Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Архетипы и экзистенция. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
101
выливалась в требование абсолютного могущества, а мудрость — в иррацио­нальное переживание жизни, с точки зрения которого все ценности мира и ис­тины науки ничего не значили. Нигилистская ирония «дикой мудрости» по су­ти — традиционная установка философствования sub specie aeternitas. В экзи­стенциализме возникает стремление к философствованию sub specie temporis, ибо не вечная истина, а конечный проект конкретного человека привносит в мир смысл. И этот смысл — не притворство, как маска сверхчеловека, а страстное желание, мечта, проект собственного уникального переживания, «впереди-себя-бытие». Нигилистская ирония в экзистенциализме вытекает из противопоставления бессмысленному миру субъективного личностного смысла и проявляется в отсутствии интереса к миру и отсутствии доверия рационализ­му. Это может быть героический акт отрицания с ясным сознанием, как пишет Карл Ясперс, у которого универсальное крушение является основной чертой человеческого существования, а может быть пассивное неприятие жизни, когда, как у Альбера Камю, самоубийство становится единственной возможностью противостояния «кровавой математике отчуждения». Но всегда субъективную реальность характеризуют нигилизм и страдание существования.
В литературном экзистенциализме и философской эссеистике, однако, можно проследить мотивы и «иронии судьбы», и ее субъективно-иронического преодоления. Они взаимно исключают друг друга, и в результате возникает па­радокс существования без посредства субъективной диалектики. На почве поте­ри интереса к действительности парадокс существования представлен без вся­кого юмористического флера или цинизма. Парадокс в экзистенциализме — форма противоречия существования и сущности. Поскольку субъект отрицает собственную социальную сущность как совокупность всех социальных отно­шений, постольку возникает разорванное сознание, что порождает страдание существования. Символическим выражением расколотого сознания становится образ-миф, который предполагает неосуществимость своего желания победы ад судьбой.
Поэтому с одной стороны, в литературном экзистенциализме возникает переложение драмы рока. Судьба как «призрак ХХ века» (Мальро) незримо присутствует в неизбежном движении личности к смерти. Но судьба — «это не смерть, она совокупность всего того, что понуждает человека осознать свой удел», конечность и бессмысленность существования в «неумолимом бездушии дня» [30, с. 288, 296]. Однако если архетип — образ типичной жизненной ситу­ации, укорененный в коллективном бессознательном, то экзистенциал — инди­видуальная смысложизненная опора. Даже имея всеобщий характер смысло-
102
жизненных антропологических констант, экзистенциалы могут быть, а могут и не быть опорой индивидуального смысла жизни. Быть или не быть приватно­му мифу — именно это зависит от самого индивида.
Ирония судьбы здесь — равнодушие космоса, вселенной и времени, зем­ли и смерти, то есть всех тех моментов, которые делают жизнь абсурдной и бес­смысленной тогда, когда надежды терпят крах. У Сартра, например, бытие неизменно и бессмысленно, о нем ничего нельзя сказать, кроме того, что оно есть. И хотя в нем нет хитрости воли, сознание, ищущее в бытии смысл, обна­руживает «ничто», и все надежды терпят поражение.
С другой стороны, метафизическое понимание бытия дополняется диа­лектической трактовкой сознания, ирония судьбы — субъективным актом ее преодоления. Ведь экзистенция — это свобода как негативность, суть которой «бытие-против-смерти» (Мальро), «бунт» (Камю), «свободный выбор» (Сартр) и вообще все проявления «жажды всемогущества и бессмертия» (Мальро). Та­ким образом, ирония индивидуального сознания становится анти-судьбой, про­тивопоставляя бытию миф о бездонной и абсурдной глубине субъективности.
Выражением такого мифа становится, например, Сизиф Камю. Когда Си­зиф в очередной раз спускается за скатившимся вниз камнем, он снова надеется вопреки разуму на освобождение и вновь вкатывает камень на гору. Сизиф под­нимается над судьбой с помощью иронии: говоря судьбе «да», он тем самым превращает ее в свой свободный акт. Ирония перечеркивает тоску и отчаяние, когда камень в очередной раз срывается со скалы. Об этом говорит известный отрывок из мифа об абсурдном герое, знающем «сполна все ничтожество чело­веческого удела: именно об этом он думает, спускаясь вниз. Ясновидение, кото­рое должно бы стать для него мукой, одновременно обеспечивает для него по­беду. И нет такой судьбы, над которой нельзя было бы возвыситься с помощью презрения» [20, с. 354]. Ирония, конструирующая миф в символическом контек­сте экзистенциальной онтологии, уже не является романтической компенсацией и примирением противоречий, а становится всеобщим отрицанием, самоотри­цанием и фиксацией неразрешимых противоречий. Отрицание мыслится как существенный и первичный момент сознания, «уходящего от...» (Сартр). Скон­струированная такой иронией онтологическая субъективность становится по­стоянным убеганием от самой себя, существование предшествует сущности и не дает ей зафиксировать себя однозначно. В известной сентенции Сартра со­знание «есть то, что оно не есть, и не есть то, что оно есть». Таким образом, эк­зистенциализм на основе сохранения определенных и различных мотивов иро­нии судьбы создает достаточно разнообразные мифы об абсурде. Превалирую-
103
щим же тоном оказывается слияние нигилистической иронии с парадоксальной, образующей парадокс существования с ускользающим смыслом субъективно-
сти.
Отсюда конструирование мифа предполагает, что: а) человек есть его сво­бода, полная независимость от чего бы то ни было; б) субъективность есть не действительность, а возможность, которой нельзя располагать наподобие обла­дания вещью. Это «вне-себя-бытие» в силу постоянного ускользания перечер­кивает надежду на обретение смысла и во внутренней жизни.
И все-таки сохранение в экзистенциальном мифотворчестве романтиче­ского взгляда на мир очевидно. Это проявляется в том, что реальность челове­ческого существования является не только онтологической, но и символической. В построении этой реальности воображение играет большую роль, наделяя пе­реживание символикой, метафоричностью, косвенными аналогиями. С другой стороны, — это высказывание экзистенциалов о субъективности, о бытии души.
Так, у Кьеркегора символическая реальность конструируется за счет па­рабол, выражающих трагическую и парадоксальную иронию. В параболиче­ском мышлении ирония раскрывается как романтическая игра, переходящая в онтологический план и переводящая личность в «ситуацию», в «выбор». Это выражается в столкновении положений, эссе, в интерлюдиях афоризмов, во множестве псевдонимов автора. В работе «Или-или» Кьеркегор по существу драматизирует мифологемы братьев Ф. и А. Шлегелей и Новалиса. И хотя он настаивает на жизненной драме, отвергая романтическое воображение, игра во­ображения, выражающая переживание, имеет фундаментальное значение. В па­раболах Кьеркегор риторически убеждает, что отчаяние — творческое состоя­ние, в котором человек обретает себя и мудрость («Сон Соломона»), что страсть иррациональна и необъяснима («Обыск темной комнаты»), что мгновение есть скачок в вечность, недоступный разуму («Остановка времени»).
В экзистенциализме воображению придается онтологический статус, и поскольку оно не имеет такой предметной полноты, как у романтиков, его символика строится на эмоциональном переживании самого бытия. В результа­те у различных авторов проявляются сходные символы переживания: Хайдеггер пишет «Лесные тропы» (1946), Сартр — «Взаперти» (1943). В символах обна­руживаются сходные первичные, простейшие архетипы: «дом» (бытия) у Хайдеггера — жилище, открытое четырем элементам, первенство в которых принадлежит свету и воздуху. «Ад» — сцена в пьесе Сартра — просто комната, какую можно найти во многих парижских квартирах. В этом смысле экзистен­циализм гораздо ближе романтиков к глубинным, нерефлексивным мифологи-
104
ческим структурам сознания. Однако и здесь сознание сохраняет разъедающее отрицание, стремление к еще большей глубине, нейтрализации повседневности внутри себя.
Говоря о символическом выражении эмоциональных структур в экзистен­циализме, необходимо учитывать тот факт, что познающее сознание в этом типе философствования представляется носителем отчужденного интеллекта, праг­матически ориентированного и конформного массовому обществу. Оно вопло­щает обезличенные отношения, а иногда и инквизиторские функции общества по отношению к личности. Но и эмоциональное переживание в экзистенциа­лизме — не возвышенное переживание романтиков, не религиозность Кьер­кегора и вообще не чувство, порожденное противоречием вечных ценностей и ограничений действительности. Это переживание повседневного существова­ния, метафизическое ощущение человеком своей конечности, временности и даже историчности. Символическая реальность отражает столкновение инди­видуального сознания с миром, допуская необходимость их взаимной корреля­ции, и несет в себе это переживание как конфликт, страдание существования. Отсюда в экзистенциализме проблема существования личности, точнее, лич­ностной идентичности, подлинности.
Герой страдания и абсурда. В повседневной жизни человек сводится к социально-ролевой функции, живет «игрой слов» и «погремушками чувств» (Ф. Ницше), его с успехом можно обозначить как «господин К» (Ф. Кафка) или «господин А» (Г. Брох). Он ведет безотчетное прозябание в «тумане» повсе­дневной жизни (М. де Унамуно-и-Хуго), в анонимном мире объектов действия das Man (М. Хайдеггер), Le On (Г. Марсель), где он ничего не решает. Мир объ- ективизаций поглощает индивидуальность всеобщими значениями, подавляет свободу личности (Н. Бердяев). Таким образом, социальная сущность индивида, тождественная всеобщему бытию, предстает отчужденным, неподлинным бы­тием.
Круговорот каждодневных забот, выполнение навязанных обществом ро­лей, будь то роль служащего или рабочего — все это функции в большом соци­альном механизме, для которого замена одного человека другим ничего не зна­чит. Обезличенная маска, погрязшая в рутине обыденных дел, — вот что такое человек, который ведет неподлинное существование. Он вовлечен в мир и опре­делен наличной действительностью. В таком мире нет ничего уникального, а индивиды в нем — «ни лицедеи, ни просто люди» (Р.-М. Рильке). Отчужден­ный мир становится игрой ложных отношений, где за пользой и функцией исче­зает смысл жизни, изначальное бытие Dasein (М. Хайдеггер).
105
Эта позиция усваивается Максом Фришем в романах «Штиллер» (1954), «Homo Faber» (1957), «Назову себя Гантенбайн» (1964), где раскрывается не­подлинное бытие как отчужденная деятельность и мышление. Так, заглавный персонаж романа «Штиллер», осознав, что человек в обществе есть «марионет­ка на невидимых нитях привычки», что отношения между людьми — не более чем «сумма рефлексов, относящихся к отсутствующему лицу», пытается по­рвать со своей социальной ролью, выдать себя за другого человека. Это ведет к разладу с собой, ставит его перед обществом в положение преступника и за­канчивается бегством в свое одиночество. Фабер в романе «Homo Faber» — об­разец жизни технократа, знания которого служат утолением жажды власти и об­ладания. Однако страсть, направленная в мир, делает личность конформной, в результате чего вместо самоутверждения возникает иллюзорное сомнение. Наконец, Гантенбайн-Эндерлин в романе «Назову себя Гантенбайн» пытается рационально вычислить удобный для себя тип существования, «примеряя исто­рии как костюмы», но внутренняя игра ума оказывается ложным сомнением рассудка, той же игрой ролей неподлинной жизни.
Таким образом, внешне навязанные роли и рациональные модели бытия выступают, согласно Максу Фришу, способом нивелирования личности. Чело­век исчезает в мире калькулирующего рассудка. Подобная иллюзорность смыс­ла в социальной жизни может изображаться как лицемерие, пустая трагикоме­дия среди мелочей повседневности. Например, в романе Унамуно «Туман» (1914) писатель говорит: «Все — комедия…, которую мы разыгрываем сами пе­ред собою, перед судом совести, на подмостках нашего сознания, мы одновре­менно и актеры и зрители. В сцене горя мы представляем горе, и нам кажется фальшивой нотой возникающее желание вдруг посмеяться. А смех душит нас особенно в этой сцене. Комедия, комедия горя!» [49, с. 360].
Как заметил Уильям Фолкнер, трагическое положение человека состоит в том, что он не отдает себе отчета о самом себе. Однако в процессе безотчет­ной повседневной жизни может возникнуть ситуация, которая заставит обыден­ный рассудок задуматься над смыслом жизни и увидеть всю тщету своего суще­ствования. Такое понимание приходит не с позиции вечности и не из понимания человеком своего положения в культуре и истории, а с точки зрения бренности своего собственного существования. Здесь первичной признается не социальная сущность индивида, а его индивидуальное существование. Сначала человек рождается, затем определяется, получая имя и место в истории, входит в систе­му общественных отношений. Существование предшествует сущности или надо начинать с субъективности (Сартр). Подлинное бытие — верность себе,
106
индивидуальная свобода, неповторимая субъективность. Неповторимость субъ­ективности, уникальность личности укоренены в телесности, а следовательно, она есть миф о себе, переживание субъективности.
Пограничная, или критическая ситуация, позволяет стряхнуть химеры монотонной жизни, обнажив жизнь как опыт абсурда. Пограничная ситуация, например, это ситуация вины (Ясперс). Или смертельной опасности (Хайдеггер) и страха (Сартр). Или скуки (Камю), агонии (Унамуно), любви (Мориак). Она становится толчком для прояснения сознания — понимания опустошенности, нелепости повседневной жизни в особые минуты, в своеобразном стечении об­стоятельств. Например, в романе А. Камю «Посторонний» герой ведет безот­четную, полуобморочную жизнь и совершает убийство, но, будучи осужден­ным, перед казнью ясно осознает абсурдность своего прежнего неподлинного бытия. Камю описывает процесс прояснения сознания следующим образом: «До поры до времени жизнь протекает сама собой, гладко, не ведая сомнений: пробуждение утром, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, обед, трам­вай, четыре часа работы, ужин, сон… Все в том же порядке изо дня в день вплоть до пенсии, а там уже и до могилы рукой подать... И вот однажды от слу­чайного, едва заметного повода в мозгу вдруг проскальзывает: а зачем это уны­лое круговращение, стоит ли тянуть и впредь постылую лям­ку?…Споткнувшийся обескураженный ум одним скачком добирается до «про­клятых вопросов», тревожащих мыслителей с тех пор, как стоит мир. Скажем, о том, какие именно побудители заставляют брести и дальше чередою дней по дороге от колыбели до могилы, прилежно исполняя очередные дела и в поте лица добывая свой хлеб? Не проще ли махнуть на все рукой и, приблизив час все равно неминуемой смерти, взять да и покончить с собой вместо того, чтобы влачить до гробовой доски бремя забот и обстоятельств?» [20, с. 217].
Ситуация ставит человека перед проблемой выбора: либо дальше про­должать бездумное, отчужденное существование, перебирая те или иные воз­можности повседневной жизни, либо отказаться от обыденности и уйти в себя, свою боль, свою надежду, свое одиночество, уникальные по отношению к все­общему знанию, общественному поведению, тривиальному чувству и баналь­ной жизни. Только во внутреннем мире открывается возможность обретения смысла. Подлинное бытие — это выбор себя, погружение в миф о себе. Попыт­ка обрести себя заключается в преодолении универсальности за счет движения к себе отрицательным путем. Ирония побуждает сделать выбор и прокладывает дорогу к мифу о себе, к собственной страсти. В результате выбора и отрицания
107
мира значение раздваивается на индивидуально-личностный смысл и социаль­но-ролевое поведение.
Страсть становится не только мотивом иррационального поведения, но и показателем того фона, с которым она контрастирует. Герои Кафки без вины виноваты, герои Достоевского становятся виновными, когда пытаются преодо­леть мир рабской покорности и репрессивной морали. Описание выбора и по­граничной ситуации шлифует понятие страсти: она ориентирована на субъект и предполагает отрыв от себя [45, с. 136]. Здесь вступает в силу феноменологи­ческое требование внутренней очевидности, которое понимается как осознание человеком в критической ситуации полной бессмысленности мира в силу ко­нечности индивидуального существования. Эта ориентация предполагает ясное сознание того, что не на что надеяться, нет внешней инстанции, которая может выступить смысловой опорой существования.
Страсть как временность. Направленность сознания вглубь себя — это не направленность к вечному и вневременному, «универсальному», как в архаи­ческом мифе. Это — бегство от повседневной конечности и переживание смыс­ла «для себя», неповторимого, ценного именно в силу уникальности. Но это и не конечное время в светском смысле, потому что глубины индивидуальной субъективности, как она существует вне мира всеобщего, независимо и вопреки ему, не измеряются временем. Они могут противопоставляться ему, даже если речь идет о религиозном экзистенциализме.
Переживание основ собственной субъективности, или экзистенция, отри­цает любое универсальное измерение. Согласно Хайдеггеру, экзистенция есть эк-статичность, просвет Dasein, отталкивание сущего, его превосхождение и трансцензус [56, с. 323–334]. У Сартра страсть, будучи изначально укоренена в структуре «в-себе-бытия», становится экзистированием «бытия-для-себя» за счет отрицательной диалектики, образуя человеческую реальность, названную «негативностью».
Соответственно, обнаруживается другая черта мифического экзистенци­ального времени: человек устремлен к будущему, отрицая настоящее, и сознает, что проектирует себя в будущем, переживая проект. Изначальное, коренное жизненное устремление личности — фундаментальный проект субъективности. Он раскрывается как структура временности, конечности, чуждой историческо­му представлению о времени. Свобода от иллюзий и жажда «быть-в-мире» вы­ступает как влечение к Ничто [22, с. 64, 71, 87].
В отличие от универсально-психологического времени «потока сознания», унификации, время экзистенциальное личностно, оно наполнено неповторимы­ми переживаниями, страстью и протекает от рождения до смерти. Время ситуа-
108
ционно, поскольку человек заброшен в мир. Подобно текущей по земле воде, сознание человека вовлечено в бытие и направлено к смерти (например, время Йокнапатофа у Фолкнера в переводе с индейского языка звучит так: «Тихо течет вода по равнине»). Время — судьба личности и определяется проектом будуще­го. Оно течет из будущего в прошлое, сжимаясь подобно шагреневой коже на пути к смерти. Это время, текущее вспять, в отличие от текущего в настоящем «потока сознания».
Прошлое определяется не тем, что объективно случилось, а тем, что субъ­ективно имеет значение, субъективно полагается. Это в экзистенциализме объ­ясняется через выбор. Выбор себя определяется целью, проектом, будущим, ко­торое должно стать. Будущее в качестве «еще-не-существующего-состояния» того, что есть, воспринимается лишь в связи с тем, что есть. Именно проект проясняет то, что есть. Значение настоящего требует выхода в будущее, а, выхо­дя в будущее, проект превращает настоящее в прошлое. Субъективность пред­стает как открытость, смыслополагание будущего, того, чего еще нет. В проек­тировании будущего коренится человеческая конечность, свобода [11, с. 108].
Переживание времени как бытия-к-смерти выражено, например, в романе Уильяма Фолкнера «Шум и ярость» (1928). Фолкнер начал писать сцену игры брата и сестры у ручья и вдруг понял, что «мирное поблескивание ручья долж­но обратиться в мрачный, суровый ток времени, и этот поток унесет сестру, оторвет от брата, так что она уже не сможет возвратиться и утешить... Поток еще и унесет ее позор и стыд» [23, с.22]. Анализируя роман Фолкнера, Сартр обратил внимание на то, что время здесь уносится в прошлое, разобщая людей. Оно становится отторгнутым прошлым, трагедией разорванного сознания. Впервые такая трагедия была выражена в образе Несчастнейшего у С. Кьер­кегора. Герой «чужд своему мгновению, чужд своему будущему, потому что он уже пережил будущее, чужд и прошедшему, потому что прошлое еще не при­шло» [23, с. 31].
Символами трагедии и мифами о разорванном сознании стали Дон Кихот Унамуно, Сизиф Камю, Кентавр Апдайка. Так, трагедия Дон Кихота — это конфликт между разумом, сознающим свою человеческую конечность, и жаж­дой бессмертия. Сознавая неизбежность смерти, Дон Кихот ведет борьбу с ум­ственным отчаянием, живет несбыточным желанием, сражается с судьбой без надежды на успех.
Обнаружение Ничто, осознание конечности собственного существования, обессмысливает жизнь. Происходит утрата рационального смысла бытия, внешних и внутренних опор. Сознанию, растянутому между бессмысленностью мира и Ничто, свойственны экзистенциалы: страх, который вызван Ничто
109
(Кьеркегор); забота как направленность на возвращение человеку его смысла (Хайдеггер); тревога как бремя абсолютной ответственности в созданной по­ступками человека ситуации, и отчаяние как одиночество, жизнь без надежды (Сартр).
В отличие от повседневных психологических чувств, экзистенциалы ме­тафизичны, они не имеют ничего общего с обыденными переживаниями чело­века, такими как любовь, страх, страдание и пр. и являются основой мифов. Они вообще могут переживаться только на таком уровне индивидуальной субъ­ективности, который достигнут в результате негации сознания, отторжения «неподлинных» напластований и даже желаний, когда остается только чистое переживание собственного отторжения ради себя. В этом смысле они представ­ляют собой то, чем для древних мифов были архетипы. Но если архетип — бессознательная схема универсальной жизненной ситуации, то экзистенция — уникальная субъективность или страсть. Будучи антропологическими констан­тами, экзистенциалы могут стать, а могут и не стать истиной человеческого су­ществования, индивидуальным смыслом. Возможность формирования приват­ного мифа всецело зависит от выбора личности в пограничной ситуации.
Так чувство тоски есть самообнаружение здесь-бытия во время полного пресыщения миром (Хайдеггер). Оно возникает не тогда, когда наскучило что­либо конкретное, а когда человеку скучно вообще. Как говорилось, экзистенци­алы метафизичны, они несводимы к психологическим переживаниям, таким как любовь, страх, страдание и пр. В этом смысле они представляют собой то, чем для древних мифов были архетипы. В онтологическом плане экзистенциальный парадокс заключается в том, что свобода индивида одновременно и тотально сокрыта и необходима в качестве парадокса веры (Кьеркегор, Бернанос, Мори­ак) или любви (Фриш, Мориак, Апдайк). Или как парадокс надежды (Мальро), или творчества (Голдинг). Парадокс существования всегда имеет личностный смысл, который возникает в результате жажды человека быть в мире.
Онтологический план парадокса обнаруживается как абсурдная свобода, надежда или любовь, которые, выражая протест обезличенному миру, своеоб­разное «нет» судьбе, утверждают на уровне переживания подлинное бытие ин­дивида. Для Мальро судьба — совокупность всего того, что понуждает человека осознать свой удел — неизбежность смерти. Подлинная жизнь становится ак­том мужества, сопротивления смерти, что означает принятие мира и отчетливую постановку вопроса о смысле собственной жизни. Ибо в «сфере судьбы человек ценится скорее глубиной своих вопросов, чем своими ответами» [31, с. 165].
Ясное осознание безысходности, бессмысленности мира и стремление обрести себя дает ту напряженность, которая порождает трагедию, где всего два
110
действующих лица: «Герой и тот смысл, что он придает жизни» (Мальро). Если судьба всевластна, то ускользание от нее требует высочайшего напряжения ду­шевных сил. Так герой, находящийся в застенках, может проявить себя как лич­ность, привнося в ситуацию смысл борьбы: переносить все, что ему навязано, но отказываться в этом участвовать» [31, с. 235]. Это невозможная свобода, это «действие, благодаря которому человек отнимает что-то у смерти» [31, с. 425].
Камю, понимая абсурд как отсутствие в жизни смысла, видит путь само­утверждения личности в акте внутреннего бунта. Даже самоубийство имеет личностный смысл, оно показывает свободу от иллюзий, роковой неизбежности и призрачных надежд. Бунт — категорический отказ покорно принимать ход вещей, он следует за отчаянием, позволяющим пережить собственную цен­ность: «Бунт разрывает человеческое существование и позволяет ему превзойти себя, бунтарь борется за целостность какой-то части своей сути» [19, с. 425]. Будучи негативным внешне, бунт позитивен внутренне. Самый абсурдный че­ловек — Сизиф, у которого отнята даже возможность самоубийства, ибо он навеки прикован к роковому ходу вещей. Тем не менее, и он свободен, так как поднимается над судьбой с помощью презрения.
Эта внутренняя свобода, усилие, которое делает из обезличенного челове­ка уникальную личность, невозможна с универсальной точки зрения и неиз­бежна с экзистенциальной позиции. Источник такого парадокса — страсть, направленная на самого себя, о чем Мальро сказал, что желать — значит вызы­вать к жизни парадоксы. Ярко это выглядит у Сартра: свобода — страсть, абсо­лютно исключающая внешнюю необходимость. Это Орест в пьесе Сартра «Му­хи» (1943), бросающий вызов природному закону, олицетворенному Юпитером, когда произносит: «Я сам — свобода». Она невозможна с точки зрения здравого смысла и логики, но возможна как индивидуальный смысл. Негация, отрицание дает возможность Оресту проявить индивидуальность, обнаружить, что лич­ность внутри себя, в своей страсти не имеет иного закона, кроме своего соб­ственного мифа.
Абсурд может дополняться этическим парадоксом. Конструирование си­туации индивидом влечет за собой ответственность за весь мир. Осознание по­следствий действий рождает чувство вины. Угрызения совести Ореста рождены не отношением к внешнему закону, к общечеловеческой морали — ни Бог, ни люди не вправе его судить. Он не подвластен обстоятельствам и отвечает за си­туацию перед собой. Эта собственная мораль не имеет внешнего императива. Его сестра Электра, напротив, не понимает сути вины Ореста и действует по логике общепринятой морали — она раскаивается за содеянное перед Юпите­ром, позволяя внешней инстанции решать, что есть добро, а что зло. Орест от-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]