Генезис русского классического романа («Божественная Комедия» Данте и «Фауст» Гете как истоки жанра). Часть II. Учебное пособие
.pdfно Менелая, Париса и Деифоба. Но и Элен троемужница; не считая бесчисленных любовников, она кроме Пьера, — при живом муже, как и Елена Прекрасная, — собирается замуж еще сразу за двоих — “вельможу, занимавшего одну из высших должностей в государстве”, и “молодого иностранного принца”. Именно не разводясь, а как-то так. “По Петербургу мгновенно распространился слух не о том, что Элен хочет развестись со своим мужем (ежели бы распространился этот слух, очень многие восстали бы против такого незаконного намерения), но прямо распространился слух, что несчастная, интересная Элен находится в недоумении о том, за кого из двух ей выйти замуж”»1.
Примечательно, что ключевая для понимания образа гетевской Елены сцена бала, которая является одной из центральных сцен второй части «Фауста», у Толстого открывает «Войну и мир». Он действительно начинает с того, чем Гете предпочитает завершить свою книгу — имеется в виду, конечно, само явление Елены Прекрасной. У Гете Фауст всю жизнь мечтал об этой встрече, которая ведь может осуществиться только вне времени и пространства. У Толстого — античная Елена вполне современна и доступна (в том смысле, что о ней вовсе не нужно грезить, она живет среди людей!), но… при всей своей красоте вовсе не красива. Это именно она какой-то осколок, уродливый слепок с совершенной красоты, тогда как Гретхен оказывается действительно красива! Сцена появления Элен в салоне Анны Павловны Шерер настолько близко перекликается со своим праобразцом из «Фауста» Гете, что малейшие сомнения в ее источнике невозможны. Более того, создается такое ощущение, что Толстой подразумевал подобное соотнесение. И Пьер в этой ситуации, конечно, вполне подходит и на роль юного Париса, и на роль попадающего в плен чар красавицы-царицы Фауста. В плен он попадется, как известно, крепко.
Размышляющей о фаустовской модели в «Войне и мире» В.К. Кантор справедливо замечает, что в отличие от Гете, пожелавшего увенчать брачный союз Фауста и Елены рождением гениального младенца, Толстой оставляет брак Пьера и Элен бесплодным: писатель «не верит в любовь бессердечной распутницы», и «его Элен жестока с Пьером», «от человека масштаба Фауста, мыслителя, озабоченного судьбами мира и своей судьбой в контексте мировой, то есть от Пьера Безухова, детей она не хочет. Пьер вспоминает: “Я спросил ее однажды, не чув- ствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно
1 Кантор В.К. Русская классика, или Бытие России. – М.: РОССПЭН, 2005. –
С. 472–473.
101
исказала, что не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет”» (курсив Толстого)1.
Этот союз, по мысли Толстого, есть ложный путь, бессмысленный
ибесплодный. Толстому для создания гармонии вовсе не нужно было экспериментировать, соединяя мир современный и античный, он вполне мог позволить себе написать свою российскую «Илиаду», где были другие главные действующие лица: прежде всего Элен-Елена вытеснялась Наташей-Гретхен. Первая — лишь фикция красоты, бесплодна, нежизненна и потому умирает. Последняя была истинно красива, плодовита, величественна и в своей радости, и в своем горе, и даже героически сильна, каким и подобает быть герою эпоса. Вот только на роль «вечной женственности», которую ей смело отводит В.К. Кантор, она вряд ли подходит. Ее мир — земной и материальный, радостный, жизненный. Наташа, особенно к концу книги, все более и более сопряжена с кругом семейных забот, дома, земли и почвы как источника жизни. Она
иоказывается для Пьера таким источником в их семье. Возможно, конечно, что это и был вариант «женственно-нежного» в понимании Толстого. Но в таком случае, видимо, это должно называться уже как-то иначе.
Мы рассмотрели одно из направлений, которому следовал Пьер впоисках счастья. Нужно сказать, что тот мир семьи и радости бытия в семье
исоциуме, к которым он пришел в конце концов, был невозможен без важнейшегособытиявегожизни.Именнооноперевернулоегосознаниеипридало Пьеру правильный вектор движения— условно говоря, от Элен-Еле- ны кНаташе-Гретхен. Конечно, это плен и встреча с Платоном Каратаевым.
Вплену, в балагане Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных, человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину — он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что как нет на свете положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был вполне несчастлив и несвободен (Толстой: 12; 152).
Поэтому вся жизнь Пьера после плена была продолжением этого нового его состояния, то есть вся покоилась в благодатном и радостно полном чувстве бытия. Он знал теперь одно: «пока есть жизнь, есть и счастье» (Толстой: 12; 222). Все горести, все несчастья воспринимались им впредь счастливо, то есть и в несчастье, и в малом довольстве,
1 Там же. – С. 434.
102
богатстве, и проч., он был счастлив. То, что казалось ему страшным, неразрешимым раньше, теперь теряло смысл перед радостью самой жизни. Мог ли такое предположить гетевской Фауст?
…Понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена; смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов, радостное чувство свободы, — той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешнею свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было. — Ах как хорошо! Как славно! — говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. — Ах как хорошо, как славно! — И по старой привычке он делал себе вопрос: ну а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цель жизни,— теперь для него не существовала. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него, не в настоящую только минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это-то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
<…>
Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем,
ипотому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его мерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую
ибесконечную жизнь. Чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен
исчастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки, страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос — зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть Бог, тот Бог, без воли которого не спадет волос с головы человека (Толстой: 12; 204–206).
<…>
Когда ему предлагали служить, или когда обсуждали какие-нибудь общие, государственные дела и войну, предполагая, что от такого или такого-то исхода события зависит счастие всех людей, он слушал с кроткою соболезнующею улыбкой и удивлял говоривших с ним людей своими странными замечаниями. Но как те люди, которые казались Пьеру понимающими настоящий смысл жизни, т.е. его чувство, так и те несчастные, которые очевидно не понимали этого,
— все люди в этот период времени представлялись ему в таком ярком свете си-
103
явшего в нем чувства, что он без малейшего усилия, сразу, встречаясь с каким бы то ни было человеком, видел в нем все, что было хорошего и достойного любви.
Рассматривая дела и бумаги своей покойной жены, он к ее памяти не испытывал никакого чувства, кроме жалости о том, что она не знала того счастья, которое он знал теперь. Князь Василий, особенно гордый теперь получением нового места и звезды, представлялся ему трогательным, добрым и жалким стариком.
Пьер часто потом вспоминал это время счастливого безумия. Все суждения, которые он составил себе о людях и обстоятельствах за этот период времени, остались для него навсегда верными. Он не только не отрекался впоследствии от этих взглядов на людей и вещи, но напротив, во внутренних сомнениях и противоречиях, прибегал к тому взгляду, который имел в это время безумия, и взгляд этот всегда оказывался верен (Толстой: 12; 229–230).
«Счастливое безумие» Пьера, таким образом, вполне можно назвать фаустовским остановленным мгновением, только в отличие от мимолетного мгновения, у Пьера подобное состояние длилось вместе с жизнью. Мгновенье расширилось до пространства времени жизни.
Вцелом, Толстой разрешает проблему счастья и полноты бытия
вземной системе координат. В область метафизики в гетевском смысле он не выходит. Однако, на наш взгляд, в «Войне и мире» есть пунктирно намеченные связи с этой мистической линией «Фауста». Думается, возможно усмотреть связь образа княжны Марьи Болконской с гетевской Mater gloriosa. Богородичное имя княжны несомненно, как и ее подобное лику лицо, в котором была красота какого-то нематериального порядка, не случайно в зеркале она не отображалась. Ее «лучистые» глаза и взгляд — своего рода надмирного свойства. Как не вспомнить в данной связи реплику Мармеладова, сказавшего о своей Соне, что «так не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют, не укоряют!» Так и княжна Марья смотрела на мир, словно не земным взглядом. Ее молитвы об отце и брате, о ближних, о России — важнейший духовный импульс книги Толстого. Примечательно и то, что княжна Марья, будучи породненной с семьями Ростовых и Безуховых, как бы объединяется с Наташей, толстовской Гретхен в некий двуединый образ. Они «встречаются» в наталья-бородинском мифе (именины Натальи приходятся на день Бородина), пережив войну и сохранив своими молитвами и страданиями родину. Обе эти женщины — неразделимые столпы толстовского мира.
** *
Завершить эту лекцию нам хотелось тем, с чего мы ее начали: с упоминания о толстовской аналогии между Наполеоном и Фаустом. Напо-
104
леон — счастливец, баловень судьбы, способный осчастливить и других. Так, по крайней мере, он сам себя осознает. К нему, как к источнику счастья и торжества жизни, притягиваются взгляды и помыслы многих. Все это ложь и мираж, говорит читателю Толстой. Наполеоновский рецептсчастьянеточтобынеподходитдлярусскогочеловека,онневерен в принципе. Наполеон ведь не живет, а играет жизнью, как счастливый игрок. Но приходит время, когда этот игрок, «безумно кидавший свои деньги, всегда выигрывавший, и вдруг, именно тогда, когда он рассчитал все случайности игры», оказался в проигрыше (Толстой: 11; 244). А все его планы и грандиозные проекты — карточными домиками. Как не вспомнить здесь презрительное — «поэзия старческого труда»! В таком проигрыше оказались и все персонажи, шедшие за отблеском славы
исчастья Наполеона. В выигрыше — обретшие противоположное наполеоновскому счастье русские Фаусты, князь Андрей Болконский и Пьер Безухов. И в этом смысле они — антиФаусты.
Фауст-Наполеон, в представлении Толстого, «не мог понимать <…> ни добра, ни красоты, ни истины», потому как жил в «искусственном мире призраков какого-то величия» (Толстой: 12; 260). Русские Фаусты Толстого понимают и добро, и красоту, и истину, и они велики как личности действительно героического масштаба.
Итак, Толстой привел не одного, а целых двух Фаустов (одного ему было мало!) к состоянию остановленного мгновения полноты бытия, которое они в полной мере осознали в земном пространстве своего существования и, в случае с Пьером, смогли воплотить в своей дальнейшей жизни. И если Гете только указал читателю путь стремления к счастью, обозначил цель смутного искания человечества, то Толстой рассказал и научил, как к ней идти. Такова разительная разница между двумя величайшими художниками и мыслителями, какими были Гете
иТолстой. И в русской линии классического романа едва ли кому, кроме Толстого, удалось быть столь определенным в расшифровке рецепта счастья, смысла жизни и созданного Богом мира.
Нельзя сказать, что нам удалось в полной мере раскрыть фаустовскую составляющую «Войны и мира». Фаустовский ключ к книге Толстого еще ждет своего пытливого владельца, желающего им воспользоваться. Думается, что это касается не только «Войны и мира», но и последующих романов писателя, где интересное развитие получит линия Гретхен. В любом случае, призываем читателя данного курса к самостоятельному прочтению «фаустовского сюжета» поздней романистики Толстого.
105
Заключение
Романное творчество Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого представляет собой своего рода вершину горы, если с нею сравнить русский классический роман XIX столетия, который возвышался в те годы над всей отечественной словесностью. Далее, вверх по этому пути двигаться было, видимо, невозможно. И русская литература в конце XIX века обратилась к другим формам и другим жанрам — их требовало новое время. Эти жанры уже не были столь амбициозны по своей цели «захватить все» и обращались к осмыслению жизни фрагментарно. Рассказ стал фаворитом и королем прозы, да и другие жанры «малой прозы» набирали силу.
Казалось бы, сверхзадача всеохватности, выражающаяся в постижении всех и всяческих связей человека в его бытии, как движущая сила русского классического романа, а с нею и сам этот жанр, никогда не вернутся в литературу. Однако ХХ век хотя и не был столь обилен именами романистов, как его предшественник, тем не менее продолжил романную традицию века XIX-го. Поэтому и в ХХ столетии русский роман жил и обнаруживал свою сопряженность с глубинными пластами своих жанровых праобразцов. И не столько прямым влиянием или общекультурной памятью, сколько неизбежностью внутренней жанровой логики обусловлены фаустовские мотивы, например, в «Мастере и Маргарите» М.А. Булгакова или в «Докторе Живаго» Б.Л. Пастернака. Не менее крепка оставалась связь русского романа и с «Божественной Комедией» Данте, хотя, видимо, именно гетевской (фаустовской) линии отдавалось предпочтение. Впрочем, такую же ситуацию мы наблюдали и в XIX веке. Объяснение здесь можно дать одно: тип личности и порождающийся ею «сюжет» жизни, предложенные великим Гете, в большей степени были востребованы и актуальны в новое время. Однако мы должны признать, что осмысление соотношения двух линий русского классического романа требует еще отдельного к себе внимания, а потому и отдельного разговора.
Русский классический роман, несомненно, был тесно связан и с другими явлениями мировой литературы — например, с творчеством Сервантеса или Шекспира — и подпадал не только под непосредственное влияние известных художественных текстов, но и укоренялся в них формально-содержательно. Однако говорить о дополнительных ветвях (линиях) русского романа в этой связи нам представляется пока преждевременным. Но это непременно задача будущего.
106
Научная литература для самостоятельной работы
1.Алданов М.А. Загадка Толстого / М.А. Алданов. – Берлин: Издво И.П. Ладыжникова, 1923. – 128 с.
2.Бем А.Л. «Фауст» в творчестве Достоевского / А.Л. Бем // Бем А.Л. Исследования. Письма о литературе. – М.: Языки славянской куль-
туры, 2001. – С. 209–244.
3.Булгаков С.Н. Иван Карамазов (в романе Достоевского «Братья Карамазовы») как философский тип / С.Н. Булгаков // Вопросы фило-
софии и психологии. – 1902. Кн. 61 (I). – С. 826–863.
4.Жирмунский В.М. Гете в русской литературе / В.М. Жирмун-
ский. – Л.: Наука, 1982. – С. 326–331.
5.Кантор В.К. Лев Толстой: искушение неисторией / В.К. Кантор // Кантор В.К. Русская классика, или Бытие России. – М.: РОС-
СПЭН, 2005. – C. 435–496.
6.Недзвецкий В.А. Ф.М. Достоевский как художник-мессия. Роман как крестный путь современного человека / В.А. Недзвецкий // Недзвецкий В.А. Статьи о русской литературе XIX–XX веков. Научная публицистика. Воспоминания. – Нальчик: «Телеграф», 2011. – С. 354– 391.
7.Недзвецкий В.А. Романизированная мистерия («Братья Карамазовы») / В.А. Недзвецкий // Недзвецкий В.А. От Пушкина к Чехову. – М.: Изд-во Московского ун-та, 1999. – С. 154–166.
8.Мишеев Н. Русский Фауст. Опыт сравнительного выяснения основного художественного типа в произведениях Достоевского / Н. Мишеев. – Варшава: Типография Варшавского Учебного округа, 1906. – 146 с.
9.Тиме Г.А. Россия и Германия: философский дискурс в русской литературе ХIХ–ХХ веков / Г.А. Тиме. — СПб.: Нестор-История, 2011. – С. 222–267.
10.Толстой читает Гете / Сост., предисл. Т.Л. Мотылевой. – Тула:
Приок. кн. изд-во, 1982. – 463 с.
11.Щенников Г.К. Иван Карамазов – Русский Фауст / Г.К. Щенников // Достоевский в конце ХХ века: Сб. статей. – М.: Классика плюс, 1996. – С. 298–329.
12.Щенников Г.К. Русский Фауст: преодоление или преображение человека? / Г.К. Щенников // Щенников Г.К. Целостность Достоевского. – Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2001. – С. 206–280.
107
Ирина Анатольевна Беляева
ГЕНЕЗИС РУССКОГО КЛАССИЧЕСКОГО РОМАНА
(«Божественная Комедия» Данте и «Фауст» Гете как истоки жанра)
Учебное пособие
Часть II
Главный редактор: Т.П. Веденеева Редактор: В.П. Бармин Компьютерная верстка: Г.П. Васильева
Формат 60 × 90 1 / 16. Объем 8,75 усл. печ. л. Тираж 100 экз.
Московский городской педагогический университет Научно-информационный издательский центр 129226, Москва, 2-й Сельскохозяйственный пр., д. 4
