Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Генезис русского классического романа («Божественная Комедия» Данте и «Фауст» Гете как истоки жанра). Часть II. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
675 Кб
Скачать

жия», он непременно с идеей красоты соотносится. Красота у Достоевского часто поругана, попрана, достаточно вспомнить Грушеньку из «Братьев Карамазовых» или Настасью Филипповну из романа «Идиот», но освещена страданием. Идея страдания и жертвенности, объединенная с явлением красоты, в высшем смысле напрямую соотносилась в сознании Достоевского с образом Христа. Как следует из письма к Н.Д. Фонвизиной (конец января — 20-е числа февраля 1854 г.), «нет ничего прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее, разумнее, мужественнее

исовершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть» (Достоевский: 15; 96. Курсив мой. — И.Б.). Из всех определений на первое место писатель выносит «нет ничего прекраснее», полагая его важнейшим, за которым уже следуют и из которого вытекают все остальные. Красота, явленная в образе Христа, сопряженная со страданием и жертвенностью, отголоском отзовется

ив облике христианки Сони Мармеладовой. В романе именно ей доверена «роль» не невесты или любовницы, как предполагает Разумихин,

аспасительницы души Раскольникова, заново открывающей ему истину воскресения.

Сама история Сони и Раскольникова, заключающаяся в эпилоге словами«ихвоскресилалюбовь,сердцеодногозаключалобесконечныеисточники жизни для сердца другого» (Достоевский: 5; 518), развивалась не по сценарию Фауст – Маргарита, хотя бы потому, что не Раскольников лично подтолкнул Соню на путь греха, да и не одержим был герой поиском красоты (однако ценил и понимал красоту), а Соня едва ли являла собой ее образец. Но можно посмотреть на ситуацию и несколько иначе: идя на бунт против Бога ради всего человечества, герой Достоевского в немалой степени это человечество собой олицетворяет, поэтому

иявляется косвенно виновным в падении Сони. В любом случае в итоге именно Соня, эта раскаявшаяся грешница, оказывается великой молитвенницей за него и спасает его своей любовью. Примечательно, что роман завершается на интонации будущего — новой истории, «истории постепенного обновления человека, истории постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой» (Достоевский: 5; 520), то есть «в предчувствии минуты дивной той».

Так и Фауст у Гете возносится на небо, в жизнь новую и вечную, спасается из рук Мефистофеля благодаря великой силой любви и неустанным молитвам Гретхен, и этому восхождению Фауста предшествуют вовсе не его конкретные дела и социальные преобразования, но лишь «предчувствие» мгновения полноты бытия, которое состоит

41

впостоянном к нему стремлении. Кто знает, если бы в жизни Фауста не было Гретхен, было ли кому молиться за него там, на небесах? Раскольникова также в первую очередь спасает жертвенная любовь Сони. История его «восстановления» указана в романе, но осуществится она вне романного текста — «составит тему нового рассказа», то есть «возможный» сюжет «Преступления и наказания». У Гете история «восстановления» «проговорена»: ангелы поднимаются к небу и уносят с собой бессмертную сущность Фауста. Можно сказать, что разное историческое время и разные жанрово-художественные требования определяют отмеченное выше различие в финалах у Гете и у Достоевского. Но этой проблемы мы еще коснемся.

Покажеподведемпромежуточныйитогнашимразмышлениямофаустовском смысле функции Свидригайлова как двойника по отношению к Раскольникову. Он служит мефистофельской стороной «я» героя и реализует своей собственной линией жизни лишь предположительно возможный для Раскольникова путь прельщения, разврата и вседозво-

ленности. В событийном сюжетном пространстве Раскольников этого пути минует, но, как и погубивший Маргариту и всю ее семью Фауст1,

вреальности будет спасен Соней.

Другой двойник Раскольникова Петр Петрович Лужин представляет собой социально-экономическую составляющую «лица» героя. Его экономическая идея расчета и меры предполагает рациональное распределение благ и заботу каждого только о себе, без мечтательного и восторженного, как считает Лужин, попечительства о ближнем. В этой теории внешне все логично, но прозорливый Раскольников, зная это из своих собственных переживаний и мыслей, потому как он автор во многом сходной теории, справедливо обнажает ее сущность: «А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать...» И хотя Лужин возражает: «экономическая идея еще не есть приглашение к убийству» (Достоевский: 5; 145), — читатель понимает, что прав не он, а Раскольников.

Социально-гуманитарная составляющая — важнейшая в самой теории Раскольникова. Нельзя отказать герою в заботе о ближнем и в мыслях, и в действительности — чего стоит только одна история с семьей Мармеладовых. Однако очевидно, что оборотной стороны этой думы об униженных и оскорбленных, в сущности тех же «тварях дрожащих», является в том числе и презрение к ним, цинизм, который и чреват убийством — допущением того, что людей можно резать: убить одно-

1 Герой Достоевского, наоборот, стремится спасти семью Сони.

42

го во благо другого или многих других. Этот вопрос напрямую связан с теорией прогресса, идеями социализма, которые оперировали «массами», «классами», а не неповторимыми человеческими индивидуальностями. Теория эта будет развита затем в знаменитой «поэме» Ивана Карамазова, который также страдает о слезинке ребенка, но полагает, что массам, обществу не нужна свобода, они готовы подчиняться, если их обеспечат (обеспечит кто-то один из великих и «право имеющих» — великий инквизитор) самым необходимым. Как справедливо отмечал по поводу этой «поэмы» Ивана Карамазова С.Н. Булгаков, в ней продолжена идея, на которой остановился Фауст Гете, — идея социализма.

Иею одержим современный русский Фауст. Но если в идее социализма, упрощенно, конечно, звучит забота о многих униженных и голодных, поэтому во имя этих многих голодных можно принести жертву, очень незначительную, в виде одного-двух или несколько большего количества людей, то в экономической теории Лужина, которая сама по себе есть двойник теории Раскольникова, ради одного-двух человек, чтобы они жили более или менее благополучно и сытно, можно жертвовать многими. Теории Ивана Карамазова и Лужина, как видим, зеркально противоположны, но по сути родственны. Это тоже теории-двойники, как и теории Раскольникова и Лужина.

С.Н. Булгаков также пишет о том, что русский Фауст Иван Карамазов испытывает страдания, его совесть больна. Не так ли и Раскольников, чья теория, призванная вроде бы облагодетельствовать общество, в конечном счете его самого и смущает тем, что она антигуманна, и он страдает и мучается? Поэтому Раскольников сразу же видит в Лужине свое кривое отражение, ужасается цинизму и вседозволенности — его, а значит и своей.

Всущности все проблемы русского Фауста, которые были сконцентрированы Достоевским в Иване Карамазове, звучали уже и у Раскольникова. Он также испытывал жизнь и бунтовал против искажения

гармонической природы мира Божьего, и также понимал, что если Бога нет, то все может быть дозволено1, и также мучился этим сознанием.

Исебя испытывал, потому что если бы выдержал свою «пробу», если бы не охладел к мысли о ней уже будучи на каторге, то тогда он уже окончательно вынужден бы был признать, что нет и не существовало никакой гармонии, «мира внутренней связи». И как бы тогда выстра- ивалась история «восстановления» его собственной души и вообще

1 «Нет бессмертия души, так нет и добродетели, значит, все позволено» (Достоевский: 9; 93).

43

души человеческой? Как бы складывался тот вектор, который сам писатель считал для литературы наиважнейшим? Возможно, герой и пошел на «пробу», чтобы доказать себе и другим грешникам, как он и как они не правы! — принес себя в жертву людям, чтобы оправдать существование Бога1.

Теперь вновь обратимся к сюжетной линии «Раскольников – Соня», но вовсе не для того, чтобы провести параллель с парой «Фауст – Гретхен».

Справедливости ради стоит отметить, что «осколки» фаустовской Маргариты разбросаны по роману Достоевского и отзываются то в судьбе пьяной девочки, которую Раскольников встречает на бульваре, то в спутнице шарманщика, то в Соне, то в ее сестренках, то в несчастной девочке, смерть которой молва связывала со Свидригайловым, то даже в Дуне. Это именно «осколки» и «отголоски», потому что полного тождества нет и быть не может. Но история Гретхен станет для многих униженных женских судеб у Достоевского своего рода символом. Примечательно, что писатель может быть ироничен и даже саркастичен по отношению к современным Маргаритам, убивающим своих новорожденных детей, как в случае с шестнадцатилетней дочерью придворного лакея Богомоловой, о которой он упомянул в майской книжке «Дневника писателя» за 1876 год. Ее оправдали присяжные, и Достоевский этим возмущен: «Этакую и судить нельзя: бедная, обманутая, симпатичная девочка, ей бы только конфетки кушать, а тут вдруг обморок, и как вспомнишь еще, вдобавок, Маргариту, «Фауста» (из присяжных встречаются иногда чрезвычайно литературные люди), то как судить, — невозможно судить, а даже надо подписку сделать» (Достоевский: 13; 177–178). Но в то же время в рабочих тетрадях этих лет писатель сделает по-христиански прощающую, трагически звучащую запись после посещения колонии малолетних преступников: «Колония малолетних (сестра без места). Господи, что [эт] было в Содоме? Младенцы в колыбелях, яслях. Истреблен род сей. Ты ищешь виновных. Человек простил Маргарите – Фауст»2. Исковерканные судьбы современных Маргарит, которые либо стоят на грани преступления или вынуждаются к преступлению (даже Дуня едва не застрелила Свидригайлова), либо уже преступили — вот каков фаустовский фон романа «Преступления и наказания».

1 См. об этом подробнее: Недзвецкий В.А. Ф.М. Достоевский как художникмессия. Статья первая. Роман как крестный путь современного человека // Известия РАН. Серия литературы и языка. – 2006. Т 65. № 1. – С. 17–19.

2 Достоевский Ф.М. Записные книжки и тетради 1860–1881 гг. // Литературное наследство. Т. 83. – М.: Наука, 1971. – С. 388.

44

Но повторим: Раскольников лично, напрямую никакого отношения не имеет к падению Сони, всем существом восстает против жертвы Дуни, деятельно сопереживает поруганной девочке. В этом смысле он не Фауст и наслаждения сорвать едва распустившийся цветок не жаждет, в отличие от своего двойника Свидригайлова.

ОднакоегоокружаютэтигрешныеивтожевремяжертвенныеМаргариты, прощенные, как писал Достоевский, человеком за великий грех детоубийства. Голос Маргарит множествен и многозвучен, а взгляд — словно не земного свойства. Жалкий Мармеладов так говорит о подобном взгляде своей Сони Раскольникову:

А сегодня у Сони был, на похмелье ходил просить! Хе-хе-хе!

Неужели дала? — крикнул кто-то со стороны из вошедших, крикнул

изахохотал во всю глотку.

Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, — произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову. — Тридцать копеек вынесла, своими руками, последние, все что было, сам видел... Ничегонесказала,

только молча на меня посмотрела... Так не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют, не укоряют! А это больней-с, больней-с, когда не укоряют!.. (Достоевский: 5; 23. Курсив мой. — И.Б.)

Так же, должно быть, «тоскует» и «плачет» на небесах о своем Фаусте прощеная грешница Маргарита, и Mater gloriosa помогает ей вывести его к свету. Там же обитают и другие грешницы, молящие, в свою очередь, за других: Мария Магдалина, самаритянка, напоившая Христа водой из колодца, Мария Египетская. В конце второй части книги Гете звучит идея «Ewig-Weibliche» (вечной женственности или «женствен- но-нежного»: в переводе А. Фета1). Эпилог «Преступления и наказания» также пронизан темой женской жертвенности и любви, напоен образом Сони, который приобретает черты какой-то святой лучезарности и избранничества, разрастаясь в своем звучании до космических масштабов. Соня — объект всеобщего безоговорочного поклонения, к ней по-особому относятся каторжане, с уважением, почтением и неж-

1 Все преходящее – Только сравненье; Сном лишь парящее, Здесь исполненье; Здесь все безбрежное В явной поре; Женственно-нежное Взносит горе.

45

ностью, что бесконечно удивляет Раскольникова. Приведем фрагмент из эпилога:

Неразрешим был для него еще один вопрос: почему все они (каторжане. — И.Б.) так полюбили Соню? Она у них не заискивала; встречали они ее редко, иногда только на работах, когда она приходила на одну минутку, чтобы повидать его. А между тем все уже знали ее, знали и то, что она за ним последовала, знали, как она живет, где живет. Денег она им не давала, особенных услуг не оказывала. Раз только, на рождестве, принесла она на весь острог подаяние: пирогов и калачей. Но мало-помалу между ними и Соней завязались некоторые более близкие отношения: она писала им письма к их родным и отправляла их на почту. Их родственники и родственницы, приезжавшие в город, оставляли, по указанию их, в руках Сони вещи для них и даже деньги. Жены их и любовницы знали ее и ходили к ней. И когда она являлась на работах, приходя к Раскольникову, или встречалась с партией арестантов, идущих на работы, — все снимали шапки, все кланялись: «Матушка, Софья Семеновна, мать ты наша, нежная, болезная!» — говорили эти грубые, клейменые каторжные этому маленькому и худенькому созданию. Она улыбалась и откланивалась, и все они любили, когда она им улыбалась. Они любили даже ее походку, оборачивались посмотреть ей вслед, как она идет, и хвалили ее; хвалили ее даже за то, что она такая маленькая, даже уж не знали, за что похвалить. К ней даже ходили лечиться (Достоевский: 5; 515–516).

Превращение, происходящее с Раскольниковым в эпилоге, случается фактически в последнюю неделю поста и во время Светлой недели. Таким образом, идея «восстановления погибшего человека» подкрепляется Пасхальной интонацией. Физическое выздоровление Раскольникова, перенесшего тяжелую болезнь — а она становится метафорой всей больной жизни героя, — словно подтверждает его душевное исцеление, которое происходит вблизи Сони, ее любви и света: «Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. <…> Под подушкой его лежало Евангелие. <…> Он не раскрыл ее и теперь, но одна мысль промелькнула в нем: “Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере...” (Достоевский: 5; 518, 519).

Болезнь и выздоровление героя символизируют собой болезнь и пока еще не состоявшееся, но непременно предстоящее (иначе для чего Раскольников жертвовал собой!) исцеление всего человечества, о чем красноречиво свидетельствует его сон — аллегория современного человечества:

46

Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого

икак судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые

иизбранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса (Достоевский: 5; 516–517).

Итак, роман Достоевского заканчивается тем, что Раскольников «тянется» к Соне, как «тянется» у Гете человек к возводящему его ввысь вечно-женственному началу.

Alles Vergängliche Ist nur ein Gleichnis; Das Unzulängliche, Hier wird’s Ereignis; Das Unbeschreibliche, Hier ist’s getan;

Das Ewig-Weibliche Zieht uns hinan.

47

Лишь символ — все бренное, Что в мире сменяется, Стремленье смиренное Лишь здесь исполняется; Чему нет названия И нет описания, —

Как сущность конечная, Лишь здесь происходит И Женственность вечная

Сюда нас возводит (пер. Н. Холодковского).

Достоевский и Гете, как видим, говорили об одном и финалами своих произведений указывали путь всему современному и отступившему от Бога человечеству.

48

Глава 18 Структурно-жанровая связь «Фауста» Гете

и «пятикнижия» Достоевского. Романизированная мистерия

«Великим преобразователем техники романа, крупнейшим новатором романной формы» назвал Достоевского известный испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет в своей работе «Мысли о романе», увидевшей свет в 1925 году, подводя тем самым определенный итог размышлениям критиков на тему своеобразия романной формы у Достоевского и открывая поле для новых открытий. И действительно, роман Достоевского настолько не похож на все остальные существующие романные формы, ему нет аналогов даже в русской традиции, что жанровая дефиниция «роман» применительно к романам Достоевского, как правило, неизбежно сопровождается значимым дополнением. Например, широко известно определение «роман-тра- гедия», предложенное еще в начале ХХ века Вяч. Ивановым. Также утвердилось в современной науке и возникшее несколько позже представление о диалогическом романе Достоевского, сформулированное М.М. Бахтиным. Это «дополнение», как правило, указывает на формообразующее начало романа Достоевского (диалогический роман восходит к мениппее, роман-трагедия — к трагедии), а также на доминантную его модальность, пафос. В современных работах

оДостоевском выделяются и другие формо- и структурообразующие начала романа: подчеркиваются публицистичность, притчевая,

атакже житийная основа, определяющие стратегию авторского дискурса и др. При этом, конечно, никто из исследователей не отрицает синтетической природы романного жанра у Достоевского, которая не сводима к какой-либо одной структурной единице, будь то доминирующее формообразующее начало или модальность. Словом, к роману Достоевского вполне применимо суждение Л. Толстого

отом, что ярчайшие явления русской литературы не укладываются в привычные жанровые схемы.

Возможно, ни одно из определений, в том числе упомянутых выше, не исчерпает сути романа Достоевского. Однако это не должно останавливать исследователя в поиске наиболее точной дефиниции жанра. Поэтому позволим себе предложить слушателям данного курса в качестве гипотезы размышление об определенном родстве смыслоформ романов Достоевского с вершинной книгой Гете, которое, на наш взгляд, стано-

49

вится очевидным в свете их соотнесенности с общим первоимпульсом и источником: ветхозаветной Книгой Иова1.

* * *

Известно, что Книга Иова была не просто знакома Достоевскому с детства, но и оказала на него особое влияние. В письме от 10 (22) июня 1875 года к своей жене А.Г. Достоевской он признавался: «Читаю книгу Иова, и она приводит меня в болезненный восторг: бросаю читать и хожу по часу в комнате, чуть не плача <…>. Эта книга, Аня, странно это — одна из первых, которая поразила меня в жизни, я был еще тогда почти младенцем!» (Достоевский: 15; 514). А в романе «Братья Карамазовы» в Житии Зосимы, которое составляет Алеша, звучат фактически личные, самим Достоевским в детстве пережитые ощущения по поводу чтения данной Книги:

К воспоминаниям же домашним причитаю и воспоминания о священной истории, которую в доме родительском, хотя и ребенком, я очень любопытствовал знать. Была у меня тогда книга, священная история, с прекрасными картинками, под названием «Сто четыре священные истории Ветхого и Нового завета», и по ней я и читать учился. И теперь она у меня здесь на полке лежит, как драгоценную память сохраняю. Но и до того еще как читать научился, помню, как в первый раз посетило меня некоторое проникновение духовное, еще восьми лет от роду. Повела матушка меня одного (не помню, где был тогда брат) во храм Господень, в страстную неделю в понедельник к обедне. День был ясный, и я, вспоминая теперь, точно вижу вновь, как возносился из кадила

1 В достоевистике высказывалась мысль о восхождении духовно-проблемной ситуации в романах Достоевского одновременно к «культурной традиции» Книги Иова и «Фауста» Гете: «Ее начальной вехой можно считать ветхозаветную книгу Иова и наиболее близкий – гетевского “Фауста”. Ей свойственно изображать триалог между такими протагонистами, как Бог, Дьявол и Человек. Каждому из них сопутствует своя собственная система апологетической аргументации – теодицея, дьяволодицея и антроподицея. Земной путь человека, способного быть “святым и грешным”, проходит в нормативно-ценностном пространстве, образуемом этими тремя опорами»: Бачинин В. А. Достоевский: метафизика преступления (художественная феноменология русского протомодернизма). – СПб.: Изд-во Санкт-Петербургского ун-та, 2001. С. 36–37. Из европейских предшественников, как пишет Г.Г. Ермилова, «Достоевский учитывал опыт Гете: в Прологе к “Фаусту” воссоздана ситуация экспозиции Книги Иова. Через гетевского Фауста эта экспозиция вариативно повторилась в “Братьях Карамазовых”, где разным героям с санкции высшего существа дается право на экспериментальную проверку какой-ни- будь безбожной, бесчеловечной идеи»: Ермилова Г.Г. Иов // Достоевский: Эстетика и поэтика: Словарь-справочник / Сост. Г.К. Щенников, А.А. Алексеев; научн. ред. Г.К. Щенников; ЧелГУ. – Челябинск: Металл, 1997 – С. 90.

50

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]