Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Методология_Литература / Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. 2003

.pdf
Скачиваний:
312
Добавлен:
29.02.2016
Размер:
2.49 Mб
Скачать

202

лизуемо. Научные объекты чужды нашему миру; этими объектами являются не падение тел, не радуга и не магнит, бывшие только отправным моментом исследования, а четкие абстракции: притяжение, кванты и магнитное поле.

Сводить причинность, данную нам в опыте, и научную причинность к единой логике - значит отстаивать слишком жалкую истину, не видеть пропасти между doxa и épistémé. Конечно, всякая логика дедуктивна, и надо признать, что утверждение, относящееся к Людовику XIV логически подразумевает в качестве большой посылки следующее: «любой налог приводит к непопулярности»; с психологической точки зрения, эта посылка чужда сознанию наблюдателя истории, однако не следует смешивать логику и психологию познания. Не следует также смешивать логику и философию познания; а жертвовать этой философией ради логики и психологии - один из характерных признаков эмпиризма.

Логический эмпиризм отмечен ущербом, общим для всего эмпиризма, он не видит пропасти, отделяющей doxa от épistémé, исторический факт из «нашего опыта» (падение данного яблока или Наполеона) от абстрактного научного факта (притяжение)70. Теперь мы можем доказать,

70 Cf. Ernst Cassirer. The Philosophy ofSymbolic Forms, vol. 3, Phenomenology of Knowledge, trad. Manheim. Yale University Press (Paperbound), 1967, p. 434: "Утверждения эмпириков относительно науки очень далеки от того, что на самом деле представляет собой наука; единственная точка их соприкосновения с истиной имеет негативный характер: отрицание некоего метафизического идеала познания; современная физика, как и эмпиризм, отказалась от надежды проникнуть в тайны природы, если понимать под тайнами первоисточник субстанций, из которого происходят эмпирические феномены. Но, с другой стороны, физика проводит гораздо более четкую границу между чувственными явлениями и научным опытом, нежели теории догматического эмпиризма Локка, Юма, Милля и Маха. Если взглянуть на их суть, на matter of fact, такую, какой ее описывают эти теории, то методологическая разница между фактами теоретических наук и историческими фактами незаметна; однако эта унификация упускает из вида подлинную проблему природы физических фактов. Физические факты имеют иную основу, нежели исторические факты, поскольку они исходят из допущений и интеллектуальных операций, совершенно отличных от тех, что применяются в истории". На стр. 409 Кассирер разъясняет также истинный смысл пресловутой фразы "Иоанн Безземельный не появится здесь снова"; не следует говорить, что исторический факт неповторим (падение Наполеона), а физический факт повторяется (падение яблока): эти два падения имеют единую основу, и то, и другое (падение Наполеона, падение данного яблока) суть исторические факты. Повторимым является не факт как таковой (падение некоего государя, падение

203

чтоисторическоеобъяснение-это не предварительный «набросокнаучного объяснения», и сказать, почему история никогда не станет наукой: она прикована к причинному объяснению, на котором она основана; даже если бы завтра гуманитарные науки открыли бесчисленные законы, это не произвело бы потрясения в истории, она осталась бы прежней.

Наука как вмешательство

Однако, скажут нам, разве она не ссылается на законы, на научные истины? Когда мы говорим, что народ с железным оружием победил народ с бронзовым оружием, разве мы не основываемся на знании металлургии, которое может дать точное представление о превосходстве железногооружия?Развенельзясослатьсянаметеорологическуюнаукудля объяснения трагедии Великой Армады71? Поскольку факты, к которым применяются научные законы, существуют в реальной жизни - да и в какой еще сфере они могли бы существовать? - то что нам мешает ссылаться на эти законы при изложении фактов? Поэтому по мере развития науки якобы достаточно будетдополнять или уточнять предварительные наброскиисторическогообъяснения.Ксожалению,этотпрогнозупускает из вида самое главное. История ссылается на многие законы, но делает это не автоматически, не просто потому что эти законы были открыты: она ссылается на них только тогда, когда эти законы играют роль причин и вплетаются в подлунную ткань; когда Пирр погибает от черепицы, сброшенной ему на голову старухой, то мы не ссылаемся на кинетическую энергию для объяснения причин и следствий; зато историк вполне

яблока), а абстракция факта (закон падения низких частот); абстрагируясь, физика делает повторимой абстракцию, которую она уже воспринимает как факт; "никаких фактов в чистом виде не существует; напротив, то, что мы называем фактом, всегда должно соотноситься с тем или иным теоретическим направлением и рассматриваться с точки зрения определенной системы понятий, которые его имплицитно обуславливают. Теоретические средства обуславливания не добавляются к каждому голому факту, а являются его составной частью; так что физические факты с самого начала отличаются от исторических фактов спецификой интеллектуального контекста" (р. 409). Как мы увидим, для истории, где определяющей системой является интрига, специфичен контекст причинно-следственных связей, и перейти к законам можно, лишь полностью сменив систему.

71 Эти два примера приведены в Stegmüller. Op. cit., p. 344.

204

может сказать: «Известный сегодня макроэкономический закон объясняет экономический провал Народного фронта, который остался загадочным событием для не сумевших его избежать современников». История обращается к законам лишь тогда, когда те дополняют список причин, становятся причинами. Причинно-следственная связь - это не несовершенная система законов, это самостоятельная и законченная система; это наша жизнь. Мир, который видят наши глаза, относится к нашему опыту, но мы применяем к нему научные знания в виде технических приемов; использование историком законовдля объяснения реальной жизни—дей- ствие того же порядка: в обоих случаях историк и технарь исходят из подлунного и приходят к подлунным последствиям, попутно обращаясь к научным знаниям. История, как и наша жизнь, выйдя из земли, в нее и возвращается.

Если закон не выступает в роли причины, если он просто объясняет уже понятое следствие, то он - всего лишь бесполезная глосса, и история в нем не нуждается; «Наполеон был честолюбив; честолюбие, как известно, объясняется наличием дополнительного звена в цепочке дезоксирибонуклеиновой кислоты» - это глосса, как кинетическая энергия в случае с Пирром; научное объяснение честолюбия - это знание, которое появляется в подобных историях как deus ex machina и может представлять лишь отвлеченный интерес. Зато высказывание: «корсиканские обычаи пеленания и отнятия от груди, породили в будущем Наполеоне всем известное честолюбие», — будет исторически уместным объяснением: подлунный факт, преждевременное отнятие от груди, неким образом (а каким именно - должна выяснить антропологическая наука) привел к не менее подлунному следствию, честолюбию Корсиканского Чудовища, и, так сказать, свалился нам на голову. Выражаясь изысканным языком ядерной баллистики, в истории, с технической точки зрения, возможны траектории земля—земля (честолюбие Наполеона объясняет его политику) и земля-воздух-земля (отнятие от груди есть научное объяснение этого честолюбия), но не траектория воздух—земля (Пирру пробили голову? — Это из-за кинетической энергии).

Ятолько что посмотрел документальный фильм о Народном фронте;

уменя под рукой — книга A. Sauvy Экономическая история Франции в межвоенный период (l'Histoire économique de la France entre les deux guerres), a также книга W.H. Riker Теория политических коалиций12

(Theory ofPolitical Coalitions'). Я хочу рассказать об успехах и неудачах

Народного фронта; 1936 год: образование и триумф выборной коалиции,

205

экономическая политикакоторой потерпит провал. Причины появления этой коалиции ясны: усиление правых и фашистов, дефляция и т.д. Добавлять к этому двадцать страниц теории игр применительно к коалициям, объясняющих, почему люди, составляя коалицию, занимаются тем, чем они занимаются, было бы глоссой к тому, что и так ясно; поэтому теория Райкера бесполезна для истории - или, по крайней мере, для интриги, которую я в ней выделил. Но как объяснить экономический провал? Я не вижу его причин: Сови указывает, что их следует искать в законе макроэкономики, не известном в 1936 г.; пройдя через этот закон, подлунный элемент (сорокачасовая рабочая неделя) приводит к не менее

подлунному следствию.

Но предположим, что я выбрал в качестве интриги не Народный фронт, а сюжет из сравнительной истории: «коалиции на протяжении веков»; я буду выяснять, соответствуют ли коалиции расчетному оптимуму теории игр, и книга Райкера окажется уместной с точки зрения истории. Кинетическая энергия уместна при объяснении колоссального исторического события, каковым было освоение древнейшей техники метательных снарядов, известной со времен синантропа или даже высших обезьян. Выбор интриги полностью определяет, что будет уместно в качестве причины, а что — нет; наука может достигнуть какого угодно прогресса, но история останется при своем основополагающем выборе, в соответствии с которым причина существует только в рамках интриги. Ибо таков смысл понятия причинности. В самом деле, предположим, что нужно найти причину автомобильной аварии. Автомобиль занесло на мокрой и неровной дороге из-за резкого торможения; для жандармов причинапревышение скорости или изношенность покрышек; для Инспекции мостов и дорог - чрезмерная выпуклость профиля дороги; для директора автошколы - неизвестный новичкам закон, согласно которому при возрастании

72 Yale University Press, 1962 и 1965; по правде говоря, мы выражаемся здесь метафорически, потому что книга Райкера с ее теоретической направленностью рассматривает только коалиционные игры с нулевым результатом и, следовательно, неприложима к Народному фронту, поскольку мнения в радикальной партии разделились, так что сумма ставок не равнялась нулю. Но, как известно, игры с ненулевым результатом очень сложны с математической точки зрения и, тем более, с точки зрения такого профана, каким является автор этих строк. Иной подход к проблеме, с дополнительными элементами, можно видеть у Н. Rozenthal. "Political Coalition: Elements of a Model, and the Study of French Legislative Elections" in Calcul et formalisation dans les sciences de l'homme. Editions du C.N.R.S, p.270.

206

скорости тормозной путь возрастает более чем пропорционально; для семьи причина - это фатальность, из-за нее в тот день шел дождь и вообще существовала эта дорога, на которую водитель заехал, чтобы там разбиться.

История никогда не будет научной

Но, скажут нам, разве истина не заключается просто-напросто в том, что все причины верны и правильным будет то объяснение, которое учитывает все причины? А вот и нет, в этом и состоит софистика эмпиризма: считать, что можно воспроизвести конкретное, соединив ряд научных абстракций. Количество допустимых причин бесконечно по той простой причине, что подлунное причинное понимание, иначе говоря, история, - это описание и что количество возможных описаний какого-либо события безгранично. В какой-то интриге причиной будет отсутствие знака «Скользкая дорога» в данном месте, в другой интриге — то, что на автобусах с туристами нет тормозных парашютов. Когда ищут полноценное причинное объяснение, то возможно одно из двух: либо говорят о подлунных причинах (не было знака, а водитель ехал слишком быстро), либо о законах (кинетическая энергия, коэффициент сцепления шин с дорожным покрытием...). В первой гипотезе полное объяснение - это миф, сравнимый с мифом о геометрале, включающем в себя все интриги. Во второй гипотезе полное объяснение - это идеал, направляющая идея, связанная с идеей всеобщего детерминизма; ее нельзя применить на практике, а если бы и можно было, то объяснение очень скоро стало бы неуправляемым. (Пример: невозможно даже вычислить движение подвески автомобиля на дороге с выпуклым профилем; здесь, конечно, можно составить двойные и тройные интегралы, но ценой таких упрощений - подвеска без рессор, совершенно плоские колеса, - что теория будет бесполезна.) Если бы было возможно полноценное определение нашего опыта, то описание истории оказалось бы невозможным и лишенным интереса. Невозможным, поскольку из-за количества и сложности объяснений последние стали бы неуправляемы. Лишенным интереса, так как таинственный закон экономии, управляющий мыслью, требует, чтобы событие, из которого выводят закон, было для нас не более чем занимательным случаем: физика - это свод законов, а не сборник упражнений и задач; научная история выглядела бы так же жалко, как и известная зада-

207

чапо физике, которая известна поколениям учащихся под названием «задачи о забрызганном велосипедисте»: надо вычислить, на какую часть спины велосипедиста попадет частица грязи, слетевшая с колеса (подразумевается: в пустоте, при постоянной скорости и на совершенно ровной дороге). Хотя интерес, видимо, не пропадет: поскольку, несмотря на все объяснения, наш реальный опыт будет существовать и сохранять для нас свою значимость, то историю продолжат писать, как и раньше. Грань между историей и наукой определяется ле обращением к индивидуальному, не ценностным отношением, не тем, что Иоанн Безземельный здесь больше не появится, а тем, что doxa, наш опыт, подлунное - это одно, а

наука — совсем другое, и что история относится к doxa.

Итак, существует два крайних решения в отношении события: либо объяснять его как конкретный факт, делать его «понятным», либо объяснять лишь выборочные его аспекты, но объяснять научно; короче говоря, объяснять много, но плохо, или объяснять не много, но - хорошо. Делать и то и другое нельзя, потому что наука обращает внимание лишь на незначительную часть конкретного. Она исходит из открытых ею законов и видит лишь те аспекты конкретного, которые соответствуют этим законам: физика решает задачи по физике. История, напротив, исходит из интриги, которую она выделила, и она должна объяснить ее всю целиком, а не выкраивать в ней какую-то проблему по своей мерке. Ученый вычислит ненулевые аспекты коалиционной игры Народного фронта, историк же расскажет о формировании Народного фронта и прибегнет к теоремам лишь во вполне определенных случаях, когда это будет необхо-

димо для более полного понимания.

Исключительное место науки: непреднамеренные следствия

Но что, в конечном счете, мешает нам соединить эти два крайние решения? Что нам мешает быть в курсе научных достижений и постепенно заменить «понимающие» объяснения научными объяснениями, как того желает логический эмпиризм? Ничто не мешает, кроме того факта, что полученная таким путем смесь будет несбалансированной, что она несовместима с известной интеллектуальной требовательностью к должной форме, для которой не достаточно, чтобы высказывания были истинны; вспомним о высказываниях по поводу черепа Пирра и кинети-

L,.,.,

208

ческой энергии, и все станет ясно. Недостаточно открыть истину, нужно еще, чтобы она вошла в подлунную систему истории, не нарушив ее. Мы замечаем здесь художественное измерение, которое лежит в основе любой интеллектуальной деятельности: все происходит, как если бы мыслительная деятельность была связана не только с идеалом истины, но и с идеалом разумной организации, который требует, чтобы принимаемые решениябылисбалансированными,стабильными и экономичными. Возможно, именно кэтому организационному измерению интеллектуальной деятельности относится, например, не поддающаяся как определению, так и опровержению, идея «красоты» языка или философии, или же математической красоты: в неисчерпаемых сочетаниях математических структур, в бесконечном количестве со-возможных систем некоторые структуры более интересны, познавательны, плодотворны - нам трудно подобрать подходящее прилагательное, - нежели другие, и при этом кажется, что плодотворность и красота связаны здесь таинственными узами73. То же искусство разумной организации запрещает также смешивать историю и науку, за исключением тех случаев, когда наука служит системе, относящейся к истории.

Но каковы эти случаи? Вокруг какого критерия вращается должная форма истории? Вокруг критерия наших намерений. Одна из самых поразительных черт социальной жизни заключается в том, что ничего в ней не случается, как задумано, между нашими намерениями и событиями всегда есть зазор, большой или маленький; иначе говоря, наши намерения не оказывают непосредственного воздействия на события. Кормилица, слишком туго пеленавшая младенца Бонапарта, не знала, что готовит катастрофу 1813 г., а Блюм не знал, что он препятствовал экономическому подъему. Этот зазор между намерением и следствием и есть то место, которое мы оставляем за наукой, когда мы пишем историю, и когда мы ее творим. Чтобы отправить этот черновик в корзину или куда-нибудь поблизости, мне достаточно этого захотеть; чтобы отправить ракету на Луну, одного намерения уже недостаточно: мы обращаемся к науке; чтобы объ-

яснить непонятный провал Блюма, мы обращаемся к экономической теории.

Наука, как миросозерцание, хочет все объяснить, даже если ее объяснения нам ни к чему; но в наших действиях, а также в no-знании наших

209

действий, коим является история, мы обращаемся к ней только тогда, когда одних намерений уже недостаточно74. Значит ли это, что история сознательно предпочитает смотреть на человека с человеческой точки зрения, считать его цели самоценной реальностью, быть простым признанием того, что он пережил? Ничуть: не стоит принимать за самоцель то, что является лишь проявлением организаторской осторожности; не стоитсчитать выбор, связанный с идеалом интеллектуальной красоты, экзистенциальной позицией. С одной стороны, ебть подлунная точка зрения, которая, по нашему мнению, проявляется главным образом в связи с нашими намерениями; и с другой стороны, есть точка зрения épistémé, от которой эти намерения тоже - что совершенно естественно - не ускользают. Что выбрать? Деятельность разума подчиняется двум критериям - истине и искусству организации. Конечно, если бы у нас была возможность узнать всю истину о себе и увидеть скрытые пружины наших намерений, мы бы не отвернулись от этого зрелища и не стали бы прикрывать его Ноевыми одеждами; даже если бы мы захотели, нам бы это не удалось: с того момента, как épistémé стала возможной, историческая doxa стала бы для нас лишь занимательным случаем или заблуждением. Так что когда в нашем распоряжении появится полностью оснащенная гуманитарная наука, истории придется как можно скорее переселиться из doxa, где она в настоящее время обитает. Но когда она у нас появится? Пока не достигнут критический порог (а он никогда не будет достигнут), где наш подлунный опыт можно будет в значительной степени и без труда сменить на формализацию, при которой научные объяснения будут достаточно полными, оставаясь при этом вполне управляемыми (что противоречиво), - пока этот порог не достигнут, разумная организация не позволит истории переселяться, так как это приведет лишь к хаосу.

История не является наукой, потому что она относится к doxa и остается там в силу некоего закона последовательности. Физические и гуманитарные науки могут достигнуть любых успехов: основы истории от этого не изменятся; ведь история будет использовать их открытия только в одном определенном случае: когда эти открытия позволяют объяснить зазор между намерениями действующих лиц и результатами.

73 A. Lichnerowicz. Logique et connaissance scientifique. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, p.480.

74 Cf. К. Popper. Conjectures et Refutations: the Growth of Scientific Knowledge.

Routledge and Kegan Paul, 1969, p. 124.

210

ПРИЛОЖЕНИЕ

Повседневность и составление рядов

«Составление рядов» (метод, состоящий в том, чтобы для объяснения како- го-то факта собрать как можно большее количество случаев появления этого факта: собрать все случаи употребления какого-либо слова в сохранившихся текстах или все случаи проявления какого-либо обычая) представляет ценность для историков и филологов по многим причинам (даже когда они его применяют неосознанно, более того, не желая этого сознавать, как это часто бывает среди «словесников»). Но среди этих причин есть одна, значение которой для придания нашему опыту характера повседневности, а истории - печати подлинности столь велико, что нам следует на ней остановиться. Эта причина состоит в следующем: вывод о том, соответствует ли факт, обычай, слово норме данной эпохи, делается в зависимости от того, сколько случаев упоминания о нем в изучаемый период удалось собрать. А во взглядах людей на их эпоху идея нормы имеет большое значение: она придает окружающему миру вид чего-то знакомого, вид повседневности; и это ощущение повседневности появляется у них благодаря тому же методу составления рядов, которое применит к ним их будущий историограф: индукция научила их различать в окружающем заурядные феномены и выделяющуюся неповторимость. Важность такого восприятия повседневности настолько велика, что, когда говорят, будто историография сводится к воспроизведению заурядной повседневности прошлого, то это едва ли является преувеличением. Можно даже сказать, что внимание к заурядному надежно отличает хорошего историка от менее хорошего.

В нашем восприятии мира природы и нашего общества все определения «связаны с нормальным опытом, который может изменяться от одного пространства к другому. В тропиках «холодная» погода означает нечто иное, нежели в умеренной зоне; «скоростной» транспорт в эпоху дилижансов - не то, что в эпоху гоночных автомобилей»75. Люди и вещи, составляющие нашу цивилизацию, выстраиваются для нас в типы; отсюда производимое ими впечатление чего-то знакомого. Неожиданный объект будет, по контрасту, выделяться из этой типологии, так как он «не вписывается в ряд». Допредикативная индукция позволила нам сформировать массу социальных, профессиональных, региональных и прочих типов, благодаря которым нам достаточно одного взгляда, чтобы найти место новому явлению. — этого момента ни один объект не будет уже просто тем, чем он является: если он не вписывается в ряд, он будет к тому же отмечен характерным ощущением ненормальности.

75 Husserl. Expérience etjugement, recherches en vue d'une généalogie de la logique, trad. Souche. P.D.F., 1970,p. 233; cf. R. Toulemont. L'Essence de la société selon Husserl. P.U.F., 1962, p. 70, 188-192, 239.

211

То есть понимание прошлого подразумевает, что историк воспроизводит в своей голове норму эпохи и что он может сделать ее доступной читателю. Событие является тем, чем оно является, только в связи с нормами эпохи; встречая в истории какой-нибудь странный факт, читатель спрашивает, «было ли это для них так же странно, как для нас?»; хороший историк сумеет, хотя бы одним словом или оборотом фразы, ответить на этот вопрос. Даже в истории современности уже часто приходится восстанавливать норму: как недавно писал один историк, чтобы объяснить студентам в 1970 г., что было шокирующего в депеше из Эмса, преподаватель должен вписать ее в ряд, в дипломатический стиль того времени с его безграничной учтивостью. Именно в этом следовало искать истинный смысл утверждения (часто неверно понимаемого) о том, что об эпохе надо

судить по ее ценностям.

Поэтому мы обратим внимание на один часто применяемый прием, который должен вызвать у читателя впечатление нормальности той или иной эпохи, но значение которого не следует преувеличивать. Предположим, что я пишу следующие предложения: «Астрология у образованных римлян занимала почти то же положение, что психоанализ у нас во времена сюрреализма»; «в Древнем мире люди так же увлекались цирковыми зрелищами, как мы - автомобилями»; утверждаю ли я при этом, что цирк и автомобили отвечают одной и той же антропологической «потребности»? Или что следует, по примеру этнографов, создать историческую категорию под названием фокализация,""' которая будет служить некой кладовкой, куда можно складывать все феномены коллективных страстей, имеющие в качестве общей черты только то, что они кажутся удивительными для обществ, этих страстей не разделяющих? Вовсе нет: но, сравнивая астрологию или цирк с современными явлениями (возможно, имеющими очень смутное сходство с этими феноменами), я просто рассчитываю создать у читателя впечатление, что цирк и астрология воспринимались римлянами столь же нормально, как мы воспринимаем страсть к автомобилям или психоанализ; читателю нет нужды восклицать: «Как же мы можем почувствовать себя римлянами?»; он не должен увлекаться изощренными рассуждениями об античных mass media и античном «модернизме»77. Он должен понять, что, если взглянуть изнутри, то «быть римляни-

ном» - это вполне заурядно.

Есть книги по истории, которые превосходно воспроизводят эту повседневность, то есть представляют ее как живую; Марк Блок в этом не знал себе равных. Другие (которые, может быть, нравятся нам меньше), напротив, представ-

76 О фокализации см. замечательное сочинение M.J. Herskovits. Les Bases de l'antropologie culturelle. Payot, 1967, chap. XV; R. Linton в De l'homme (trad. Delsaut.

Editions de Minuit, 1968) говорит о "включенности".

77 См. забавную сатиру насоциологию модернизмавР. BourdieuetJ.C. Passeron. "Sociologues des mythologies et mythologie des sociologues" in les Temps modernes,

1963, p.998.

212

ляют прошлое в более странном, иногда в более чудесном, иногда в более сомнительном виде: те, кто читал Нильссона или А.Д. Нока, с одной стороны, и Кюмона (Cumont), с другой стороны, поймут меня с полуслова. Когда мы не придаем значения норме, не признаем или, тем более, избегаем ощущения повседневности, то получается мир Сапамбо', или же смесь чудесного и невразумительного, в дополнение к этнографическому описанию, рисующему мир первобытных, таких же «диких», как карфагеняне у Флобера, и таких же неправдоподобных, как

мечты мадам Бовари, в которых счастье, Неаполь и лунный свет обретают плотность металла.

А это никак не устраивает читателя, поскольку читатель исторических сочинений знает, что история заурядна, как наша повседневная жизнь. Он знает a priori, что если бы некий бог задумал перенести его в другой исторический период, то он не смог бы предугадать, чем он там будет заниматься: устроит потлатч, или «войну цветов», или крестовый поход, или займется менеджментом. И напротив, он наверняка обнаружит повсюду один и тот же стиль повседневности, то же однообразие, ту же отстраненность от самого себя и от мира, которая будет создавать у него постоянное ощущение подступающей пустоты. Та же «война цветов» или тот же крестовый поход, выглядевшие удивительными еще минуту назад, когда бог поместил его в новое тело, выглядят предельно нормальными с того момента, как он устроился в этом теле. Отсюда возникает полуиллюзия того, что у человека существует исключительное понимание человека; что если природу мы объясняем, то человека мы «понимаем», мы можем встать на его место... В этой идее верно следующее: мы понимаем, смутно или ясно, что чувство нормальности играет одну и ту же роль в жизни нам подобных и в нашей жизни; и никакая интроспекция, никакое понимание не позволят нам узнать, какова же эта норма в данный период.

IX, Сознание не является основой поступка

В исследовании причинности, которым мы сейчас занимались, мы не делали никакого различия между материальной причинностью (клин выбит клином) и причинностью человеческой (Наполеон вел войну, потому что был честолюбив, или для удовлетворения своего честолюбия); ведь если рассматривать только следствия, то это различие не имеет никакого смысла: человек так же основателен, как и природные стихии, и наоборот, природные стихии так же изменчивы и капризны, как человек;

213

бывают железные характеры, а бывают мужчины и женщины, капризные, точно волны. Как говорит Юм, «если мы посмотрим, насколько точносогласованыфизическиеинравственныефеномены,образующиеединую причинную цепь, то безо всяких колебаний признаем, что у них общаяприрода, и чтоони вытекаютизобщихпринципов; для заключенного, которого ведут к эшафоту, смерть представляется верным следствием как твердости тюремщиков, так и крепости топора».

Но между топором и тюремщиками" есть огромная разница: мы не приписываем никакого намерения топору, разве что в детстве, тогда как о людях мы знаем, что у них существуют намерения, установки, ценности, размышления, цели или как вам еще угодно это называть. Поэтому в труде историка человеческие поступки занимают особое место и ставят множество сложных проблем; это одна из областей, где мы теперь наиболее ясно видим, что наш опыт еще очень невнятен и приблизителен; это означает, что он сейчас зреет и уточняется. Проблем очень много: социология знания, идеология и инфраструктуры, ценностные суждения в истории, рациональное и иррациональное поведение, ментальность и системы, — одним словом, все проблемы отношений между историческим сознанием и действием, которые занимают среди сегодняшних забот такое же значительное место, как проблема отношений между душой и телом в классической философии. Предлагаемая вашему вниманию глава представляет собой нечто гораздо меньшее, чем очерк, посвященный некоторым аспектам данной проблематики, простейшее изложение которой заняло бы несколько томов; мы просто хотели сказать о двух вещах: что дуалистический подход (базис и надстройка, ментальность и реальность) следовало бы заменить дифференцированным описанием отдельных ситуаций, в котором соотношение между мыслью и действием в каждом случае — особое; короче говоря, что нужно разработать казуистику, и желательно очень тонкую, для решения не менее тонких проблем. И второе: что задача историка заключается не столько в том, чтобы демистифицировать идеологии, показать, что за ними кроется нечто иное, или сказать, что за ними кроется, сколько в том, чтобы разработать новый раздел источниковедения, где историк, рассматривая идеологии, ментальность и все прочие феномены в качестве следов, уточнил бы, какой разряд фактов позволительно или не позволительно воспроизводить на основе подобных следов: нельзя толковать лозунг или пословицу так же, как теоретическое исследование или интонацию, которая выдает того, кто говорит78.

214

Понимание другого

Но поскольку мы знаем, что у топора нет намерений, а у человека они есть, и поскольку мы сами — люди, не следует ли для начала из этого заключить, что познание человека и его дел не идет тем же путем, что познание природы, и что разум не един? «Мы объясняем природу, а человека мы понимаем», - говорил Дильтей; по его мнению, это понимание было интуицией sui generis. Именно данный пункт нам следует рассмотреть в первую очередь.

Помимо антропоцентристской привлекательности, дильтеева теория понимания обязана своим успехом противоречивому характеру человеческого опыта: он без конца приводит нас в удивление, но в то же время кажется нам вполне естественным; когда мы пытаемся понять странное поведение или экзотический обычай, то в определенный момент мы говорим: «Теперь я все понял, на этом можно остановиться»; внешне все происходит так, как будто у нас есть определенное врожденное представление о человеке и мы не успокаиваемся, пока не обнаружим его в человеческом поведении. Мы не замечаем, что наш взгляд на вещи не меняется (после первого моментального удивления мы готовы допустить все, что угодно); что ощущение понимания, точного попадания есть иллюзия, сыгравшая свою роль и в дискуссиях по эпистемологии математики79: мы принимаем сопротивление языка истории или математики за

78 Библиография такого сюжета бесконечна; сошлемся лишь на два иссследования общего плана, относящиеяся к исторической тематике: G. Duby. "Histoire des

mentalités" in / 'Histoire et ses méthodes. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, 1961, p. 937 sq.; и W. Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschaftstheorie, vol. I, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung. Springer-Verlag, 1969, p. 360-375 et 379-

427.

TO N. Bourbaki. Eléments d'histoire des mathématiques. Paris: Hermann, 1960. p. 30: "Каковы бы ни были философские нюансы, расцвечивающие концепцию математических объектов у того или иного математика или философа, есть, по крайней мере, один пункт, в котором все сходятся: то, что эти объекты являются для нас данностью и что отнюдь не в нашей власти приписывать им какие угодно свойства, так же как физик не может изменить природное явление. Наверное, эти взгляды отчасти определяются реакциями психологического порядка, хорошо знакомыми всякому математику, изнемогающему оттщетных попыток найтидоказательство, которое словно все время прячется от него; отсюда всего один шаг до того, чтобы считать это сопротивление одним из тех препятствий, что возводит перед нами воспринимаемый мир".

215

реальное сопротивление и принимаем за интуицию удовлетворение от того, что наконец-то сформулировали фразу, которая точно передает наше представление о вещах; к тому же мы не думаем о том, что мы гордимся своим пониманием человека, хотя понимаем его (как и природу) лишь задним числом, и что наша мнимая интуиция не позволяет нам ни предсказывать, ни проводить ретродикцию, ни решить, реален или нереален какой-либо обычай (или чудо природы). Мы охотно забываем, что, как об этом прямо говорит Мальро, знать людей - это значит не удивляться им после того или иного события. Забывая обо всем этом, мы льстим себе, утверждая, что понимаем другого каким-то непосредственным образом, неприменимым по отношению к природе: мы можем поставить себя на место нам подобных, перевоплотиться в них, «пережить» их прошлое...

Это мнение кажется настолько же нетерпимым для одних, насколько естественным для других; то есть в нем смешаны несколько разных идей,

которые надо попытаться разделить.

1. Историки постоянно наблюдают ментальность, отличную от нашей, и прекрасно знают, что интроспекция — не подходящий метод для того, чтобы писать историю; наше врожденное понимание другого (ребенок с рождения понимает смысл улыбки и отвечает на нее улыбкой) исчерпывается так быстро, что одной из главных проблем иконографии является разгадка смысла жестов и выражения эмоций в данной цивилизации. Впечатление естественности человеческого поведения, возникающее у нас post eventum, не подлежит сомнению, но и природные феномены создают у нас то же самое впечатление; когда нам говорят, что гордец сверхкомпенсирует свою скромность, что скромник борется со своей склонностью к гордыне, или что пустой желудок ко всему глух, мы прекрасно это понимаем, как понимаем, что два столкнувшихся бильярдных шара столкнулись80. Психологическое понимание не позволяет ни догадываться, ни анализировать; оно - лишь замаскированное обращение к здравому смыслу или к идее вечного человека, которую только и делали, что опровергали в истории и этнографии на протяжении последних ста лет. Попытка «перевоплотиться в другого» может иметь эвристический смысл; она позволяет найти какие-то идеи или (еще чаще) фразы для выражения идей в «живой» форме, то есть чтобы превратить ощущение

экзотики в более знакомое нам ощущение: но это не критерий, не средство верификации81; неправда, что в человеческих делах истина должна

811 Cf. R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux. Pion, 1967. p. 27.

81 Stegmüller, p. 368.

216

быть index sui etfalsi. Дильтеев метод понимания просто прикрывает примитивнуюпсихологиюипредубеждения;повседневнаяжизньвполнеясно показываем что недотепы, пытаясь объяснить характер своего ближнего, прежде всего выдают свой собственный характер, приписывая своим жертвам свои собственные мотивы и в особенности фантазмы своих фобий.

Надо признать, что самое простое историческое объяснение (король начал войну из любви к славе) представляет для большинства из нас всего лишь пустую фразу, известную нам только по книгам; нам не часто удается испытать лично или заметить de visu реальность этого королевского чувства и решить, является ли оно реальным или это просто условное психологическое выражение. Мы поверим в его реальность, если прочтем бумаги Людовика XIV, в которых он выглядит искренним, или если мы заметим, что для некоторых войн не видно иного объяснения. Все, что мы можем найти внутри самих себя для уяснения данного вопроса, - это задатки тщеславия и честолюбия, с которыми можно дойти до чувств, испытываемых королями, будучи только Шекспиром; мы можем ими воспользоваться для придания живости популярной литературе, но не для разрешения исторического вопроса. Миметизм очень доступен, и мы перевоплощаемся в какую угодно роль при условии, что нам ее предварительно обрисуют; вот почему историкам религий не удается решить, является ли то, что говорят об античной вере в божественность императора, психологически возможным; поэтому все, что им остается, - это выдвигать друг против друга за рамками научных дискуссий обвинения в отсутствии религиозного чувства у одних и понимания реальности - у других. К великому счастью, для того чтобы понять другого человека, нам не обязательно носить в себе его душу, и святая Тереза замечательным образом раскрывает мистический опыт тем, у кого его никогда не было и кому имя - легион. Идея понимания человека человеком означает лишь то, что мы готовы поверить во все, относящееся к человеку, как и к природе; если мы узнаем что-то новое, то мы примем это к сведению: «Значит, духовный брак Седьмых Обителей существует, как об этом свидетельствует Château de l'âme*, при случае мы к этому вернемся в ходе нашего исследования». Понимание - это ретроспективная иллюзия.

2. «Пережить» ощущения другого, пережить прошлое? Это всего лишь слово (работая над книгой по истории Древнего Рима, мне хотелось хотя

* Сочинение св. Терезы (Libro de moradas о Castillo interior, 1577).

217

бы на миг сменить свои идеи и заботы преподавателя латыни на идеи и заботы римского вольноотпущенника, но я не знал, как это сделать), вернее, это иллюзорное, обманчивое знание. Пережить ощущения карфагенянина, приносящего в жертву богам своего первенца? Это жертвоприношениеобусловленопримерами,которыенашкарфагенянинвиделвокруг себя, и общей набожностью, достаточно сильной для того, чтобы не отступить перед этим ужасом; пунийцы были подготовлены своей средой для жертвоприношения первенцев, как мы подготовлены для сбрасывания на людей атомных бомб. Если, пытаясь понять карфагенянина, мы попробуем представить себе, какие побуждения могли бы заставить нас, живущих в нашей цивилизации, повести себя, как он, то мы будем

'думать о сильных ощущениях там, где для карфагенянина не было ничего, кроме рутины; это одна из наиболее распространенных иллюзий определенной разновидности истории религий, где не замечают, что любое поведение проявляется на фоне нормальности, повседневности соответствующей эпохи. Мы не можем пережить умонастроение карфагенянина, поскольку лишь ничтожная часть сознания проявляется в поступках,

да и вообще тут нечего переживать: если бы мы могли проникнуть в его сознание, то мы обнаружили бы там только сильное и однообразное чувство священного страха, тихий, тошнотворный ужас, неощутимо сопровождающий машинальную идею, которая присутствует на заднем плане почти всех наших поступков: «все так делают» или «что тут поделаешь?»

Мы знаем, что у людей есть цели...

3. Наше знание о другом опосредованно, мы выводим его из поведения и различных проявлений наших ближних, исходя из нашего опыта, относящегося к нам самим и к обществу, в котором мы живем. Но это еще не вся истина: надо добавить, что человек не является для человека таким же объектом, как прочие. Люди, как животные одного вида, видят друг в друге себе подобных; каждый знает, что его ближний внутренне - существо, подобное ему самому. И прежде всего он знает, что у его ближнего, как и у него самого, есть намерения и цели; поэтому он может рассматривать поведение своего ближнего как свое собственное, ак говорит Марру, человек узнает себя во всем человеческом, он знает a priori, что формы поведения прошлого расположены на том же уровне, что и его собственные, даже если он не знает, что собственно означает данное по-

218

ведение"; и во всяком случае он изначально знает, что это поведение имело определенный смысл. Поэтому мы и склонны к антропоморфизации природы, а не к противоположному действию. Именно о таком понимании как идеале исторической науки говорил Марк Блок в тексте, который внушает историкам страх по поводу их спасения, подобно тому, как одна фраза св. Павла внушала страх Лютеру: «За зримыми очертаниями пейзажа, орудий и машин, за самыми, казалось бы, сухими документами и за институтами, казалось бы, совершенно оторванными от тех, кто их учредил, историк хочет увидеть людей. Кто этого не усвоил, тот может стать, как максимум, чернорабочим источниковедения. Настоящий же историк похож на людоеда из сказки. Он знает, что там, где он чует человечину, его ждет добыча»82.

Понимание - не инструмент для открытий, не треножник прорицательницы (этот треножник - составление ряда), и не критерий истинности, но оно позволяет восстанавливать цели и «соображения» людей. В одном тексте у Тэна (без вины виноватого) сказано практически то же самое: «Первое действие в истории заключается в том, чтобы поставить себя на место людей, которым мы хотим дать оценку, постичь их инстинкты и привычки, проникнуться их чувствами, думать их мыслями, воспроизвести в себе самих их внутреннее состояние, детально и физически конкретно представить себе их среду, проследить благодаря воображению.. . - нам хочется прервать на этом цитату, поскольку здесь соображения и цели будут подменены наукообразной интерпретацией, - проследить благодаря воображению обстоятельства и впечатления, которые определяли, вкупе с природным характером этих людей, их поступки и вели их по жизни»; такая работа, «раскрывая нам точку зрения людей, чью историю мы рассказываем, позволяет нам лучше их понять, а поскольку эта работа состоит из рассуждений, то она, как и всякая научная работа, поддается верификации и совершенствованию».

...но какие именно - мы не знаем

Мы знаем a priori, что у людей есть цели, однако мы не можем догадаться, какие именно. Зная их цели, можно встать на их место, понять,

219

что они хотели сделать; исходя из того, что они могли ждать от будущего в данный момент (они могли еще надеяться, что Груши появится вовремя), мы можем восстановить их «соображения». Допуская при этом, что их правила поведения были рациональны, или что мы, по крайней мере, знаем, когда они оказывались иррациональны... Но если нам не известны их цели, то никакая интроспекция нам их не раскроет, или не раскроет истинных целей; вот доказательство ad contrario', ни одна человеческая цель не может нас удивить. Если я замечаю, что Наполеон, завязывая битву, старается ее выиграть, то это кажется мне как нельзя более понятным; но если мне говорят о странной цивилизации (разумеется, воображаемой, но едва ли более странной, чем многие экзотические цивилизации или чем наша с вами), где, согласно обычаю, генерал, встречаясь с врагом, должен сделать все возможное для того, чтобы проиграть битву, то, ненадолго растерявшись, я быстро найду возможное объяснение («это должно объясняться примерно как потлатч; во всяком случае, существует какое-то по-человечески понятное объяснение»). Вместо того чтобы применять к этой цивилизации закон: «всякий военачальник предпочитает выиграть битву», - я применю другой, более общий: «всякий руководитель, и даже всякий человек делает то, что предписывает ему обычай его группы, каким бы удивительным он ни казался». Постепенно наше понимание человека может быть сведено к следующему высказыванию: «Человек есть то, что он есть, нужно с этим смириться, то есть понять это»; в этом сущность истории, социологии, этнографии и других наук со слабой дедукцией.

Так что единственное достоинство понимающей методики заключается в том, что она показывает нам угол зрения, под которым любое поведение будет выглядеть объяснимым и заурядным; но она не позволяет нам сказать, какое из более или менее заурядных объяснений верное83. И в самом деле, если мы перестанем придавать слову «понимать» смысл технического термина, которым его наделяет Дильтей, и вернемся к его обыденному смыслу, то мы увидим, что понимать — это значит объяснять поступки, исходя из того, что известно о ценностях другого («Дюран пришел в бешенство от такой наглости; я его понимаю, потому что так же отношусь к наглости»; или: «хотя я отношусь к наглости не так, как он»), или же «понимать» - это выяснять цели другого путем ретродикции или реконструкции: я вижу полинезийцев, бросающих оловянные плашки в

82 Apologie pour l'histoire ou métier d'historien. A. Colin, 1952, p. 4 (Cp. M. Блок.

 

Апология истории, или Ремесло историка. М: Наука, 1986).

Stegmüller, p.365; Boudon, p. 28.

 

220

лагуну атолла и удивляюсь; мне говорят: «Это соревнование в престиже, в расточении сокровищ; для них престиж очень многое значит»: теперь мне известны их цели, я понимаю их ментальность.

Ценностные суждения в истории...

Итак, главная проблема заключается в следующем: выяснить, какие цели и ценности были у людей и расшифровать их поведение или дать его ретродикцию. Следовательно, мы не избежим проблемы ценностных суждений в истории. Эту проблему ставят либо в эпистемологической форме (являются ли ценностные суждения неотъемлемой частью историографии? можно ли писать историю без ценностных суждений?), либо в деонтологической: имеет ли историк право оценивать своих героев? Должен ли он сохранять флоберовскую бесстрастность? Проблема, поставленная во второй форме, быстро скатывается на уровень назидательных замечаний: чтобы понять прошлое, историк должен стать его адвокатом, сочинить laudes Romae, если он специалист по Древнему Риму, сочувствовать и т.д.; а то еще спросят, имеет ли он право встать на чью-то сторону, «по разному оценивать то, что рождается, и то, что умирает», как любят или любили говорить в Партии, и строить свою интригу не вокруг третьего сословия, а вокруг пролетариата, проповедуя, что такое построение «научнее» любого другого. Если говорить о первой, чисто эпистемологической формулировке проблемы, то здесь, мне кажется, надо выделить четыре аспекта, последний из которых очень сложен, и мы будем заниматься им до конца этой главы.

1. «Историк не должен судить». Конечно, история, по определению, заключается в том, чтобы рассказать о происшедшем и не судить (совершенно бескорыстно), хорошо это было или плохо. «Афиняне сделали тото, а пелопоннессцы — то-то»: добавить, что они поступили плохо, — это значит ничего не добавить и выйти за рамки сюжета. Это настолько очевидно, что, если в книге по истории нам встретится развернутая похвала или осуждение, то мы их пропустим; точнее говоря, это настолько несущественно, что иногда избегание таких пассажей или разговоров о жестокости ацтеков или нацистов выглядит искусственным; в общем, все это — просто вопрос стиля. Так что если, занимаясь военной историей, мы изучаем маневры какого-то генерала и замечаем, что он делал глупость за глупостью, мы можем в равной мере либо говорить об этом с

221

бесстрастной объективностью, либо произнести более человечное слово

«глупость»84.

Поскольку история занимается тем, что было, а не тем, что должно было быть, она остается совершенно безразличной к ужасной и вечной проблеме ценностных суждений, то есть к старому вопросу о том, является ли добродетель знанием и может ли существовать наука о целях: можно ли говорить о какой-то цели, не исходя из последующей цели? Не основана ли, в конечном счете, любая цель на чистой воле, не обязательно внутренне последовательной и направленной на продление своего существования? (Мы не можем спорить о конечных целях, как и о вкусах, и о цветах, не потому, что конечные цели являются целями и ценностями, а потому что они конечные85; они привлекают или не привлекают - вот и все.) Оставаясь безразличной к этой проблеме, история безразлична и к еще более тонкой проблеме «судебного» применения все тех же ценностных суждений. Ведь если поступок плох сам по себе, то этого еще недостаточно для того, чтобы считать злодеем совершившего его человека. Был ли святой Людовик на самом деле таким святым, каким его изображают? Чтобы ответить на это, не достаточно доказать, что инквизиция была плохой (или считать ее плохой без доказательств); недостаточно установить и то, что de facto Людовик IX был основателем инквизиции: нужно еще решить, в какой мере обвиняемый Людовик IX может считаться ответственным за свои дела, а нет ничего сложнее, чем определить меру ответственности. Является ли смягчающим вину обстоятельством, и в какой степени, тот факт, что большинство современников короля, особенно его наставники, одобряли сожжение еретиков? А если в ту эпоху все это одобряли, то что же, в конечном счете, остается от ответственности короля? Вопрос не легкий и не бесполезный, это вопрос нашей историчности и нашей конечности; но он не интересует историка,

84 Leo Strauss. Droit naturel et histoire, trad. Natan et Dampierre. Pion, 1954 et 1969, chap. 2.

85Основополагающим текстом здесь является Никомахова этика (VII, 8, 4, 1151

а10); святой Фома излагает его следующим образом: "В сфере вкусов и поступков Цель ведет себя таким же образом, как недоказуемые принципы в умозрительной области" (Summa contra gentiles I, 80; cf.76); из этого следует, что "человека, заблуждающегося в принципах, не могут привести к истине более надежные принципы, в то время как они могут привести к ней человека, чье заблуждение касается

выводов" (Summa 4, 95; cf.92).