Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Методология_Литература / Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. 2003

.pdf
Скачиваний:
314
Добавлен:
29.02.2016
Размер:
2.49 Mб
Скачать

262

ранное ремесло - это, как правило, ремесло отца. Перспектива прогресса настолько не характерна для этих обществ, что они считают мир созревшим, завершенным и помещают себя в эпоху старости мира. Центральное правительство - даже авторитарное - безвластно; стоит удалиться от столицы, и его постановления быстро увязают в пассивном сопротивлении народа (Кодекс Феодосия - деяние не столько слабых имеператоров, которые издают бесполезные указы, сколько императоров-идеологов, которые провозглашают идеалы во всякого рода рескриптах). Предельная производительность имеет меньшее значение, чем средняя производительность труда7. Религиозная, культурная и научная жизнь часто организована по принципу сект, защищающих правую веру in verba magistri (как, например, в Китае и в эллинистической философии). Значительная доля средств создается в сельском хозяйстве, а центр власти обычно находится в среде землевладельцев. Экономическая жизнь - вопрос не столько рационализма, сколько авторитета, землевладелец предстает прежде всего как вождь, который держит своих людей при деле. Исключение из общественной жизни или жизнь на обочине общества очень способствует погружению в экономическую жизнь (иммигранты, еретики, при-

того по истечение какого-то срока служат средним или низшим классам народа; последние в состоянии купить их, когда высшему классу надоедает ими пользоваться. Если вы войдете в дома, вы нередко обнаружите там превосходную мебель, хотя и устаревшей формы, но очень удобную для пользования и сделанную не для тех, кто ею пользуется" (Richesse des Nations, trad. Garnier-Blanqui, vol. I, p. 435. Смит в данном случае говорит о дворянских особняках, которые были поделены на квартиры и населены простыми людьми). (Ср. Исследование о природе и причинах богатства народов. М., 1962 — прим, перев.)

7Какизвестно,средняяпроизводительностьтруда-этосредняявыработкатру- дового коллектива, а предельная производительность — это выработка наименее продуктивноготрудовогоколлектива,работакоторого"ещеимеетсмысл".Покатехника примитивна, а производительность не достаточна для удовлетворения минимальных потребностей, то даже самый слабый производитель необходим для выживания сообщества; без него нельзя обойтись, даже если его выработка гораздо ниже средней; баланс не устанавливается на нижнем уровне, цены и зарплата определяются средней выработкой. В таком случае производитель, который не может кормитьсясвоимтрудом,ночейтруднеобходимдлясуществованиясообщества,будет жить за счет каких-то иных средств; cf. К. Wicksell. Lectures on Political Economy. Robbins,RoutledgeandKeganPaul, 1967,vol.I,p. 143;N.Georgescu-Roegen.Lascience

économique, ses problèmes et ses difficultés, trad. Rostand. Dunod, 1970, p. 262, 268; J. Ullmo. "Recherches sur l'équilibre économique" dans Annales de l'Institut HenriPoincaré, tome VIII, fasc. I, p. 6-7, 39-40.

263

щельцы, евреи, греческие и римские вольноотпущенники). Другие topoi, напротив, встречаются менее часто, чем можно себе представить. Нельзя, например, предсказать численность населения (наряду с людскими муравейниками мы видим Италию древнеримского периода, где насчитывалось семь миллионов жителей); нельзя также предсказать существование и роль городов, или интенсивность торговли между регионами (очень высокую в современном Китае и, возможно, в Римской империи)8. Уровень жизни тоже может быть высоким (возможно, что в древнеримских Африке и Азии он приближался к нашему XVIII веку), даже в отсутствие таких институтов, считавшихся необходимыми для развитой экономики, как бумажные деньги или, по крайней мере, векселя. Не исключено также, что население имело высокий уровень грамотности (Япония до эпохи Мейдзи). Эти общества не обязательно неподвижны, а социальная мобильность может быть неожиданно высокой и принимать неожиданные формы: она может быть связана с рабством (Древний Рим, Турецкая империя и т.д.); фатализм и laudatio temporis acti могут сочетаться с убежденностью каждого человека в способности улучшить свое положение благодаря предпринимательской жилке; «устойчивая бедность этих обществ приводит к тому, что никто в них не стыдится своего положения, но не к тому, что никто не стремится подняться выше. Политическая жизнь в них может быть такой же оживленной, как в самых процветающих обществах, но конфликты не всегда являются борьбой между классами, отличающимися друг от друга по экономическому признаку; чаще это просто соперничество из-за власти между схожими группами (две армии,

два аристократических клана, две провинции). Агитация принимает здесь неожиданные формы, при этом возвещение конца мира и лжепророки

8 Что и побудило Ростовцева, очень хорошо представлявшего себе высокий уровень экономического развития Римской империи, объяснять его развитостью самой экономической системы и переносить в античность то, что известно об истоках капитализма Нового времени; как можно было прочесть в недавнем номере Revue de philologie,Ростовцевпредставлялсебеантичнуюэкономикупообразцусовременной капиталистической экономики, но "с меньшим количеством нулей'". Нужно только учитывать одну особенность истории: многообразие путей. Проблема "единственного пути" в экономике вновь возникает - на этот раз в практическом плане, — когда речь идет о развитии какого-либо народа в третьем мире: является ли индустриализация единственным путем развития? Georgescu-Roegen сомневается в этом на страницах, указанных в предыдущей сноске, и то, о чем говорится на этих страницах, очень важно для специалиста по древнеримской истории.

264

занимают место листовок и лозунгов; нередко люди с убеждениями (Пугачев) или просто авантюристы поднимают массы, выдавая себя за императора или сына императора, считавшегося умершим: это тип «лжеДмитрия », который встречается в Древнем Риме (лже-Нерон), в России

и в Китае и который достоин сравнительного исторического исследования9...

He-событийная история

Выработка топики подобного рода - не примитивное школьное упражнение: topoi не подбирают на дороге, а выявляют, что предполагает анализ, размышления; они являются результатом не-событийной историографии. Ведь выдающиеся черты эпохи, которые должны бросаться в глаза, черты, достаточно важные, чтобы их зафиксировали на всякий эвристический случай в качестве topoi, обычно замечают меньше всего. Из этой сложности увидеть самое главное вытекает важнейшее следствие: большинство книг по истории имеют некий уровень событийности, ниже которого они и не думают прослеживать разъяснения, оставляя их под спудом не-событийного. Существование этого минимума есть характерный признак того, что наша Школа Анналов сатирически именует историей бите-и-договоров и «событийной» историей, то есть историей, которая является не столько анализом структур, сколько хроникой. Нынешняя эволюция исторических исследований во всех западных странах представляет собой попытку перехода от этой событийной истории к так называемой структурной истории. Эту эволюцию можно схематично изобразить следующим образом: событийная история поставит вопрос: «Кто числился в фаворитах Людовика XIII?»; структурная история озаботится

9 Исследование, в чем-то подобное работе Е. Hobsbawm. Les Primitifs de la révolte dans l'Europe moderne. В Риме был лже-сын Тиберия (Тацит. Анналы, 2, 39) и лжеНерон, который добивался признания у парфян во времена Веспасиана. Простота этих попыток объясняется тем, что в Италии и практически во всей Империи не было полиции: или армия, или ничего (Тацит. Анналы, 4, 27; Апулей. Метаморфозы, 2, 18). Представьте себе массы, готовые восстать под влиянием самых странных слухов (см. удивительный случай у Диона Кассия, 79, 18) и "сжечь ведьм" (Филострат. Жизнь Аполлония, 4, 10). Первые "лже-Дмитрии", о которых можно прочесть у П. Мериме, появляются в эллинистическую эпоху (Александр Балас, Андриск из Адрамиттиона). Приведем и пример Перкина Уорбеккена в Англии (1495).

265

сначала вопросом: «Что такое фаворит? Как понять этот тип политики монархов Старого режима и почему существовало нечто, называемое фаворитом?»; она начнет с «социологии» фаворитизма; она установит как принцип то, что ничего не разумеется «само собой», так как нет ничего вечного, и потому постарается убрать из своих текстов все «само собой разумеющееся ». Прежде чем написать слово «фаворит», рассказывая о фаворитах Людовика XIII и о единственном явном фаворите Людовика XIV маршале де Вильруа, она осознает, что пользуется понятием, которого не проанализировала, в то время как здесь, несомненно, есть над чем задуматься. Роль фаворита для нее — это не объяснение истории Вильруа, а, напротив, факт, требующий объяснения. Положение короля: сочетание в нем властителя и частного человека, нужд правления и личных чувств, интериоризация монархом своей роли в государстве, конфликтов, порождаемых любой структурой в душе всех ее участников, проявление индивидуальности монарха в придворной жизни — создает у королей совершенно особую психологию, которую очень непросто «пережить». Делал ли король придворного своим фаворитом, потому что он им увлекался? Или же это нужды правления заставляли его выбирать доверенное лицо («фавориты — лучшая защита от честолюбия вельмож», — писал Бэкон)? Пробуждали ли при этом нужды правления нежные чувства короля к фаворитам, чтобы оправдать государственную роль, исполняемую при короле человеком, не имевшим для этого никакого офици-

ального звания?

По каким причинам историография, следуя своей естественной склонности, обычно останавливается на уровне событийности «битв и договоров» или «имен фаворитов Людовика XIII»? Это взгляд современников на переживаемую ими историю, взгляд, переходящий к историкам через источники; событийная история — это политические новости, потерявшие свою свежесть. В XVII веке проповедники и моралисты много говорят о фаворитах, об их непотребствах, их падении, но не описывают этого систематически, поскольку тогда все жили в этом. По мере развития событий мемуаристы приводят имена сменяющих друг друга фаворитов, Кончини, Люина, Вильруа, и историки продолжают делать то же самое. Зато поскольку распределение земельной собственности и демографические изменения никогда не относились к политическим новостям, то историки далеко не сразу собрались этим заняться. Остается только посмотреть, как мы сами пишем современную историю. Есть книга под названием Démocratie et Totalitarisme [R. Aron, 1966], где описаны полити-

j»k

266

ческие режимы индустриальных обществ XX века: но ее автор - социолог, его книгу называют социологическим исследованием. Что же остается историкам в XX веке? Произносить слова, которые трудно не употреблять: «индустриальная демократия» или «плюралистическая демократия», - но остерегаясь говорить о том, что собой представляют эти вещи, которые могут считаться у нас очевидными; зато историки будут рассказывать о случаях, происходящих с этими явлениями: тут падение кабинета министров, там - переворот в центральном комитете. Таким образом, событийная история обзаводится некими сущностями - конфликт между римскими императорами и Сенатом10, политическая нестабильность в III веке, монархия при Старом режиме - и ведет хронику их во-

10 "Конфликт между императорами и Сенатом", строго говоря, не похож ни на конфликт власти (это не был, как можно себе представить, неизбежный конфликт между двумя силами, враждебными друг другу по своей природе, имперской монархией и старой республиканской аристократией), ни на борьбу между политическими направлениями, ни на классовую борьбу, которая отражается на государственном аппарате, ни на простое соперничество кланов из-за раздела доходов от власти; это, скорее, феномен политической патологии, какое-то трагическое недоразумение, как •'процессы" 50-х годов за железным занавесом (но не как Московские процессы, где речь шла о борьбе направлений). Сталин казнил гам не противников, а людей, которых он считал противниками, тогда как они совсем не были таковыми и совершенно не понимали, что происходит. Это недоразумение предполагает наличие двух условий: правительственного аппарата, где имеются исполнители, склонные, ради выгоды или из чувства професионального долга, исполнить волю самодержца; и самодержца, поставленного или поставившего себя в столь неудобную политическую ситуацию, - или столь одержимого воспоминаниями о прежних противниках, — что em нервы могут сдать в любой момент и он во всем будет видеть заговор. И тогда, если он хоть раз потеряет голову, адский механизм будет запущен и уже не остановится. Каждый римский император обладал свободой запустить или не запустить его: поэтому у Тацита и у Плиния чувствуется страх перед адской машиной и проглядывает мучительное стремление предостеречь правящего императора от фатальной ошибки, от ее пуска (они повторяют ему, что он хороший государь, и что эти ошибки относятся к безвозвратно ушедшему прошлому): при Адриане из-за дела четырех консуляров в начале его правления подумали было, что все повторится снова. Возможность запуска этого адского механизма обусловлена следующим: руководящая группа не сама распределяет доходы от власти, а получает их от императора: поэтому члены этой группы не сплочены между собой угрозой санкций (при которой, если А доставит неприятность одному из моих союзников, то я сделаю то же самое одному из союзников А). Поэтому один клан может прорываться поближе к императору, уничтожая другой клан, без опасения подвергнуться репрессиям.

267

площений. Она расскажет о приговорах и самоубийствах сенаторов при каждом консулате так, что нам не удастся составить сколько-нибудь ясное представление о правилах этого странного конфликта внутри правящего класса. Она выстроит строгую хронологию военных и сенатских государственных переворотов века, но без анализа этой нестабильности, какэто принято в отношении нестабильности республиканского строя во франции или некоторых южноамериканских режимов. Она повторит то, что говорит Евсевий об истории Церкви в древности, но не поставит главного вопроса: если примерно стомиллионное население в массовом порядке обращается в новую веру, то какие причины подвигли его на это? Это проблема социологии крещения, о которой миссионеры, видимо, составили какое-то мнение, начиная с XVI века; так что можно допустить, что историк начнет с составления топики (или, если угодно, социологии, или сравнительной истории) массового обращения, поскольку на ее основе он попытается силой воображения провести ретродикцию древней истории христианства.

Борьба с точкой зрения источников

Мы видим, что придает единство различным аспектам не-событий- ной истории: борьба с точкой зрения, навязанной источниками. Школа Анналов провела, с одной стороны, исследования по квантитативной истории (экономика и демография) и, с другой стороны, исследования по истории ментальное™, ценностей, и по исторической социологии. Что может быть общего между столь разнородными, на первый взгляд, работами? Между кривой изменения цен в Нижнем Провансе в XV веке и восприятием временного измерения в ту же эпоху? Где тут единство вышеназванной Школы? Не стоит искать его в структуре исторического становления (такой структуры не существует) или в том, что эта Школа занималась исследованием длительных временных ритмов: различные временные измерения в истории - не более чем метафора. Единство этих разных исследований идет от конфигурации источников; кривая цен и восприятие времени людьми XV века объединены тем, что люди в XV веке не осознавали ни того, ни другого, и что историки, которые смотрели бы на XV век только глазами этих людей, осознавали бы не больше них. Заметим еще раз: подлинные проблемы исторической эпистемологии суть проблемы источниковедения, и в центре любого рассуждения о

268

знании истории должно быть следующее: «знание истории есть то, чем делают его источники»; очень часто случается, что какую-то черту (например различие во временных измерениях), относящуюся просто-на- просто к знанию, обусловленному источниками, приписываютсамой сути событий. Когда история, наконец, освободится от точки зрения источников, когда идея о необходимости объяснять все, о чем она говорит («что же такое фаворит?»), перерастет у нее в рефлекс, то учебники истории будут сильно отличаться от сегодняшних: они будут детально описывать «структуры» той или иной монарии при Старом порядке, объяснят, что такое фаворит, почему и как воевали, и очень кратко опишут подробности войн Людовика XIV и падение фаворитов юного Людовика XIII. Ведь если история - это борьба за истину, то она также борьба с нашей склонностью считать, что все само собой разумеется. Поле этой битвы - топика; список рубрик обогащается и совершенствуется поколениями историков, и поэтому нельзя вдруг стать историком, как нельзя вдруг стать оратором: нужно знать, какие задавать вопросы, знать, какая проблематика устарела; политическую, социальную или религиозную историю не пишут, исходя из респектабельных, реалистических или передовых личных взглядов на эти материи. Есть древности, которые надо сдать в архив, например психология народов и ссылки на национальный дух; и, главное, нужно усвоить массу идей; невозможно писать историю античной цивилизации только при помощи гуманистической культуры. Если у истории нет метода (и поэтому можно вдруг стать историком), то у нее есть топика (и поэтому лучше не надо вдруг становиться историком). Опасность истории в том, что она кажется легкой, но не является таковой. Никто не собирается вдруг стать физиком, поскольку всем известно, что для этого нужно изучить математику; потребность историка в историческом опыте не менее велика, хотя и менее очевидна. Но в случае недостачи в этом плане последствия будут более скрытыми: они не проявятся по принципу «все или ничего»; в книге по истории будут недостатки (невольные анахронизмы в понятиях, клубки непродуманных абстракций, непроанализированные событийные остатки), и особенно пропуски: она будет грешить не столько своими утверждениями, сколько вопросами, которых и не подумала поставить. Ведь сложность историописания не столько в поиске ответов, сколько в поиске вопросов; физик—словно Эдип: вопросы задает сфинкс, а он должен дать правильный ответ; историк - словно Парсифаль: Грааль здесь, перед ним, у него перед глазами, но он достанется ему, только если он сумеет задать вопрос.

269

История как опись реальности

Для того чтобы историк смог ответить на свой вопрос, нужны источники, но этого условия не достаточно; можно самым подробным образом рассказать о 14 июля, 20 июня или 10 августа, но при этом ничего не проявится и читателю не придет в голову, что восприятие Революции в виде каких-то «дней» не разумеется само собой, что для этого должны быть какие-то причины. Если наш читатель исходя из этого тривиального примера подумает, будто разрабатывать топику - это никчемное редактирование, то мы напомним ему, что Геродот и Фукидид располагали всеми необходимыми фактами для создания социальной или же религиозной истории (включая эвристическое сравнение с варварскими народами), и что они ее не создали; им недоставало «интеллектуальных орудий»?

Но ничего другого мы и не утверждаем.

Попытка концептуализации в идеале направлена на то, чтобы предоставить непосвященному читателю в логичной форме все данные, которые позволят ему восстановить событие во всей его полноте, включая его «тональность», его «атмосферу». Ведь изначально факт, относящийся к чужой цивилизации, состоит для нас из двух частей: одна ясно видна в источниках и учебниках, другая - это aura, которой специалист пропитывается при контакте с источниками, но которой он не может передать словами (поэтому говорят, что источники неисчерпаемы); однако знакомство специалиста с этой aura и отличает его от профана и позволяет ему бить тревогу по поводу анахронизмов, непонимания духа времени, когда профан пытается реконструировать событие на основании того, что он совершенно отчетливо увидел в учебниках, и реконструирует все вкривь и вкось, так как он не нашел там главной части паззла.

Мы понимаем связь между двумя принципами исторического познания, которые мы выделили в главе IV: историческое познание имеет ценность само по себе, и все достойно войти в историю, в отличие от практического интереса, который направлен на свои специфические цели; особенность чисто теоретического интереса заключается в стремлении к познанию бытия во всей его полноте. Это общий закон мышления; движение не-событийной истории в полной мере обнаруживается и в географии. География всегда испытывала интерес к постоянно растущему количеству категорий, касающихся особенностей пейзажа; дистанция между бедностью хрониста 1000 года и богатством современного историка так же точно отделяет древнеримского географа от современного. Ионийцы

270

обозначали словом historia историко-географическое исследование, цель которого - составить опись мира, и эта опись требует интеллектуальных усилий, так как из-за практической направленности сознания концептуализация реальности поначалу очень ограниченна. Это усилие выражается в дискурсивном результате, приводит к кумулятивному эффекту и возобновляет исследования; выявить понятие отношения к прибыли - значит сформировать повсеместно применимую идею, которая возникает в связи с западным капитализмом в конце Средних веков и тут же подвергается испытанию в отношении любого другого периода. В силу своей «материальной незаинтересованности», своей сложности, универсального характера своей топики и своих кумулятивных достижений история - это полу-наука, рациональная деятельность, и в этом ее истинный интерес; как было прекрасно сказано, попытка реконструировать прошлое «имеет целью не живописность, а осмысленность"», и эта осмысленность «лежит в основе интереса к истории; прошлое становится интересным, когда оно реально, упорядочено, вразумительно12». Осмысление проявляется в концептуализации нашего опыта путем расширения топики.

Прогресс исторического знания

Расширение списка рубрик - это единственная форма прогресса, которого может достигнуть историческое познание; история никогда не сможет дать больше уроков, чем она делает это ныне, но она может еще больше увеличить количество вопросов. Она неизбежно описательна и сводится к рассказу о том, что сделал Алкивиад, и что с ним приключилось. Отнюдь не превращаясь в науку или типологию, она беспрестанно утверждает, что человек - это изменчивая материя, о которой нельзя вынести однозначного суждения; она знает не больше, чем в первый день своего существования, как сочетаются экономическая и социальная сферы, и еще менее способна, чем во времена Монтескье, утверждать, что событие А непременно повлечет за собой событие Б. Поэтому для оценки историка разнообразие его идей и его внимание к нюансам значат гораздо

11 F. Chatelet. La naissance de l'histoire, la formation de la pensée historienne en

Grèce, Editions de Minuit, 1962, p. 14.

12 Eric Weil, цитируемый F. Chatelet.

271

больше, чем его концепция истории; историк может проповедовать или не проповедовать вмешательство Провидения в историю, Уловки разума, историю как богоявление, этиологию или герменевтику; это не важно. Иудейский или христианский Фукидид мог бы увенчать замечательный рассказ безобидным богословием, и это нисколько не повлияло бы на его понимание интриги; и с другой стороны, большинство философий исто-

рии очень мало интересны с точки зрения истории13.

Это касается как магистрального пути исторического описания, так и правды трагедии: эти вещи совершенно не меняются; событие, в своей основе, будет описано одним и тем же способом как современным историком, так и Геродотом или Фруассаром, вернее, единственная разница между авторами, которую привнесут столетия, будет не столько в том, что они говорят, сколько в том, что они хотят или не хотят сказать. Достаточно сравнить историю царя Давида в Книге Самуила и у Ренана. Библейский рассказ и то, что мы читаем в Истории народа Израиля^ очень отличаются друг от друга, но вскоре мы замечаем, что самое явное различие связано не с содержанием и интересно не столько историку, сколько филологу; оно связано с искусством рассказа, с концепцией описания, с условностями, с выбором речевых оборотов, с богатством словаря; одним словом, оно связано с эволюцией форм, с требованиями моды, столь настоятельными, что самый ощутимый символ преходящего времени - одежда, вышедшая из моды, и что текст времен античной Греции или Людовика XIV, который превышает несколько строчек, редко можно принять за текст, написанный в XX веке, даже если его содержание нисколько не устарело. Оставим в стороне эти различия, незначительные по сути, но очень яркие (они задают тон литературной и интеллектуальной жизни, где современность одеяний так важна), и то, что филология и история искусства еще далеки от полноценной концептуализации. Оставим также в стороне философии истории, характерные для Книги Самуила и для

13 Можно воспользоваться этим как поводом порекомендовать читателю забытуюкнигу,знакомствомскоторойяобязанJ.Molino:четырепревосходныхMémoires sur la philosophie (то есть о методе) de l'histoire, которые последователь Лейбница Weguelin опубликовал с 1770 по 1775 год в Nouveaux Mémoires de l'Académie royale des sciences et belles lettres в Берлине; помимо прочего там есть исследование об исторической индукции (1775, р. 512), об инерции в истории (слово произнесено, 1772, р. 483). Weguelin, видимо, быстро оказался забыт: уже Дройзеыу он не был

известен.

272

Ренана, допущение или отрицание чудес и богословского объяснения истории; оставим также «смысл», который можно придать истории Давида: его можно свести к еврейскому национализму, к воскресению из

мертвых и т.д. Что остается? Главное.

Ведь, в конечном счете, различие в содержании может быть двух видов: исторический подход здесь более или менее разработан, некоторые вещи очевидны для историка-иудея и уже не понятны современному историку. Историк прежних времен не очень богат идеями, и когда Давид покидает Хеврон и выбирает в качестве столицы Иевус, будущий Иерусалим, он не замечает в этом выборе всего того, что замечает Ренан: «Непросто сказать, что определило решение Давида покинуть Хеврон, имевший столь древние и столь явные права, ради такой дыры, как Иевус. Может быть, он счел Хеврон чрезмерно связанным с Иудеей. Нужно было пощадить чувствительность различных колен, особенно Вениамина. Требовался новый город, который бы не имел прошлого». К тому же, поскольку событие - это отличие, а ясность появляется благодаря сравнению, историк-иудей не осознает особенностей, поразительных для чужеземца; он не напишет, какРенан: «Конечно, великая столицанеуместилась бы в пределах Иевуса; но очень большие города не были во вкусе и в обычаях этих народов. Им нужны были крепости, которые было бы легко оборонять». Историк прежних времен, естественно, не располагал такой топикой столичных городов. Когда мы говорим, что Ренан за библейским рассказом увидел подлинный облик Давида, то мы имеем в виду не то, что методы синтеза получили развитие и наше объяснение истории королей и народов стало научным, а то, что Ренан сумел, с одной стороны, объяснить само собой разумевшееся для израильтян и, с другой стороны, поставить вопросы, о которых менее политичный ум прежнего историка и не помышлял. Я оставляю в стороне как не относящееся к сюжету данной книги отличие - конечно, самое значительное, - относящееся к критике источников (в его первом и неизменно образцовом виде библейской критики). Если отвлечься от источниковедения, от философских и богословских идей, не имеющих, с профессиональной точки зрения, никакого значения, если отвлечься от филологической и идеологической моды и ограничиться только историческим синтезом, то можно сказать, что между Книгой Самуила и Ренаном - такая же пропасть, как между изложением некоего события аборигеном или путешественником, с одной стороны, и человеком с улицы или политическим обозревателем, с другой стороны: пропасть - в количестве идей.

273

Прогресса исторического синтеза не существует; мы можем понимать большее или меньшее количество вещей, но, пытаясь понять их, мы всегда беремся за дело все тем же способом. Будучи простым описанием без метода, история не может претерпевать диалектических изменений, как физические и гуманитарные науки; поэтому нельзя заявить, что, по последним данным, история стала тем-то и тем-то, что она проникла в глубины временного измерения и признала, что разрывы имеют большее значение, чем преемственность, - как можно объявить, что физика стала квантовой или что экономическая наука становится макро-экономиче- ской; единственно возможный прогресс истории - это расширение ее взгляда и более глубокое восприятие оригинальности событий, а прогресс такого рода - дело тонкое и не бросается в глаза; все, кроме пополнения сокровищницы опыта, является превратностями условностей жанра, сиюминутной моды и эвристических возможностей. История не движется вперед, она расширяется; не следует думать, будто она теряет позади себя пространство, которое она захватывает впереди. Так что было бы снобизмом брать в расчет только новоосвоенные участки историографии; ньютонова физика и марксистская экономика принадлежат прошлому^ но

манера историописания Фукидида и Годфруа остается современной; история в основе своей - знание источников, а Мартин Нильссон (Nilsson) и Луи Робер (Robert) имеют для историографии XX века такое же точно

значение, как Вебер и Школа Анналов.

Почему история является произведением искусства

Возможно ли, что исторический синтез ограничивается подобным позитивизмом? Так оно и есть, и даже в самых знаменитых книгах нет ничего другого. Мы легко забываем, сколь незначительное место занимают идеи общего плана в книгах по истории; к чему они сводятся в Société féodale"? К идее о том, что земля была единственным источником богатства, и к нескольким страницам, которые не столько анализируют, сколько иллюстрируют потребность всякого человека найти себе покровителя и слабость центральной власти. И, может быть, тут больше не о чем говорить. Прелесть Société féodale связана с тем, что эта книга позволяет увидеть: общество с его типическими персонажами, его обычаями и ограничениями, в его самой непреложной и в то же время самой повседневной самобытности; именно естественность этой картины, не

274

заслоненная никакой абстракцией (не много найдется книг менее абстрактных), вводит нас в заблуждение: поскольку Блок делает все понятным, нам кажется, что он объясняет глубже, чем другие. Эта естественность характерна и для Révolution romaine Сайма и для эллинистическоримской цивилизации, изображенной Луи Робером, который смотрит на современников Цицерона, Августа и Адриана так же реалистично, как путешественник смотрит на соседний народ, уже хорошо ему известный;

ихотя персонажи наряжены в исторические костюмы, их одежда помята

ииспачкана в повседневных занятиях. Прошлое в таком случае становится не менее и не более таинственным, чем время, в которое мыживем.

Вэтом и заключается интерес книги по истории: не в теориях, не в

идеях, не в концепциях истории, полностью оформленных для передачи философам; а скорее в том, что составляет литературную ценность данной книги. Ведь история - это искусство, как гравюра и фотография. Утверждать, что она - не наука, а искусство (или малый жанр), - не значит повторять наскучившие банальности или жертвовать малым ради спасения главного; это было бы так, если бы мы утверждали, что история в любом случае будет произведением искусства, несмотря на ее стремление к объективности, причем искусство будет ее украшением или ее неустранимой периферией. Истина несколько в ином: история - это произведение искусства благодаря своему стремлению к объективности, так же как превосходная работа рисовальщика исторических памятников, которая позволяет увидеть источник и не лишает его своеобразия, является в некоторой степени произведением искусства и предполагает наличие таланта у его автора. История не относится к познавательным искусствам, в которых, если воспользоваться выражением Жильсона, достаточно понять метод- и можно его применять; это искусство творческое, в котором недостаточно знать методы: нужен еще талант.

История есть произведение искусства, потому что, оставаясь объективной, она не имеет метода и не является наукой. Поэтому, если мы попытаемся уточнить, в чем заключается ценность книги по истории, то мы обнаружим, что употребляем слова, которые говорят о произведениях искусства. Поскольку Истории не существует, а существуют только «истории чего-либо», и поскольку основой события является интрига, ценность книги по истории будет зависеть, прежде всего, от конфигурации этой интриги, от единства действия, в ней присутствующего, от смелости, с которой это единство было раскрыто за более традиционными конфигурациями, короче, от ее оригинальности. Поскольку история - это не

275

научное объяснение, а понимание конкретного, и поскольку конкретное уникально и не имеет глубины, то понятной интригой может быть интрига последовательная, без разорванной связи и deus ex machina. Поскольjçy конкретное есть становление, а понятия всегда слишком жестки, то Представления и категории историка должны стремиться соответствовать становлению, оставаясь гибкими. Поскольку становление всегда самобытно, потребуется многообразие идей, чтобы заметить всю его самобытность и суметь задать множество вопросов. Поскольку событийное доле окружено зоной неизвестности, которую мы не можем пока концептуализировать, потребуется тонкий подход, чтобы объяснить это не-со- бытийное и заметить само собой разумеющееся. В общем, история, как театр и как роман, изображает людей в действии и требует какой-то психологической идеи, чтобы придать им жизненность; а по неким причинам, впрочем, довольно таинственным, существует связь между знанием человеческой души и литературным достоинством. Самобытность, логичность, гибкость, многообразие, тонкость, психологизм являются необходимыми качествами для того, чтобы объективно сказать, «что произошло на самом деле», как выразился Ранке. Исходя из этого, можно для забавы указать самую плохую книгу по истории - я предлагаю Шпенглера- и самую лучшую - например Sociétéféodale. Труд Блока не знаменует собой ни вершины знания, ни прогресса методики, так как этого прогресса не существует, так же как и этой вершины. Его достоинство заключается в качествах, перечисленных выше, то есть в аттическом стиле, мимо которого читатель, ищущий в истории не то, что она может дать, пройдет, даже не заметив его; этот аттический стиль, придавая произведению объективность и естественность и являясь достоинством историка, полностью проявляется только благодаря литературному анализу.

Нечто забытое: источниковедение

Но образ историографии, который мы до сих пор представляли, страдал бы недостатком в плане пропорций, если бы мы не добавили несколько слов о другом направлении исторического знания, сильно отличающемся от нарративной истории и в котором непосредстенно проявляется самое непреложное, что есть в истории; речь идет о комментировании текстов и документов, одним словом, источниковедении. В источниковедении история сводится к критике источников; попытки концептуализации и синтез при помощи ретродикции присутствуют здесь лишь опосредо-

276

ванно, неявно, работа источниковеда вроде бы ограничивается представлением источников, с тем чтобы читатель мог увидеть все, что в них содержится, все, что он способен там заметить: источниковед не описывает и не комментирует прошлое, он его показывает; на самом деле, он его разбирает и организует, и его работа создает ложное впечатление безличного документального фотомонтажа. Источниковедение - это разновидность историографии, о которой вспоминают слишком редко; два века околоисторических рассуждений создали очень тесную связь слова «история» со словами «наука» и «философия», тогда как естественное место истории как документального знания конкретного расположено у противоположного полюса, то есть источниковедения. К этому следует добавить, что чтение книги по источниковедению требует если не большего усилия, то, по крайней мере, усилия менее условно-литературного, нежели чтение нарративной истории; кроме того, эта условность подвергается изменениям, судя по успеху, которым сейчас пользуются серии книг по исторической документалистике.

Источник имеет двойственную природу; с одной стороны, по своей форме он относится к некоему ряду: нотариальный акт - к ряду нотариальных актов, сооружение - к ряду сооружений, пословица - к ряду пословиц; с другой стороны, источник, как всякое событие, является скрещением бесчисленного множества событий и способен ответить на бесчисленное множество вопросов. Источниковедение занимается только первым аспектом: оно выясняет смысл источника в его ряду, исходя из всего содержания данного ряда, и предоставляет пользователю заботу ставить любые интересующие его вопросы. Задача источниковедения заключается только в том, чтобы указать ему, какие вопросы он не должен ставить: перед фальшивкой не ставят тех же вопросов, что перед подлинным документом, а перед пословицей - тех же, что перед истиной, установленной в результате опроса; так что источниковедение ограничивается выяснением точки зрения источника, после чего каждый может заглянуть в источник и увидеть там прошлое со всем многообразием подходов, на какие он лично способен. То же касается и аксиологической истории, где эквивалентом источниковедения являются критические издания литературных текстов, это процветающий жанр, особо развитый в одной стране, в Англии, где действительно понимают поэзию; критическое издание Цветов зла или Seuls demeurent' ограничится объяснением того,

277

что поэт хотел сказать и сказал: оно предоставит читателю заботу наслаждаться теми красотами, какие тот способен найти в тексте, заботу сочинять при случае фразы для описания этих красот и даже заботу сообщить тому, кто пожелает его выслушать, насколько плоско и школярски выглядит идея о том, что поэзию можно объяснить и т.д. В общем, то, что является подлинным основанием источниковедения, и то, что и история, и поэзия постигают не интуицией, а из документов и текстов, которые имеют некий объем и работа с которыми является к тому же источником удовольствия и интереса; можно даже считать, что как раз желание работать с этой объемной материей и является наиболее точной приметой подлинного смысла того, чем на самом деле являются история и поэзия.

Поэтому понятно, что источниковедение стареет гораздо медленнее, чем описательная история и литературная критика; оно стареет, можно сказать, естественным образом, из-за увеличения со/рш'а источников, а не из-за изменений моды или появления новых вопросов. Например, в классической филологии единственный вид работ, которые переживают одно-два столетия, - это комментарии: источниковедов XVII века о латинских поэтах, Годфруа - о Кодексе Феодосия, не говоря уже о комментариях Александра Афродизийского и схоластов к Аристотелю. Текст или документ могут вызвать у наших потомков тысячи возможных вопросов, которых нет у нас (не-событийное - это не что иное, как эти будущие вопросы), но источниковедение не пострадает от этого увеличения списка вопросов, так как его задача ограничивается тем, чтобы дать знать, где начинается наше не-знание. Ведь как бы далеко ни продвину-

лось знание, всегда можно увидеть, где оно заканчивается, остановиться на границе неизвестного и, не имея возможности сказать, какие будущие вопросы кроются за верой в Юпитера, не писать, по крайней мере, что Юпитер существует. Кстати, самое удивительное в фукидидовом расска-

зе - это отсутствие одной вещи: богов той эпохи.

Рядом с источниковедением и комментариями описательная история и исторический синтез часто кажутся пресными. Вот тысячи страниц Кодекса Феодосия, которые являются нашим главным источником по истории Поздней империи; смысл их труднодоступен, так как мы не знаем, к каким обстоятельствам относятся все эти законы, и теряемся в оборотахканцелярскойриторики.КомментарийГодфруаограничиваетсясглаживанием этих двух трудностей и объясняет тексты при помощи текстов; и тут же поднимается занавес над финальной драмой античности. Нужно ли еще комментировать этот спектакль, рассказывать то, что каждый

* Книга стихов Рене Шара (Char, 1945).

278

может увидеть? Конечно, мы не понимаем всего, что видим на сцене, но самое важное — это видеть, и если бы кто-то стал нам объяснять, что происходящее на наших глазах с императором или с консулом называется харизмой или conspicuous consumption, то такое толкование могло бы показаться нам довольно бесполезным. Однажды может случиться, что исторический жанр умрет, историческое описание выйдет из моды, и в книжных лавках его отправят в отдел занимательных историй, куда уже попала со своей зоологией и пустой фразеологией прежняя естественная история. В самом деле, предположим, что гуманитарные науки развиваются так же, как развивались на протяжении трех последних веков физические науки; они не могли бы подменить историю, поскольку объяснение не может совпадать с рассказом (как мы увидим в следующей главе), но они могли бы лишить историю всякой прелести; предположим также, что историография, окончательно отойдя от пространственно-временной неповторимости, эволюционирует к «общей истории», которая относится к нашей описательной истории, как общая география относится к региональной (мы увидим это еще главу спустя): тем не менее и в том, и в другом случае осталось бы неустранимое пространство старомодной историографии, поскольку все-таки пришлось бы постоянно выяснять, устанавливать и уточнять сведения о фактах, ради пытливых умов, которые бы их изучали; ясно, что при этом исторический жанр сократился бы до своего основного и недробимого ядра, до источниковедения.

Здесь можно помечтать о метаистории, в которой рассказ был бы заменен подборкой документов, составленной с тем же чутьем, с каким Шекспир вкладывал нужные слова в уста героев своих исторических драм. Если бы этот процесс мог быть доведен до конца, история стала бы реконструкцией и не была бы уже дискурсивной. Из этого ясно видно, в чем ее суть: она пересказывает события; она ничего не сообщает об этих событиях. Она повторяет то, что произошло, и в этом она - противоположность науки, которая сообщает, что кроется за тем, что происходит. История говорит, что истинно, а наука говорит, что скрыто.

История как искусство рисования

Что же такое история в идеале? Концептуализация нашего опыта? Источниковедение, интерпретация источников? Комментарий к Кодексу Феодосия или Феодальное общество*? Является ли великим веком исто-

279

рии романтический XIX или источниковедческий XVI11? Это скорее вопрос эволюции вкусов, чем проблема самой сути: каким бы ни был историографический идеал века, остается истиной то, что источниковедение - это неоспоримое ядро истории, поскольку оно само по себе является хранилищем памяти о прошлом и архивистом человечества; но остается не менее истинным и го, что это ядро не заменяет концептуализации и что эта последняя - не пустое занятие и не побочный продукт подлинно

научной истории.

Не важно, суждено ли истории выжить как великому жанру, как описанию, или она окажется лишь временным свойством разума, подобно эпопее: величайшие литературные и художественные жанры существовали лишь временно, но не утратили при этом своего значения. Если описательной истории суждено однажды кануть в небытие, она оставит по себе такую же глубокую память, как и великий художественный момент, каким был флорентийский идеал «рисунка »в скульптуре и в живописи; «рисунок» — это восприятие видимого мира через утонченный зрительный опыт, в котором перспектива и анатомия занимают место топики. Флорентийцы ценили анатомию по той простой причине, что она была знанием, ее требовалось изучать, это возвышало ее над примитивным восприятием, и они называли ее наукой14. Опытный глаз любителя не столько видит, сколько «знает»; усвоение зрительного вопросника развивает восприятие человеческого тела, распределяет скрытое знание по рубрикам и преобразует его в опыт. Можно даже представить себе, что в этом усвоении есть нечто пьянящее, когда оно воспринимается как самоцель: «перспективы» Пьеро делла Франческа, «экорше» Поллайоло. Это довольно хорошо представлено в общей социологии; множество текстов по социологии, от Зиммеля и Хальбвакса до наших дней, напоминают об этих студийных упражнениях (при большей жесткости линий и более твердом рисунке у Зиммеля и большей morbidezza y Хальбвакса); выше наш читатель уже видел экорше «института», написанное по наброску Парсонса, у которого также есть несколько студийных копий. Можно также представить себе академическое вырождение, когда анатомии, сведенной к установленным линиям, нужно будет учиться не в процессе работы в своей студии, а только в академии: примеров этому достаточно, от Гурвича до Парсонса, в их не самые лучшие моменты.

14 К. Clark. Le Nu, trad. Laroche. Livre de Poche, 1969, vol. I, p. 298; vol. II, p. 204.

280

История как искусство рисунка - это описательное знание; читатель книги по истории, глядя на действие человеческих пружин, испытывает удовольствие того же порядка, что и флорентийский любитель, разглядывающий форму и игру каждого мускула, каждого сухожилия. Таков и интерес истории; он - не теоретического и не гуманитарного порядка, не имеет отношения ни к ценностям, ни к какой-то отдельной жизни. Крик души историка, как и рисовальщика, и натуралиста, звучит так: «Это интересно, потому что сложно», потому что не сводится к экономичной форме мысли, каковой является дедуктивная наука15. Вико проклинал французов, которые заявляли, что благодаря их ясным и отчетливым идеям книжные собрания утратили всю свою значимость.

15 Лейбниц. Теодицея, 2,124: "Добродетель есть наиболее благородное качество сотворенных вещей. Но она не есть единственное прекрасное качество созданий; существует еще бесчисленное множество других качеств, к которым у Бога есть склонность. Из всех его склонностей вытекает наибольшее возможное количество добра; если бы существовала только добродетель и если бы существовали только разумные создания, тогда было бы меньше добра. Мидас был бы менее богатым, если бы он владел только золотом. Я не говорю уже о том, что благоразумие требует разнообразия. Исключительное умножение одних и тех же вещей, как бы они ни были ценны, было бы излишеством, было бы бедностью. Иметь в своей библиотеке тысячу книг Вергилия, хорошо переплетенных, всегда петь арии из оперы Кадм и Гермиона, разбить все фарфоровые предметы из желания иметь только золотые чаши, носить только бриллиантовые пуговицы, есть только куропаток, пить только венгерское или сирийское вино - назовут ли это разумным? Природа нуждается в животных, растениях, в неодушевленных предметах, в этих неразумных созданиях обнаруживаются чудеса, служащие упрочению разума. Что делало бы разумное создание, если бы не было неразумных вещей? О чем бы оно думало, если бы не было ни движения, ни материи, ни чувств? Если бы оно обладало отчетливыми мыслями, то оно было бы Богом, его мудрость была бы безграничной".Лейбниц вспоминает здесь об изучении схоластов в годы своей молодости; различие существ было одной из проблем схоластики: "совершенство мира требует, чтобы имелись существа случайные; иначе мир не будет содержать существ всех типов" (Summa contra gentiles, I, 85; см. особ. 3 ' 39-45, а тж 3, 136 : "Хотя духовные субстанции выше телесных, мир все же был бы несовершенен, если бы содержал только первые").

281

XI. Подлунный мир и гуманитарные науки

Но почему же невозможно поднять историю на научную высоту, если факты, составляющие историю и нашу жизнь, могут расматриваться с точки зрения науки и законов? Потому что есть законы в истории (тело, падающее в рассказе историка, конечно; подчиняется закону Галилея), но нет законов истории; разворачивание четвертого крестового похода не определяется никаким законом. Так же как история происходящего в моем кабинете: угол падения солнечных лучей меняется, тепло, исходящее от батареи, стремится к стабильности на таком уровне, чтобы сумма частных производных второго порядка равнялась нулю, а вольфрамовая нить лампы раскаляется добела; здесь уже задействовано немало физических и астрономических законов, однако этого совершено недостаточно, чтобы выстроить простое событие: наступает зимний вечер, я включил центральное отопление и настольную лампу.

Законы и исторические события не совпадают; конфигурация объектов, относящихся к нашему опыту, от конфигурации отвлеченных объектов в науке. Из этого следует, что даже если бы наука была законченной, ею нельзя было бы манипулировать, и что было бы практически невозможно восстановить историю с ее помощью. Из этого также следует, что будь даже наука законченной, ее объекты не были бы нашими и мы продолжали бы ссылаться на наш опыт, писать историю, как мы ее пишем теперь. И все это - не из-за некой тяги к человечности; мы видели, что история не привязана к неповторимому и к ценностям, что она стремится к пониманию, что она пренебрегает историческими анекдотами: если бы наш опыт можно было перевести в науку, то он стал бы для истории просто историческим анекдотом; но это практически невозможно, он сохраняет свою объемность.

В этом отношении положение истории не является исключительным: наука объясняет природу ненамного больше, чем историю; она обращает внимание на автомобильную аварию или на дождь в Антибе в воскресный день в феврале не больше, чем на четвертый крестовый поход, и сопротивление «материи» этим законам, в схоластическом смысле, равноценно сопротивлению человеческой свободы. Наука, физическая и гуманитарная, объясняет некоторые аспекты, извлеченные из природных или исторических событий и скроенные по мерке ее законов; у натурали-