируют: то особенное, что относится к ним, из них не выводится. Однако неверно выводить отсюда, что здесь мы имеем дело лишь с наглядным описанием, а не с понятийной характеризацией, ведь речь идет больше о собственном образе и направлении этой характеризации, логико-мыслительной работе sui generis.
Мы остановимся здесь, чтобы еще раз бросить взгляд на проведенное исследование. Результаты логического анализа понятия стиля получают лишь тогда свое полное значение, когда мы сравниваем их с результатами феноменологического анализа. Здесь проявляется не параллелизм, а подлинное взаимоопределение. Различие между понятиями формы и стиля, с одной стороны, и понятием вещи — с другой, выражают на чисто логическом языке также и ту разницу, которую раньше мы обнаружили в структуре восприятия. Это различие есть логический перевод определенного противопоставления направлений, которое проявляется впервые не в области понятий, а берет свое начало на более глубоком уровне, уровне ощущений. Понятие высказывает здесь “дискурсивно” то, что восприятие содержит в форме чистого “интуитивного” познания. “Действительность”, которую мы постигаем в ощущениях и непосредственном созерцании, дается здесь как некое целое, в котором нет резких разделений. И все же она “единая и двойственная”, мы воспринимаем ее, с одной стороны, как вещественную, а с другой, — как “личную” действительность. Одна из первых задач всякой критики познания заключается в том, чтобы сделать ясным логический состав каждой из этих двух основных форм переживания. Для мира вещей, для того, что мы называем “физической” реальностью, Кант дал короткий и четкий ответ. То, что связано с материальными условиями опыта, то, что связано с ощущением, основанным на всеобщих законах, является действительным. Действительность в физическом смысле не ограничивается никоим образом ощущениями. Она не связана с простыми “здесь и теперь”. Она устанавливает эти “здесь и теперь” в некоторую всеобщую систематическую взаимозависимость, она согласуется с системой пространства и времени. Всякая понятийная обработка, которой наука подвергает “материю”, служит, в конце концов, этой одной цели. Эта работа становится все более обширной и многосторонней в ходе развития науки и представляется все более тонкой для логического анализа, пытающегося найти свой путь в единичном. Но насколько позволяет схематическое упрощение, ее можно свести, в сущности, к двум основным моментам. Постоянство свойств и постоянство законов суть основные черты физического мира. Если мы можем говорить об одном “космосе”, то это означает, что мы некоторым образом останавливаем Гераклитову реку становления, что мы в состоянии извлечь из нее сохраняющиеся определенности. Этот переход наступает не первым там, где вместе со своими притязаниями появляются философские и научные теории. Тенденция к этому “отвердению” принадлежит уже самому восприятию, которое не смогло бы стать без него восприятием “вещей”. Уже ощущения, зрение, слух, осязание, делают первый шаг, который является условием всех понятийных структур и на котором они могут основываться, поскольку уже здесь осуществляется тот процесс отбора, посредством которого мы отличаем “подлинный” цвет объекта от кажущегося, его подлинный размер от кажущегося. Современные психология и физиология чувственного восприятия пролили свет на этот процесс и всесторонне его исследовали. Постоянство ощущений составляет для них важную и плодотворную с точки зрения теории познания проблему, поскольку отсюда можно навести мост, который соединяет познание посредством восприятий (Wahr-nehmungserkenntnis) с высшей понятийной структурой точных наук, в особенности с математическим понятием множества. Наука отличается здесь — довольно значимым образом — от восприятия тем, что требует строгой определенности там, где тому достаточно было бы лишь о ц е н -к и21. Для этого ей требуется построение собственного нового метода. Наука определяет “сущность” вещи в чистых числовых понятиях, в физических и химических понятиях, характерных для каждого класса объектов. И здесь она устанавливает взаимосвязь благодаря тому, что связывает эти понятия прочными функциональными отношениями, через уравнения, которые показывают нам, как одни величины зависят от других. Только благодаря этому мы получаем прочный план “объективной” действительности; единый общий мир вещей построен. Однако этот результат может быть получен лишь ценой жертвы: этот мир вещей совершенно обездушен. Все, что каким-либо образом напоминает о “личном” опыте Я, не только оттесняется, но отстраняется и стирается. В этом образе природы, следовательно, нет места человеческой культуре, ведь культура есть “межсубъектный мир”, мир, который заключается не только во “мне”, но доступен всем субъектам и в котором все они могут принимать участие. Однако форма этого участия совершенно иная, чем • физическом мире. Вместо того чтобы связать себя с пространственно-временным космосом вещей, субъекты объединяются здесь в общем деле. Совместно осуществляя это дело, они познают друг друга в среде различных миров форм, из которых строится культура. Свой первый и решающий шаг, шаг, ведущий от Я к Ты, восприятие также должно сделать здесь. Но здесь пассивного восприятия недостаточно, так же как одного ощущения, простого “впечатления” недостаточно для объективного познания. Подлинный “синтез” осуществляется только в том активном обмене, который мы видим в типической форме в каждом языковом “со-машении”. Неизменность, которая здесь требуется, есть неизменность не свойств или законов, но значений. Чем дальше развивается культура и чем больше количество отдельных областей, в которых это развитие происходит, тем больше и более многосторонне оформляется этот мир значений. Мы живем в словах языка, в образах поэзии и изобразительного искусства и в формах музыки, в области религиозного представления и религиозной веры. И только здесь мы “знаем” друг Друга. Это интуитивное знание не носит еще характер науки. В речи мы понимаем друг друга без помощи языкознания или грамматики, и “естественный” художественный вкус не нуждается в истории искусства и стилистике. Насколько мало простому чувственному восприятию удается проникнуть в глубины мирового пространства, настолько же мало с элементами простой интуиции нам удается проникнуть в глубину культуры. Как в одном, так и в другом случае нам доступно только близкое, далекое теряется в тумане. Здесь в дело вступают стремление и мощь науки. Наука овладевает дальним, поскольку поднимается до познания всеобщих законов, для которых нет различия между близким и дальним. Она начинается с наблюдения того, что мы можем включить в свой ближайший круг, она исходит из законов, которые обнаруживает в свободном падении тел, но распространяет это открытие до всеобщего закона гравитации, действующего во всем мировом пространстве. Такая форма общности недостижима для наук о культуре. Они не могут отказаться от антропоморфизма и антропоцентризма. Их объект не есть мир как таковой, но его отдельное окружение, которое, с чисто пространственной точки зрения, кажется бесконечно малым. Но если они остаются в мире людей, и при этом находятся в тесных границах земного существования, они стремятся все больше к тому, чтобы полностью обойти им отведенную область. Их целью является не универсальность законов, но и не индивидуальность фактов и феноменов. По отношению к ним науки о культуре устанавливают свой собственный познавательный идеал. То, что они хотят познать, есть тотальность форм, в которой осуществляется человеческая жизнь. Эти формы бесконечно разнообразны и все же не лишены единой структуры, поскольку, в конечном счете, это все “тот же” человек, встречающийся нам в ходе развития культуры в тысячах проявлений и в тысячах разных масок. Эту идентичность мы познаем не наблюдая, взвешивая и измеряя, и не выводим ее с помощью психологической индукции. Она может подтвердить себя только на деле. Культура доступна нам только тогда, когда мы входим в нее активно, но это вхождение не связано с непосредственным настоящим. Различие во времени, различие между более ранним и более поздним релятивизируются, становятся относительными, так же как пространственные различия, различия между там и здесь в понимании физики и астрономии.
Для культуры и науки требуется весьма тонкая и сложная система понятий. В одном случае она осуществляется через понятие объекта и закона, в другом случае — через понятие формы и стиля. Историческое познание входит в этот процесс как неотъемлемая часть, но она является лишь средством, а не самоцелью. Задача истории заключается не только в том, чтобы познакомить нас с прошлой жизнью, но чтобы истолковать ее для нас. Любое простое знание прошедшего остается для нас “мертвой картиной на доске”, если не привлечены другие силы помимо продуктивной памяти. То, что память сберегла о фактах и событиях, становится исторической памятью лишь тогда, когда
мы можем включить это в свой внутренний мир и превратить в рго содержание. Ранке73* говорил, что подлинная задача историка заключается в том, чтобы описать “как это действительно было”. Но даже если принять это слово, то получится, что с точки зрения истории слово “бывшее” получит новое значение. История не есть просто хронология, а историческое время не есть объективно-физическое время. Прошлое для историка понимается не в том же смысле, что и для естествоиспытателя, который обладает своим собственным прошлым. Геолог может сообщить нам о прошлом облике Земли; палеонтолог может рассказать нам о вымерших органических формах. Все это некогда “было” и не может быть восстановлено в своем бытии и так-бытии (So-Sein). История же не хочет представить нам лишь прошлое бытие, она хочет нас научить понимать прошлую жизнь. Она не в состоянии восстановить содержание этой жизни, но пытается сохранить ее чистую форму. Полнота различных понятий формы и стиля, которые чеканят науки о культуре, служит, в конечном счете, этой задаче: только посредством ее возможно повторное проживание, “повторное рождение (Palingenesie)” культуры. То, что для нас в действительности сохранилось из прошлого, это определенные исторические памятники, “монументы” в слове и рукописях, картинах и бронзе. Эти монументы становятся историей лишь тогда, когда мы видим в них символы, с помощью которых мы можем не только узнать определенные жизненные формы, но и восстановить эти формы для себя.
2.
Теория, которая стала защищать логическую автономность понятия стиля, прежде всего отражала те нападки, которые предпринимал против этой автономии натурализм XIX в. Самая остроумная и последовательная попытка оспорить эту автономию была предпринята Ипполитом Тэном74*. Его попытка была тем более соблазнительной, что Тэн не остановился на чистой теории, а перешел непосредственно к воплощению ее в жизнь. В своей “Philosophic de I'art” и в своей “Истории английской литературы” он блестяще осуществил свое предложение. На материале, который охватывает почти все исторические эпохи искусства и литературы, он хотел получить доказательство того, что литературоведение и наука о культуре вообще могут считаться подлинными науками лишь тогда, когда откажутся от своего особого положения. Вместо того чтобы в некотором отношении отличаться от естественных наук, они должны раствориться в них, поскольку любое научное познание есть причинное познание. И поскольку нет двух разных причинных рядов, “духовного” и “естественного”, то нет также и “наук о духе” наряду с “естественными науками”. Тэн говорит:
“Современный метод, которому я пытаюсь следовать и который теперь становится главенствующим во всех науках о культуре (sciences morales), заключается в том, чтобы рассматривать человеческую работу, и в особенности художественную работу, как факты и процессы, чьи признаки необходимо указывать и чьи предпосылки необходимо исследовать, не более того. Наука не отбрасывает, но и не прощает; она устанавливает и заявляет ... Она поступает как ботаник, который с одинаковым интересом исследует апельсиновое дерево и лавр, сосну и березу. Она есть сама некий вид ботаники, которая имеет отношение не к растениям, а к человеческой работе. В этом отношении она следует всеобщему движению, которое в настоящее время сближает гуманитарные науки с естественными, придавая первым те принципы и критическое направление последних, которое сообщает им надежность и обеспечивает их прогресс”22.
Известно, каким образом Тэн пытался решить задачу, которую поставил. Если необходимо свести науки о культуре к естественным наукам, то прежде всего нужно попытаться совладать с запутывающей сложностью культурных событий. В языке, в искусстве, в религии, в государственной и общественной жизни наш взгляд в начале видит лишь пеструю множественность и постоянное изменение отдельных образований. Ни одно не похоже на другое, и ни одно не возвращается в том же виде. Но эта пестрая полнота не должна нас запутывать и ослеплять. Здесь знание должно пройти путь, который пройден естественными науками. Оно должно выводить факты из законов, законы из принципов. Тогда пропадает кажимость многообразия, выступает равномерность и однообразие, которые могут соперничать с точными науками. В духовном, как и в физическом событии, мы встречаемся, в конце концов, с определенными постоянными факторами, с основными силами, которые постоянно действуют одним и тем же образом. “Есть ряд больших, общих причин, а общая структура вещей и большие последовательности событий являются их продуктами. Религии, философия, поэзия, промышленность и техника, формы общества и семьи являются, в конце концов, не чем иным, как отпечатками, произведенными на происходящем этими общими причинами”23.
Не следует спрашивать, насколько далеко Тэн провел содержательное доказательство своего основного утверждения, утверждения строгого детерминизма24. Здесь речь идет лишь о логической стороне проблемы: о понятии, которое Тэн положил в основу, и о методе, который он сделал действенным в своем толковании феноменов культуры. Если бы он хотел остаться верным своему принципу, то он подумал бы о том, чтобы вывести “понятия культуры” из “природных понятий”. Он должен был показать, как одни непосредственно связаны с другими и вытекают из них. Именно это было, очевидно, целью, которой он надеялся достичь, выдвигая свои знаменитые тройки культурологических принципов толкования. Эти принципы: понятие расы, среды, момента никоим образом не представлялись выходящими из круга того, что мы можем установить с помощью естественнонаучных средств. С другой стороны, они содержат в зародыше все то, что необходимо для вывода сложнейших культурологических феноменов. Они выполняют двойное условие, которое представляет в них совершенно простое и неоспоримое состояние дел. Это состояние может и необычайно варьироваться, и повторяться все время в многочисленных случаях употребления в неизменной форме. Невозможно не поражаться тому искусству, с которым Тэн в каждом конкретном описании оживлял и наполнял наглядным содержанием ту жесткую схему, которую он положил в основу. Если все же спросить, как это ему удалось, то обнаружится интересное и методологически сложное положение вещей, поскольку мы незаметно подходим к месту, где метод толкования Тэна диалектически переходит в свою противоположность. Мы поясним это на отдельном примере: на его представлении голландской живописи XVII в. Верный своей максиме, Тэн начинает и здесь с “общих” причин. Нидерланды — страна береговых отложений, она возникла на наносах больших рек, осевших в районе их устьев. Одной этой чертой 'задаются основы характера страны и ее населения. Зная климат и атмосферу, в которой вырос человек Нидерландов, мы понимаем, как эта атмосфера должна была определить все его физические и духовно-нравственные свойства. Голландское искусство есть не что иное, как естественное и необходимое выражение и отражение именно этих свойств. Таким образом, можно противопоставить спекулятивно-идеалистическую эстетику материалистической и натуралистической — “небесную эстетику” и “земную эстетику”. Понятийная строгость здесь потребовала бы постепенного продвижения. Постоянство в ряду причин не должно прерываться. Нигде не должно быть неожиданного прыжка из “физического” к “духовному”. Мы должны продвигаться вперед от неорганического к органическому миру, от физики к биологии, от них — к специальной антропологии. При этом мы уже находимся у цели, ведь как только мы познаем человека, какой он есть, мы так же поймем его произведение.
Эта программа представляется во многих отношениях многообещающей, но осуществил ли ее Тэн на самом деле? Действительно ли он от физики перешел к ботанике и зоологии, к анатомии и физиологии, чтобы остановиться на физиологии и характерологии и, исходя из нее, объяснять отдельные культурные явления? Если посмотреть поближе, то обнаружится, что это не так. Тэн начинает с того, что говорит на языке естествоиспытателя, но чувствуется, что ему не очень уютно в нем. Чем дальше он продвигается и чем больше он приближается к конкретным проблемам, тем больше он кажется принужденным мыслить и говорить на языке других понятий. Он исходит из языка естественнонаучных понятий и терминов, но на протяжении его работы они подвергаются своеобразному изменению значения. Когда Тэн говорит о греческом, итальянском, голландском пейзаже, то, желая оставаться верным своему методу, он должен описывать эти пейзажи с помощью их “физических” признаков, т.е. как геолог или географ. Таких попыток, как мы видели, было сделано немало. Но вскоре мы встречаем совсем другие характеристики, которые в противоложность физическим можно назвать “физиогномическими”. Пейзаж может быть мрачным или веселым, строгим или ласковым, нежным или возвышенным. Конечно, все это не те признаки, которые можно установить на пути научного исследования, но чисто эмоциональные признаки. И только
благодаря им Тэну удается перекинуть мост в мир греческого, итальянского, голландского искусства.
С особой отчетливостью это обстоятельство выступает, когда Тэн приближается к собственно антропологическим проблемам. Его тезис требовал того, чтобы каждой большой эпохе соответствовал и выводился из нее определенный человеческий тип. В соответствии с ним, Тэн должен был бы показать, что в силу своей расы и отдельных признаков, которые из нее вытекают, греки стали творцами гомеровского эпоса, фриза Парфенона, англичане стали творцами драмы эпохи Елизаветы, итальянцы стали творцами Божественной Комедии и Сикстинской Капеллы. Но Тэн устранился от подобных сомнительных конструкций. И здесь, ненадолго предприняв попытку говорить на языке естественнонаучных понятий, он решительно обращается к языку эмоциональных признаков. Вместо того чтобы опереться на анатомию или физиологию, он вверяется совершенно другому познавательному методу. С точки зрения логики это может показаться возвратом назад и противоречием, но с точки зрения его собственной задачи это определенное достижение. Ведь только здесь получает цвет и жизнь сухая логическая схема, схема расы, среды, момента. Не то, что индивидуум вступает в свои права, но объявляется центром культурологического рассмотрения. “Rien n'existe que par I'individu; c'est I'individu lui-meme qu'il faut connaTtre”*. Только через него раскрывается своеобразие художественной, общественной, религиозной жизни эпохи. “Догмат сам по себе ничто; чтобы его понять, посмотрите на человека, который его создал, на тот или иной портрет XVI века, на суровое и энергичное лицо какого-нибудь архиепископа или английского мученика. Подлинная история начинается для нас лишь тогда, когда историку удается восстановить для нас живых людей, отдаленных от нас временем... с их голосами и мимикой, с их жестами и одеждой”25.
Откуда мы можем получить это конкретное знание людей, которое, по Тэну, есть альфа и омега всякой исто-рикокультурной работы? Мы можем согласиться с главным тезисом Тэна, что вся культура — работа человека и, следовательно, поняв природу человека, мы полностью опре-
* Ничто не существует помимо индивидуума, именно его следует по-энавать {франц.}.
делим и все остальное. Кант, один из самых радикальных защитников свободы мысли, которые только были в истории философии, тем не менее говорил, что, будучи способными полностью понять эмпирический характер человека, мы можем с той же надежностью предсказать все его будущие поступки, как астроном предсказывает солнечное или лунное затмение. Если мы обращаем это из индивидуального в общее, то можно утверждать, что, зная характер голландца XVII в., мы знаем и все остальное. Из этого знания мы можем вывести все культурные формы: мы понимаем, почему в эту эпоху в Нидерландах произошло изменение в государственной и религиозной жизни, произошел большой хозяйственный подъем, пробуждение свободы мысли, расцвет научной и художественной жизни. Но даже полное проникновение в это реальное взаимодействие причины и следствия еще не даст ответа на наш основной логический вопрос, поскольку логика спрашивает не о реальных основах происходящего, а о познавательных основах. Таким образом, для нее подлинным вопросом является вопрос о том, какого рода то познание, которому мы обязаны как носители и творцы культуры. Здесь в самом Тэне и в его изложении становится видной весьма примечательная перемена. Тэн черпал свои познания классической античности, английского возрождения, Нидерландов XVII в. не только в исторических архивах. Он так же мало опирался на естественнонаучные наблюдения и умозаключения или на то, чему он мог научиться в психологической лаборатории. Ведь со всем этим мы можем прийти лишь к знанию отдельных черт, анекобщей картине человека. На чем основывается эта общая картина, которую Тэн представляет перед нами с такой наглядностью и к которой все время возвращается как к подлинной основе объяснения? Чтобы не создавать впечатления, что мы хотим что-то домыслить в теории Тэна, мы ответим на этот вопрос его же словами. Откуда, спрашивает он, мы имеем такое знание фламандцев XVII в., что у нас создается впечатление, будто мы жили вместе с ними? Что внушает нам такое непосредственное доверие? Ответ на этот вопрос заключается в том, что именно Рубенс увидел этих фламандцев так, как мы видим их сейчас, и что через него их картины воздействуют на нас без искажений. Но Тэн делает еще шаг вперед. Он не только говорит нам, что Рубенс нашел этот тип фламандцев и представил его в своем искусстве, но и то, что он создал его. Он не мог взять его из непосредственного наблюдения природы и не мог получить его простым опытным сопоставлением, поскольку ни один “подлинный” голландец не содержит того, что хотел передать и что передал нам Рубенс. “Поезжайте во Фландрию, — говорит Тэн, — понаблюдайте там за разными людьми, пребывающими в радости и беззаботности, на празднике в Генте и Антверпене. Вы увидите хороших людей, которые хорошо едят и еще лучше пьют, которые весело, в душевном покое курят свои трубки. Флегматичные, разумные, сухие, с неправильными чертами, похожие на образы Тенирса75*. Что касается пышущих здоровьем лиц, которые мы видим на рубенсовских храмовых праздниках, то вы таких не найдете. Рубенс создал их, питаясь из другого источника. Их прообраз заключается в нем самом. Он чувствовал в себе поэзию большой, пышной жизни, бурлящей, раскованной и бесстыдной чувственности, грубой радости, проявляющейся в гигантских масштабах. Чтобы выразить это чувство... в своих праздниках, он изобразил самое потрясающее торжество человеческой животности, какое когда-либо выходило из-под кисти художника. Если художник как-то изменял соотношение частей человеческого тела в своей передаче, то он делал это одним и тем же образом и с определенным умыслом. При этом он хотел сделать видимым основной признак (caractere essen-tiel) объекта и основную идею (idee principale), которые он себе представил. Обратим внимание на это слово! Этот признак составляет то, что философы называют сущностью вещей (I'essence des choses). Здесь мы хотим отказаться от обозначения “сущность”, которое является техническим термином. Вместо этого мы просто скажем, что задача искусства заключается в том, чтобы открыть основной признак предмета, некое бросающееся в глаза, примечательное свойство, важную точку зрения, главную черту.” (L'art a pour but de manifester la caractere capital, quelque qualite saillante et notable, un point de vue important, une maniere d'etre principale de I'objet)26.