Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Архетипы и экзистенция. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
111
вечает за себя и несет бремя вины. Он переживает отчаяние и одиночество как творец ситуации. Эта абсолютная ответственность есть следствие нашей свобо­ды, полагает Сартр. Ответственность Ореста неизбежна и невозможна. В пара­доксе свободы и ответственности кроется тайна экзистенции: человек всегда виновен, как бы он ни поступал. Это и есть ответственность за свою свободу.
Переживаемый личностный смысл непостижим другими, потому что находится в собственном измерении. Непостижимость и несоизмеримость и со­здают парадокс, как только страсть индивида соприкасается с «неподлинным» измерением. Неповторимость и универсальность не совмещаются друг с дру­гом. Герою экзистенциального мифа о субъективности нужен своеобразный род мужества, который сделает его способным жить вопреки бессмысленности со­циума и повседневной суеты.
Абсурдный герой может с полным правом сказать о себе: «Это я сам из­влекаю себя из небытия, к которому стремлюсь: моя ненависть, мое отвращение к существованию — это все разные способы принудить меня существовать, ввергнуть меня в существование» [47, с. 73]. В отличие от героя древнего мифа, экзистенциальный герой не может противопоставить судьбе позитивное деяние, полезное и приятное людям. Он способен на негативный акт — иронию, отде­ляющую его от людей, противопоставляющую его универсальному бытию, со­циальному и моральному измерению жизни. Ибо только так он может быть ге­роем, что означает просто остаться собой. Свобода и бремя судьбы в мифо- творчестве экзистенциалистов принимаются настолько серьезно, что ничего нельзя умалить. Ирония, превращающая фатализм судьбы в свободу индивиду­ального сознания, становится истиной парадоксального существования: сво­бодным (самим собой) можно быть только абсурдным образом или не быть идентичным себе.
4.4. Парадокс любви
Я поцеловала тебя! Этот горький вкус на твоих губах, что это? Кровь? Нет, это вкус любви, говорят, она бывает горькой!
Оскар Уайльд
На протяжении тысячелетий тема любви в литературе, поэзии и филосо­фии рассматривалась в контексте дихотомии души и тела. Большинство про­блем любви, так или иначе, касались преодоления страстной, греховной (телес­ной) природы человека ради нравственного (духовного) начала. В разные вре-
112
мена культура расставляла определенные акценты в выражении и разрешении дихотомии страсти и морального конфликта. И только с конца XIX в. в культуре происходит отказ от такой дихотомии. Этому способствовали, с одной стороны, секуляризация церкви, продолжающийся рост отчуждения, утилитаризма, мер­кантильности и, как следствие, глубочайшего эгоизма, доминирующего в отно­шениях между людьми. Кроме того, переоценка ценностей, о которой писал Фридрих Ницше, предвосхищая свое время, стала фактом общественного со­знания в XX в. и позволила говорить об относительности морали. С другой сто­роны, огромное влияние на культуру оказал психоанализ З. Фрейда, в котором указание на бессознательную природу влечений сочеталось со снятием цензуры с чувственности ради удовольствия. Однако отказ от традиционной дихотомии чреват парадоксом. Парадокс (от греч. παρα — около, возле, против, δόξα — мнение) — необычное, неожиданное высказывание, противоречащее общепри­нятому мнению. Семантика парадокса тяготеет к противоречию или антиномии как высказывание, не соответствующее логическому закону.
Отказ от традиционной дихотомии любви в культуре XX–XXI вв. выра­зился в двух тенденциях. В первой тенденции, набравшей силу в эпоху модерна, находит свое выражение романтическая установка растрачивания жизненных сил (вплоть до смерти) в противоположность установке капиталистического накопительства (отсюда выброс, пароксизм чувственности). Страсть выражает­ся как эпатажная, экспрессивная, нигилистическая не ограниченная условно­стями морали. Сексуальное влечение представлено как иррациональное чувство удовольствия и страдания, выводящее человека за границы обыденной убого­сти. Лучшим образцом литературного и философского выражения такой страсти становится экзистенциализм, в котором традиционная дихотомия любви заме­няется парадоксом. Дискурс экзистенциализма посвящен именно любви, это философия или «рассказ» о соблазнении, в котором на первом плане находятся страстное душевное смятение и драма.
Формы реализации нигилистического влечения в XX в. не ограничены философией экзистенциализма или модернистской литературой. Сосредоточен­ность культуры на чувственности вкупе с эгоизмом постепенно содействует от­чужденной сексуальности. Отчужденная сексуальность позволяет снять альтер­нативу духовного и телесного также в формах эскейпизма, письма, дегуманиза­ции искусства. Страсть, представленная как бунт и протест, которые направлены против общества, демонстрирует также влияние эпохи Просвеще­ния с ее рассудочностью и освобождением сексуальности от сословных и мо­ральных табу. В протестных настроениях можно узнать черты либертинажа, до-
113
веденные до агрессии к социальной жизни. Агрессивная чувственность порож­дена сексуальной революцией 60-х гг. ХХ в. Такая сексуальность воплощается в хепенингах и перформансах, в нелинейном письме литературы постмодерна, в порнографических протуберанцах кинематографа.
С текстуальностью и протестными настроениями связана вторая тенден­ция дискурса любви, получившая развитие в ситуации постмодерна в культуре [37, с. 121–158]. Ситуация постмодерна обусловила падение интереса к духов­ности личности и внимание к телесности и ее феноменам — сексуальности, аффектам, болезни, смерти и т. п. Телесность маркирует переход от понимания культуры как совокупности духовных ценностей к трактовке ее как текста и текстуальности. Тема любви в постмодерне представлена не в размышлениях об оттенках и глубинах страсти, а в подоплеке любви — чувственности, жела­нии, телесности. Это скорее не дискурс любви, а дискурс желания.
В дискурс любви XX в. понятие «желание» пришло из психоанализа, в котором оно понималось как одна из разновидностей влечения, имеющая опо­ру в бессознательном. Желание закрепляется в сознании посредством устойчи­вых и усвоенных с детства знаков, обусловленных первичным опытом удовле­творения желаний. Опыт удовлетворенного желания конституируется исходной процедурой внешнего вмешательства, снимающего то внутреннее напряжение, которое создается потребностью. Избыточный опыт, как следствие, формирует в Я знак реальности, аналогичный восприятию. Желание способно к осуществ­лению и дальнейшему воспроизводству на основе такого знака. Я «из первона­чального реального Я, различавшего внутреннее и внешнее на основании хо­рошего объективного признака, превращается в чистейшее «наслаждающееся Я» (Lust-Ich), для которого признак наслаждения выше всего» [53, с. 144]. Так основой желания является базовый опыт не только реального, но и галлюцина­торного удовлетворения.
Исходя из такой посылки, Лакан определяет желание как отношение к фантазму, а не к реальному объекту. Он отличает желание от потребности и запроса. Потребность направлена на специфический объект и им же удовле­творяется. Запрос всегда обращен к другому индивиду и предполагает просьбу о любви. Желание же — это то, что остается после запроса, когда запрос удовле- творен. До того, как возникает запрос, обращенный на другого человека, жела­ние живет собственной жизнью, герой пребывает в тоске. Тоска — стихия же­лания, его сущность и опора.
Из вещных отношений символ, язык, изымает желание и переводит в сферу человеческих отношений. Желание существует на границе потребности
114
и запроса, охватывая собою конкретное окружение индивида. Именно в этом ключе Лакан истолковывает знаменитый афоризм Ларошфуко: «Есть люди, ко­торые никогда не влюблялись бы, если бы ничего о любви не слышали». Речь идет не о романтическом смысле «целиком воображаемой реализации любви, на которую ей самой оставалось бы только сетовать, а о честном признании того, чем обязана любовь символу, и того, что в любви принадлежит слову» [27, с. 34].
В организации желания первостепенное место принадлежит символу, то­гда как запрос связан с противоположным полом и усвоенной из культурного опыта просьбой (словом) о любви. Именно противоположный пол уводит дис­курс в любовь, заставляет создавать иллюзии, поступки, искушения и упорядо­ченную цепь отношений пола. Запрос нечто прячет, например, цель желания. Желание же стремится к обнажению. Любовь — спрятанное желание облада­ния, а просьба о нем — это всегда соблазнение. Соблазнение ведет свою игру даже тогда, когда два сознания открыты друг другу без опосредствующих роле­вых условностей и их потребность друг в друге искренняя и страстная. И имен­но в пространстве соблазнения любовные отношения погружаются в парадок­сы. Ведь соблазнение касается двух эгоистических свободных индивидов, фак­тичностью которых являются тело и обстоятельства (ситуации, язык, культура, воображение и др.). Любовь становится парадоксальной истиной человеческого существования — балансирующим способом бытия с Другим. Вопрос заключа­ется в том, как, и возможно ли вообще удержать любовь в этом парадоксе?
Здесь важно вспомнить, что крайний индивидуализм современной эпохи выразился в понятии субъективности в философии и литературе экзистенциа­лизма. Согласно, например, марксизму, продолжившему традицию материали­стически ориентированной философии Нового времени, социальная сущность человека первична. Свобода такой личности есть не что иное, как познанная необходимость, то есть возможность владения законами природы и социума, виртуозное мастерство в выстраивании своей судьбы на основе просвещенного и профессионального рационализированного сознания.
С точки зрения экзистенциализма, наоборот, существование предшествует социальной сущности, поскольку человек сначала рождается, а затем определя­ется (Сартр). Это значит, что его субъективность, укорененная в теле, изначаль­но уникальна, свободна и иррациональна. Позже, по мере вхождения индивида в социум она обрастает системой социальных ролей и выполняемых функций и остается скрытой за исполнением повседневных дел, забот и обязанностей. Человек заброшен в мир, представляющий собой заданный социальный меха-
115
низм, он призван выполнять определенные функции на своем рабочем месте, в культурных отношениях и общении, то есть жить «как все».
Повседневная жизнь индивида, следовательно, неподлинна. Неподлинное бытие заключается в том, что человек сводится к социально-ролевой функции, механистической жизни в тисках бюрократической машины. Индивид живет игрой слов и погремушками чувств (Ф. Ницше), ведет безотчетное прозябание в «тумане» повседневной жизни (М. де Унамуно) в анонимном мире объектов действия — das Man (М. Хайдеггер), Le On (Г. Марсель), где он ничего не реша­ет. Мир объективизаций поглощает индивидуальность, подавляет свободу лич­ности (Н. Бердяев). Индивид распадается на функции, ибо быть означает быть в деле. Отдельный человек живет как сознание социального бытия, у него жиз­недеятельность производственной единицы.
Подлинное же существование возможно лишь в критической, или погра­ничной ситуации, которая становится толчком для прояснения личного созна­ния, ощущения опустошенности и нелепости повседневной жизни. Они застав­ляют сделать выбор — продолжать находиться в состоянии прозябания, ориен­тируясь на иллюзорные ценности повседневной жизни, или стать привержен­цем своей страсти, выбрать собственную уникальность. Подлинное сущест­вование предполагает выбор себя, своей боли, своей надежды, жизни собственным смыслом. В этом случае происходит отказ от универсального бы­тия, сознание не приемлет социально-ролевое и погружается в индивидуально­личностное, иррациональное переживание. Субъективность выступает как по­лагание своего закона вопреки социальной необходимости. Это и есть экзи­стенция как переживание основ собственной субъективности, выход за пределы социальных ориентиров, будь то ценности или повседневная рутина. Так возни­кает негативное движение страсти, задающее индивидуально-личностную, эго­истическую и иррациональную точку отсчета в проектировании и чувстве. Одна из главных тенденций культуры XIX и особенно XX вв. в этом свете предстает как прорыв к подлинному измерению жизни, залогом чего является страсть.
В марксизме страсть — это «активно стремящаяся к своему предмету сущностная сила человека» (К. Маркс). В феноменологии — это интенция, направленность сознания на предмет (Э. Гуссерль). В экзистенциализме, тонко уловившем тенденции культуры модерна и романтического элитизма, исходной является постановка вопроса о так называемой «сущности» сознания: мы не можем сказать, чем сознание является, зато можно сказать, чем оно не явля­ется. Если перечислить известные нам вещи и понятия, то можно сказать, что субъективность — это не стол, не дерево, не и не… Оно не предметно, оно не
116
есть материальное бытие. Но также субъективность не является сама собой. Она постоянно выходит за пределы не только предметности, но и самой себя, полета мечты и намерения, и это особого рода бытие есть страсть, нигилирую­щая бытие.
В состоянии постоянного отрицания и самоотрицания личности, привер­женной собственной страсти, сознание не есть то, что есть и есть то, что не есть (Сартр). Оно есть Небытие или Ничто, «прогалина сущего» (М. Хайдеггер). От­сюда и негативная диалектика субъективности. Экзистенция есть страсть, уко­рененная в теле и нигилирующая универсальное. Это существование, предше­ствующее и выходящее за пределы сущности. Страсть является направленно­стью от повседневности к Ничто субъективности. Она выражена как «бытие­экзистенция-ничто» (Ж.-П. Сартр) или «бытие-экзистенция-трансценденция» (К. Ясперс). Экзистенция есть эк-статичность, просвет Dasein, отталкивание сущего, его превосхождение и трансцензус [56, с. 323–334]. На стороне субъек­тивности — смысл жизни, на стороне объективного и социального мира — гра­ницы и невозможность его реализации.
Итак, во-первых, экзистенция есть страсть. Ее целенаправленное дви­жение, например, запрос о любви формирует смысл в жизни, а значит, предпо­лагает соблазнение. По мнению Кьеркегора, страсть — явление единичное, пе­реживается она всегда наедине с собой и имеет отношение только к личности. Речь идет не о многих мелких привязанностях, как иронически сказал бы Ниц­ше, «для дня и для ночи», но о высшем напряжении душевных сил. Именно та­кая страсть оказывается смыслозадающей, она подчиняет себе бытие человека, делает его «единственным», уникальным, отличным от других людей. Это и есть бытие как экзистенция, апогей жизненного содрогания, страдания и по­пыток выйти из-под его власти. Это реализация своего бытия через выбор од­ной из жизненных альтернатив и тем самым утверждение себя в качестве инди­видуальности, а не универсального обезличенного начала.
Во-вторых, экзистенция уникальна и она есть Ничто. Личность, привер­женная собственной страсти, в пределе переживает истину собственной конеч­ности, никакие устойчивые ориентиры и содержания не наполняют ее. Она по­стигает со всей полнотой только то, что «люди умирают и они несчастны» (А. Камю). Фундаментальный проект постоянного отрицания социальных и ра­циональных ориентиров сознания — движение к смерти. Какое воздействие оказывает Ничто? Оно рождает страх (С. Кьеркегор). Истиной личностного су­ществования становятся беспредметные, метафизические чувства конечности существования — отчаяние, тоска, тревога, страх и пр. Эти чувства, следова-
117
тельно, неотъемлемые спутники страсти и запроса о любви. Они составляют личностный смысл, который непонятен другим людям, поскольку страсть пер­сонально укоренена в теле и есть нечто, «интимно присущее человеку» (Сартр). Этот смысл нельзя передать в общении, поскольку нет опосредствующего роле­вого общезначимого паттерна. Объяснить можно только предметные чувства, конкретный страх чего-то или тоску по конкретному чему-то. Даже самоубий­ство в рассказе Альбера Камю «Кириллов», призванное показать протест про­тив роковой неизбежности смерти, не может никого и ничему научить.
В-третьих, страсть как экзистенция есть свобода. Это не понимание свободы как познанной необходимости (Спиноза) или творческого произвола (Фихте), а понимание свободы как трансцендирования, выхождения за пределы бытия собственной социальной и рациональной определенности. Только в этом качестве разрушающихся социальных и рациональных содержаний свобода яв­ляется подлинным существованием личности. Свобода «не то, что мы имеем, а что мы есть» (К. Моллино), само страстное движение души, направленное к переживанию жизни и любви. На этом уровне человек переживает аспекты трансцендирования, придавая им чувства и образы. Окружающий мир и лю­ди — только повод и внешний предел к выражению души, значит, и любви. «Я сам свобода» — восклицает Орест в пьесе Сартра «Мухи» [46, с. 76]. Все универсальное вообще ложно, поскольку несвободно. Только человек, имею­щий страсть, истинен как погруженный в смысл.
Любовь как парадокс индивидуального и всеобщего. Так, любовь в ка- честве экзистенциальной страсти абсолютно свободна от любых внешних и объективных содержаний. Она отличается негативностью, а потому направле­на не на личность партнера, а в субъект. Любовь создает субъекта любви. При­давая собственной страсти чувства и образы, любовь остается «истиной для се­бя». Свободный выбор складывается во внутреннем плане сознания, как если бы действительность не диктовала правил. Таково отличие подлинного смысла от универсальных и рациональных значений. Подлинный смысл любви — все­гда миф о себе, он не является желанием чего-то возможного или невозможного. Он движим совсем даже не желанием, а алогичной и парадоксальной страстью. Страсть так глубока, что не оставляет места ни для чего, кроме себя самой и из­гоняет все реальное из пространства сознания. На место логики действительно­сти страсть ставит логику мифа. С точки зрения действительных отношений страсть индивида парадоксальна, ибо никак не опирается на реальность. С точ­ки зрения логики мифа страсть самоценна, она не нуждается в подтверждении
118
реальным миром и формирует запрос и соблазнение исходя из собственных глубин.
Это демонстрирует «Дневник обольстителя» Кьеркегора. Для соблазните­ля любовь юной девушки, все чувственные движения ее души — только миф, не имеющий другой реальности, кроме действительности собственного возбуж­дения, нацеленного на последовательное уничтожение. Суть здесь именно в мифе, хотя, возможно, соблазнитель любит ее. Но любит в пространстве со­блазнения, в своей собственной идеальной конструкции, где, по словам Жана Бодрийяра, девушка — только фигура мифической жертвы. Идеальный план желания, усиленного до страсти и до соблазнения, нацелен не на действитель­ность, а на мифическое осуществление, в котором сила страсти и должна угас­нуть. Таков парадокс любви: пока длится игра соблазнения, есть смысл, но как только страсть переходит в действительные отношения, смысл (страсть) исчеза­ет. Ведь в реальном мире все устроено иначе. Миф о себе учит смирению: или игра в соблазнение должна длиться бесконечно, не реализуясь, или она должна кончиться жертвой. Проигрывание в идеальном плане финала любви, не требу­ющего положительного, но невозможного решения, сохранит субъекта любви, не разрушит его свободу внешним миром. Но соблазн обязан закончиться жерт­вой, смерть почти всегда участвует в дискурсе любви.
Получается, что любовь к другому человеку является переносом соб­ственных проектов, аспектов экзистенции на его жизнь. В романе Франсуа Мо­риака «Агнец» (1954) описывается любовь юноши Ксавье и девушки Доминик. Они искренне любят друг друга. Юноша считает, что жизнь любимой должна соответствовать его представлениям. Тем самым Ксавье вписывает девушку в фантазм, делает творением своей субъективности. Он не принимает Доминик такой, какая она есть со всеми ее проблемами и желаниями. Его любовь пред­ставляет собой состояние «непреднамеренного самообмана» (Сартр). Это ста­новится причиной разобщенности, ибо ни он, ни она не хотят менять свои жизни.
В поисках пути реализации уникального смысла любви в реальном мире Кьеркегор в работе «Страх и трепет» пишет о движении страсти в те глубины субъекта, в которых смысл перенесен на уровень веры в Бога. Он приводит пример с любовью свинопаса к принцессе. Никакие доводы разума о том, что запрос на царственную невесту для свинопаса нереален, не способны поколе­бать его истинную любовь. Это иррациональное чувство, полностью противо­речащее реальным возможностям, нельзя объяснить другим людям, оно непо­нятно и выглядит как причуда. Но такая любовь, тем не менее, есть истина су-
119
ществования свинопаса. Он хранит свой миф о любви, потому что вне этой любви для него нет смысла жизни. Не желая довольствоваться любовью только в идеальном плане, свинопас делает чрезмерное усилие духа, говоря себе: «По­ка я верю, что женюсь на ней, я женюсь благодаря абсурду, благодаря тому, что для Бога нет ничего невозможного». Незыблемость страсти, доводящая ее до веры в абсурд, снимает парадокс любви, ибо «для Бога нет ничего невозможно­го». И все зависит от того, состоится ли между ним и Богом диалог. Но самое главное — парадоксальная логика чувства, запрос, который становится смыс­лом, даже если попадает в ловушку «невозможной действительности» реально­го существования. Парадоксальная любовь свинопаса могла бы остаться просто мечтой, если бы он не сделал абсурдного усилия духа.
Так, согласно Габриэлю Марселю, только любовь к Богу делает человека существом неповторимым, выпадающим из порядка бездушного мира. Человек в любви сам становится «Богом», так как приобретает власть над вещными от­ношениями и обыденной жизнью. Любовь живет надеждой на обретение чело­веком себя в качестве вечной ценности, подлинной человечности, чуждой все­общности. При этом любовь остается страстью не только духовной, но и те­лесной.
Природа парадокса любви коренится, таким образом, в столкновении ин­дивидуального и всеобщего. Любовь может быть только земной, направленной либо на себя (поиск Бога в себе), либо на другого человека (обожествление дру­гого). В религиозном экзистенциализме христианское требование обретения Бо­га устанавливает запредельную цель, которая заставляет искать смысл как нечто божественное в земной жизни.
В экзистенциализме вообще парадокс предельно, до самых оснований за­острен — любовь и неизбежна, и невозможна. Она неизбежна, потому что в подлинном, глубинном измерении личность предельно обнажена, у нее отсут­ствует центр личностного смысла, кроме того, который полагает страсть, укоре­ненная в теле. Стремление обрести опору своего бытия переносится на почву любви — человек нуждается в другом совершенно определенном человеке, что­бы стать для него центром личностного смысла. Невозможна же любовь из-за обстоятельств и взаимного отрицания свободы другого каждым индивидом.
Любовь как парадокс свободы. Будучи укорененной в теле, любовь осуществляется в ее трансцендентности и в ее фактичности. Страсть как трансцендирование, личная свобода является отрицанием свободы другого че­ловека. Изначальный смысл «бытия-для-другого», следовательно, составляет конфликт [44, с. 379]. Подлинная любовь, без опосредствующих социальных
120
норм, ролей и функций, допускающих «некую ложь» и взаимопонимание, явля­ется взаимным отрицанием двух индивидуальностей. Она невозможна по опре­делению. И, одновременно, любовь неизбежна как негативная диалектика стра­сти. Для удовлетворения запроса о любви необходимо соблазнение.
Любить — это проект заставить полюбить себя, сделать условием своей свободы (Сартр). Это вопрос стремления к ассимиляции свободы любимого. Ведь только в глазах другого человека моя собственная уникальность может стать неповторимой, единственной, воспринятой как смысл, субъективно, то есть «стать Богом». В конечном итоге быть любимым означает не столько удо­влетворение сексуального желания, не завоевание плоти, сколько завоевание субъективности другого. Возникает борьба страстей, двух свобод. Потому каж­дый реально не может ощутить себя неповторимым, но лишь объектом для дру­гого человека.
Проявление этой борьбы — взгляд, имеющий широкую шкалу от обожа­ния до ненависти. Взгляд другого человека «формирует мое тело в его наготе, порождает его, ваяет его и посредством этого владеет мной, обладает мной» [44, с. 380]. Восхищенный или осуждающий взгляд способен пробудить чувство гордости или вины в том человеке, на которого он направлен. Осязаемость взгляда — источник соблазна стать для другого человека смыслом, «Богом». Взгляд другого опредмечивает субъективность любящего, делает его предметом обладания, подавляя его свободу. Однако свободный человек не сможет любить просто предмет, подавленную субъективность раба, следовательно, любовь гос­подина будет разрушена. Ведь любить можно только свободного человека. В этом, полагал Сартр, состоит трагедия Дон Жуана, который оставлял каждую женщину не ради новой любовницы, а потому что, будучи свободным, не мог любить раба, вещь. Вот еще одна грань парадокса любви — получается, что любить означает соблазнять, не жертвуя своей свободой и отвечать на соблазн, не подчиняясь ему полностью.
Это перенесение любви на почву игры в соблазн Сартр назвал взаимным надувательством. Все дело в самом соблазне, который ведет свою игру — лю­бить, чтобы соблазнить, выразить запрос, который очерчивает пространство свободы. Соблазнение колеблется от самого тонкого расчета до самого прямого физического предложения, но всегда имеет целью собственную свободу, «Я» соблазнителя. Любовь для него есть только средство соблазнения — полюбил ради соблазнения собой. Само существование соблазнителя становится ловуш­кой, приманкой, искусством. Благодаря вызову, на который надо ответить, дру­гой человек начинает существовать как смысл, ибо включен в игру под названи-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]