Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

«Алмазные россыпи русской речи». Языковое мастерство М.А. Шолохова. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
На третьем месте по количеству употребле­ний стоит использование слов с корнем красн- в цветовом значении (556 словоупотреблений): «Основная цветовая триада у М.А. Шолохова практически совпадает с общерусскими частот­ными колоративами белый, красный, чёрный» [Ры­бальченко 2011: 7].
Рисуя жизнь, писатель выступает в исполь­зовании колоризмов как живописец. Стремле­ние к обнаружению тончайших нюансов цвета заставляет писателя подыскивать слова различ­ной частеречной принадлежности, уточняющие оттенки цвета. Так, примесь белого цвета автор часто передает прилагательным белесый (75 кон­текстов). В «Тихом Доне» встретились также окказионализмы белесьсиневатая белесь неба»
(1: 232)) и белеситьсядальше белесились хлеба» (1: 255)).
Пристальность внимания автора к много­цветью мира сказывается в интенсивном ис­пользовании сложных слов, включающих корни с колористической семантикой. Часть из них обозначает оттенки или соединения цветов:
густо-синий, ярко-синий, голубовато-багровый, ис­синя-баг ровый, мутно-багряный, зеленовато-бе ле­сый, ис се ра-черный, исчерна-лиловый, иссиня-белый, ли мон но-зеленоватый, розово-смуглый, шаф ранно­жел тый, зеленовато-седой, черно-зеленый, чер но­си зый, оранжево-синий и др. Подобные обозна-
чения встречаются на протяжении всего твор­чества, появляясь уже в ранних произведениях писателя. Другие, более сложные по своей се­мантической структуре, создают колористиче­ский образ, отсылая к особому оттенку цвета определенного предмета или вещества, а также физиологического состояния живого существа:
молочно-радужная паутина, снежно-белый стре­петок, мраморно-черная головка ужа, изморозно­белый покров известняковой пыли и т.д. В ран-
них рассказах такие слова крайне редки: «Угол печки в чем-то кровянисто-белом» (Бахчевник. 7: 257), «У плотины здоровенный ягночище… сосет грязно-желтую овцу» (Лазоревая степь. 7: 438), «вспаханная деляна лежала за курганом
мертвенно-черная» (Обида. 7: 387) и т.п., всего 7 контекстов. Кроме того, во всех шолоховских
художественных произведениях сложные сло-
ва привлекают внимание к цвету предметной детали: сивоусый украинец, белесо-чубатая голова,
краснооколые фуражки, серошинельные спины, бело­грудый стрепет, белоноздрый конь, беломысый бугор, белогребнистые волны, сахарно-голубые вершины об­лаков и др. Значительная часть прилагательных
второй и третьей групп представляет собой ре­зультат шолоховского словотворчества.
Наряду со сложными словами М.А. Шоло­хов использует и иные способы обозначения от­тенков цвета. Например, взамен доминантного слова, обозначающего цвет, в описание включа­ется его синоним: «вскидывался багровый столб» (Двухмужняя. 7: 368); «багровое, перекошенное лицо мужа» (Двухмужняя. 7: 372); «И вши были разные… какие с грязи – энти черные, ажник жуковые» (Один язык. 7: 502); «ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль» (Чужая кровь. 7: 500); «вороненая, в черной сине­ве оперенья птица» (Тихий Дон. 1: 142); «Багряно сиял дымный распластавшийся вполнеба закат» (Тихий Дон. 2: 170); «По шляху багровым шаром катилась пыль» (Тихий Дон. 2: 285); «багрово за­светилось рвущееся из горна пламя» (Поднятая целина. 6: 121); «по белесому подбою орлиных крыльев мечутся белые искры» (Поднятая цели­на. 6: 49); «Николай приподнял голову и увидел багровое, злое, измазанное глиной лицо Лопахи­на» (Они сражались за Родину. 7: 65); «Всю ночь в полнеба стояло багровое, немеркнущее, трепет­ное зарево» (Они сражались за Родину. 7: 87); «оставляя за лесой белесую, косо срезанную про­зрачную пленку воды» (Они сражались за Роди­ну. 7: 49).
Иногда оттенок цвета уточняется указани­ем на цвет конкретного вещества, ср. описания людей, животных, растений, неживой природы в разных произведениях писателя: «Квадратное, удлиненное страхом лицо австрийца чугунно
чернело» (Тихий Дон. 1: 240); «по жженой брон­зе его щек к черным усикам стекал горький по-
лынный настой, а не пот» (Тихий Дон. 1: 253); «Впавшие щеки его, усеянные черным жнивьем
давно не бритой бороды, и вислый нос отливали желтой синевой» (Тихий Дон. 2: 52); «пашня в золотистой щетине скошенных хлебов» (Тихий Дон. 3: 234).
21
В связи с этим для манеры М.А. Шолохова характерно введение колоризмов в сравнитель­ные конструкции, ср.: «волосы, похожие на витое
кавказское серебро с чернью» (Семейный человек. 7: 339); «Под ухом его большим черным шмелем гудел Пантелей Прокофьевич» (Тихий Дон. 1: 83); «Застывшая недвижным потоком, словно вы-
плавленная из черного чугуна, борода Захара была в чудовищном беспорядке» (Тихий Дон. 2: 121); «смугло-синее, как из олова, лицо с запекшейся на губах кровью» (Тихий Дон. 2: 313); «Максимка краснел, жмурил голубой, как льняной цветок, глаз, пакостно отшучивался» (Тихий Дон. 2: 80); «Го­лубоглазый солдат, красный, как свежеобожженный кирпич» (Тихий Дон. 2: 166); «в мокром колтуне бороды белел ровный набор голубоватых, как
донские ракушки, зубов» (Тихий Дон. 3: 104); «чер­ный, как вороново крыло, молодой казак» (Тихий
Дон. 4: 102); «Фрол, черный, как обугленный пень» (Поднятая целина. 5: 54); «он был ишо без памя-
ти и весь черный, как чугун» (Поднятая целина. 6:
54); «а я руку держу протянутую, а она у меня
черная, как сажа, грязнее грязи» (Поднятая цели­на. 6: 125); «синеватым лезвием сверкнули зубы» (Поднятая целина. 5: 190); «у Майданникова черносливом синел над глазом подтек» (Поднятая целина. 5: 277); «Нос у него стал огромадный и
синий, как баклажан» (Поднятая целина. 6: 111); «как кусочки первого ноябрьского льда, сияли из-
под белесых бровей ярко-синие, выпуклые влаж­ные глаза» (Они сражались за Родину. 7: 23); «он оглядел лица бойцов одним незабинтованным и
сверкающим, как кусок антрацита, черным глазом» (Они сражались за Родину. 7: 199).
М.А. Шолохов использует колоризмы 1) как средство указания а) на природные («Темнота густая, фиолетовая, паутиной оплетала глаза» (Червоточина. 7: 436); «Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба» (Обида. 7: 378); «гал­ки… полетели на запад, к церкви, четко синея на
фиолетовом утреннем небе» (Тихий Дон. 1: 197); «золотистая пшеничная стерня, задернутое си­зой мглой жгуче-синее небо» (Тихий Дон. 4: 286); «беркутстанет чистить изогнутым клювом ко-
ричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржа­вым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно синее небо ян-
тарный, окольцованный черным ободком глаз»
(Поднятая целина. 5: 255); «По блекло-синему небу одна-одинешенька плыла своим путем белая, как кипень, тучка» (Они сражались за Родину. 7: 20) и др.) или б) социальные факторы (автор часто обращает внимание читателя на черные от зага­ра, тяжелого труда или грязи, пыли лица, руки, пальцы), 2) как название постоянной приметы внешности (черные глаза Аксиньи Астаховой, голубые глаза Фомина, серые глаза Вари Харла- мовой, черная борода Пантелея Прокофьевича, рыжая борода Мирона Григорьевича, пшеничные усы Петра Мелехова и т.д.), 3) как индикатор психосоматического состояния персонажа (по- серевшее из-за переживаний лицо, побелевшие от ненависти, бешенства, ужаса или потрясения лоб, губы, рот).
Выступая как маркер характера персона­жа, колористические определения включаются в многообразные внутритекстовые связи, кото­рые обеспечивают дистантную мотивацию цве­тообраза: у Аксиньи Астаховой в «Тихом Доне» глаза огнисто-черные – ‘черные с блеском, свер­кающие’ (2: 42), в них отражается огонь страсти, который повествователь замечает то в румянце женщины («Испепеляя щеки, сжигал ее беспо­койный румянец» (1: 50)), то в ощущении полы-
хающего жара ее тела (1: 50), то вновь во взгляде («…жгла его полымем черных глаз» (1: 53); у Луш­ки Нагульновой в «Поднятой целине» глаза
дегтярно-черны (5: 92–93), они отражают ее «при­манчивую и нечистую красоту» (там же). Дума­ется, цветовое определение заключает в себе на­мек на существовавший у казаков обычай мазать дегтем ворота двора, где жила распутная, по их мнению, женщина. Поэтому, осуждая связь Да­выдова – головы колхоза – с хлюстанкой Лушкой, Ипполит Шалый Давыдову говорит, что «голова- то… в колхозе… трошки мазанная. Потерлась эта голова возле Лушки и деготьком вымазалась»
(6: 128).
Как верно отмечает Е.А. Рыбальченко [2011: 10–13], шолоховские колоризмы несут в себе эт-
нографическую информацию. С этнографиче­ских позиций цвет маркирует особенности каза­чьего костюма. Такие маркеры появляются уже в ранних произведениях автора и в изобилии
22
встречаются в «Тихом Доне». Так, упоминают­ся «красные околыши казачьих фуражек, синие и черные мундиры» казаков, пришедших на свадь­бу Григория (Тихий Дон. 1: 91) или краснооколые казачьи фуражки (Один язык. 7: 501; Тихий Дон. 1: 180, 211); красноверхие папахи (Родинка. 7: 206; Коловерть. 7: 331), красноверхий казачий малахай (Тихий Дон. 3: 272), синий казачий мундир (Бах­чевник. 7: 261), синий казацкий кафтан, синий кафтан сотника (Путь-дороженька. 7: 288, 289); «голубой атаманский мундир» (Тихий Дон. 1: 97), казачий «серый парадный мундир с регалиями» деда Гришаки (Тихий Дон. 2: 300), «шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напу­ском шаровар» (Чужая кровь. 7: 485), «белые чул-
ки на вбор» (Тихий Дон. 3: 142), шейный «красный платок» (Тихий Дон. 2: 245). У казачек как обяза-
тельный элемент одежды отмечается головной платок: «белый с кружевами платок» (Тихий Дон.
4: 12), «белый зонтовый платок» (Тихий Дон. 4: 32), зонв донских говорах – ‘белая плотная
ткань’ [БТСДК: 191], «снежно-белый, густо подси­ненный платок» (Тихий Дон. 4: 64) и др. В «Под­нятой целине», описывающей жизнь казачества после разрушения традиционного уклада, в «казачьи синие с лампасами шаровары», заправ­ленные в «белые шерстяные чулки», одеваются лишь белый офицер Половцев (5: 185) да Ан­дрей Разметнов (5: 17), хотя и представляющий вместе с Макаром Нагульновым новую местную власть, но все же «в гораздо меньшей степени, чем Макар, “заряженный на мировую револю­цию” и сохранивший хотя бы во внешнем об­лике традицию» [Проценко 1995: 115], а обла­дателем старой казачьей фуражки «с красным околышем, с выцветшим следом кокарды над козырьком» оказывается семилетний сынишка казака (5: 218). Хранительницами казачьих тра­диций в одежде остаются казачки: образ казач­ки в платке использован в этом романе в 29 слу­чаях, правда, указания на цвет (традиционно – белый, подсиненный, гораздо реже – цветастый, и лишь в случае траура – черный) сохраняются только в 10 контекстах. В поздних произведени­ях все эти цветовые этнографические приметы одежды отсутствуют, поскольку ни роман «Они
сражались за Родину», ни рассказы «Наука не­нависти», «Судьба человека» не ориентированы на описание жизни казачества.
Этнографическую функцию выполняет включение в тексты цветоориентированных донских названий рыбы – бель, белесь, белая рыба, чернопуз (Тихий Дон) и растений: краснотал (Ба­траки; Путь-дороженька; Жеребенок; Родинка; Тихий Дон), белотал (Тихий Дон; Поднятая це­лина; Они сражались за Родину), чернолист (Ти­хий Дон), чернобыл (Тихий Дон; Поднятая цели­на), чернобылый ячмень (Родинка; Двухмужняя; Тихий Дон).
Этническое восприятие цвета отражается также в использовании Шолоховым цветовых прилагательных в составе устойчивых сочета­ний диалектного характера. В «Тихом Доне» он употребляет словосочетание черная кровь в значении ‘природная живительная сила, по по­верью казаков, истекающая из чернозема, пло­дородной, богатой перегноем почвы луговых донских степей’ [СЯМШ: 158]: «Шелковисто­зеленое, все в слезинках застывшей росы, оно (жито) зябко жмется к хрушкому чернозему, кормится его живительной черной кровью и ждет весны, солнца, чтобы встать, ломая стаявший паутинно-тонкий алмазный наст, чтобы буй­но зазеленеть в мае» (Тихий Дон. 3: 124). То же сочетание встречается и в «Поднятой целине» в реплике Островнова, хотя персонаж уже не раскрывает в речи мотивацию наименования: «…проращенное зерно из земли черную кровь тя­нет, кормится через какие…» (5: 100).
Своеобразие оперирования цветовой лек­сикой заключается у Шолохова в реализации противопоставления многоцветной жизни бес­цветной или потерявшей краски не-жизни. Так, «неживыми и бесцветными» (Тихий Дон. 1: 57) кажутся Григорию Мелехову похвалы достоин­ствам его невесты в устах страдающей Аксиньи, «удивительно бесцветным голосом» признает очевидный проигрыш дела, за которое боролся, Половцев (Поднятая целина. 6: 318). Зато, выйдя невредимым из жестокого боя, Григорий ощу­щает, что «жизнь вернулась к нему не поблек- шая… а еще более манящая скупыми и обман­чивыми радостями» (Тихий Дон. 3: 201).
23
М.А. Шолохов использует ахроматическую гамму для противопоставления жизни и смерти, сцен войны – мирному существованию. Так, и в раннем, и в зрелом творчестве часто возникает образ черной крови тяжело раненного, умираю­щего или уже неживого человека (всего 33 кон­текста; см. об этом также [СЯМШ: 154–155]). Ню­ансировка возникает лишь в немногих подобных контекстах: синевато-черная кровь (Червоточина. 7: 437), дегтярно-черная струя крови Петра Меле- хова (Тихий Дон. 3: 186), иссиня-кровяно-черные тела и лица пленных (Тихий Дон. 3: 299).
Вторым приемом противопоставления жиз­ни и не-жизни является отказ от многоцветья в батальных сценах. Глаз наблюдателя выхватыва­ет только белое, черное, серое, изредка – бурое, а иногда все слова, обозначающие цвет, уходят из текста. Таковы сцены боев в 6-й и 7-й частях «Тихого Дона» и на страницах романа «Они сражались за Родину». Лишь описывая ближ­ний бой крупным планом, писатель делает ис­ключения, обращаясь к красному цвету, причем это тревожный цвет крови: Григорий «рубанул по склоненной подбритой красной шее» своего противника, у раненого урядника «на груди буд- то корзину спелой вишни раздавили. Зубы оскале­ны и залиты красным» (Тихий Дон. 3: 200). Таким образом, противопоставление ахроматического либо «обесцвеченного» и хроматического изо­бражения эпизодов позволяет автору создать «у читателя убеждение, что война есть нечелове­ческое, противоестественное действо, несовме­стимое с понятием о нормальной человеческой жизни» [Гвоздарев 1996: 198].
Колоризмы у М.А. Шолохова выступают и в символьной функции [Рыбальченко 2011: 7–8, 12–13]. Так, черный – цвет зла, тоски, скор­би, смерти. Уже в ранних произведениях не­однократно встречается упоминание о черной череде дней (Пастух; Двухмужняя; Чужая кровь), заполненных однообразным тяжелым трудом и лишенных радости, о черной тоске (Путь­дороженька; Обида). В «Тихом Доне» такие символьные смыслы передаются словосочета­ниями, как устойчивыми (черный слушок, черная
слава, черные вести, черная немочь, черное слово, про черный день и др.), так и свободными (черная
глухота, черная тишина, черная пустота и др.).
Писатель говорит о «черной тоске, когтившей… заполненную позором и отчаянием душу» Ната­льи (1: 187), черная гордость охватывает Аксинью (3: 64), черные мысли заполняют сознание Григо- рия, попавшего в ряды повстанцев (3: 228). А в разговоре с Натальей он признается, что война очерствила и опустошила его, сделала черной его душу: «В душу ко мне глянь, а там чернота, как в пустом колодезе…» (3: 256). Дважды возни­кает образ черной смерти, воспринимаемой как живое существо. В одном месте Повествователь замечает, что «смерть как будто заигрывала с казаком [Григорием], овевая его черным крылом» (3: 82); в другом – что на фронте «черная смерть метит казаков» (4: 67). Наконец, в утро после ги­бели Аксиньи тот же Григорий видит «над со­бой черное небо и ослепительно сияющий черный
диск солнца» (4: 427).
В «Поднятой целине» негативная символь­ность черного также передается устойчивыми сочетаниями черный позор, черная доска, черный
слушок, черные мысли, черная смерть, глаголом очернить, ср.: «Евдокия не снесла черного позора,
наложила на себя руки» (5: 37); «Вы почти все работаете плохо. Очень плохо! Нормы никем, за вычетом Майданникова, не выполняются. Это – позорный факт, товарищи вторая бригада! Этак можно в дым обмараться. С такой работой мо­жем вмиг влететь на черную доску, да так и при­сохнем на ней!» (5: 278); «“Режь, теперь оно не наше!”, “Режьте, все одно заберут на мясозаго­товку!”, “Режь, а то в колхозе мясца не придет­ся кусануть!” – полез черный слушок» (5: 102); «...теперь он мотался по хутору, в поездках, в делах уже не ради личного стяжания, а рабо­тая на колхоз. Но он и этому был рад, лишь бы отвлечься от черных мыслей, не думать» (5: 149); «...вставал перед его мысленным взором скорб­ный облик той, которую один раз на своем веку любил он, кажется, больше самой жизни, да так и недолюбил, с которой разлучила его черная смерть двенадцать лет назад» (6: 242); «Почему же теперь Якову Лукичу было не воспользо­ваться удобным случаем и еще лишний раз не очернить Давыдова?» (6: 205). Наряду с этим она реализуется и в свободных употреблениях слов
24
с корнем черн-. Например, горестно размыш­ляя о своей жизни, Щукарь проводит аналогию между нею и скоротечным цветением терновни­ка: «…зараз почернел этот вешний цвет, исчезнул, сгинул окончательно и неповоротно! Вот так и
моя никудышняя жизня под старость взялась черно­той» (6: 215). В поздних произведениях символь-
ная функция черного почти сходит на нет. На страницах романа «Они сражались за Родину», где само по себе использование слов с корнем
черн- остается активным (в тексте обнаружено 69 лексем, указывающих на присутствие образа
черного цвета: черный, чернявенький, чернеть, чер- невший, почерневший, чернобородый, иссиня-черный, чернозем, черноземный, – по-прежнему преоб-
ладают над всеми остальными колоризмами), можно указать всего один контекст символьного характера – «черное горе висит над народом, ка­кой… под немцем остался» (7: 140), маркирую­щий трагедию страны, охваченной войной. Два других употребления прилагательного черный реализуют собственно фразеологическую сим­вольность: «он… никогда не ругается черным сло-
вом» – в реплике ребенка (7: 25) и «я сгораю от черной зависти» (7: 49) – в реплике Александра
Стрельцова, с шутливой интонацией. В «Науке ненависти» и «Судьбе человека» на уровне от­дельных словоупотреблений символика черно­го не проявляется.
Слова, указывающие на оттенки красно­го (алый, багровый, багряный и т.п.) используют- ся для символизации кровопролития: «похоже было, что деревья – в рваных ранах и кровоточат
рудой древесной кровью» (Тихий Дон. 1: 265), «Ма­линовой кровью просвечивал пышнотелый крас­нотал» (Тихий Дон. 3: 75), «полотнище алело на грязно-желтом фоне жнивья крохотной кровя­нистой каплей» (там же: 66), «полотнище красно­го флага… кипуче горит, струится, как льющаяся алая кровь» (Поднятая целина. 5: 123), агрессив- ной силы: «грозный и гневный мах алого полотни­ща, распростертого над Кремлем» (там же: 124),
уничтожения элементов мирной жизни стихией огня, выпущенной на волю враждующими или воюющими людьми: багровым столбом горит по­дожженный стог сена (Двухмужняя. 7: 368), тя­нутся «к небу рукастые алые зарева» пожаров,
охватившие всю Галицию в Первую мировую войну (Тихий Дон. 1: 264), багрово-черную мглу пожарища видит Григорий Мелехов, примкнув­ший к повстанцам (Тихий Дон. 3: 338). Исполь­зуя колоризмы группы красного цвета для реа­лизации названной символьной функции, Шо­лохов дважды проводит параллель между при­родным светом и рукотворным огнем. В «Тихом Доне» природа и даже космос протестуют про­тив войны. Писатель создает образ ночи, стоя­щей за «копьями голого леса» и поднимающей
«калено-красный огромный щит месяца», который «мглисто» сияет «над притихшими хуторами
кровяными отсветами войны и пожаров». Его «не­щадный немеркнущий свет» рождает у людей «невнятную тревогу» (Тихий Дон. 3: 95). В одном из эпизодов романа «Они сражались за Родину» «багровое, немеркнущее, трепетное зарево» горя­щих хлебов, стоящее в полнеба, названо «жесто­ким сиянием войны», рядом с которым «голубой и призрачный свет ущербленного месяца казался чрезмерно мягким и, пожалуй, даже совсем не­нужным» (7: 87).
Голубой – цвет несбыточной мечты, чего-то недосягаемого или безвозвратно утраченного. Анализируя символику голубого цвета в «Ти­хом Доне», Е.А. Рыбальченко отмечает, что он воспринимается «как символ гармонии, вели­чественного покоя, светлой надежды и памяти, мечты о счастье» [Рыбальченко 2011: 13]. Это справедливо по отношению ко всему художе­ственному творчеству М.А. Шолохова: голубое или голубеющее небо, голубой свет дня, месяца, го-
лубые сумерки, голубая или голубенькая каемка леса, горизонта, голубая или голубоватая дымка, далекие голубые дали, голубая весна и др. – все это почти
всегда отстранено от героев, испытывающих сложные чувства, живущих в трагическом ми­роощущении: в «Тихом Доне» в трудных думах о счастье видится Григорию Мелехову «завала­ми гребней, за серой дорогой – сказкой голубая приветливая сторона и Аксиньина, в позднем, мятежном цвету, любовь на придачу» (1: 152); тоскующая от неразделенной любви Наталья, глядя «вверх на недоступное звездное займище», слышит, как «оттуда, с черно-голубой вышней пу­стоши, серебряными колокольцами кликали
25
за собой припозднившиеся в полете журавли» (1: 131); бесконечно уставший от боев Григорий
мечтает «отоспаться! А потом ходить по мягкой пахотной борозде плугатарем, посвистывать на быков, слушать журавлиный голубой трубный клич, ласково снимать со щек наносное серебро паутины и неотрывно пить винный запах осен­ней, поднятой плугом земли» (3: 79–80). В двух последних примерах соединяются два символа: голубого как знака недосягаемого и журавля как знака мечты.
В «Поднятой целине» Кондрат Майданни­ков «давно уже не верит в бога, а верит в Ком­мунистическую партию, ведущую трудящихся всего мира к освобождению, к голубому будуще- му» (5: 125). Употребление колоризма голубое в сочетании с определяемым существительным будущее дает возможность порождения следую- щих ассоциаций: место Бога у Кондрата занима­ет Коммунистическая партия. Как Бог обещает безгрешным царствие небесное (но для обыч­ного человека оно оказывается недостижимым), так и Коммунистическая партия обещает некое светлое будущее, видимо, так же недосягаемое, как голубая мечта.
В романе «Они сражались за Родину» Ни­колай Стрельцов грустит о том, что «потонула в голубой дымке молодость» (7: 29).
В «Тихом Доне» разово ту же символьную функцию выполняет изумрудный цвет [Рыбаль­ченко 2011: 12], хотя голубой рядом также упо­минается, но лишь как примета осеннего неба, тускло-голубого: «Небо, уже утратившее свой лет­ний полновесный блеск, тускло голубело… За волнистой хребтиной горы скрывалась развет­вленная дорога, – тщетно она манила людей ша­гать туда, за изумрудную, неясную, как сон, нитку горизонта, в неизведанные пространства, – люди, прикованные к жилью, к будням своим, изныва­ли в работе, рвали на молотьбе силы, и дорога – безлюдный тоскующий след – текла, перерезая горизонт, в невидь» (1: 314–315). Е.А. Рыбальчен­ко указывает, что «цветослово-атрибут изумруд- ная покоится на обширном семантическом про­странстве, создающем символику цвета именно в данном контексте: дорога ‘средство достижения чего-л.’ + манила ‘влекла, соблазняя’ + неясную,
как сон ‘неопределенную, как при прекращении ясности сознания’ + за нитку горизонта ‘за узкую полоску будущих возможностей’ + неизведанные пространства ‘неизвестно куда’. Символический итог: изумрудный ‘тщетно манящий в неизведан­ное’» [там же]. Однако исследователь ничего не говорит о том, почему автор выбрал именно этот колоризм. Вероятно, можно объяснить предпо­чтение автора следующими ассоциациями. Во­первых, изумруд – драгоценный камень, значит, изумрудное может оказаться символом желанно­го. Во-вторых, известно, что изумруд может «от­свечивать слегка голубоватым оттенком» [Се­режкина 2013]. Это создает связь с голубым цве­том, противопоставляя, однако, привычный го­лубой (судя по тексту, даже тускло-голубой) цвет реального осеннего неба – неба над увядающей природой – изумрудному, волшебному, сказоч­ному «небу» недосягаемой мечты.
Голубой у Шолохова – это и цвет наивного, детского простодушия: у конюха Листницких Сашки голубая детская улыбка (Тихий Дон. 1:
164), у Григория Мелехова «в скупые отрывоч­ные воспоминания войны тонкой голубой пря­дью вплетался какой-нибудь далекий случай из детства» (Тихий Дон. 2: 40), у дезертира­атаманца «в голубых, по-детски простых глазах… неожиданно вспыхнуло ожесточение» (Тихий Дон. 2: 85). Голубой – это и цвет поднебесного мира – пространства прекрасной, несмотря на все трагические изломы, человеческой жизни:
«тавричанинкак видно, отходил свое по го­лубой веселой земле…» (Тихий Дон. 1: 128), «...над
степью, надо всем голубым миром с юга на север, в вышней просторной целине спешили, летели без крика, без голоса станицы чернокрылых ка­зарок и диких гусей» (Поднятая целина. 5: 36).
Конечно, в художественном тексте ассоциа­ции всегда неоднозначны. Так, несмотря на воз­можность реализации символьного значения ‘прекрасное, но недостижимое’, есть вероят­ность и того, что автор использовал прилага­тельное окказионально, семантически связывая его с просторечным существительным голуба ‘то же, что голубчик’ [СРЯ: 1, 328] (сам автор это слово не употребляет ни разу, но в текстах
1920–1930-х гг. оно используется, см., напри-
26
мер, [НКРЯ], общенародным глаголом голубить ласкать, нежить, лелеять’ [СРЯ: 1, 328] или дон-
ским диалектным голубовать ‘ласкать, лелеять, заботливо относиться’ [БТСДК: 112]. В этом слу­чае голубая земля – ‘ласковая, добрая’.
Передавая сложность зрительного восприя­тия мира, Шолохов соединяет впечатление от цвета и света. Окрашенность света отмечается уже в ранних произведениях писателя, но такой прием встречается нечасто (всего 11 контекстов). При этом цвет зависит от характера источника. Зеленым или голубым светят небесные свети­ла – месяц и звезды: «в голубом леденистом свете месяца» поднимается избитый Степан (Обида.
7: 386); в «окно, обрызганное зелеными отсвета- ми лунного света» глядит старый казак, вспоми-
ная «те дни, что назад не придут и не вернут­ся» (Чужая кровь. 7: 484), «бледно-зеленым светом мерцает… пятиугольная звезда» Петьке на его символическом пути-дороженьке в неведомое будущее (Путь-дороженька. 7: 299), желтым вос­принимается свет фонаря или лампады (Илюха.
7: 233; Смертный враг. 7: 398; Батраки. 7: 458), «медными» – отблески света от костра (Пастух. 7: 215). Цвет света указывает и на время: «голу- бой свет осеннего дня» (Путь-дороженька. 7: 268), «Едва засветлел лиловой полосою восток» (Кривая
стежка. 7: 354), «Вечер кинул на снег лиловые от­светы» (Батраки. 7: 473).
В тексте «Тихого Дона» цветовая гамма света усложняется, расширяясь (свет – рдяный, багря-
ный, розовый, оранжевый, шафранный, белый, молоч­ный, серый, фосфорический, ледяной), встречаются сложные оттеночные эпитеты (сиренево-дымчатые отсветы, изжелта-синий свет, светло-желтая поло­ска света), при этом свет обретает форму: «оран­жевое колечко света» (1: 60), «розовый, с желтизной, лежал на полу пыльный квадрат» (1: 171), «зеленова­тая стежка лунного света» (3: 279), «желтый стяг света» (2: 7), «золотые, сияющие потоки света»
(4: 135) и др.
В «Поднятой целине» «цветной» свет появ­ляется гораздо реже, чем в «Тихом Доне», поч­ти совсем исчезая во второй книге. Это легко объясняется особенностями замысла и сюжета романа, персонажи которого уже не живут в гармонии с природой, почти не ощущают ее,
занятые мыслями о всеобщей коллективизации и построении «светлого будущего». Поэтому, например, в «Поднятой целине» о звездах гово­рится всего в девяти случаях, месяц фигуриру­ет в тринадцати фрагментах, а прилагательное лунный обнаружено в четырех случаях, в то вре- мя как упоминание о звездах, месяце, лунном свете в «Тихом Доне» происходит почти в два раза чаще: лексемы звезда/звезды, звездочка, звезд- ный, вызвездившееся (небо), беззвездная (ночь) по­являются в 47 контекстах, месяц – в 53, лунный – в шести. Стоит, кстати, отметить, что в обоих ро­манах ни разу не использовано слово луна, не характерное для картины мира казачества, ср. поговорку месяц – казачье солнышко, использован­ную Шолоховым в «Тихом Доне» (3: 52).
Свет в эпизодах «Поднятой целины» чаще всего не естественного, природного происхо­ждения, а идущий от ламп, лампочек, спичек, фонарей. Сопровождая ночные бдения персо­нажей, он не отличается многоцветьем, а зна­чит, и не нуждается в дополнительном описа­нии в этом плане. На протяжении романа свет пять раз характеризуется как тусклый и лишь один раз – как яркий. О цвете природного света Шолохов упоминает всего в четырех эпизодах:
«В запушенные изморозью окна точился розовый сумеречный свет» (5: 100), когда Половцев пря- тался от Давыдова; «лиловым светом мартовского утра» освещена щека Нагульнова, ночевавшего в сельсовете (5: 166); «под голубым и сумеречным светом месяца» пляшут на стану гуляки-казаки,
стремясь завоевать расположение Лушки (5: 297); «сквозь щели закрытых от солнца став-
ней сочился желтый свет» (6: 130) во время разго­вора Давыдова и Шалого об убийстве Хопровых. Скупость и редкость цветовых характеристик света позволяет Шолохову создать впечатление тусклости описываемой им жизни «строителей светлого будущего».
В фрагментах романа «Они сражались за Родину» свет также почти всегда лишен коло­ристических примет, поскольку у персонажей нет времени на их восприятие: идет война. Ис­ключение составляют два эпизода. Первый – из предвоенной жизни. В один из последних мирных вечеров Николай Стрельцов любуется
27
«нежнейшим опаловым светом» (7: 37) одинокого
облачка на закате. Толковый словарь определя­ет опаловый цвет как «молочно-белый с жел­тизной или голубизной» [СРЯ: 3, 619]. Неуло­вимостью, эфемерностью, изменчивостью цвета света, наполняющего одинокое облачко, автор создает впечатление зыбкости будущего самого Стрельцова. Второй эпизод, рисующий картину отступления бойцов к Дону, противопоставляет агрессивность багрового света пожара «чрезмер­но мягкому» и призрачному голубому свету ме­сяца (7: 87).
Художественное творчество М.А. Шолохова отличает необыкновенная насыщенность отсыл­ками к запахам [Дроботун 2006, 2009; Кривен­кова 2006, 2010]. В среднем слова, отсылающие к обонятельным ощущениям (запах, пахнуть/
запахнуть, ударить в ноздри, пропахнуть, душок, аромат, вонь, вонища, вонять/завонять, провонять, провоняться, зловоние, зловонный), почти в каждом
тексте встречаются на 4–4,4 страницы. В актив­ности всем текстам уступает лишь «Поднятая целина», где перечисленные лексемы исполь­зуются в полтора раза реже. При этом одориче­ская лексика не просто способствует детализа­ции обонятельных ощущений персонажей или демонстрации разнообразия существующих за­пахов. Она призвана показать «ощущение дей­ствительности сквозь призму восприятия глав­ного его героя – казачества» [Дроботун 2009: 41].
Чаще автор использует безоценочные с эстетических позиций слова с корнем пах-: на их долю приходится свыше трех четвертей всех словоупотреблений. Слова с корнем аромат- за­нимают в пространстве одорической лексики всего 5%, причем в раннем творчестве они не используются совсем. Слова, обозначающие рез­кие неприятные запахи, употребляются в 13% случаев. Наиболее активны они в ранних рас­сказах и повестях, составляя около четверти от общего количества употреблений слов данной тематической группы, а в «Тихом Доне» и «Под­нятой целине» на них приходится лишь около одной десятой части номинаций обонятельных ощущений.
Всегда однозначно отрицательно оценива­ются только самые сильные неприятные запахи –
разлагающегося мертвого тела, экскрементов, собачьей или козлиной шкуры, иногда – самого­на. Тогда в описании появляются существитель­ное вонь и глаголы вонять, завонять, провоняться, нести, разить, ср.: «На отмели – ногами к земле – лошадь дохлая лоснится от воды, наискось жи­вот лопнул, а ветерком вонь падальную наносит» (Коловерть. 7: 334–335); «Двери в сенцы распах­нуты, из неметеной горницы духом падальным не- сет» (Алешкино сердце. 7: 240); «Эк самогоном­то от гражданина наносит, ажник с ног валяет! Видать, до дна провонялся! – усмехаясь вслед ему, проговорил пожилой казак в потрепанной ши­нелишке» (Батраки. 7: 474); «Сунул я ему щеп­ку в руки, говорю: “Вот твоя „пуля“, в музей такая не годится. Клади ее под божницу и со­храняй, а пока топай к колодезю, обмывай свое геройство и приводи себя в порядок, а то несет от тебя, как от скотомогильника”» (Поднятая целина. 6: 108–109); «Пробираясь сквозь сплош­ную завесу различных запахов, Митька дрожал ноздрями: валили с ног чад горячего воска, дух разопревших в поту бабьих тел, могильная вонь слежалых нарядов (тех, которые вынимаются из­под испода сундуков только на рождество да на пасху), разило мокрой обувной кожей, нафталином,
выделениями говельщицких изголодавшихся желуд­ков» (Тихий Дон. 1: 174–175); «Ты либо матери,
что ли, принес бы постирать, а? Или с хозяйкой договорился бы… Рубашка на тебе – шашкой не прорубишь, и потом разит, как от мореного коня. Давыдов порозовел, вспыхнул» (Поднятая цели­на. 5: 104); «И вот чую, что уж дюже козлиным ду- хом воняет» (Поднятая целина. 5: 254); «При та­кой жарище к вечеру и вот этот крестник мой и другие битые обязательно припухнут и вонять начнут. От таких соседей тут не продыхнешь... – почему-то вслух сказал Звягинцев и гадливо по­морщился» (Они сражались за Родину. 7: 124).
В зрелом творчестве автор предпочитает конкретизировать характеристику каждого за­паха за счет слов-распространителей – прила­гательных и наречий, которые подчеркивают индивидуальное восприятие их тем или иным персонажем.
На протяжении всего творчества М.А. Шо­лохов обращает внимание читателя и на запахи
28
природы (воздуха, воды, земли, степной расти­тельности, животных), и на запах человеческо­го тела, и на запахи дома или иных замкнутых пространств, и на запахи пищи и питья.
Использование лексики обоняния позво­ляет автору показать этнические особенности ведения хозяйства казаками, их сезонный ха­рактер. Каждое время года обретает свои запа­хи. Весна – пора начала полевых работ: пахоты, сева. Поэтому прежде всего писатель сообщает о запахах земли и степных трав, иногда называя растения, а порою используя обобщающие сло­ва трава, листья, листва. Это мартовский «жир-
ный запах весенней прели» (Червоточина. 7: 430), «запахи воскресающей полынной горечи» (Чужая
кровь. 7: 495), «древний запах оттаявшего черно­зема и вечно юный – молодой травы» (Тихий Дон. 3: 235), «терпкий запах гниющей листвы и мокрого дерева» (там же: 254) и др. Возникают синестети-
ческие образы: весенние запахи обычно вызыва­ют у персонажей вкусовые ощущения, воспри­нимаясь как пресный, сладкий, терпкий, бражный, ср.: «сладкий дух молодой травы и поднятого лемехами чернозема, еще не утратившего пре-
сного аромата снеговой сырости» (Тихий Дон. 2: 239–240); «Бражно пахло молодой травой, отсы-
ревшим черноземом» (Поднятая целина. 6: 99). Вдыхающий их человек испытывает ощущение опьянения: «запах пьяный листьев лежалых» (Ко­ловерть. 7: 338), «Аксинья… долго стояла, опья-
ненная бражной сладостью свежего весеннего возду­ха» (Тихий Дон. 4: 258); «дух от земли чертячий, чистый, от него ажник пьянеешь» (Поднятая цели- на. 5: 283), «хмельные запахи травы и непросохшего чернозема» (Поднятая целина. 6: 49). Это родные
для казаков запахи пробуждающейся жизни: «От Дона нес ветерпресный живительный за-
пах талой сырости» (Тихий Дон. 1: 186); «Пресный запах чернозема живителен и сладок» (Поднятая
целина. 5: 282). Поэтому с ними связано ощуще­ние радости: «...запах прелой соломы и оттаявшего чернозема был так знаком и приятен, что Акси- нья… улыбнулась краешками губ» (Тихий Дон.
4: 258).
Весенние и – особенно – летние запахи – сильные запахи цветущих растений и скошен­ного сена. Неоднократно Шолохов использует
для их характеристики слова медвяный, медвяно. Так пахнут цветущие тополя, свежий хворост, ча­брец, тыквы. Дурманно пахнет собачья бесила (дон­ское название дурмана), скошенная трава. Сладкий запах источает цветущее жито, сено после дождя, приторно пахнет донник.
Запахи, сопровождающие казачью жизнь в
конце лета и осенью, – это запахи урожая: «слад-
кий запах обмолоченной ржаной соломы» и рез­кий – антоновки (Тихий Дон. 4: 187), «запах све-
жеобмолоченной соломы» (Поднятая целина. 6: 345); запах дыма сжигаемого бурьяна – «сухо-
го кустистого жабрея, выцветшей волокнистой брицы» (там же: 308; автор употребляет диа­лектные названия трав); запахи земли: «винный запах осенней, поднятой плугом земли» (Тихий Дон. 3: 80), «сырой и пресный запах взрыхленной земли, горький аромат порезанной лемехом тра­вы» (Тихий Дон. 4: 310).
Среди осенних запахов Шолохов выделяет горький запах дуба – желудей, листа-падалицы, сопревшей коры (Тихий Дон. 3: 359; 4: 203), «терпкий запах увядшей листвы» (4: 203).
Природа, которая воспринимается казачьим сознанием как совокупность живых сил, как бы умирает, поэтому «отжившие» травы пахнут «тоскливо, мертвенно» (Тихий Дон. 1: 131), излу­чают «непередаваемый запах тлена» (Тихий Дон. 2: 328). И все же все эти запахи воспринимаются казаками положительно, поскольку они прочно соединены в их сознании с мыслью о родном, привычном. Не случайно, описывая состоя­ние Григория Мелехова, тоскующего по дому, М.А. Шолохов пишет: «В чужих краях и земля и травы пахнут по-иному. Не раз он в Польше, на Украине и в Крыму растирал в ладонях сизую метелку полыни, нюхал и с тоской думал: “Нет, не то, чужое…”» (Тихий Дон. 4: 310). А.В. Дро­ботун отмечает: «Степная трава полынь являет­ся древним и священным символом казачества. В казачьей семье за иконами хранилась веточка полыни. По старинному православному обряду веточку полыни вместе со щепоткой родной зем­ли хранили казаки в ладанке на груди в дальних походах и во время войны; ее вкладывали вместе с погребальной свечой в руки умершего... Осо­бый, горьковатый, ни с чем не сравнимый запах
29
полыни – это запах родной донской земли, ко­торый сопровождает казака всю жизнь» [Дробо­тун 2009: 52]. Лексемы полынь, полынок, полынный употреблены Шолоховым 53 раза, и в 26 случаях при этом упоминается о запахе.
Осенние запахи – это запахи и традицион­ной обрядности, и домашней работы, и самого человека: «В кухне пахло свежими хмелинами, ре- менной сбруей, теплом человеческих тел» (Тихий Дон. 1: 139); «Со скотиньего база тек тяжкий за- пах парного навоза и сена» (Тихий Дон. 2: 60).
Описывая обонятельные реакции персона­жей, М.А. Шолохов демонстрирует читателю мироощущение казачества: люди – часть еди­ного природного мира. Все, что входит в этот мир, – настоящее, натуральное, а потому вос­принимается положительно [Дроботун 2009: 46]. Поэтому автор употребляет глагол пахнуть с позитивно-оценочными распространителями не только тогда, когда речь идет о пище: «Сладко пахнет сушеными яблоками» (Пастух. 7: 216); «воз­ле походных кухонь сладко пахло разопревшим
пшеном, мясным кондером, сдобренным лавровым листом, и свежеиспеченным хлебом» (Тихий Дон. 4: 82); «пахуче и сладко дохнуло от него подсолнеч­ным маслом» (Поднятая целина. 5: 143) – или
растениях: «Свежо и радостно пахло сеном» (Ти­хий Дон. 4: 312), но и тогда, когда, на взгляд го­рожанина, речь идет о малоприятных запахах, например о «запахе скотиньего база» (Тихий Дон. 3: 279). Правда, чаще автор или совсем не обра­щается к распространителям, ограничиваясь ис­ключительно глаголом пахнуть для подчеркива­ния обычности, привычности запаха («Пахло там слежавшимся хлебом, пылью мякины, мышиным пометом и сладким плесневелым душком земля­ной ржавчины» (Тихий Дон. 1: 255); «так же, как в погребе, пахло плесенью, сыростью и затхлым,
спертым воздухом редко проветриваемого помеще­ния» (Поднятая целина. 6: 8)), или выбирает рас-
пространитель, указывающий на интенсивность запаха, но не оценивающий его негативно: «от него резко пахло махорочным перегаром» (Тихий Дон. 2: 16); «…горько и крепко запахло самосадом,
мужским, спиртовой крепости потом и запахом де­шевой помады и такого же мыла» (Поднятая цели-
на. 6: 253).
Запах пота как естественный запах челове­ка, занятого тяжелым физическим трудом, так­же воспринимается персонажами-казаками как норма, «пот является для казака символом тру­долюбия» [Дроботун 2009: 50]: «терпким запахом здоровья и силы веяло от него (Митьки Коршуно­ва), – так пахнет поднятый лемехами чернозем в логу» (Тихий Дон. 2: 66); «У всех, кто работает,
нижние рубахи солью и потом пахнут, а не духами и не пахучим мылом» (Поднятая целина. 6: 76).
У казачек, ассоциируясь с любимым человеком, он вызывает положительные эмоции, ср.: «Ак­синья… дышала таким родным, пьянящим запахом
его пота, и на губах ее… дрожала радостная, на­литая сбывшимся счастьем улыбка» (Тихий Дон. 1: 153); «…Наталья… с жадностью вдохнула такой родной солоноватый запах пота…» (Тихий Дон.
4: 65); Варя Харламова, стирая рубаху Давыдова, говорит, что та «солью пахнет», а потом добавля­ет: «Мне и соль на его рубахе родная…» (Подня­тая целина. 6: 76); и др.
У персонажей-неказаков или казаков, по­рвавших с этническими традициями, иное от­ношение к запахам казачьего быта, что демон­стрируется путем использования разговорных глаголов нести (который факультативно вклю­чает сему ‘неприятный’) или вонять, а также су­ществительного вонь: красноармеец при встрече с матерью чувствует, что «от материной кофтен­ки рваной навозом коровьим воняет» (Коловерть. 7: 327); Елизавета Мохова упрекает своего сожи­теля: «у вас трупный запах от ног!» (Тихий Дон. 1: 276); «– Потом солдатским от вас разит, – ти­хонько засмеялась прифранченная сестра» (Ти­хий Дон. 1: 329); «…навоз и вонь тут» (Поднятая целина. 5: 150; реплика Давыдова); «Давыдов по­чувствовал, как от Макара резко нанесло запахом водочного перегара» (Поднятая целина. 5: 194);
«от конюшни несло сухим конским пометом» (Поднятая целина. 6: 186; ощущение Давыдова).
Особую роль играет у М.А. Шолохова об­ращение к обонятельным ассоциациям персо­нажей, когда речь идет о сопоставлении своего и чужого. Всегда связан с положительным вос­приятием запах родного дома или дома, где живут дорогие персонажу люди: «От страшно
знакомого запаха, присущего только этому дому, у
30
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]