Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Методология_Литература / Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. 2003

.pdf
Скачиваний:
315
Добавлен:
29.02.2016
Размер:
2.49 Mб
Скачать

102

тересуется только вечным. Почему наш XVII век не изобрел экономической истории? Потому что структура его мышления не позволяла выделить экономику в отдельную тему и рассматривать ее исторически? Эта идея, возможно, верна, но не существенна. Может быть, ему недоставало любви к реалиям, чтобы считать их достойными истории? Однако он не пренебрегал Историей больших дорог Франции и массой подобных пустяков. Когда писатели той эпохи бросали взгляд на сельскую местность, они, конечно, понимали, что эти земли не всегда выглядели подобным образом; но они не понимали - поскольку не имели еще соответствующего примера, - что, систематично исследуя историю какой-либо местности, в конце концов, создаешь самостоятельное произведение. На самом деле, подобная работа, при всех новых понятиях, которые для нее требовались, не могла быть выполнена одним человеком; создание экономической истории полностью зависело от счастливого сочетания случайных достижений; это начнется в следующем веке, с появлением эрудитов, которые составят историю цен у античных народов.

Поскольку все существует в определенной форме, то вопрос о рождении историографии совпадает с вопросом о том, почему она родилась в той или иной форме. Ничем не доказано, что западная манера писать историю в виде рассказа, последовательно разворачивающегося во времени, - единственно мыслимая или лучшая. Мы привыкли верить, будто история представляет собой «то-то», и забываем, что было время, когда еще не подразумевалось, что она должна представлять собой «то-то». В самом начале, в Ионии, то, что должно было однажды стать историческим жанром, колебалось между историей и географией; Геродот, использовав как повод этапы персидских завоеваний, рассказывает о причинах индийских войн в форме географического обзора завоеванных народов, излагая прошлое и современную этнографию каждого из этих народов. Но Фукидид, близкий по духу к физикам-ионийцам, взяв интригу войны в качестве примера для изучения политического механизма, невольно создал впечатление, будто история - это рассказ о событиях, происходящих с нацией; мы увидим в конце этой книги, что его заставило изложить результаты исследования в виде рассказа, а не в виде социологии или techne политики. А механическое продолжение фукидидова рассказа Ксенофоном, в конечном счете, закрепило традицию западной истории, рожденной по недоразумению, допущенному бесталанным последователем. Но дело могло кончиться чем-то иным, нежели национальная история; с Геродота могла бы начаться historia, подобная сочинениям араб-

103

ских географов или географическо-социологическому обзору в духе Пролегоменов Ибн-Хальдуна. История, став однажды историей народа, так ею и осталась; так что если однажды какой-нибудь историк открывает иную тропу и пишет, как Вебер, историю некого item, например, многовековую историю Города, то начинают кричать о социологии или о сравнительной истории.

Экзистенциалистская концепция

Подведем итоги: история есть интеллектуальная деятельность, которая удовлетворяет простое любопытство в общепризнанных литературных формах. Если нам удалось убедить в этом читателя, то мы можем перейти к другой весьма популярной интерпретации истории: историография отражает нашу ситуацию, проецирует наши интенции на прошлое, видение прошлого отражает наши ценности; исторический объект не существует независимо от наблюдателя истории, прошлое - это то, что мы воспринимаем в качестве нашей предыстории63. Каноническим текстом для любых размышлений об историческом знании было бы в таком слу-

* чае «Лафайетт, мы здесь!»*. Не преувеличивая, можно сказать, что еще десять лет назад эти темы составляли «предмет лекций» по философии

истории.

Непросто обсуждать концепцию, которая, помимо своей непроверяемости, является совершенно посторонней по отношению к тому, как историки и их читатели видят свое занятие, и интересна только с точки зрения анализа националистических мифов в историографии XIX в. Каким образом утверждение о том, что Антигон Гонат встал во главе Македонии в 276 г. (очень важная дата) окажется проекцией наших ценностей или же отражением моих интенций? Возможно, историография имеет социальное измерение и играет идеологическую роль, так же как физика и психоанализ; но, как и эти дисциплины, она не сводится к своему популярному образу и не считает его нормой. Возможно также, что при не-

63 См., напр., с. 80 и след, очень полезного тома 24 Geschichte in Fischer-Lexicon

(Fischer-Bücher, 1961).

* "Lafayette, we are there\" - фраза, приписываемая обычно генералу Першингу, главнокомандующему американским экспедиционным корпусом во Франции во время I мировой войны.

104

порочности самой науки ее служители и пользователи обладают этим качеством лишь в большей или меньшей степени: хорошо бы не забывать об этом и, конечно, будет более чистоплотным напоминать об этой неприятной истине, нежели впадать в корпоративную апологию. Тем не менее, каким бы целям ни заставляли служить историю, когда она уже написана, пишут ее только ради нее самой и ради ее истины; или же это не история. Omnespatimur manes: у всякой нации есть свои Brichot, которые могут опубликовать в 1934 г. книгу о Führertum у древних римлян, в 1940 г. - о Reich у того же народа, а в 1950 г. - об обороне средневекового Запада от угрозы с Востока; но промашка - только в заглавии книги, содержание которой остается правдивым; если это не так, то об этом будет сказано со всей объективностью. Что касается проекции наших ценностей на прошлое, то разве не случалось историкам публиковать книгу, не отвечающую запросам эпохи? Разве что здесь просто имеется в виду, что история как познание развивается во времени, что она не ставит с первого же раза всех вопросов, которые могла бы поставить, и подразумевается, что вопросы, которые она ставит в ту или иную эпоху, суть те же, что определяют дух времени, если, конечно, последнее выражение имеет смысл. «Экономическая история, - скажут нам, - родилась в тот момент, когда возникла одержимость экономическим аспектом». - Вовсе нет, это не соответствует фактам64 и свидетельствует об упрощенном взгляде на интеллектуальную жизнь; идеи рождаются из чего угодно: из злободневности, из моды, из случайности, из чтения книг в башне слоновой кости; еще чаще они рождаются друг из друга и из изучения самого предмета. Чтобы закруглиться и покончить с этой чепухой, скажем, что экзистенциальная теория истории заключается в наборе нескольких банальных и туманных замечаний о социальной обусловленности истори-

64 Голод в те времена был еще более неотвязной проблемой, чем экономические кризисы между 1846 и 1929 гг: Экономическая история родилась из изучения источников и из экономической теории. С 1753-1754 гг. Michaelis и Hamburger исследовали цены у древних евреев и греков; источниковедение XVIII в. было менее событийным, чем "большая" история, предназначенная для широкой аудитории (это справедливо для классической эпиграфики еще и в XX в.). Ideen über die Politik, den Verkehr und den Handel der vornehmsten Völker der alten Welt (сочинение Л.Н.L. Heeren) появляются в 1793 r. B 1817 г. выдающееся сочинение Boeckh о политической экономии афинян окончательно утвердило этот жанр. Самые известные теоретические модели принадлежали, пожалуй, Адаму Смиту и Дж.Б. Сею.

105

ческого знания и в утверждении ее конституирующего значения для предмета истории: невозможно якобы рассматривать прошлое иначе как через проблемы настоящего, так же как, по Канту, невозможно рассматривать физический феномен, не учитывая его экстенсивной величины. В связи с этим у нас есть два возражения. Во-первых, никто и не думает смотреть на физические феномены иначе как на экстенсивные: да и как бы это у нас получилось? Зато если сказать историку, что он проецирует на прошлое ценности настоящего, он увидит в этом упрек, которого попытается избежать в будущем, проявляя большую объективность. А если он этого хочет, значит он это может, как утверждают сами экзистенциалисты: ведь в глубине души они убеждены, что историография есть нечто иное, нежели наши интенции, и даже заявляют, что она должна быть этими интенциями и что в обществе будущего она непременно исполнит этот долг65; они настолько хорошо чувствуют ее объективность, что упрекают ее в объективизме.

Исторический катарсис

На самом деле, экзистенциалисты опасаются истории, поскольку она деполитизирована. История - это один из самых безвредных продуктов, которые когда-либо выработала химия интеллекта; она нейтрализует ценности и страсти, но не потому, что устанавливает истину вместо пристрастных заблуждений, а потому, что истина всегда разочаровывает, и история нашего отечества очень скоро оказывается такой же скучной, как история иных народов. Вспоминается, как Пеги испытал шок, услышав,

65 См. интервью Сартра 17 марта 1969 г.: "В сегодняшнем контексте (создавать историю настоящего, в обоих смыслах слова) исследование о Крестовых походах можно навязать только с позиций избирательного ограничения или же гуманистической иллюзии (которая как раз скрывает избирательность) универсального знания. Но никак нельзя сказать, что в подлинно революционном, не избирательном обществе, где знание будет реализовано на практике, вместо того чтобы оставаться монополией и оправданием реакции, - нельзя сказать, что вся история не будет воспроизведена^ но не так, как раньше, в услужливом изложении, а со столкновениями, сокращениями, заторами, соответствующими тому значению, которое на практике будет придавать своему прошлому формирующееся общество". Этот взгляд далек от перипатетиков.

106

что некий молодой человек назвал позавчерашнюю драму «историей»; тот же catharsis может наступить от злободневности, и я полагаю, что это обжигающее удовольствие является одной из привлекательных черт истории современности. Дело не в том, что страсти в свое время были фальшивыми или что время, проходя, делает сожаление бессмысленным и наступает момент прощения: эти чувства, за исключением безразличия, люди скорее разыгрывают, нежели испытывают. Просто созерцательный подход не смешивается с практическим; можно рассказывать о Пелопоннесской войне абсолютно объективно («афиняне сделали то-то, а пелопоннесцы - то-то»), оставаясь при этом пылким патриотом, и не рассказывать ее в патриотическом духе по той простой причине, что патриоту этот рассказ ни к чему. Как говорил Кьеркегор, самое совершенное знание христианства никогда не будет равнозначно ощущению, что христианство обращено к нам; никакое соображение интеллектуального порядка никогда не заставит нас перейти к действию.

Это одна из тех причин — и далеко не единственная, — которые объясняют следующий парадокс: даже при самых определенных политических взглядах очень сложно сказать, на чьей стороне мы были бы в период Фронды, во времена Мармузетов* или при Октавиане Августе, а вооб- ще-то, сам вопрос этотнесерьезный и бездушный. Отыскать в прошлом свое политическое направление - еще не достаточно для того, чтобы примкнуть к нему всем сердцем; сердечной привязанности по аналогии не бывает. И напротив, самые чудовищные, до сих пор не изжитые драмы современной истории не вызывают у нас естественного рефлекса - отвести взгляд, стереть их из памяти; они кажутся нам «интересными», как бы ни шокировало это слово: ведь мы пишем и читаем их историю. Шок, испытанный Пеги, подобен тому, что испытал бы Эдип, оказавшись на представлении своей собственной трагедии.

Театр истории заставляет зрителя испытывать страсти, которые, будучи восприняты на интеллектуальном уровне, подвергаются своего рода очищению; их бескорыстие лишает смысла любое не-аполитичное отношение. Остается только общее сочувствие к трагедиям, пережитым - о чем мы ни на мгновение не забываем — самым реальным образом. Тональность истории и есть то самое печальное знание зла, которое появилось у Данте, когда он в среду на Пасху 1300 г. смотрел из небесной выси,

107

с Сатурна на земной шар в его истинном виде: «этот ком земли, что делает нас столь жестокими», l'aiuola ehe ci fa tantoferoci. Конечно, история _ не урок «мудрости», поскольку историография - это познавательная деятельность, а не искусство жизни; эта тональность - любопытная особенность ремесла историка, вот и все.

* Насмешливое прозвище министров французского короля Карла VI (по названию гротескных церковных скульптур).

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПОНИМАНИЕ

VI. Понять интригу

Часто говорят, что история не может ограничиться просто рассказом; она еще и объясняет, вернее должна объяснять. Это значит, что она не всегда объясняет и может себе позволить не объяснять, оставаясь при этом историей; например, когда она просто сообщает о существовании в третьем тысячелетии до нашей эры некой восточной империи, о которой нам не известно ничего, кроме ее названия. На это можно возразить, что для нее было бы сложно как раз не объяснять, поскольку мельчайший исторический факт имеет смысл: это король, империя, война; если завтра откопают столицу Митанни и расшифруют царские архивы, то нам достаточно будет их бегло прочитать, и у нас в голове выстроятся легко узнаваемые события: царь воевал и был побежден; такое, действительно, бывает. Продолжим объяснение: мучимый вполне естественной жаждой славы, царь начал войну и был побежден, так как противник имел численное превосходство, поскольку небольшое войско, как правило, уступает крупному войску. История никогда не поднимается над этим простейшим уровнем объяснения; по сути, она остается рассказом, и то, что называют объяснением, - всего лишь средство сделать рассказ понятной интригой. Однако, на первый взгляд, объяснение - это нечто иное: как увязать явную легкость синтеза с практической сложностью осуществления этого синтеза, которая заключается не только в критике и интерпретации источников? А также с существованием серьезных проблем, гипотезой «Магомет и Карл Великий» или с истолкованием Французской ре-

волюции как захвата власти буржуазией? Заговорив об объяснении, мы скажем или слишком много, или слишком мало.

109

Два смысла «объяснения»

Иначе говоря, «объяснение» употребляется в полном смысле этого слова, когда оно означает «определение факта через его принцип или определение теории через более общую теорию», как это происходит в науках или в философии; либо оно употребляется в узком и привычном смысле, как когда мы говорим: «Позвольте объяснить, что произошло, и вам сразу все станет ясно». В первом смысле слова историческое объяснение было бы серьезной научной победой, которая до сих пор была одержана лишь в нескольких точках событийного поля: например, объяснение Французской революции как захвата власти буржуазией; что касается второго смысла, то, спрашивается, какая же страница истории не содержит объяснения, если только она не содержит полной околесицы или просто хронологии и если читатель видит в ней какой-то смысл.

Мы покажем далее, что, несмотря на некоторую видимость и некие чаяния, исторического объяснения в научном смысле слова не существует, что эти объяснения сводятся к объяснению во втором смысле слова; эти «привычные» объяснения второго рода суть истинная, вернее, единственная форма исторического объяснения; и сейчас мы ими займемся. Каждый знает, что, открывая книгу по истории, он понимает ее, как понимает роман или то, что делают его соседи; иначе говоря, объяснять означает для историка «показать развитие интриги, сделать его понятным». Таково историческое объяснение: все сплошь подлунное и совершенно не научное; мы будем использовать для него слово «понимание».

Историк делает интриги понятными. Поскольку речь идет о человеческих интригах, а не, например, геологических драмах, то и мотивы их будут человеческими: Груши прибыл слишком поздно; производство марены снизилось из-за отсутствия спроса; на Ке д'Орсе, где с беспокойством наблюдали за эгоистичной, но искусной политикой двуглавой монархии, забили тревогу. Даже экономическая история, как, например, история Народного фронта A. Sauvy, остается интригой, в которой представлены теории производительности труда, а также намерения действующих лиц, их иллюзии; там присутствует и случайность, изменяющая ход событий (Блюм не заметил экономического подъема 1937 года, скрытого в статистике за сезонной депрессией). События интересуют историка просто потому, что они произошли, а не как повод для открытия закономерностей: он как максимум при случае ссылается на последние; он

по

стремится открыть неизвестные события или неведомую сторону событий. Гуманитарные науки проникают в исторический рассказ как истины-ссылки, и их внедрение не может зайти далеко, поскольку повествование не дает возможности углубляться в предмет; экономическая история говорит об инвестициях, сбыте, утечке золота, объясняет предполагаемый упадок в Италии древнеримского периода конкуренцией провинций Империи (но это всего лишь слова, потому что источники не позволяют уточнить, каковы были сравнительные преимущества и terms of trade)'; она никак не может продвинуться дальше. Национальная эконо-

мика не совпадает с системой экономических законов и не может быть объяснена ею.

Едва ли можно представить себе учебник, который бы назывался «Методология исторического синтеза» или «Методология истории» (мы не говорим об источниковедении). Наверное, этот учебник был бы концентрированным изложением демографии, политической науки, социологии и т.д.? Да, и ничем иным. Потому что, primo, к какой главе этого учебника относились бы следующие сведения: «Груши прибыл слишком поздно», и, secundo, вот такие сведения: «Ян Гус погиб на костре»? К трактату по физиологии человека, где рассматриваются последствия кремации? Действительно, историческое объяснение использует профессиональные знания дипломатов, военных, избирателей, вернее, историк, изучая источники, проходит подготовку дипломата или военного прежних времен; историческое объяснение использует также, в виде следов, некоторые научные истины, главным образом из сферы экономики и демографии; но прежде всего оно использует истины, настолько вошедшие в наше обыденное знание, что нет никакой необходимости ни упоминать их, ни даже обращать на них внимание: огонь обжигает, вода течет. Что

1 Можно,например, вообразить, чтоеслиИталияначиная спервого веканашей эры уступаетГаллиирынокглиняных изделийкатегорииполулюкс,тоэтопроисходитне потому, чтоитальянскаяэкономикабылаподавленатехническим превосходством или дешевизной рабочей силы в провинции, а потому, что Италия имела подавляющее превосходство над провинциями в других секторах, и хотя она могла бы производить глиняные изделия лучшего качества, чем Галлия, и по лучшей цене, она была больше заинтересована в специализации в тех секторах, где у нее было существенное преимущество. Поспешим добавить, что эта гипотеза ничем не обоснована: я просто хотел показать, что и другие не лучше, и что самое разумное - вовсе не браться за такое исследование. Можно просто отметить факты, да и то очень немногие из них выдерживают критику.

же касается «Груши прибыл слишком поздно», то эти слова напоминают нам о том, что помимо причин история включает в себя также «суждения», что следует учитывать намерения действующих лиц; в мире, каким мы его видим, будущее определяется случайностью, и, следовательно, суждения имеют право на существование. Поэтому Груши может прибыть «слишком» поздно2. Таков подлунный мир истории, где царят бок о бок свобода, случайность, причины и цели, в отличие от мира науки, ко-

торому известны только законы.

Понимать и объяснять

Поскольку такова квинтэссенция исторического объяснения, то надо согласиться, что оно не заслуживает особых восторгов и ничем не отличается от типа объяснений, применяемых в повседневной жизни или в любом романе, где рассказывается об этой жизни; оно заключается только в ясности, которая исходит от рассказа со ссылками на источники; историк получает объяснение в самом повествовании и, как в романе, оно не является операцией, отделенной от повествования. Все, о чем рассказано, понятно постольку, поскольку об этом можно рассказать. Так что для мира нашего опыта, мира причин и целей нам очень подойдет слово «понимание», столь близкое Дильтею; это понимание — словно проза господина Журдена, мы обращаемся к нему, едва узрев мир и себе подобных; для того чтобы заниматься этим и быть настоящим (или почти настоящим) историком, достаточно быть человеком, то есть чувствовать себя свободным. Дильтею очень хотелось, чтобы и гуманитарные науки обратились к пониманию; но они (по крайней мере те из них, которые не являются науками лишь на словах, например чистая экономическая теория) мудро отказались от этого: будучи науками, то есть гипотетико-де- дуктивными системами, они стремятся к точному объяснению, как в фи-

зических науках.

История не объясняет, в том смысле, что она не может делать выводов и прогнозов (это возможно только в гипотетико-дедуктивной систе-

2 Aristote. De interpretation, IX, 18В 30; M, Merleau-Ponty. Sens et non-sens, p. 160: "Такчто подлинная объективностьтребуетизучения субъективнойсоставляющей событий, ради определения ее точной роли, и того, как ее видят стороны...

Мы должны пробудить прошлое, перенести его в настоящее".

112

ме); ее объяснения не отсылают к принципу, который прояснял бы событие; эти объяснения заключены в том смысле, который историк придает рассказу. Иногда объяснение кажется заимствованным из царства абстракций: Французская революция объясняется усилением буржуа-капи- талистов (даже если эти буржуа были просто группой лавочников и интриганов); это просто означает, что революция есть усиление буржуазии, что повествование о революции показывает, как этот класс или его представители завладели рычагами власти: объяснение революции представляет собой ее краткое изложение и больше ничего. Не перебирая всех мыслимых случаев употребления слова «объяснение» в истории, возьмем одно из них, очень известное: при помощи гипотезы, традиционно обозначаемой загадочным названием «Магомет и Карл Великий», Пиренн смог объяснить экономическую разруху эпохи Каролингов; слово «объяснение» употребляется здесь потому, что Пиренн выявил новый факт, разрыв торговых отношений между Западом и Востоком вследствие арабского завоевания. Если бы этот разрыв с самого начала был хорошо известным фактом, то причинная связь была бы настолько ощутимой, что объяснение не отличалось бы от изложения фактов.

Ложное представление о причинах

Когда мы просим объяснить нам Французскую революцию, то мы ждем не изложения теории революции вообще, из которой вытекает 1789 год, и не разъяснения понятия революции, а анализа антецедентов, вызвавших этот революционный взрыв; объяснение — не что иное, как рассказ об антецедентах, который показывает, вследствие каких событий произошло событие 1789 г., и слово «причина» обозначает эти самые события: причины суть различные эпизоды интриги. Если в повседневной жизни меня спросят: «почему вы рассердились?» - я не стану перечислять всех причин, а начну небольшое повествование, сотканное из намерений и случайностей. Поэтому вызывает удивление количество книг, посвященных причинности в истории: почему именно в истории? Не проще ли исследовать повседневность, объясняя, почему Дюпон развелся, а Дюран поехал не в горы, а на море? Еще удобнее было бы исследовать причинность в Воспитании чувств: эпистемологический интерес был бы тот же, что при изучении причинности у Пиренна или Мишле. Считать историю чем-то обособленным, а занятия историка - какой-то

113

таинственной деятельностью, приводящей к историческому объяснению,

— просто предрассудок. Проблема причинности в истории есть пережиток палеоэпистемологической эры; мы все еще полагаем, что историк называет причины войны между Антонием и Октавианом, как физик (по идее) называет причины падения тел. Причина падения - это притяжение, которым объясняется также движение планет, и физик восходит от феномена к его принципу; он выводит из более общей теории поведение более мелкой системы; процесс объяснения идет сверху вниз. Историк, напротив, ограничивается горизонтальным планом: «причины» войны между Октавианом и Антонием - это события, предшествовавшие войне, точно так же как причины происходящего в акте IV Антония и Клеопатры - это то, что произошло в первых трех актах. Поэтому слово «причина» гораздо чаще употребляется в книгах об истории, чем в книгах по истории, где оно может ни разу не встретиться на пятистах страницах.

Сеньобос заявляет, что событие имеет причины, что все причины равнозначны и что выделить главные среди них невозможно: все они сыграли свою роль в появлении следствия, все они - полноценные причины. Такая точка зрения - двойная фикция. Историк не выделяет причин, сыгравших роль в появлении следствия, он ведет рассказ, в котором эпизоды следуют один за другим, а участники и факторы выстраивают свои действия в единое целое. Вполне позволительно и, может быть, даже удобно выделять один из этих эпизодов и называть его причиной, но развлекаться разделением интриги на части, присваивая им название причин, - это школярское занятие, имеющее смысл только в плане дискурса; разделив этот continuum на части, мы можем получить больше или меньше причин, в зависимости от конкретного случая (Великая армия в целом или каждый солдат в отдельности), и конца им не будет не только потому, что каждый причинный ряд восходит к началу времен, но, прежде всего, потому, что он очень быстро теряется в не-событийном: историки грядущих веков, которые будут гораздо проницательнее нас, увидят в душе вор-

чунов Великой армии нюансы, о которых мы даже не подозреваем. Только физик, поскольку он решил устанавливать законы в области абстракций, может перечислить абсолютно все переменные и дискретные

параметры какой-либо проблемы.

Во-вторых, Сеньобос, как и Тэн, видимо, полагает, что историк начинает с накопления фактов, затем ищет причины и неудовлетворен, если их не находит; это заблуждение, поскольку историк больше похож на журналиста, чем на детектива; он выполнит свою задачу, когда скажет,

114

что он увидел в источниках, а уж виновного он найдет, только если сможет. Но ведь детектив - это «хороший» историк? Конечно, но на нет и суда нет: если источники не позволят найти виновного, историк, тем не менее, останется историком. Все, что историк рассказывает - хорошо с профессиональной точки зрения: мы не замечаем лакун в причинах без специального усилия, и даже если мы их замечаем, то это положительное открытие мы совершаем, задав «дополнительные» вопросы. Но вот в чем загадка: как история остается историей, при том что она может в равной мере искать причины или же не уделять этому особого внимания, предлагать поверхностные причины или открывать глубокие причины и по своему желанию закручивать вокруг одного события сразу несколько интриг, в одинаковой степени экспликативных, хотя и совсем разных: дипломатическая, или экономическая, или психологическая, или просопографическая история истоков войны 1914г.? Стоит ли из этого делать заключение об «ограниченной исторической объективности»?

Разгадка очень проста. В мире, каким мы его видим, люди свободны и всем правит случай. Историк может в любой момент ограничить свое объяснение некой свободой или некой случайностью, которые являются решающими моментами. Наполеон проиграл битву: чего же проще? Такие неприятности случаются, а большего нам и не требуется: в рассказе нет лакун. Наполеон был слишком честолюбив: это никому не запрещено - вот и объяснение Империи. Но ведь он был возведен на трон буржуазией? Значит, она несет главную ответственность за Империю; она была свободна, поскольку ответственна. Тут возмутится историк не-событий- ного. Он знает, что история состоит из endechomena allas echein, из «вещей, которые могли бы быть другими», и требует анализа мотивов свободного волеизъявления буржуазии, выявления того, что раньше назвали бы ее идеями о высокой политике, и так далее до бесконечности. Иначе говоря, в истории объяснять - значит разъяснять: когда историк не хочет ограничиться первой попавшейся свободой или случайностью, он не подменяет их детерминизмом, а разъясняет их, раскрывая в них другие свободы и другие случайности3. Вы, может быть, помните полемику Хрущева и Тольятти о Сталине после публикации хрущевского Доклада: совет-

3 R. Aron. Introduction à la philosophie de l'histoire, essai sur les limites de l'objectivité historique, p. 183: "Эта свобода воспроизведения проявляется также в выборе уровня. Один историк поставит себя на место действующего лица, другой пренебрежетмикроскопическиманализомибудетнаблюдатьзадвижениемцелого,

115

ский государственный деятель очень хотел бы остановить объяснение преступлений Сталина на первой попавшейся свободе, свободе генерального секретаря, и на первой случайности, по которой тот стал генеральным секретарем; но Тольятти, как хороший историк не-событийного, ответил, что для появления этой свободы и этой случайности, с их губительными последствиями, само советское общество должно было быть способно породить и терпеть такого человека и такую случайность4.

«Глубинная» история

Любой рассказ по истории - это такое переплетение, в котором обособленные причины выглядят нереальными, и рассказ этот с самого начала - причинно-следственный, понятный; однако предлагаемое им понимание может быть более или менее глубоким, «искать причины» - значит рассказывать о факте более глубоко выделять не-событийные аспекты, перейти от комикса к психологическому роману5. Бессмысленно проти-

ведущим к изучаемому событию. Для марксиста проблема непосредственных причин войны 1914 г. не имеет особого значения и интереса. Конфликт был, так сказать,выделениемжизнедеятельностикапиталистическойэкономикииевропейской политики XX века, и инциденты последних дней не так уж важны".

4Ср. с тем, что сказал Троцкий о Николае II в Истории русской революции, т. I,

вконце главы "Агония монархии".

5История есть повествование, а не определение и не объяснение; противопос-

тавление "фактов" и "причин" (Тэн, Ланглуа и Сеньобос) - это иллюзия, порожденнаянепониманиемисторическогономинализма.Самособойразумеется,чтовистории нет детерминизма (считалось доказанным, что Наполеон "не мог не" принять такого-то решения, хотя у Императора в ночь перед принятием решения мог бы случитьсяприступмистицизмаилиапоплексическийудар). Затооченьраспространенаидеяотом, что историография,достойная этогоназвания иподлиннонаучная, должна совершить переход от "повествовательной" истории к "объясняющей"; например, в учебнике Йозефа Гредта (Gredt) по аристотелевско-томистской философии мы читаем, что история - не настоящая наука, в том смысле, что ее предметом является совокупность фактических данных, которые не получены в результате умозаключения; ичтовсе-такионастановитсявнекоторомроденаучной, связываяэти фактысихпричинами. Но как онамоглабы неувязывать ихс причинами, есливесь рассказ изначально осмыслен, если невозможно вырвать факт без его причинных корней, и, наоборот, найти новую причину "определенного" факта - это значит выявить неизвестный ранее аспект данного факта в форме вывода? Найти экономи-

116

вопоставлять повествовательную историю какой-либо иной, которая претендует на звание объясняющей; давать больше объяснений - это значит рассказывать лучше и без объяснений; «причины» какого-то факта, в аристотелевском смысле: действующая сила, материя, форма и цель — все это на самом деле аспекты данного факта. Именно к такому углублению рассказа, к такому разъяснению обстоятельств, целей и способов действия часто стремится современная историография; она приходит к анализу (в том смысле, в каком говорят об аналитическом романе), который, не будучи уже рассказом в обычном смысле слова, остается, тем не менее, интригой, так как в ней есть взаимовлияние, случайность и цели. Пользуясь метафорой из теории экономических циклов, такого рода анализ обыкновенно называют исследованием различных временных ритмов: на авансцене — политика Филиппа II, изо дня в день; на заднике — средиземноморские обстоятельства, без каких-либо изменений; таким

ческие причины Французской революции - это значит осветить экономические аспекты этой революции. Иллюзия происходит от того, что полагают, будто революцияесть"некий"фактнетольконаноминальномуровне; говоря,чтоонанеявляется неким фактом, мы имеем в виду, что она не является неким фактом, поскольку "бытие и единое взаимозаменяемы": она является номинальной совокупностью. Конечно, когдапишут: "Каковы причины революции?", гипнотизируясебяэтойфразой, то возникает впечатление, что вот он - факт, и остается найти его причины; тогда и воображают, что история становится объясняющей и что она не является изначально понятной. Иллюзия исчезает, как только слово Революция заменяют тем, что оно означает, а именно соединением мелких фактов. Как пишет Р. Арон в Dimensions de la conscience historique, "все" причины, вместе взятые, не приводят к "данной" Революции как к результату: существуют только частные причины, каждая из которых объясняет один из бесчисленных частных фактов, объединенных под именем Революции. Когда Макс Вебер связывает пуританизм с зарождением капитализма, он тоже не претендует на открытие "всех" или "главной" причины "явления" капитализма: он просто выявляет некий аспект капитализма, не известный до него, указывая в то же время его причину, а именно религиозные взгляды. Этотаспектнеявляетсяоднойизточекзрения нагеометрал, которым якобыявляется капитализм, поскольку такого геометрала не существует; данный аспект - это просто новый исторический факт, который вполне естественно войдет в совокупность, называемую нами капитализмом. Иначе говоря, под тем же самым названием капитализма мы будем по-прежнему понимать событие, которое на самом деле не является тем же самым, потому что его состав был дополнен.

В главе X мы увидим, что прогресс истории не в том, чтобы перейти от повествования к объяснению (любое повествование объясняет), а в том, чтобы продвигать повествование в область не-событийного.

117

образом, полюса действия служат созданию углубленной временной сценографии, и понятно, что такой барочный художник, как Бродель, находит в этом удовольствие. Точно так же история науки - это история связи между биографией ученого, методикой его эпохи и категориями и про-

блемами, определявшими в данную эпоху поле его зрения6. Основанием для метафоры разнообразных временных ритмов яв-

ляется неодинаковое сопротивление полюсов действия изменениям. В каждую эпоху на ученого и художника воздействуют неосознаваемые структуры, topoi духа его времени, geprägte Formen, изучавшиеся классической филологией в период ее расцвета7: эти «готовые формы», с поразительной силой воздействуют на сознание художников и составляют материю художественного произведения. Например, за столь разнообразными личностями художников XVI в. Вельфлин открывает переход от классической структуры к структуре барочной и к «открытой форме»; ведь не все возможно в каждый данный момент истории: художник самовыражается через зрительные возможности его времени, составляющие своего рода грамматику художественной коммуникации, и у этой грамматики есть своя собственная история, свой неторопливый ритм, который определяет природу стилей и художественную манеру8. Но поскольку историческое объяснение не падает просто так с неба, требуется дать еще конкретное объяснение тому, что «готовые формы» смогли почти безусловно воздействовать на художника, поскольку художник не «подвергается» ка- ким-то «влияниям»: художественное произведение есть делание, которое использует источники и «влияния» как материальные основы (причины) так же, как скульптор использует мрамор как материальную основу (причину) для своей статуи. Значит, нам следует изучить профессиональное

обучение живописцев в XVI в., обстановку в мастерских, требования пуб-

6 G. Granger ("L'histoire comme analyse des aeuvres et ascomme analyse des situations" in Méditations, 1, 1961, p. 127-143) указывает: "Всякое человеческое произведение есть нечто большее, чем продукт его опыта, но, с другой стороны, это нечто никак не обязывает нас создавать гипостазис рамок сознания, чтобы подгонять под них вся-

кий снимок действительности".

7 Классическийпример:формальныйанализречисвятогоПавлапередАреопагом вЕ. Norden. Agnostos Theos, Untersuchungen zur Formengeschichte religiöser Rede,

1923, repr. 1956.

8 H. Wölfflin. Principesfondamentaux de ! 'histoire de l'art: le problème de l'évolution du style dans l'art moderne, trad. fr. Paris : Pion, 1952, p. 262 sq., 274 sq. К нему довольно близок A. Warburg в своем исследовании о Pathosformen.

118

лики, более или менее затруднявшие разрыв художника с общепризнанным стилем, авторитет новомодных произведений в их противопоставлении произведениям предыдущего поколения. Зрительная грамматика, «подставка» изображений XVI в., так блестяще проанализированная Вельфлином, оказывает свое влияние через социально-психологические факторы, которые раскрываются при изучении истории, и историк искусства обязан их учитывать.

Но если есть факторы и взаимодействие, значит, возникнут и другие факторы, противоположной направленности, которыми будет объясняться появление, существование и исчезновение барочной структуры и открытой формы; если готовые формы служат материальной причиной произведения, то произведение служит материальной причиной этих форм. Грамматика форм, в длительном промежутке времени, была бы воплощенной абстракцией, если бы она существовала иначе, нежели благодаря художникам и у художников, которые своим постоянным творчеством обеспечивают ей существование в стремительно проходящем времени или в корне изменяют ее. По крайней мере, можно сказать, что эти два полюса художественной деятельности изменяются с разной скоростью, что формы умирают не так быстро, как художники, и что нам сложнее осознать существование этой грамматики форм, чем существование личности художника.

Многообразие исторических времен не следует понимать буквально, здесь имеются в виду две вещи: что новаторы, изменяющие ситуацию эпохи, встречаются реже, чем имитаторы; и что историк должен бороться с ленью и не ограничиваться ни тем, что написано в источниках черным по белому, ни фактами в духе самой обыкновенной событийной истории.

Любой факт является одновременно причинным и причиненным; материальные условия суть то, чем делают их люди, а люди - то, чем их делают эти условия. Поэтому мы видим в биографиях, начиная с Wollenstem Ранке, рассказ о взаимодействии человека и его времени; взаимодействие называют сегодня «диалектикой»; это значит, что описываемый индивид будет рассматриваться как дитя своего времени (да и как может быть иначе?), а также что он воздействует на свое время (ведь нельзя же воздействовать на пустоту) и с этой целью он учитывает обстоятельства своей эпохи, так как нельзя действовать без материальной причины.

119

Случайность, «материя» и свобода

Подведем итог: историческое объяснение продвигает разъяснение факторов более или менее далеко; а факторы эти в подлунном мире бывают трех видов. Первый - случайность, его еще называют повод (внешняя причина), происшествие, гений или случай. Второй фактор - это причины (основы), или условия, объективные обстоятельства; мы будем называть его «материальные причины». И "последний фактор — свобода, мысль, мы назовем его «конечные причины». Малейший исторический «факт», относящийся к человеку, содержит эти три элемента; каждый человек при рождении получает объективные данные, из которых состоит мир, такой, каким он является и каким его видят и пролетарий, и капиталист; человек использует эти данные в своих целях как материальные основы (причины), он вступает в профсоюз или срывает забастовку, вкладывает свой капитал или проедает его, так же как скульптор использует мраморный блок, чтобы сделать бога, стол или унитаз; короче говоря, в мире присутствует случайность: нос Клеопатры или великий человек. Если настаивать на случайности, то мы придем к классической концепции истории как театра, где фортуна забавляется разрушением наших замыслов; если настаивать на конечных причинах, то мы придем к так называемой «идеалистической» концепции истории: например, идея Дройзена, сформулированная в псевдогегельянских терминах, заключается в том, что прошлое, в конечном счете, объясняется «нравственными

силами, или идеями»9.

Можно отдать предпочтение материальным причинам: ведь в нашей свободе реализуется наше социальное положение. Это марксистская концепция. Продолжать конфликт концепций не имеет особого смысла; с тех пор как эта проблема была решена, прошло уже добрых два тысячелетия; каким бы изобретательным и революционно настроенным ни был историк, он все равно придет к тем же самым материальным и конечным причинам. Все происходит так, как будто философской истине, в отличие от других истин, свойственна исключительная простота, можно сказать, почти банальность, как будто ей не свойственна также постоянная непризнанность из-за давящего груза истории идей. Чтобы решить, отдаем ли мы предпочтение материальным причинам, или же более склонны к конечным, нет никакой необходимости корпеть над книгами по истории;

9 J.G. Droysen. Historik, 1857. Hübner, 1937 (repr.1967, Munich, Oldenburg), p. 180.

120

Глава 1

повседневность вполне может подсказать нам выбор, и самый проницательный историк в конце своей работы найдет только то, что он нашел в ее начале: «материю» и свободу; если бы он нашел лишь одну из этих причин, это значило бы, что он ненароком забрел в патафизическую потусторонность. Не стоит надеяться на то, что, углубляясь в веберовскую проблему (является ли протестантство причиной капитализма?), мы сможем, в конце концов, документально установить, что в последней инстанции всем управляет материя или, наоборот, сознание: как бы далеко ни проникло историческое объяснение, оно никогда не достигнет предела; оно никогда не дойдет до загадочных производительных сил, оно найдет только людей, таких, как вы и я, людей, которые производя! и для этого ставят материальные причины на службу конечным, если только этому не помешает какая-нибудь случайность. История - не многоэтажное сооружение, где материальный и экономический базис поддерживает первый, социальный этаж, над которым возвышаются надстройки культурного профиля (мастерская художника, спортивный зал, кабинет историка); это монолит, где различие между причинами, целями и случайностями остается абстракцией.

Пока существуют люди, целей без материальных средств не будет, средства будут средствами только по отношению к целям, а случайность будет существовать только на уровне человеческих поступков. Поэтому получается, что всякий раз, как историк останавливает свое объяснение, будь то на целях, на материи или на случайности, его объяснение считается незавершенным; на самом деле, пока существуют историки, их объяснения останутся незавершенными, так как они никогда не смогут стать регрессией в бесконечность. Так что историки будут всегда произносить слова о поводах (внешних причинах), объективных условиях и ментальности, или синонимичные им, в соответствии с модой; ведь на чем бы они ни остановили объяснение причин, где бы они ни находились в тот момент, когда они отказываются двигаться дальше в не-событийное, их остановка неизбежно произойдет в одном из этих трех аспектов человеческой деятельности. В разные эпохи есть разные эвристические возможности для выявления того или иного аспекта; на сегодняшний день самым подходящим кажется изучение ментальности, поскольку еще живы предрассудки по поводу вечного человека, а материалистические объяснения уже приелись. Все дело в том, что эти три аспекта деятельности можно воспринимать как три этажа, или три отдельные сущности исключительно в эвристическом плане; на правах «дисциплины истори-

121

ческого сознания» мы займемся изучением происхождения трех концепций истории, соответствующих трем аспектам: материалистическая теория истории, история ментальности, различие внешних и глубинных причин; мы намерены не опровергать их, а показать их относительный характер в плане человеческой деятельности, которая присутствует во всем, и их временный характер по отношению к историческому объяснению, которое отсылает к бесконечности.

Материальные причины: марксизм

Когда мы останавливаем объяснение на материальных причинах и воображаем, что на этом объяснение завершено, то мы получаем марксистский «материализм»: люди суть то, чем их делают объективные условия; марксизм родился из обостренного ощущения сопротивления, которое наша воля находит в самой реальности, чувства медлительности истории, которое он пытается объяснить словом «материя». Известно, в какую апорию ввергает нас этот детерминизм: с одной стороны, совершенно верно, что социальная реальность давит на людей тяжким грузом и обычно их ментальность обусловлена их социальным положением, так как никто добровольно не обрекает себя на изгнание в утопию, в бунт или в одиночество; как говорится, базис определяет надстройку. Но, с другой стороны, и сам базис - человеческий: производительных сил в чистом виде не существует, есть только люди, занятые производством. Можно ли сказать, что плуг порождает рабство, а ветряная мельница обуславливает крепостное право? Ведь у производителей была свобода принять ветряную мельницу из любви к эффективности или отказаться от нее из косности; так что не их ли ментальность, динамичная или косная, определяла характер производительных сил?

Тут в наших головах начинает крутиться ложная проблема, либо вокруг марксистской оси (базис определяет надстройку и, в свою очередь, определяется ею), либо вокруг веберовской или псевдовеберовской (о капитализме и духе протестантизма: кто кого породил?); мы разражаемся декларациями о принципах (мышление отражает реальность, или наоборот) и поправками во спасение наших идей (реальность - это вызов, и человек на него отвечает). На самом деле порочного круга не существует, а есть регрессия в бесконечность; производители отвергли ветряную мельницу из косности? Мы увидим далее, что эта косность не является ultimo