Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Istoria_vsemirnoy_literatury_tom_7.doc
Скачиваний:
29
Добавлен:
26.11.2019
Размер:
11.13 Mб
Скачать

Иллюстрация:

Г. Крэг. Портрет Уолта Уитмена

Ксилография. 1898 г.

В этом сводном издании «Песне о себе» по-прежнему принадлежит одно из центральных мест. Она представляет собой бессюжетную поэму, в которой осуществлен важнейший эстетический принцип Уитмена — единение авторского «я», человечества и целого мира, равенство, полное слияние героя поэмы («не ставлю себя выше других или в стороне от других») со множеством встречаемых им людей, с жизнью во всей ее диалектической изменчивости, с природой во всем ее неисчерпаемом богатстве. На фоне поэзии XIX в. «Песня о себе» резко выделяется как по выраженному в ней мироощущению, так и по художественной организации.

Здесь впервые проявились те черты уитменовского видения, которые сделали «Листья травы» подлинно новаторским явлением в истории поэзии. Уитмен добивался не утонченной нюансировки, а космической масштабности образов, стремясь широко раздвинуть рамки картины, охватить как можно больше самых разнообразных событий жизни — социальной,

542

естественной, духовной — и отвергая все условные понятия о «поэтичном» и «непоэтичном». По справедливому замечанию К. Чуковского, «центральное качество Уитмена... вся его писательская сила в необыкновенно живом, устойчивом, никогда не покидавшем его чувстве беспредельной широты мироздания». И в любовной лирике Уитмена, и в его философском размышлении, и в зарисовках повседневного быта равно ощущается «ширь мирового простора». Конкретные наблюдения или незамаскированный политический выпад соседствуют у него с грандиозными символами, сегодняшнее не отделено от вечного, как не отделен от всего бытия герой этих стихотворений — «Уолт Уитмен, Космос, сын Манхэттена», для которого нет на земле ничего чужого собственной его жизни.

Поэтическое «я» Уитмена, каким оно предстает в произведениях 50-х годов, обладает способностью бесконечно перевоплощаться — и не только в других людей, но и в феномены природы, точно бы не существовало никакого барьера между естественной жизнью и кругом бытия человека. Важнейшая для поэта идея равенства и слитности всех форм бытия в его бесконечном движении пришла в его поэзию из философии трансцендентализма. Но дело заключалось не столько в непосредственном влиянии Эмерсона, горячо приветствовавшего в 1855 г. «Листья травы» и весьма скептически отзывавшегося о них в дальнейшем, когда развитие Уитмена пошло по пути освоения конкретной социальной проблематики американской жизни. В космичности и пантеизме Уитмена 50-х годов, который легко «присваивает» чужую радость и чужую скорбь, сказывались общие для романтизма особенности восприятия природы и человека, однако романтический идеал был выражен в «Листьях травы» совершенно нетрадиционно. Начиная с «Песни о себе», Уитмен видит свою задачу главным образом в том, чтобы создать подлинно национальный эпос, содержащий исчерпывающую картину действительности, которая должна донести и владеющее поэтом чувство своей прямой причастности ко всему, что происходит под американским небом, и более того — повсюду во Вселенной. Личность и дорогое Уитмену «En Masse» должны неразрывно соединиться в эпосе, прославляющем Демократию, которая сделала возможным подобный союз.

Эта задача требует реалистической поэтики. Уитмен коренным образом перестраивает поэтическую систему романтизма, вводя свободный стих, ритмы, передающие движение самой жизни, «каталоги», бесконечно расширяющие поле общения авторского «я» и действительности путем освоения множества ее феноменов, традиционно считавшихся далекими от мира поэзии. Он стремится выработать такую поэтику, которая позволила бы дать поистине панорамный образ времени и страны, вместе с тем органично донося владеющее автором чувство кровной связи со всеми проявлениями жизни.

Свободный стих Уитмена оказался одним из магистральных путей, на которых происходило становление реалистической поэтики; достаточно назвать таких его восприемников, как Э. Верхарн или К. Сендберг. Стиховое новаторство Уитмена было предопределено многими его философскими и художественными увлечениями. Уитменовский свободный стих вобрал в себя ритмику английской Библии и прозы Эмерсона, синтаксический параллелизм, отличавший речь проповедников и ораторов Америки той эпохи, отдельные поэтические приемы индейского фольклора, метрические новшества Блейка в «Пророческих книгах». Но прежде всего он стал новаторской поэтической концепцией самого Уитмена, отвечавшей потребностям содержания, выраженного в «Листьях травы».

Во многом это было уже содержание, не укладывающееся в рамки романтизма: пристальный интерес к повседневной действительности, богатство и разнообразие конкретных жизненных деталей, вторжение в «непоэтичные» области бытия — все это предвещало реалистическую поэтику. Но Уитмен, чье наследие стало для американской реалистической поэзии отправным пунктом, сам все же остался великим романтиком, хотя и далеко отходившим от многих эстетических канонов романтизма. Перевоплощения, претерпеваемые его поэтическим «я» в «Песне о себе», «Песне большой дороги», «Песне о топоре», «Песне радости», поэмах «На бруклинском перевозе», «У берегов голубого Онтарио» и других шедеврах Уитмена 50-х годов, — в сущности, только внешние отождествления одной и той же личности с многоликой «массой», а не то органичное слияние индивидуальной и народной судьбы, которое станет фундаментальным принципом реалистической поэтики. Стихи Уитмена, в которых, кажется, звучат все голоса земли — голоса прерии, города, океана, леса, голоса сапожника, лодочника, каменщика, плотника, — на самом деле не были полифоническими, поскольку в действительности все эти «голоса» оказывались лишь модуляцией одного голоса — самого Уитмена.

Литературными противниками поэта (включая впоследствии и К. Гамсуна, посвятившего творцу «Листьев травы» несколько уничижительных

543

по тону страниц в «Духовной жизни Америки») подобное условное «многоголосие» его стихов было истолковано как апология безличности, отвечающая сущности американской цивилизации. «Я», о котором говорят «Песня о себе» и «На бруклинском перевозе», названо было общеличностью, лишенной зримых и своеобразных примет, духовного облика. Такие обвинения несправедливы: «Уолт Уитмен» разных редакций «Листьев травы» — характерный романтический герой, находящийся в самом центре мироздания и несущий на своих плечах все заботы, тревоги, радости и надежды времени и страны, которые, согласно эстетическому кредо Уитмена, призвана воплотить поэзия. Этот герой, разумеется, условен, как всякий протагонист, в котором воплощена прежде всего определенная идея, а не конкретная личность, но в то же время он наделен чертами своей эпохи и нации. «Все вращается вокруг меня, концентрируется во мне, исходит из меня самого, — пояснял Уитмен принципы поэтики «Листьев травы». — У меня есть лишь один центральный образ — всеобщая человеческая личность, типизированная через меня самого. Но моя книга заставляет... каждого читателя поставить себя на главное место, сделаться живым источником, главным действующим лицом, переживающим каждую страницу, каждое чувство, каждую строчку».

Последнее утверждение Уитмена недоказуемо, ибо сознание, раскрывающееся в «Листьях травы», — это и в самом деле обобщенное романтическое сознание, типичное для Америки кануна Гражданской войны, но отнюдь не мироощущение «каждого читателя». В предстающем читателю «Листьев травы» сознании «Уолта Уитмена» воплотились трансценденталистские идеи «доверия к себе», духовной независимости, божественности человеческого «я», природного равенства людей и пантеистического приятия жизни, а вместе с тем нашли в нем глубокий отклик и идеи утопического социализма, страстность аболиционистских убеждений и вера в торжество Демократии. Такой синтез был возможен лишь в условиях той эпохи огромных исторических сдвигов и широкого демократического подъема, какой были для Америки десятилетия, предшествовавшие столкновению Севера и Юга, и годы самой войны.

В первых изданиях «Листьев травы» противоречие еще очень явственно. Оно дает себя почувствовать и в том содержании, которым наполняется здесь столь важное для Уитмена понятие Демократии. Издание 1855 г. содержало большое авторское предисловие, декларирующее, что «Соединенные Штаты — величайшая из поэм. Самое могучее, самое мятежное, что можно отыскать во всемирной истории вплоть до наших дней, кажется тихим и благонравным рядом с их могуществом, их мятежностью... Вот пример открытой души, которая всегда будет создавать героев...»

Назвав своих соотечественников «народом народов», Уитмен провозглашает, что Америки достойна лишь великая поэзия, отвечающая «тем всеобщим связям в мироздании, которые породили и будут порождать такие деяния». Тем самым «сверхдуша» и буржуазная демократия американского образца для Уитмена ранней поры его творчества — явления одной и той же природы. Слагаемые им гимны Демократии — это, в сущности, прославление идеализируемой Уитменом Америки.

«Листья травы» оказались, быть может, самым гармоничным и ярким художественным свидетельством веры в исключительность исторической миссии США, в «американскую мечту», опирающуюся на идеалы 1776 г. Однако в ранних редакциях книги такие мотивы вступают в резкий конфликт со столь же последовательной неприязнью Уитмена к «высокомерию богатых» и с его горячим сочувствием «нищим — рабочим и неграм и всем, кто делит их жребий». В предисловии к первому изданию «Листьев травы» также сказано: «Для того чтобы появились великие мастера, совершенно необходима идея политической свободы... Великие поэты — те, кто ободряет угнетенных и внушает ужас деспотам». И хотя Уитмен, без сомнения, имеет в виду европейскую ситуацию после разгрома революций 1848 г., мысль об истинной и всеобщей свободе как необходимом условии Демократии, а стало быть, и великой поэзии, объективно обращена им и на ситуацию американскую, находит конкретное подтверждение в мощном аболиционистском пафосе стихотворений 50-х годов и непримиримости поэта ко всем посягательствам на подлинно демократические принципы жизнеустройства.

Так сталкиваются в разных редакциях «Листьев травы» разнородные идейные и художественные начала, сообщая противоречивость всему образу мира, созданному поэтом.

Вера Уитмена в перспективы Америки начинает колебаться в стихотворениях книги «Барабанный бой», созданных в период Гражданской войны. Он провел многие месяцы санитаром в тыловых госпиталях, побывал и на фронте, и в его творчестве заметно усилились реалистические тенденции. Всеобщность и известная абстрактность содержания теперь уже не так заметны; образы Народа и Демократии конкретизируются. Появляются (как в стихотворении

544

«Иди с поля, отец») тщательно выписанные портреты реальных людей на войне. Аболиционистские убеждения поэта, выразившиеся уже в таких ранних его поэмах, как «О теле электрическом я пою», «Salut au Monde», и других произведениях «Листьев травы» 1855 г., окрепли, создав предпосылки и для нового истолкования самого понятия Демократии.

Вершиной творчества Уитмена этих лет стал реквием памяти Линкольна, убитого наемником южан через несколько дней после Аппоматокса, «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень» (1865). Хосе Марти сказал, что, «может быть, самое прекрасное в современной поэзии — это плач Уитмена о Линкольне... К концу его песни кажется, что вся Земля — в трауре, от моря до моря». Реквием Уитмена — сложное переплетение образов смерти и весны, символов «большой звезды», закрытой «черным туманом», и расцветающей сирени, чей «каждый листик есть чудо», повторяющееся от века и бесконечное, как сама вечно возрождающаяся жизнь, — стал песнью памяти всех борцов за свободу, павших на полях войны, и декларацией непоколебимой верности делу Демократии.

Поэтика этого выдающегося произведения вбирает в себя все лучшее от романтической традиции, обогащенной Уитменом 50-х годов: космичность поэтического видения, масштабность обобщений, напряженность противоборствующих тем умирания и возрождения, философскую насыщенность символики и музыкальность художественной организации поэмы. Уолт Уитмен, каким он является в этом произведении, представительствует уже от имени всего американского народа, для которого выстрел в Линкольна — это попытка убить саму Демократию. И Демократия здесь — уже не та осуществленная «американская мечта», какой она выступала в «Песне о себе», а подлинно народный идеал справедливости, равенства и гуманной этики. В стихах памяти Линкольна всего нагляднее движение поэта от индивидуализма к социализму.

Последний период творчества Уитмена ознаменован растущим разочарованием в американской общественной системе, резким усилением социальной критики и вместе с тем стойкой приверженностью идеалам свободы, которые были провозглашены в поэме о Линкольне. Уитменовская поэтика остается в целом романтической — об этом говорят такие его поздние произведения, как «О, Франции звезда» (1871), поэма, навеянная размышлениями о французских событиях 1870—1871 гг. и выражающая твердую веру в неистребимость революционных устремлений масс, и «Таинственный трубач» (1872). В «Таинственном трубаче» звучат горькие ноты («Я вижу рабство и гнет, произвол и насилье повсюду»), которые появились в поэзии Уитмена, потрясенного всевластием «дракона наживы» в послевоенной Америке, но в целом эта поэма — прежде всего пророчество о великом будущем, когда восторжествует «ликующая жизнь» и «мудрость, невинность, здоровье» станут нормой общества, навеки покончившего с социальной несправедливостью. Уитмен не уставал призывать «гордую музыку» революционных бурь, в которых родятся отношения братства между людьми.

Поэтическое «я» Уитмена по-прежнему носит романтический характер, однако в его творчестве усиливаются черты реализма. Одним из важнейших элементов поэзии позднего Уитмена становится урбанизм. Уитмен наряду с Бодлером был первооткрывателем города как поэтической темы. «На бруклинском перевозе», а в особенности «Песня о выставке» (1871), «Локомотив зимой» (1876) и другие стихотворения последних лет — явление совершенно новой по образности и языку урбанистической лирики, пробужденной к жизни индустриально-технической эпохой. Воспевая «черное цилиндрическое тело» паровоза и чудеса «пресвятой индустрии», поэт отдал дань техницистским иллюзиям своего времени. Но город, запечатленный Уитменом в многоликости и контрастности его напряженной жизни, принес в его поэзию россыпи жизненно достоверных образов и помеченных печатью времени художественных наблюдений, из которых складывался портрет стремительно развивающейся и сотрясаемой социальными антагонизмами буржуазной Америки «позолоченных» послевоенных десятилетий. Для реалистической поэзии XX в. урбанистическая лирика позднего Уитмена сохраняет значение одного из важнейших источников.

Социальное и критическое начало становится в творчестве Уитмена 70—80-х годов доминирующим. В 1871 г. он опубликовал книгу публицистики «Демократические дали», в которой открыто говорил о том, что «демократия Нового Света... потерпела банкротство в своем социальном аспекте, в своем религиозном, нравственном и литературном развитии». Уитмена глубоко возмущала политическая коррупция в его стране, экспансионистские устремления американского капитализма вызывали его недвусмысленное осуждение. Он отверг «материализм и вульгарность», ставшие нормой жизни в США тех лет, призывал литературу противодействовать всеобщей продажности, пошлости

545

и бездуховности, воспитывать людей на гармонических идеалах и не допускать духовного оскудения нации.

Уитмен верил, что такие задачи по силам истинной поэзии, горько упрекая тогдашнюю американскую литературу за то, что она отступила от своего долга. Это была еще одна иллюзия создателя «Листьев травы». Но конфликт поэта со своей эпохой оказался неизбежным. Последние его годы прошли в одиночестве и бедности.

Уолт Уитмен был известен далеко за пределами США: в Англии его поддерживали и пропагандировали прерафаэлиты, в Германии еще с 60-х годов публиковались переводы из «Листьев травы», сделанные Ф. Фрейлигратом, в России имя Уитмена узнали в 1861 г., когда появилась первая статья о нем в «Отечественных записках», а первые попытки перевода были сделаны Тургеневым. Однако на родине Уитмен не находил ни понимания, ни интереса. В сущности, он был «открыт» только поэтическим поколением 10-х годов XX столетия, которое назвало его своим учителем.

Уитменом были заложены основы реалистической поэтики, указан путь, по которому впоследствии шло развитие реалистической поэзии и в США, и во многих других странах. Он вошел в историю литературы как великий новатор и непоколебимый приверженец демократических и революционных идеалов своего времени. Он явился подлинно национальным американским поэтом, крупнейшей творческой индивидуальностью, которую выдвинула литература США XIX столетия.

Глубокое своеобразие поэзии Уитмена было предопределено уникальным синтезом романтического пафоса и элементов реалистического художественного мышления. Этот синтез был порожден эпохой наивысшего подъема демократического движения за всю историю США XIX в.

После Гражданской войны перед литературой США возникли уже иные творческие задачи, главной из которых было создание объективной и всесторонней картины национально-исторического бытия в период коренной ломки всего традиционного уклада американской жизни. Уитмен первым осознал насущность такой задачи и многое сделал для ее творческого решения. В целом его наследие принадлежит романтизму, однако в нем явственно обозначилась та новая художественная проблематика, которая должна была получить осмысление уже в рамках новой эстетической системы — реализма.

545

ПОСЛЕДНИЕ РОМАНТИКИ

Несоответствие романтической поэтики новым потребностям, выявившимся в литературе после Гражданской войны, стало ощущаться уже к концу 60-х годов, когда воодушевление и героика недавних битв сменились прозаичными буднями буржуазного мира. Тем не менее романтизм сохраняет значение одной из двух ведущих тенденций литературного развития по меньшей мере еще два десятилетия. Здесь одна из важнейших специфических особенностей американской литературы второй половины XIX в.

Конечно, пора расцвета романтизма к этому времени уже давно позади: она завершилась вместе с Гражданской войной. В романтизме 70—80-х годов очевидны эпигонские черты и приметы усиливающегося упадка. Но и поздний романтизм знает свои звездные часы: «Билли Бад» (1891) Мелвилла, «Таинственный трубач» и «О, Франции звезда» Уитмена, лирика Эмили Дикинсон принадлежат к числу самых выдающихся творений американского гения в прошлом столетии.

Своеобразие литературного процесса в США, предопределившее значительно более позднее, чем в Европе, становление реализма и бо́льшую временну́ю протяженность романтической эпохи, объясняется прежде всего двумя факторами: во-первых, сравнительно поздним формированием национальной американской литературы и той чрезвычайной ролью, которую при этом сыграл романтизм, и, во-вторых, сопутствующими литературному развитию на протяжении всего XIX в. явлениями регионализма.

Литература США как единая национальная литература складывается в 20—30-е годы XIX в. В эстетике американского романтизма исключительное значение приобретает идея национального культурного самосознания, духовной и художественной обособленности от Англии.

Романтизм, явившийся для важнейших европейских литератур определенным звеном в цепи исторического развития, для литературы США сыграл роль первоистока национальных художественных традиций. Этим объясняются и специфический характер американского романтизма, и его существенно более широкие, чем в Европе, хронологические границы.

Фактически романтизм охватывает в литературе США весь XIX век. Даже в 1895 г. Твен, самый выдающийся представитель нового направления и глашатай его принципов, вынужден взяться за перо, чтобы в памфлете «Литературные грехи Фенимора Купера» подвергнуть осмеянию напыщенную риторику романов

546

о Кожаном Чулке, схематичность их персонажей и безжизненность коллизий. Причем сам ядовитый стиль памфлета свидетельствует, что автор видит перед собой живого и достаточно сильного противника.

Никого из крупнейших американских романтиков к этому времени уже не осталось в живых, однако продолжали жить их эстетические идеи, на которых воспитывались новые литературные поколения. Твен восставал против ходульных романтических сюжетов и героев, поставленных на котурны, издевался над мелодраматизмом и патетикой куперовских кульминаций, но подлинной его мишенью был не столько творец «Последнего из могикан», сколько сами устремления романтиков к «идеальному» и их отказ изображать «действительное». В своих конкретных оценках Твен резок и несправедлив, однако при столкновении старой литературной школы и той, что бросает ей вызов, это неизбежно. Сама же сущность эстетической полемики, которой ознаменовались в США завершающие десятилетия века, была выражена Твеном безошибочно. Он понимал, что приверженность «идеальному» была не просто литературным анахронизмом, а объяснялась некоторыми специфическими обстоятельствами американской жизни, общественной и художественной.

Здесь давал себя знать не один лишь непререкаемый авторитет Лонгфелло, Эмерсона и других виднейших представителей романтической литературы. Не менее ощутимо сказывались и те особенности литературного процесса, которые были порождены регионализмом. Неравномерность развития отдельных регионов США (Новой Англии, Запада, Юга), исторически предопределила специфику формирования каждой из таких областей, где переплавка принесенного из разных концов Европы духовного наследия и зарождавшихся уже в Америке черт быта, психологии, культуры давала всякий раз своеобразный результат. Все это оставило глубокий след в американской истории, наложив свой отпечаток и на литературу.

После Гражданской войны региональные различия начинают быстро сглаживаться в сфере экономической и социальной жизни, но в литературе они очень отчетливы до самого конца столетия. Более того, в позднем американском романтизме, как и в реализме на раннем этапе его становления, региональные особенности выступают с особой наглядностью.

Последними цитаделями романтизма после войны становятся Новая Англия и отчасти Юг — регионы, где романтическая традиция особенно богата и влиятельна. Перестройка всего американского общества на капиталистический лад здесь протекает особенно болезненно. Она сталкивается с сопротивлением сравнительно старых форм цивилизации, сложившихся в добуржуазную эпоху. Приверженность «идеальному», свойственная последним романтикам Новой Англии и Юга, оказывается формой протеста против буржуазной действительности. Романтизм 70—80-х годов, становясь все более архаичной эстетической системой, тем не менее еще способен выдвигать крупные дарования, потому что сохраняется проблематика, отвечающая романтическому видению мира.

Романтиком был крупнейший поэт послевоенного Юга Сидни Ланир (1842—1881). Он воевал на стороне Конфедерации, оказался в плену у северян, провел несколько месяцев в военной тюрьме, откуда вышел с туберкулезом, В 1868 г. он напечатал «Дни стервятников» — первое из цикла своих стихотворений о «Реконструкции», как принято именовать процессы, происходившие на Юге после Гражданской войны. В стихах Ланира нашли выход горечь и возмущение людей, убедившихся, что подлинными победителями в братоубийственной войне были «стервятники» — коммерсанты, забравшие власть по всей территории южных штатов.

Отвергая «торгашеский интерес», пленивший его современников, Ланир стремился обрести душевный покой в общении с природой. Памятником уже исчезающему патриархальному Югу стали «Глиннские топи» (1878) — большая поэма, снискавшая Ланиру репутацию американского Китса. Сходство и в самом деле бросается в глаза: Ланир передал знакомое читателям Китса ощущение духовной просветленности, которой озаряет человека близость к природе, прекрасной в самой своей будничности. Сквозная тема поздних американских романтиков — тоска по идеальному, которое уже никогда не осуществится и тем не менее остается единственным прибежищем духа, — в «Глиннских топях» воплотилась с особенной выразительностью: элегические образы и тонкие музыкальные ритмы Ланира сохранили его имя в истории американской поэзии.

После смерти Ланира Юг на многие десятилетия оказался глухой провинцией американской литературы. В Новой Англии продолжалась активная литературная жизнь. Но приметы упадка романтизма наиболее ясно проступили в творческой практике и литературных убеждениях тех писателей Новой Англии, которые выступили приверженцами «изысканной традиции». Так называла себя последняя романтическая школа, которая включила Томаса

547

Бейли Олдрича (1836—1907), Эдмунда Кларенса Стедмена (1833—1908) и еще нескольких литераторов.

Сущностью их позиции является решительное неприятие реализма, который объявлен отвратительным порождением эпохи «вульгарности» и «заурядности», наступившей вслед за Гражданской войной. В трактате «Природа и элементы поэзии» (1892) Стедмен формулирует принцип «изысканности» как критерия подлинного искусства: оно должно руководствоваться понятиями красоты и истины, которые в конечном счете синонимичны. Реалист передает лишь «истину» в ее поверхностных проявлениях, но он лишен чувства красоты, а стало быть, истина в полном значении слова оказывается такому художнику недоступна.

Попытки Олдрича и Стедмена вдохнуть новую жизнь в угасавшую романтическую традицию привели лишь к тому, что в литературе стали насаждаться схематизм и безжизненность, а все «грубые» стороны действительности были признаны недостойными внимания истинного художника. Самому Стедмену было ясно, что его эстетика не встречает широкого отклика среди американских писателей. За подтверждением своих идей ему приходилось обращаться к классике: современники предпочитали другие пути. А между тем он мог бы подкрепить отдельные свои мысли, черпая из источника, лежавшего рядом, но не замеченного ни им, ни его приверженцами и противниками. В Амхерсте, неподалеку от Бостона, почти безвыездно жила Эмили Дикинсон (1830—1886), создавая стихотворения, принадлежавшие к числу шедевров романтической лирики. Но лишь восемь из них появились в печати при ее жизни. Первый сборник был издан в 1890 г. и не привлек особого внимания. Слава пришла уже в XX в.

Биография Эмили Дикинсон по сей день таит в себе немало загадок. Внешне это будничная, однообразная жизнь, в которой почти нет событий. Дочь адвоката, служившего казначеем амхерстского колледжа, Дикинсон посвятила себя заботам о доме, и немногочисленные гости этого дома долгое время не догадывались, что она пишет стихи. Замкнутость отличала ее с юности, и внутреннее одиночество оказалось уделом Эмили Дикинсон на всю жизнь.

Лишь трое людей сумели установить с нею душевный контакт, и каждый оставил свой след в ее творчестве. Один из них помогал ее отцу Эдварду Дикинсону в судейских делах и познакомил семнадцатилетнюю студентку духовной семинарии с литературой середины века, в которой ее особенно привлекли романы сестер Бронте. Другой был священник пресвитерианской церкви, семейный немолодой человек, к которому, по предположениям исследователей, обращена любовная лирика Дикинсон. И наконец, с 1860 г. ее другом, постоянным корреспондентом и редактором стихотворений стал бостонский литератор Т. Хиггинсон (1823—1911), человек, в какой-то мере связывавший амхерстскую затворницу с интеллектуальной и литературной жизнью эпохи.

Впрочем, роль Хиггинсона в поэтической судьбе его подопечной была далеко не однозначна. Он старался придать стихам Дикинсон ту худосочную «изысканность», о которой хлопотали Олдрич и Стедмен, и, готовя посмертный сборник, не только не включил в него многие из лучших стихотворений (они шокировали редактора напряженностью переживаний, экстатической страстностью, как и у близких Дикинсон английских поэтов-метафизиков XVII в. Донна и Херберта), но своевольно выправлял тексты, чтобы придать им благозвучие и гладкость.

Монотонное провинциальное житье и нелюдимый, замкнутый характер Дикинсон оставили глубокий след в ее поэзии. Для нее как будто не существовало движения истории. Даже Гражданская война отозвалась в ее стихотворениях только опосредованно — размышлениями о превратности судьбы, выхватывающей из жизни людей, полных сил и надежд. Духовные ее интересы были широки. Но почти не менялся ни круг поэтических тем Дикинсон, ни характер проблем, которые ее волновали. Когда в дефинитивном издании 1955 г. был восстановлен хронологический порядок написания стихов, выяснилось, что 35 лет поэтической работы Дикинсон отмечены углублением мотивов, наметившихся уже в первых ее произведениях.

Эти мотивы очень далеки от тогдашней злобы дня. Дикинсон была воспитана в пуританском духе, с детства глубоко усвоив те понятия греха, вины и искупления, на которых вырастало в Новой Англии поколение за поколением, начиная с первых переселенцев. Библейская образность занимает исключительное место в ее поэзии, но никогда не носит признаков иллюстративной реминисценции — за нею неизменно ощущается непосредственность и глубина собственного опыта, естественно выражающего себя на языке Писания, полном для Дикинсон живого смысла. Ее, как правило, короткие стихотворения обычно посвящены природе родных мест или каким-нибудь незаметным будничным происшествиям. Но в этих стихах всегда присутствует второй план — философское размышление о душе, мироздании,

548

красоте, смерти и бессмертии, и каждая мелкая подробность бытового обихода, передаваемая с наивозможной достоверностью и точностью, приобретает особый смысл и вес, участвуя в том бесконечном споре веры и сомнения, который является тематическим центром поэзии Дикинсон.

Вера и сомнение выступают здесь не только в религиозном содержании этих категорий, как оно ни важно для поэтессы. Почти ни с кем не видевшаяся последние 25 лет своей жизни (именно тогда было создано большинство ее стихотворений), словно бы подчеркивавшая отчужденность от окружающей жизни даже монашески строгим, в любое время года непременно белым платьем, замкнувшаяся в скрытых от всех переживаниях, Дикинсон, однако, необычайно остро чувствовала драматизм эпохи, разрушающей вековые связи личности с естественной жизнью и поколебавшей в человеке сознание своей необходимости и незаменимости среди тысяч других людей, уникальности каждого индивидуального бытия, в котором просвечивает закон духовной связи всех людских поколений. Единство высоких духовных традиций и конкретного бытия распалось даже в Амхерсте, этом оплоте пуританства, и возникшая на его месте разделенность была мучительна для Дикинсон:

Я узнаю — зачем? — когда кончится Время — И я перестану гадать — зачем. В школе неба пойму — Учителю внемля — Каждой муки причину и зачин.

(Перевод В. Марковой)

Стихотворение, написанное около 1860 г. и уже отмеченное характерным для Дикинсон пульсирующим ритмом (она никогда не ставит запятых, широко используя тире, чтобы выделить ритмические сегменты внутри строки), можно рассматривавь как программное. Вера и сомнение окажутся важнейшими мотивами Дикинсон, придавая ее поэзии дуализм, не свойственный никому из поздних американских романтиков. Как и они, Дикинсон — певец идеального, но ее меньше всего способна удовлетворить «изысканность», достигаемая умолчанием о «неприятном». Ее поэзия предельно откровенно изображает тягостные минуты, столь частые в этом дневнике одинокой души, не признающей никаких компромиссов в познании истины.

Эмоциональная гамма Дикинсон чрезвычайно богата: страстное воодушевление сменяется подавленностью, счастье слитности с природой — отчаянием от невозможности в ней раствориться, приливы надежд — приступами безверия.

Всматриваясь в этот калейдоскоп противоборствующих настроений, критики нередко пытались их объяснить фактами биографии Дикинсон. Эти усилия ни к чему не привели: дневник души отнюдь не замкнут границами индивидуального опыта. Муки, чью причину и зачин она стремится понять, — это муки пуританского сознания, столкнувшегося с повседневными противоречиями между идеальным и действительным в Америке последних десятилетий века и ощутившего дисгармонию как собственную судьбу.

Дикинсон выразила этический и духовный конфликт, характерный для послевоенной Америки. Но к этому далеко не сводится содержание ее творчества. Специфически пуританская в своих истоках, ее поэзия наполнена настолько масштабными противоречиями, такими исступленными (при всей кажущейся сдержанности тона и лаконизме строк) борениями духа, что сами исходные понятия приобретают в ней значение общечеловеческое, и речь, собственно, идет о способности или бессилии личности достичь целостности веры, этики и поступков и о тех неисчислимых препятствиях, которые человеку приходится преодолевать на пути к духовной гармонии. Среди своих литературных наставников Дикинсон особенно ценила Эмерсона, не только разделяя основные принципы его толкования природы, но и переняв некоторые особенности поэтического творчества главы трансценденталистов: пристрастие к символике, передающей незримый философский смысл пейзажа, вольную рифму, синтаксические нарушения как способ акцентировки ключевых строк. Но строй поэтического мышления Дикинсон выдает родство скорее не с Эмерсоном, а с Блейком и Китсом, а также с «метафизическими» английскими поэтами, почти забытыми в ее время,

Как и у этих ее предшественников, у Дикинсон частное перерастает во всеобщее, из глубоко индивидуальных переживаний рождается величественный образ человека в борьбе с драматическими обстоятельствами и собственными слабостями и создается особый художественный космос:

Наш  мир — не  завершенье — Там — дальше — новый  круг — Невидимый — как  Музыка — Вещественный — как  Звук.

  (Перевод  В. Марковой)

«Это письмо мое Миру — Ему, — от кого ни письма» — так охарактеризовала она свою поэзию. Письмо было всерьез прочитано через много лет после смерти отправителя. Стихотворения Дикинсон встали в единый ряд с высшими

549

завоеваниями романтической поэзии. Современница Уитмена, она — объективно — разделяла самое главное в его художественных убеждениях, хотя «Листья травы» были неизвестны Дикинсон. Общим для обоих поэтов было стремление к космичности видения, философской значительности мысли и смелому ритмическому эксперименту, оказавшемуся фундаментом реалистической поэтики, какой она предстает в американской поэзии XX в. Эмили Дикинсон была последним великим романтиком в американской литературе. Изданная в 1890 г. небольшая книжка Дикинсон и появившийся год спустя «Билли Бад» Мелвилла подвели итог романтической эпохе, став ее достойным — и уже окончательным — завершением.

545

ПОСЛЕДНИЕ РОМАНТИКИ

Несоответствие романтической поэтики новым потребностям, выявившимся в литературе после Гражданской войны, стало ощущаться уже к концу 60-х годов, когда воодушевление и героика недавних битв сменились прозаичными буднями буржуазного мира. Тем не менее романтизм сохраняет значение одной из двух ведущих тенденций литературного развития по меньшей мере еще два десятилетия. Здесь одна из важнейших специфических особенностей американской литературы второй половины XIX в.

Конечно, пора расцвета романтизма к этому времени уже давно позади: она завершилась вместе с Гражданской войной. В романтизме 70—80-х годов очевидны эпигонские черты и приметы усиливающегося упадка. Но и поздний романтизм знает свои звездные часы: «Билли Бад» (1891) Мелвилла, «Таинственный трубач» и «О, Франции звезда» Уитмена, лирика Эмили Дикинсон принадлежат к числу самых выдающихся творений американского гения в прошлом столетии.

Своеобразие литературного процесса в США, предопределившее значительно более позднее, чем в Европе, становление реализма и бо́льшую временну́ю протяженность романтической эпохи, объясняется прежде всего двумя факторами: во-первых, сравнительно поздним формированием национальной американской литературы и той чрезвычайной ролью, которую при этом сыграл романтизм, и, во-вторых, сопутствующими литературному развитию на протяжении всего XIX в. явлениями регионализма.

Литература США как единая национальная литература складывается в 20—30-е годы XIX в. В эстетике американского романтизма исключительное значение приобретает идея национального культурного самосознания, духовной и художественной обособленности от Англии.

Романтизм, явившийся для важнейших европейских литератур определенным звеном в цепи исторического развития, для литературы США сыграл роль первоистока национальных художественных традиций. Этим объясняются и специфический характер американского романтизма, и его существенно более широкие, чем в Европе, хронологические границы.

Фактически романтизм охватывает в литературе США весь XIX век. Даже в 1895 г. Твен, самый выдающийся представитель нового направления и глашатай его принципов, вынужден взяться за перо, чтобы в памфлете «Литературные грехи Фенимора Купера» подвергнуть осмеянию напыщенную риторику романов

546

о Кожаном Чулке, схематичность их персонажей и безжизненность коллизий. Причем сам ядовитый стиль памфлета свидетельствует, что автор видит перед собой живого и достаточно сильного противника.

Никого из крупнейших американских романтиков к этому времени уже не осталось в живых, однако продолжали жить их эстетические идеи, на которых воспитывались новые литературные поколения. Твен восставал против ходульных романтических сюжетов и героев, поставленных на котурны, издевался над мелодраматизмом и патетикой куперовских кульминаций, но подлинной его мишенью был не столько творец «Последнего из могикан», сколько сами устремления романтиков к «идеальному» и их отказ изображать «действительное». В своих конкретных оценках Твен резок и несправедлив, однако при столкновении старой литературной школы и той, что бросает ей вызов, это неизбежно. Сама же сущность эстетической полемики, которой ознаменовались в США завершающие десятилетия века, была выражена Твеном безошибочно. Он понимал, что приверженность «идеальному» была не просто литературным анахронизмом, а объяснялась некоторыми специфическими обстоятельствами американской жизни, общественной и художественной.

Здесь давал себя знать не один лишь непререкаемый авторитет Лонгфелло, Эмерсона и других виднейших представителей романтической литературы. Не менее ощутимо сказывались и те особенности литературного процесса, которые были порождены регионализмом. Неравномерность развития отдельных регионов США (Новой Англии, Запада, Юга), исторически предопределила специфику формирования каждой из таких областей, где переплавка принесенного из разных концов Европы духовного наследия и зарождавшихся уже в Америке черт быта, психологии, культуры давала всякий раз своеобразный результат. Все это оставило глубокий след в американской истории, наложив свой отпечаток и на литературу.

После Гражданской войны региональные различия начинают быстро сглаживаться в сфере экономической и социальной жизни, но в литературе они очень отчетливы до самого конца столетия. Более того, в позднем американском романтизме, как и в реализме на раннем этапе его становления, региональные особенности выступают с особой наглядностью.

Последними цитаделями романтизма после войны становятся Новая Англия и отчасти Юг — регионы, где романтическая традиция особенно богата и влиятельна. Перестройка всего американского общества на капиталистический лад здесь протекает особенно болезненно. Она сталкивается с сопротивлением сравнительно старых форм цивилизации, сложившихся в добуржуазную эпоху. Приверженность «идеальному», свойственная последним романтикам Новой Англии и Юга, оказывается формой протеста против буржуазной действительности. Романтизм 70—80-х годов, становясь все более архаичной эстетической системой, тем не менее еще способен выдвигать крупные дарования, потому что сохраняется проблематика, отвечающая романтическому видению мира.

Романтиком был крупнейший поэт послевоенного Юга Сидни Ланир (1842—1881). Он воевал на стороне Конфедерации, оказался в плену у северян, провел несколько месяцев в военной тюрьме, откуда вышел с туберкулезом, В 1868 г. он напечатал «Дни стервятников» — первое из цикла своих стихотворений о «Реконструкции», как принято именовать процессы, происходившие на Юге после Гражданской войны. В стихах Ланира нашли выход горечь и возмущение людей, убедившихся, что подлинными победителями в братоубийственной войне были «стервятники» — коммерсанты, забравшие власть по всей территории южных штатов.

Отвергая «торгашеский интерес», пленивший его современников, Ланир стремился обрести душевный покой в общении с природой. Памятником уже исчезающему патриархальному Югу стали «Глиннские топи» (1878) — большая поэма, снискавшая Ланиру репутацию американского Китса. Сходство и в самом деле бросается в глаза: Ланир передал знакомое читателям Китса ощущение духовной просветленности, которой озаряет человека близость к природе, прекрасной в самой своей будничности. Сквозная тема поздних американских романтиков — тоска по идеальному, которое уже никогда не осуществится и тем не менее остается единственным прибежищем духа, — в «Глиннских топях» воплотилась с особенной выразительностью: элегические образы и тонкие музыкальные ритмы Ланира сохранили его имя в истории американской поэзии.

После смерти Ланира Юг на многие десятилетия оказался глухой провинцией американской литературы. В Новой Англии продолжалась активная литературная жизнь. Но приметы упадка романтизма наиболее ясно проступили в творческой практике и литературных убеждениях тех писателей Новой Англии, которые выступили приверженцами «изысканной традиции». Так называла себя последняя романтическая школа, которая включила Томаса

547

Бейли Олдрича (1836—1907), Эдмунда Кларенса Стедмена (1833—1908) и еще нескольких литераторов.

Сущностью их позиции является решительное неприятие реализма, который объявлен отвратительным порождением эпохи «вульгарности» и «заурядности», наступившей вслед за Гражданской войной. В трактате «Природа и элементы поэзии» (1892) Стедмен формулирует принцип «изысканности» как критерия подлинного искусства: оно должно руководствоваться понятиями красоты и истины, которые в конечном счете синонимичны. Реалист передает лишь «истину» в ее поверхностных проявлениях, но он лишен чувства красоты, а стало быть, истина в полном значении слова оказывается такому художнику недоступна.

Попытки Олдрича и Стедмена вдохнуть новую жизнь в угасавшую романтическую традицию привели лишь к тому, что в литературе стали насаждаться схематизм и безжизненность, а все «грубые» стороны действительности были признаны недостойными внимания истинного художника. Самому Стедмену было ясно, что его эстетика не встречает широкого отклика среди американских писателей. За подтверждением своих идей ему приходилось обращаться к классике: современники предпочитали другие пути. А между тем он мог бы подкрепить отдельные свои мысли, черпая из источника, лежавшего рядом, но не замеченного ни им, ни его приверженцами и противниками. В Амхерсте, неподалеку от Бостона, почти безвыездно жила Эмили Дикинсон (1830—1886), создавая стихотворения, принадлежавшие к числу шедевров романтической лирики. Но лишь восемь из них появились в печати при ее жизни. Первый сборник был издан в 1890 г. и не привлек особого внимания. Слава пришла уже в XX в.

Биография Эмили Дикинсон по сей день таит в себе немало загадок. Внешне это будничная, однообразная жизнь, в которой почти нет событий. Дочь адвоката, служившего казначеем амхерстского колледжа, Дикинсон посвятила себя заботам о доме, и немногочисленные гости этого дома долгое время не догадывались, что она пишет стихи. Замкнутость отличала ее с юности, и внутреннее одиночество оказалось уделом Эмили Дикинсон на всю жизнь.

Лишь трое людей сумели установить с нею душевный контакт, и каждый оставил свой след в ее творчестве. Один из них помогал ее отцу Эдварду Дикинсону в судейских делах и познакомил семнадцатилетнюю студентку духовной семинарии с литературой середины века, в которой ее особенно привлекли романы сестер Бронте. Другой был священник пресвитерианской церкви, семейный немолодой человек, к которому, по предположениям исследователей, обращена любовная лирика Дикинсон. И наконец, с 1860 г. ее другом, постоянным корреспондентом и редактором стихотворений стал бостонский литератор Т. Хиггинсон (1823—1911), человек, в какой-то мере связывавший амхерстскую затворницу с интеллектуальной и литературной жизнью эпохи.

Впрочем, роль Хиггинсона в поэтической судьбе его подопечной была далеко не однозначна. Он старался придать стихам Дикинсон ту худосочную «изысканность», о которой хлопотали Олдрич и Стедмен, и, готовя посмертный сборник, не только не включил в него многие из лучших стихотворений (они шокировали редактора напряженностью переживаний, экстатической страстностью, как и у близких Дикинсон английских поэтов-метафизиков XVII в. Донна и Херберта), но своевольно выправлял тексты, чтобы придать им благозвучие и гладкость.

Монотонное провинциальное житье и нелюдимый, замкнутый характер Дикинсон оставили глубокий след в ее поэзии. Для нее как будто не существовало движения истории. Даже Гражданская война отозвалась в ее стихотворениях только опосредованно — размышлениями о превратности судьбы, выхватывающей из жизни людей, полных сил и надежд. Духовные ее интересы были широки. Но почти не менялся ни круг поэтических тем Дикинсон, ни характер проблем, которые ее волновали. Когда в дефинитивном издании 1955 г. был восстановлен хронологический порядок написания стихов, выяснилось, что 35 лет поэтической работы Дикинсон отмечены углублением мотивов, наметившихся уже в первых ее произведениях.

Эти мотивы очень далеки от тогдашней злобы дня. Дикинсон была воспитана в пуританском духе, с детства глубоко усвоив те понятия греха, вины и искупления, на которых вырастало в Новой Англии поколение за поколением, начиная с первых переселенцев. Библейская образность занимает исключительное место в ее поэзии, но никогда не носит признаков иллюстративной реминисценции — за нею неизменно ощущается непосредственность и глубина собственного опыта, естественно выражающего себя на языке Писания, полном для Дикинсон живого смысла. Ее, как правило, короткие стихотворения обычно посвящены природе родных мест или каким-нибудь незаметным будничным происшествиям. Но в этих стихах всегда присутствует второй план — философское размышление о душе, мироздании,

548

красоте, смерти и бессмертии, и каждая мелкая подробность бытового обихода, передаваемая с наивозможной достоверностью и точностью, приобретает особый смысл и вес, участвуя в том бесконечном споре веры и сомнения, который является тематическим центром поэзии Дикинсон.

Вера и сомнение выступают здесь не только в религиозном содержании этих категорий, как оно ни важно для поэтессы. Почти ни с кем не видевшаяся последние 25 лет своей жизни (именно тогда было создано большинство ее стихотворений), словно бы подчеркивавшая отчужденность от окружающей жизни даже монашески строгим, в любое время года непременно белым платьем, замкнувшаяся в скрытых от всех переживаниях, Дикинсон, однако, необычайно остро чувствовала драматизм эпохи, разрушающей вековые связи личности с естественной жизнью и поколебавшей в человеке сознание своей необходимости и незаменимости среди тысяч других людей, уникальности каждого индивидуального бытия, в котором просвечивает закон духовной связи всех людских поколений. Единство высоких духовных традиций и конкретного бытия распалось даже в Амхерсте, этом оплоте пуританства, и возникшая на его месте разделенность была мучительна для Дикинсон:

Я узнаю — зачем? — когда кончится Время — И я перестану гадать — зачем. В школе неба пойму — Учителю внемля — Каждой муки причину и зачин.

(Перевод В. Марковой)

Стихотворение, написанное около 1860 г. и уже отмеченное характерным для Дикинсон пульсирующим ритмом (она никогда не ставит запятых, широко используя тире, чтобы выделить ритмические сегменты внутри строки), можно рассматривавь как программное. Вера и сомнение окажутся важнейшими мотивами Дикинсон, придавая ее поэзии дуализм, не свойственный никому из поздних американских романтиков. Как и они, Дикинсон — певец идеального, но ее меньше всего способна удовлетворить «изысканность», достигаемая умолчанием о «неприятном». Ее поэзия предельно откровенно изображает тягостные минуты, столь частые в этом дневнике одинокой души, не признающей никаких компромиссов в познании истины.

Эмоциональная гамма Дикинсон чрезвычайно богата: страстное воодушевление сменяется подавленностью, счастье слитности с природой — отчаянием от невозможности в ней раствориться, приливы надежд — приступами безверия.

Всматриваясь в этот калейдоскоп противоборствующих настроений, критики нередко пытались их объяснить фактами биографии Дикинсон. Эти усилия ни к чему не привели: дневник души отнюдь не замкнут границами индивидуального опыта. Муки, чью причину и зачин она стремится понять, — это муки пуританского сознания, столкнувшегося с повседневными противоречиями между идеальным и действительным в Америке последних десятилетий века и ощутившего дисгармонию как собственную судьбу.

Дикинсон выразила этический и духовный конфликт, характерный для послевоенной Америки. Но к этому далеко не сводится содержание ее творчества. Специфически пуританская в своих истоках, ее поэзия наполнена настолько масштабными противоречиями, такими исступленными (при всей кажущейся сдержанности тона и лаконизме строк) борениями духа, что сами исходные понятия приобретают в ней значение общечеловеческое, и речь, собственно, идет о способности или бессилии личности достичь целостности веры, этики и поступков и о тех неисчислимых препятствиях, которые человеку приходится преодолевать на пути к духовной гармонии. Среди своих литературных наставников Дикинсон особенно ценила Эмерсона, не только разделяя основные принципы его толкования природы, но и переняв некоторые особенности поэтического творчества главы трансценденталистов: пристрастие к символике, передающей незримый философский смысл пейзажа, вольную рифму, синтаксические нарушения как способ акцентировки ключевых строк. Но строй поэтического мышления Дикинсон выдает родство скорее не с Эмерсоном, а с Блейком и Китсом, а также с «метафизическими» английскими поэтами, почти забытыми в ее время,

Как и у этих ее предшественников, у Дикинсон частное перерастает во всеобщее, из глубоко индивидуальных переживаний рождается величественный образ человека в борьбе с драматическими обстоятельствами и собственными слабостями и создается особый художественный космос:

Наш  мир — не  завершенье — Там — дальше — новый  круг — Невидимый — как  Музыка — Вещественный — как  Звук.

  (Перевод  В. Марковой)

«Это письмо мое Миру — Ему, — от кого ни письма» — так охарактеризовала она свою поэзию. Письмо было всерьез прочитано через много лет после смерти отправителя. Стихотворения Дикинсон встали в единый ряд с высшими

549

завоеваниями романтической поэзии. Современница Уитмена, она — объективно — разделяла самое главное в его художественных убеждениях, хотя «Листья травы» были неизвестны Дикинсон. Общим для обоих поэтов было стремление к космичности видения, философской значительности мысли и смелому ритмическому эксперименту, оказавшемуся фундаментом реалистической поэтики, какой она предстает в американской поэзии XX в. Эмили Дикинсон была последним великим романтиком в американской литературе. Изданная в 1890 г. небольшая книжка Дикинсон и появившийся год спустя «Билли Бад» Мелвилла подвели итог романтической эпохе, став ее достойным — и уже окончательным — завершением.

549

РАННИЙ ЭТАП СТАНОВЛЕНИЯ РЕАЛИЗМА

В литературе США реализм как новое направление выступает лишь в 70-е годы. В этом хронологическом запоздании, составляющем примечательную особенность развития американской литературы, сказываются ее сравнительная молодость и особое значение романтического периода в ее истории.

Другая особенность становления реализма в литературе США заключается в том, что новое направление возникает не из недр романтизма, а как бы независимо от него. Американская литература не знает столь обычных для европейских литератур примеров, когда в творчестве выдающегося писателя происходит постепенная модификация романтического видения в реалистическое художественное мышление.

Крупнейшие американские романтики от Купера до Уитмена и Дикинсон во многих отношениях приближаются к реалистической эстетике — и все же их творчество принадлежит романтизму и в своих истоках, и в своей завершенности. В то же время ранние американские реалисты, разумеется, испытывают очень сильное тяготение к романтической традиции, но никто из них не может быть назван среди значительных писателей-романтиков. И даже на начальном этапе своего творчества, когда реализм еще не становится осознанным творческим устремлением, они фактически уже не принадлежат романтическому направлению. Они перенимают от него внешние приметы художественного изображения, считающиеся канонической нормой, но не черты, определяющие сущность эстетической концепции романтиков.

Третья особенность рассматриваемого процесса определяется его многоступенчатостью и в то же время интенсивностью его развития. Реализм в американской литературе складывается одновременно под влиянием европейского (прежде всего — английского, французского и русского) художественного опыта и под воздействием региональных литературных экспериментов, преследующих цель достоверно передать местный колорит. Он вызван к жизни общей для литературы послевоенных лет потребностью в эстетическом освоении американской действительности, преображенной стремительным развитием капиталистических отношений. Возникает необходимость обобщить новый социальный опыт «позолоченного века», для которого характерны резкое обострение противоречий буржуазного общества, бурный рост индустрии, ломка патриархальных форм жизни, появление миллионов иммигрантов из разных концов света, подъем рабочего движения, углубляющийся кризис «американской мечты». Действительность создает все предпосылки для формирования реализма как магистрального пути литературы. Своей кульминации этот процесс достигает в творчестве Твена 80-х годов. Именно Твен — подлинный основоположник и крупнейший представитель реализма в американской литературе XIX в.

Однако историю американского реализма необходимо начинать с более ранней даты — со второй половины 60-х годов, когда Дефорест создает свою «Мисс Равенел», а на другом конце Америки, в Калифорнии, Брет Гарт печатает «Счастье Ревущего Стана», классический образец литературы «местного колорита», сыгравшей большую роль в формировании реалистического направления. Расцвет этой литературы падает на 70-е годы. Характерные черты школы «местного колорита» присущи в это время и начинающему Твену («Закаленные», 1872), юмористика первого периода творчества). Вместе с тем некоторые наиболее значительные произведения приверженцев «местного колорита» продолжают появляться даже в самом конце века.

Таким образом, в становлении и развитии реализма региональные тенденции американского литературного процесса сыграли еще более существенную роль, чем в судьбе романтической традиции после Гражданской войны. Можно говорить о трех путях формирования американского реализма, учитывая при этом, что все они выявились почти одновременно и отчетливо прослеживаются до самого конца XIX в.

Первый из этих путей — через областнический «местный колорит», ставший важнейшим художественным принципом целой плеяды писателей, вдохновляющихся в основном реалистическими литературными устремлениями. Второй — попытки объективного изображения

550

важнейших социальных явлений американской жизни заключительных десятилетий XIX в.; самой ранней попыткой такого характера был роман Дефореста; в дальнейшем первостепенное значение приобретает для этой линии развития опыт У. Д. Хоуэлса и Г. Джеймса.

Наконец, третий путь — создание эпоса национальной жизни на переломе, обозначенном Гражданской войной, — определяется в творчестве Марка Твена.

На протяжении всей второй половины XIX в. питательной средой реализма является по преимуществу жизнь молодых западных штатов и сложившихся уже после Гражданской войны новых индустриальных центров наподобие Чикаго. За исключением Хоуэлса и Джеймса, американские реалисты этого времени не связаны с Новой Англией, а попытки привить им литературные убеждения Стедмана и Олдрича встречают с их стороны резкое сопротивление. Так, Брет Гарт, в зените славы приглашенный из Калифорнии в Бостон, вступает в острый конфликт с тамошними законодателями художественных вкусов.

Областью раннего реализма остается в XIX в. исключительно проза. Американская драматургия той поры творчески еще несамостоятельна, а в поэзии авторитет романтической традиции, освященный именем Лонгфелло, непоколебим, несмотря на революцию, которую произвел Уитмен. Проза, ближе всего соприкасающаяся с повседневной реальностью быстро меняющейся Америки, оказалась той магистралью, по которой только и могло двинуться новое, реалистическое направление.

Как литературное направление, противостоящее романтическому, американский реализм 70—80-х годов обладал определенным единством. Однако внутри этого направления обособляются качественно разные типы реалистической литературы: реализм писателей «местного колорита» по своему типу далеко не тождествен ни реализму Хоуэлса или Джеймса, ни реализму Твена. «Местный колорит», давший первотолчок реалистическому направлению в целом, является лишь прообразом реализма как целостной и завершенной художественной системы. Поэтому о творчестве сторонников «местного колорита» можно говорить как о самом раннем этапе формирования реализма в литературе США, хотя эта литературная школа существует вплоть до конца столетия, выдвигая все новых примечательных своих представителей.

Школа «местного колорита» стремилась к достоверному изображению повседневной жизни различных уголков Америки. Она проделала определенную эволюцию, постепенно освобождаясь от поверхностных влиянии романтических штампов, еще очень ощутимых в первых произведениях «колористов» и вступающих в очевидное противоречие с картинами однообразного бытия провинции или суровой действительности необжитых западных краев.

У самого истока школы «местного колорита» стоит Бичер-Стоу. Начиная с «Жемчужины острова Орр» (1862), она отходит от аболиционистского пафоса и проповеднических интонаций, свойственных «Хижине дяди Тома» и «Дреду». Ее внимание обращено теперь на поэтичную, хотя и не лишенную своих тягот, жизнь глухих уголков Новой Англии. В «Олдтаунских старожилах» (1869) и «Олдтаунских рассказах у камина» (1872) Бичер-Стоу удается донести своеобразные черты патриархального мира, не слишком изменившегося со времен заселения Атлантического побережья США. Наблюдательность писательницы в этих беллетризированных очерках, живо очерченные характеры обитателей скромных провинциальных городков и не без юмора описываемые местные традиции и нравы — все это придает новое художественное качество произведениям поздней Бичер-Стоу. По-прежнему сильно дают себя почувствовать дидактичность и сентиментальность, присущие и «Хижине дяди Тома», но вместе с тем несомненно стремление Бичер-Стоу к реалистической типизации и верности конкретных штрихов и деталей, которые и создают «местный колорит».

По пути реализма развивалось творчество и другой представительницы Новой Англии — Сары Орн Джуит (1849—1909). Ее рассказы из сборника «Дипхэвэн» (1877), где изображены будни городка, затерянного среди прибрежных пустошей штата Мэн, еще не выходят за рамки достоверных очерков, пересыпанных назидательными сентенциями. Однако в дальнейшем новеллы Джуит становились все более точными по характеру коллизий. В них присутствует ощущение хрупкости, недолговечности патриархальной гармонии. Поэтому психологически убедительны персонажи, как ни стремится их идеализировать автор. Вершиной творчества Джуит стал роман «Край островерхих елей» (1896), где реалистически воссозданы будни небольшого морского поселка. Светлый, радостный мир Новой Англии времен детства самой Джуит сменяется прозаичной буржуазной повседневностью, которая вот-вот воцарится в таких укромных уголках, как Даннет-Лэндинг, отгородившийся от больших городов песчаными дюнами и старыми еловыми лесами.

Своего «колориста» выдвинул и Юг. Джордж Кейбл (1844—1925) писал о Новом Орлеане,

551

где французские и испанские традиции переплетались с деловитостью обосновавшихся на Юге героев «реконструкции», которые сумели захватить командные высоты в хлопковой торговле и насаждали дух практицизма и меркантильности. Принимаясь за «Старые креольские времена» (1879), Кейбл хотел воспеть в цикле рассказов красочность и утонченность новоорлеанской жизни довоенных лет. Однако новые художественные веяния коснулись и его творчества: получилась самобытная и яркая книга, примечательная прежде всего правдивостью картины прошлого, в котором открылось слишком много резких противоречий, чтобы кому-нибудь из читателей могла показаться исторической несправедливостью судьба, постигшая Юг после Аппоматокса.

Реализм писателей «местного колорита» редко переступает границы более или менее тщательного и правдивого изображения характерных черт действительности различных регионов США. «Колористы» не просто осваивали богатый материал, который предоставляла жизнь самых разных областей страны, но и нередко открывали для литературы целые пласты социального опыта, прежде не попадавшие в ее поле зрения. Так, со школой «местного колорита» фактически связано подлинное открытие негритянской жизни для реалистической литературы США. В повестях уроженца Джорджии Джоэла Чэндлера Харриса (1848—1908), особенно в сборнике «Дядюшка Римус, его песни и сказки» (1880), представлявшем собой вольную обработку сюжетов негритянского фольклора, собранных здесь впервые, черный американец перестал быть лишь абстрактной жертвой социального зла, каким его видели писатели-аболиционисты, и обрел черты живой личности со своим особым духовным миром, этикой, мифологией, культурой.

Под прямым влиянием Харриса начали свой творческий путь негритянские писатели Чарльз Уэнделл Чеснат (1858—1932) и Пол Лоренс Данбар (1872—1906), первые черные литераторы, добившиеся национального признания. Оба они близки художественным принципам «местного колорита», переплетающимся и у Чесната, писавшего новеллы и романы, и у Данбара, известного главным образом своими стихотворениями, с романтической патетикой и условностью. Книги Чесната — сборник рассказов «Колдунья» (1899), роман «Дом, скрытый кедрами» (1900), — как и стихотворения Данбара и его новеллы, вошедшие в книгу «Люди страны Дикси» (1898), были образцами бытописательства, которое не могло не затронуть острейших проблем, вызванных расовой сегрегацией и бесправием негритянского народа. Оба писателя заложили традицию, живущую по сей день.

Представители школы «местного колорита» открыли для литературы и еще один золотоносный художественный пласт — жизнь новоотстроенных городков и поселков вчерашнего фронтира, где остро проступает ход и направленность огромных исторических перемен, переживаемых Америкой. Здесь особые заслуги принадлежат «колористам» Среднего Запада. Они выступили в 70—80-е годы, и творчество таких писателей, как Эдвард Эгглстон (1837—1902), Эдгар Хоу (1853—1937), Джозеф Киркленд (1830—1894), следует отнести ко второму этапу развития литературы «местного колорита», когда в ней заметно ослабевают романтические штампы и важнейшую роль приобретает подчеркнуто социальная проблематика.

Эгглстон разработал эстетическое кредо школы «местного колорита»: правдиво и беспристрастно писать о людях, «каковы они на самом деле», развеять иллюзию, будто лишь Новая Англия способна создавать настоящую литературу, ибо «жизнь других штатов ничуть не менее интересна и романтична», уделить первостепенное внимание «смешным сторонам действительности и гротескному» (на языке критики того времени «гротескное» обозначало типическое).

В своих романах, описывающих Индиану середины века, Эгглстон шел по стопам Диккенса, рассказывая об изнурительной и безуспешной борьбе героев против обстоятельств, всегда складывающихся неудачно и даже трагически. Ведущую роль в его книгах играют социальные конфликты и идея всевластия среды, предвещающая установки натуралистов.

Эдгар Хоу также был уроженцем Индианы и разделял идеи Эгглстона относительно роли среды в судьбах конкретных людей. «История провинциального городка» (1883), сохранившая имя Хоу в анналах американской литературы, — автобиографический рассказ о захолустье, где царят духовное убожество, скопидомство и нравственное уродство. Сумрачная картина, созданная Хоу, предвосхищает «Уайнсбург, Огайо» Шервуда Андерсона и «Главную улицу» Синклера Льюиса. А роман Киркленда «Зури» (1887) получил высокую оценку Драйзера.

Еще одним центром областнической литературы раннего реализма была Калифорния, где с 1849 г. бушевала «золотая лихорадка». Калифорния выдвинула самого значительного из писателей школы «местного колорита» — им был Фрэнсис Брет Гарт (1836—1902). Он приехал в Калифорнию в 1854 г. и провел среди старателей шесть лет: искал золото, учительствовал, был курьером почтового дилижанса.

552

Впечатления этой поры дали материал, которого хватило на всю его писательскую жизнь. Свой творческий путь он начал книгой-пародией «Романы в сжатом изложении» (1867), высмеивавшей общие места тогдашней литературы. В 1868 г. было опубликовано «Счастье Ревущего Стана», за которым появились «Мигглс», «Изгнанники Покер-Флейта», «Компаньон Теннесси» и другие калифорнийские рассказы, прославившие их автора.

Прочитав несколько лет спустя один из этих рассказов в сибирской ссылке, Чернышевский так отозвался о «Мигглс»: «Сила Брет Гарта в том, что он, при всех своих недостатках, человек с очень могущественным природным умом, человек необыкновенно благородной души». Брет Гарт писал об истинных и ложных ценностях, чей подлинный характер помогала выявить суровая жизнь аргонавтов XIX столетия. Его герои — это, как правило, выходцы из широких народных масс, чуждые корыстолюбия и эгоизма и умеющие мужественно переносить неудачу. Лучшим из них приданы черты самоотверженности, подлинной щедрости души. Писатель уловил коренные изъяны американского представления о жизни как стремлении к успеху, показав, до какого нравственного падения способна довести подобная жизненная ориентация. Это наиболее сильная сторона его реализма, имеющего немало общего с диккенсовским.

Воинствующий поборник «местного колорита» в литературе, Брет Гарт считал долгом литераторов-соотечественников показывать все характерное «для американской жизни, американских нравов или американской мысли», насыщая произведение «опытом и наблюдением над средним американцем» и стремясь «проследить ход его мысли или проникнуть в свойственную ему форму выражения». Сам он последовательно осуществлял эту эстетическую программу — и в сильных, и в слабых ее пунктах. Брет Гарт создал пластичные, глубоко жизненные картины калифорнийской жизни середины века, показав драматизм и величие золотоискательской эпопеи. Но вместе с тем приемы типизации, использованные писателем, носят достаточно условный романтический характер, и приметы сентиментальности, дидактики, шаблонности свойственны даже лучшим из его рассказов.

Роман «Габриэль Конрой» (1876) строится на остром социальном конфликте: рядовые золотоискатели попадают в кабалу к банкиру из Сан-Франциско, взявшему на откуп весь их поселок. Брет Гарт стремился обрисовать человека без совести и сердца. Однако этот персонаж оказался столь же схематичным, как и противостоящий ему добродетельный герой. И «Габриэль Конрой», и «История одного рудника» (1878), тоже отмеченная социальными мотивами, говорили о том, что писателю трудно преодолеть инерцию собственного видения мира: сложившись в рассказах ранних лет творчества, оно уже не соответствовало новому кругу проблем и конфликтов.

80—90-е годы были для него почти бесплодными. Ограниченность творческих возможностей школы «местного колорита» сказалась и на судьбе ее самого заметного представителя: подобно другим писателям-регионалистам, Брет Гарт не смог отступить от литературных принципов, устаревших уже при его жизни. Время требовало исследования социальных процессов в их историческом движении — задача, которой не могли выполнить «колористы», даже такие одаренные, как Брет Гарт.

Творческий диапазон литературы «местного колорита» был неширок, а наметившиеся в ней реалистические тенденции носили характер скорее достоверного описания, чем подлинно художественного обобщения явлений жизни. И все же значение этой школы в истории американского реализма неоспоримо.

552

ВТОРОЙ ЭТАП СТАНОВЛЕНИЯ РЕАЛИЗМА

Произведения Хоуэлса и Джеймса 70-х годов свидетельствуют о движении реализма от правдивого бытописательства к многогранному реалистическому изображению некоторых узловых конфликтов американской действительности и общественного сознания.

Ни Хоуэлс, ни Джеймс не разделяли увлечения «местным колоритом». Это существенно сказалось на характере их реализма. Он заметно отличается от реализма Твена, который, переняв все лучшее из творчества писателей-регионалистов и вместе с тем поставив задачи несопоставимо более масштабные, создал подлинный эпос американской жизни. Хоуэлсу и Джеймсу такая цель оставалась недоступной. Разумеется, здесь проявились особенности дарования, но еще больше — воздействие той литературной среды, в которой складывались их эстетические убеждения.

Оба они были тесно связаны с Бостоном и Нью-Йорком, которые на протяжении всего XIX века оставались главными центрами романтического художественного движения, и оба плодотворно усвоили творческие уроки романтиков, переняв от них отдельные мотивы и темы, ставшие важнейшими у Хоуэлса и Джеймса, как и близкого к ним в этом отношении Бирса. Но у всех этих писателей романтическая

553

проблематика получила воплощение уже в категориях новой художественной системы — реализма.

И Хоуэлс, и Джеймс вступают в литературу убежденными, что задача писателя — изображать действительное. В 1888 г. Джеймс сформулирует эту мысль так: «Единственное оправдание романа состоит в том, что он пытается отразить жизнь».

У Хоуэлса стремление к реализму определилось еще в путевых очерках 60-х годов и сделалось основой его творческих исканий начиная с романа «Случайное знакомство» (1873). Уильям Дин Хоуэлс (1837—1920) по праву может быть назван патриархом реалистической литературы США. При всех своих идейных противоречиях и художественных слабостях, он сделал исключительно много для подъема реализма в 70—80-е годы и как прозаик, и как критик, разработавший основы теории реализма в Америке, и как пропагандист Толстого, Ибсена, Твена.

На первых порах реалистические тенденции его творчества ограничены настойчивыми попытками писать прежде всего о будничном, «неинтересном», заурядном. Хоуэлс пока еще с безоговорочным доверием относится к «американской мечте», считая свою страну светочем прогресса и почти не замечая ее теневых сторон. Первым романам Хоуэлса присущ налет «изысканности», автор старательно избегает всего «грубого», хотя им же провозглашено, что «реализм — это только правдивое воспроизведение в искусстве жизненного материала, не больше, но и не меньше». Хоуэлс правдив в деталях, его персонажи написаны уверенной рукой реалиста, а конфликт «естественной» наивности и скрывающейся за внешним лоском холодной расчетливости, хотя он словно бы механически заимствован у кумира его молодости Джейн Остен, наполняется американским содержанием.

Однако еще долгое время Хоуэлсу остаются чужды тематика и проблемы реалистического социального романа. Он убежден, что «Америку по преимуществу отличают здоровье, радость, успех, счастливая жизнь», а стало быть, «большинство зол, омрачивших историю страны, можно в будущем предотвратить честным трудом и неэгоистичным поведением». Иллюзии Хоуэлса насчет американской исключительности так до конца и не развеялись, но сама литературная позиция писателя, требовавшая достоверно и объективно отражать реальную жизнь, постепенно заставила его обратиться к конфликтам социального плана.

Большую роль сыграло здесь влияние Тургенева и особенно Толстого, который поразил Хоуэлса непримиримостью своей критики «эгоистической жизни» и тем, что «этика и эстетика у него едины». Книги Хоуэлса 80-х годов — «Современная история» (1882), «Возвышение Сайласа Лафэма» (1884) — образцы реалистического «романа карьеры», затрагивающего сложную и острую социально-этическую проблематику. Бертли Хаббард из «Современной истории» завоевывает себе репутацию респектабельного буржуазного журналиста, пользуясь такими средствами, что закономерным итогом становится полная этическая деградация. Сайлас Лафэм, выходец из семьи бедных фермеров, наживает капитал на разработке минеральных красок, и, хотя он всем обязан прежде всего собственной энергии и сметке, усвоить понятия бизнесмена он так и не в состоянии, а отказ от норм делового мира приводит героя Хоуэлса к разорению.

Оба эти «романа карьеры» ставят проблему нравственной цены успеха. У Хоуэлса история «возвышающегося» героя рассказана безыскусно, достоверно, едва ли не фактографически. Коллизии взяты им непосредственно из окружающей действительности — это отвечает кредо писателя, настаивавшего на том, что между литературой и жизнью («Литература и жизнь» назывался сборник статей Хоуэлса, вышедший в 1902 г.) не должно возникать слишком ощутимой дистанции.

Уже в «Возвышении Сайласа Лафэма» проповедь Хоуэлса перекликается с толстовской. Это еще заметнее в романе «Энни Килберн» (1888), где возникает куперовский мотив «нового открытия» родины возвращающимся после долгого пребывания в Европе американцем, который поражен вопиющей социальной несправедливостью и духовным ничтожеством своей страны.

Вместе с тем, при всем своем преклонении перед Толстым, Хоуэлс понимал его неглубоко, то страшась художественной смелости руского писателя (так, он всерьез советовал читателям спрятать подальше от дочерей перевод «Анны Карениной»), то отождествляя социальные идеи толстовских трактатов лишь с требованием сострадания бедным. Лишь роман «В поисках нового счастья» (1890) свидетельствует, что Хоуэлс действительно усвоил некоторые уроки Толстого, углубившие социально-критическую тенденцию его творчества. Писателю удалось показать напряженность классовых противоречий и, рисуя жизнь Нью-Йорка, наметить примечательные типы действительности того времени. Никогда еще Хоуэлс не поднимался до такой последовательной и принципиальной критики буржуазного преуспеяния.

554

Но иллюзии Хоуэлса окрасили и «В поисках нового счастья», и следующий его роман «В мире случайностей» (1893) где выражена мысль о необходимости переустройства общественной жизни на социалистических началах. Вопреки им же самим показанной остроте социальных противоречий в США, грядущее царство справедливости, согласно Хоуэлсу, возникнет «естественным путем», так как для этого якобы имеются необходимые предпосылки в самом характере американских общественных институтов. Зло, омрачающее современную жизнь в Америке, для Хоуэлса по-прежнему остается скорее случайностью, чем закономерностью, и он даже вступает в полемику с Толстым: герои романа утверждают, что «нельзя спасти мир, поставив себя вне его законов».

Двойственность позиции Хоуэлса была предопределена тем, что его вера в американскую исключительность не согласовалась ни с объективностью изображения социальных конфликтов реальной жизни, ни с нараставшим чувством тревоги за будущее Америки, особенно обострившимся после казни руководителей рабочей демонстрации на Хеймаркетской площади Чикаго (1886). Хоуэлс выступил в защиту жертв Хеймаркета, а его романы 90-х годов подтверждают, что писатель гораздо критичнее, чем прежде, воспринимает нормы жизни американского общества. Хоуэлс увлечен идеями социалистического преобразования, он приглядывается к людям, которые посвятили свою жизнь этой цели. Однако его представления о социализме остаются ограниченными и наивными: взгляды Хоуэлса не шли дальше либерального реформизма. Он прекрасно сознавал это и сам, в одном из писем 1890 г. назвав себя и Твена «социалистами в теории, аристократами на практике».

Этот причудливый идейный сплав определил характер утопических романов Хоуэлса «Путешественник из Альтрурии» (1894) и «Сквозь игольное ушко» (1907). Рост рабочего движения в США, «хеймаркетское дело» дали толчок развитию утопического жанра, широко представленного в литературе конца века. Наиболее значительным произведением такого плана стал «Взгляд назад» (1887) Эдварда Беллами (1850—1898), роман, изображающий «новую цивилизацию человеческого братства» в Америке 2000 г. Рисуя безоблачные картины великого будущего, автор уповал главным образом на прогресс техники и на проповедь морального совершенствования. Возможность немирного развития революции даже и не принималась им в расчет, и тем не менее в этой книге отразился антагонизм классовых интересов, так сильно поражающий героя в Бостоне 1887 г., куда он возвращается после своего прекрасного сна.

Альтрурия Хоуэлса, пославшая в Америку своего подданного Аристида Хомоса (от латинского «homo»), с которым ведет беседы писатель Тведэмоу, тоже пришла к социализму, избежав насилия и потрясений, — достаточно было пробудить в людях «неэгоистические задатки». Это страна, где радостным стал труд и пышно расцвели науки и искусства. Ее государственный праздник — День Эволюции, знаменующий преодоление всех социальных противоречий не средствами борьбы, а путем морального воспитания. Хоуэлс верил, что в конечном итоге диктат плутократии может быть обуздан проповедью добра.

Почти сорок лет Хоуэлс стоял во главе крупнейших литературных журналов Америки, активно пропагандируя свою теорию реализма, которую он старался подкрепить разбором произведений американских писателей, близких ему по художественным устремлениям. Наиболее часто он обращается к творчеству Генри Джеймса (1843—1916). Это не случайно: писателей роднит и стремление к реализму, и общность самого типа реализма, заявившего о себе в их произведениях. Но масштаб дарования Джеймса намного крупнее, и волнующие его проблемы, как правило, несходны с теми, что интересовали Хоуэлса.

Огромное литературное наследие Джеймса, как оно ни многообразно, позволяет выделить три центральные темы, прошедшие через все творчество писателя. Первая из них — художник и общество, смысл и назначение искусства, его требования к творцу, вступающие в конфликт с личными побуждениями творца красоты и со всей социальной жизнью, от которой он не может быть полностью свободен, — берет начало в самом раннем романе Джеймса «Родрик Хадсон» (1875), возникает в «Письмах Асперна» (1888), «Трагической музе» (1890), «Уроке мастера» (1892) и наиболее полно воплощается в «Узоре ковра» (1896) и «Золотой чаше» (1904), по своему художественному строю принадлежащих уже литературе XX в. и отчасти предвосхищающих поэтику модернизма.

Написанный вслед за «Родриком Хадсоном» роман «Американец» (1877) вводит вторую магистральную тему Джеймса: столкновение двух типов цивилизации, сложившихся по разные берега Атлантики, поиски «прежнего дома», оставшегося в Старом Свете, коллизия, создаваемая американской «наивностью» и европейской «просвещенностью», — конфликт, который будет привлекать внимание Джеймса и в «Дэзи Миллер» (1878), и в «Европейцах» (1878), и в «Женском портрете» (1881), и в многочисленных

555

рассказах 80—90-х годов, и в монументальных романах «Послы» (1898) и «Крылья голубки» (1902). Еще один круг проблем, постоянно занимавших Джеймса, определился в «Вашингтонской площади» (1880) — первой из тех книг Джеймса («Бостонцы», 1886; «Пойнтонская добыча», 1897, и пр.), где рассказывается о будничных драмах, порождаемых социальными условностями и односторонне развившимися духовными традициями американской жизни, о ложности преобладающих в обществе практицистских интересов и стремлений, о тех жестоких последствиях, которые подобная атмосфера влечет за собой для людей, скованных понятиями своего мира и попусту растрачивающих нравственные силы.

Разумеется, у Джеймса эти темы неоднократно переплетались, выступая в сложных соотношениях и обогащаясь множеством специфических оттенков в каждом значительном его произведении. Иногда писатель далеко отходил от привычных ему проблем и персонажей. Так, например, в «Княгине Казамассиме» (1886) на авансцене оказываются герои-революционеры, а целью Джеймса становится своего рода «антинигилистский» роман на европейском материале. Но преобладали все же те конфликты, человеческие типы и идейные коллизии, которые определялись как важнейшие для его творчества уже в 70-е годы. Самый их выбор очень во многом объясняется прочными связями Джеймса с духовным и художественным наследием американского романтизма, прежде всего с Готорном, затронувшим едва ли не все те этические и философские проблемы, которые представлялись особенно значительными его младшему современнику.

Как это было и у Хоуэлса, реализм Джеймса складывался на пути углубления и переосмысления конфликтов, выдвинутых романтической литературой, и вместе с тем в полемике с художественными установками и увлечениями романтиков. Джеймс-полемист был еще непримиримее, упрекая и Хоуэлса в том, что того «преследуют романтические призраки и пристрастие к искусственному глянцу». Однако по своим литературным интересам он ближе к романтикам, чем Хоуэлс, что сказалось на характере его реализма и специфике всего творчества Джеймса. В небольшой книге о Готорне (1879) Джеймс отметит его «поразительную способность сочетать непосредственность воображения и неиссякаемую страсть к проблемам нравственности». То же самое можно сказать о произведениях самого Джеймса. Они лишены твеновской эпичности, их область — по преимуществу философские, эстетические, моральные коллизии, связанные с особенностями национального самосознания и духовных традиций Америки. Нередко проблематика Джеймса носит несколько абстрактный характер, но в лучших его книгах она разработана и своеобразно, и глубоко.

По происхождению Джеймс принадлежал к культурной элите Нью-Йорка. Его семья дала стране и выдающегося писателя, и выдающегося философа — брата Генри, основоположника прагматизма Уильяма Джеймса. Мальчиком будущий романист видел в стенах своего дома Теккерея и Эмерсона, основательно поездил по Европе, а юные годы провел в Бостоне, где и началась его литературная деятельность.

В 1861 г., помогая тушить пожар, он получил ранение, помешавшее ему, в отличие от братьев, сражаться на войне Севера и Юга. Но события того грозного времени и их последствия не остались вне поля внимания Джеймса-писателя. Центральный персонаж «Бостонцев» — вчерашний офицер-конфедерат, разорившийся плантатор и все тот же, что и до войны, убежденный реакционер, который ищет в Бостоне возможности поправить дела адвокатской практикой, гонорарами от газет и выгодной женитьбой. Противники Бэзиля Рэнсома — бывшие аболиционисты, ныне лишь умело спекулирующие на былых заслугах перед демократией и на своей бостонской генеалогии, автоматически возносящей их по ступеням американской иерархии. Посвятив роман, принадлежащий к числу наиболее обличительных книг Джеймса о современной ему Америке, изображению этой с обеих сторон недостойной борьбы, которая разгорается из-за руки и сердца недалекой, но искренней героини, писатель в финале отдал победу Рэнсому, но его симпатии все же скорее на стороне бостонцев — последних представителей «героического века Новой Англии», «века простой жизни и высокой мысли, чистых идеалов и честного труда, нравственного горения и благородных исканий».

Во времена юности Джеймса этот век еще повсюду напоминал о себе начинающему бостонскому литератору, и тем не менее его взгляд все чаще устремлялся к другим берегам. Уже Готорн в предисловии к «Мраморному фавну» (1860) назвал Америку страной «банального просперити», избрав ареной событий своего романа Рим, а в «Нашем прежнем доме» (1863) сопоставлял американскую и английскую жизнь, не стремясь, в отличие от Эмерсона и Мелвилла, подчеркивать лишь одни достоинства своей родины и не раз критикуя плоскую утилитарность морали и невежество соотечественников. Джеймсу близки такие настроения. В 1869 г. он уезжает в Европу, а вернувшись

556

через год, сетует на «пустоту», поразившую его в родных пенатах: бизнес и грубые развлечения заполнили жизнь американцев, у них нет настоящей культуры. В 1875 г. он покидает родину навсегда.

Это год настоящего писательского дебюта, в «Родрике Хадсоне» Джеймс выдвинул коллизию, оказавшуюся мучительно сложной для него самого. Одаренный скульптор, не встречающий ни малейшего понимания и сочувствия в американской провинциальной глуши, во имя искусства решается уехать в Европу, но отрыв от родной почвы приводит к иссушению таланта, моральному краху и самоубийству. Высокой жертвой Искусству было и решение самого Джеймса.

Его биографы и критики расходятся в оценках, когда речь идет о тех следствиях, которые оно за собой повлекло для творческой судьбы писателя. Сорок лет, прожитых вдали от родины, конечно, наложили отпечаток на произведения Джеймса, сделав неизбежной изоляцию художника от главного эстетического движения в литературе США, связанного с именами Твена, Норриса, Драйзера. Но вместе с тем экспатриантство создало необходимую дистанцию, принеся тот духовный опыт, который позволил Джеймсу поставить в своем творчестве одну из важнейших задач, актуальность которой для литературы США становилась все более очевидной, — задачу испытания американской этики старыми формами цивилизации, сосредоточившими в себе огромные пласты культуры, и проверки этих форм непредвзятым сознанием человека Нового Света. И здесь открылся богатый, почти никем до Джеймса не тронутый материал, полный сложных и драматических коллизий. Принесенная жертва окупилась истинными творческими свершениями.

«Американец» и «Европейцы» были заявочными столбами на этом золотоносном участке. В обеих книгах исходной точкой конфликта становится несоответствие духа жизни на разных континентах. Американец Кристофер Ньюмен, заработав миллионы на освоении богатых земель Запада, руководствуется традиционной для его страны доктриной естественного стремления каждого человека к счастью, но это простодушие (впрочем, не мешающее практической хватке) бессильно перед окостеневшими понятиями и принципами европейских аристократов, которые держат в плену сословных предрассудков и его возлюбленную Клэр де Сэнтре. Европейцы Евгения и Феликс Янги, оказавшись в Новой Англии, давно покинутой их семьей, удивлены патриархальной гармонией и тонким изяществом отношений, однако их желание счастья тоже наталкивается на сопротивление догмы — только на этот раз догмой оказывается пуританский ригоризм.

И в том и в другом случае романтический по своей сути конфликт свободного чувства и безжизненных, но всевластных норм наполняется у Джеймса новым содержанием: драмы его героев неизбежны уже потому, что вступают в противоречие разные типы цивилизации, и разные ценностные ориентиры предопределены не столько индивидуальным обликом того или иного персонажа, сколько всей системой европейской и американской культуры в широком значении слова. Эстетическое кредо Джеймса — реализм, побуждающий по-новому интерпретировать романтические сюжеты. Об этом свидетельствовала и повесть «Дэзи Миллер», где «наивность» юной американки возвышает ее над убожеством бывших соотечественников, которые, осев в Европе, перенимают все худшее из нравов «настоящего света», но приводит героиню к гибели.

По сравнению с «Родриком Хадсоном» «Европейцы» и «Дэзи Миллер» — явления несравненно более высокого художественного порядка. Чувствуется плодотворность тех уроков, которые Джеймс почерпнул у Бальзака и Тургенева — писателей, оказавших на него особенно заметное влияние. Бальзак был для Джеймса образцом подлинного реализма и в изображении социального фона, и при исследовании такой сложной проблемы, как индивидуальный характер и общественная среда. Тургенев, с которым Джеймс познакомился в свою первую парижскую зиму 1875 г., поразил американского писателя «глубоким и сочувственным пониманием удивительной сложности человеческой души», а также национальной самобытностью и художественной многогранностью созданного им мира. В опыте Бальзака и Тургенева Джеймс находил опору для собственных литературных принципов: стремиться выявить прежде всего «нравственный смысл» событий и поступков, воплотить личность в ее «глубоко спрятанной, странной, тонкой внутренней жизни».

«Вашингтонская площадь» и «Женский портрет» — романы, написанные в Англии, где Джеймс жил с 1877 г. и до самой смерти, — подтвердили творческую перспективность этих устремлений писателя. Оба романа могут показаться сугубо камерными по проблематике: истории духовного воспитания двух типичных американок, которые, по словам автора, «бросают вызов судьбе» и вынуждены расплатиться за свой решительный шаг горечью разбитой надежды, печальными итогами несостоявшейся жизни. И для Кэтрин Слоупер из «Вашингтонской площади», и для Изабель Арчер из «Женского

557

портрета» этот шаг связан с замужеством, и обе они трагически заблуждаются в выборе, по врожденному простодушию не замечая нищеты духа и своекорыстных интересов тех, кому отдано сердце. Браку Кэтрин не судьба состояться: ее отец, солидный нью-йоркский врач и олицетворение пуританских добродетелей, вмешивается в события, чтобы разоблачить расчетливого проходимца и сделать навеки несчастной свою дочь, для которой любовь к этому светскому хлыщу остается единственным настоящим переживанием. Изабель вкушает от радостей буржуазного брака и горько оплакивает в финале свои иллюзии, над которыми жестоко посмеялась действительность.

Действие «Вашингтонской площади» развертывается в Нью-Йорке, события «Женского портрета» происходят в Европе. Различие существенно, потому что им предопределена разная разработка одной и той же темы. В первом из этих романов Джеймса интересует несовпадение и даже противостояние как будто самой безупречной этики и истинной духовной культуры: доктор Слоупер с практической стороны прав в каждом своем поступке, но ни за одним из них нет и следа гуманности и сострадания — всевластны мертвая догма и сугубо утилитарный расчет. Кэтрин при всей своей доверчивости и наивности наделена неоценимым в глазах Джеймса даром — способностью к неподдельному, высокому чувству и нравственным стоицизмом, которым писатель особенно дорожил в своих героинях. Однако ее незаурядные духовные силы растрачены впустую, ибо Кэтрин лишена именно той «просвещенности», без которой невозможно устроить свою судьбу в мире делячества, эгоизма и окаменевших условностей. Частный случай, изображенный в «Вашингтонской площади», таит в себе характеристику целого типа жизнеустройства, и в тональности романа тонко переплетаются сочувствие Джеймса своей героине и авторская ирония над убожеством того мира, которому она принадлежит, лиризм и сатирический подтекст.

Черты стоического мужества еще нагляднее проступают в характере Изабель Арчер, но «Женский портрет» — это книга не об Америке, а о Европе, еще одно возвращение Джеймса к мотивам, уже ставшим для него традиционными. И та же самая коллизия приобретает новые оттенки: муж героини Гилберт Осмонд несравненно более «просвещен» и изыскан, чем неудачливый искатель руки Кэтрин Слоупер, однако и приметы нравственной деградации в нем подчеркнуты куда резче. Конфликт «наивности» и «просвещенности», духовной незаурядности и чисто внешней культуры оказывается трагическим для Изабель как раз из-за ее доверия к внешнему и неумения распознать сущее. Европейский тип цивилизации, создающий таких людей, как Осмонд, оказывается на поверку столь же ущербным, как американский тип, воплощенный в докторе Слоупере; «наивность» столь же губительной, как и «просвещенность». И преобладающим настроением Джеймса 80-х годов, когда начался второй период его творчества, стал глубокий скептицизм, распространявшийся и на Америку, и на Европу.

«Бостонцы», содержавшие крайне резкие для Джеймса сатирические картины всеобщей продажности и нравственной опустошенности послевоенной Америки, уже дали почувствовать это новое настроение, но особенно примечательным в этом плане оказался роман «Княгиня Казамассима». Роман об анархистах остался в творчестве Джеймса произведением уникальным — политика всегда была совершенно чужда его художественному миру. Но, как и Хоуэлс после «хеймаркетского дела», Джеймс не мог не откликнуться на столь знаменательное явление эпохи, как подъем рабочего движения и грозно обострившиеся социальные противоречия. В «Княгине Казамассиме» выразилась тревога за будущее человечества, нараставшая у Джеймса в эти суровые времена.

В центре романа — судьба Гиацинта Робинсона, персонажа, напоминающего героев Бальзака. Рабочий-переплетчик, убежденный, что его отцом был английский аристократ, Робинсон вдохновляется одним побуждением: доказать свое равенство с сильными мира сего, завоевать достойное место в обществе. Сближение с княгиней Казамассима, кажется, сулит Робинсону осуществление мечты, однако он остается все тем же отщепенцем и для окружения героини, и для нее самой. Робинсон становится анархистом не столько по убеждению, сколько рассчитывая хотя бы таким путем отомстить светскому кругу, оскорбительно не замечающему его талантов и высокого происхождения.

Международная анархистская организация, членом которой он становится, изображена Джеймсом в подчеркнуто гротескных тонах. Джеймс был очень далек от радикальных увлечений и даже от тех реформистских порывов, которыми вдохновлялся Хоуэлс. Изображая в своем романе революционеров только как догматиков, авантюристов, мечтателей о казарменном «равенстве» и утилитаристском единообразии общества будущего, он, разумеется, стремился развенчать самое идею социализма и революционной борьбы. Но объективно «Княгиню Казамассиму» следует оценить прежде

558

всего как трезвое и аргументированное предостережение о тех опасностях, какие влечет за собой нигилистическое отношение ко всем ценностям «прогнившей» цивилизации и безответственность «революционных» акций, когда бездумно проливается кровь. Джеймс не заметил в деятельности пролетарских организаций его эпохи никаких других черт, и созданная им картина в целом оказалась совершенно ложной. И вместе с тем его роман содержал справедливую и проницательную критику тех террористических и догматических тенденций в тогдашнем социалистическом движении, которые осуждал и Маркс.

Робинсон предпочитает самоубийство необходимости служить делу, в которое он больше не верит. «Княгиня Казамассима» не содержит ни одной светлой ноты, стихия этого романа — сатира, движимая мрачным предчувствием смертельной угрозы истинной культуре, этике, духовности. И «революционеры», и мир, в котором вращается героиня книги, одинаково неприемлемы для автора, и его главное побуждение теперь — защищать искусство, последнее пристанище попираемого человеческого гения. «Конфликт между искусством и „светским“ обществом» — так формулирует он в своем предисловии сущность «Трагической музы», где на сцену выведены художник, ради творческой независимости отказавшийся от соблазнов преуспеяния, и актриса, отвергшая любовь аристократа, который требовал, чтобы она ушла со сцены. Эстетство, ставшее характерной приметой английской литературной жизни на исходе века, в какой-то мере коснулось и Джеймса, но не затронуло сущности его творчества: созданный в «Трагической музе» портрет сноба и эпикурейца Габриэля Нэша, в котором без труда угадываются черты Оскара Уайльда, полон иронии.

Для Джеймса творчество оставалось серьезнейшим испытанием всех духовных сил личности, актом нравственного самопожертвования. Второй период творчества увенчивает цикл повестей, где в разных ракурсах дается конфликт художника и общества («Смерть льва», 1894; «В следующий раз», 1895, и др.). В этих произведениях снова ощутимо влияние Бальзака, в частности «Неведомого шедевра». Истинная ценность произведения и превратности успеха, долг художника перед искусством и горький прозаизм повседневного бытия, склоняющего творца к компромиссам со вкусами толпы или побуждающего его принять безвестность и нищету как естественный свой удел, — эти мотивы становятся центральными в повестях, созданных на рубеже 80—90-х годов. Среди них выделяется «Урок мастера» (1892), где показан знаменитый писатель, под старость жестоко разочаровавшийся в самом идеале успеха, которому он, насилуя собственное дарование, поклонялся долгие годы. Герой повести высказывает заветную мысль Джеймса: обязанность творца — прежде всего верность самому искусству, не признающему житейского волнения. А в «Письмах Асперна» (1888), где ретроспективно воссоздана судьба великого поэта, которому автор придал сходство с Байроном и Шелли, эстетическое кредо Джеймса выражено всего отчетливее: «В годы, когда наша страна была грубой, неотесанной и провинциальной... в те годы он сумел жить и писать, став одним из первых, и быть свободным, и широко мыслить и ничего не бояться, и все понимать и чувствовать, и найти выражение всему».

Третий период творчества Джеймса, обнимающий последние двадцать лет его жизни, отмечен очень сложными экспериментами в области повествовательных форм и усилившимся вниманием писателя к глубоко скрытым драмам частного бытия личности, которые подспудно формируют ее сознание, придавая ему приметы мучительной расщепленности. Начиная с повести «Поворот винта» (1898), эта проблематика становится для Джеймса важнейшей, специфически окрашивая и его романы 900-х годов, которые вновь посвящены теме американца в «прежнем доме». Произведения позднего Джеймса свидетельствуют о влиянии декадентства, хотя оно не смогло существенно повлиять на художественные искания писателя, во многом предвосхитившие опыт реалистической литературы XX в. В этих произведениях еще отчетливее проступила близость к проблематике романтического искусства — в особенности к новеллам Готорна, у которого Джеймс даже перенимает отдельные приемы поэтики тайны.

Не менее ощутима связь с романтическим наследием у Амброза Бирса (1842—1914?), пропавшего без вести в охваченной революцией Мексике, куда он отправился корреспондентом в конце 1913 г. Гражданская война духовно сформировала Бирса, проведшего на фронтах четыре военных года и участвовавшего почти во всех знаменитых сражениях. Первые его рассказы были написаны еще в 70-е годы, но издать их Бирс не смог, и пришлось ждать два десятилетия, пока на деньги мецената не удалось напечатать самые известные его сборники «Средь жизни» (1891) и «Может ли это быть?» (1892). Эти десятилетия были заполнены журналистской работой в Сан-Франциско и Лондоне. Бирс стал одним из самых известных фельетонистов эпохи: злой сарказм и отвращение

559

к Америке плутократов и казенных воров снискали ему громкую славу. Его пытались подкупить, не раз грозили физической расправой, но перо Бирса не дрогнуло.

Бирсу были совершенно чужды либеральные иллюзии. Напротив, то чувство гадливости, которое у него вызывала послевоенная действительность Америки, перерастало в мизантропическое представление о человеческой природе и руководящих началах мироздания. Перечитывая По, он нашел нечто созвучное своему умонастроению, и самые известные произведения сборника «Средь жизни» обнаружили явственную перекличку с новеллами и стихотворениями «безумного Эдгара».

Стихия невероятного, алогичного, абсурдного как бы изнутри контролируется в военных рассказах Бирса предельной точностью деталей и достоверностью психологических штрихов. Писатель старался создать впечатление реальности невозможного, вещественности ирреального и ужасного. Он передает совершенно конкретный опыт солдата, потрясенного ожесточением братоубийственной войны, и в еще большей степени — состояние внутренней омертвелости, оказавшееся для его поколения психологическим следствием фронтовых лет. Романтическая коллизия и даже особенности художественного воображения романтиков (например, пристрастие к масштабной символике) у Бирса служат задачам реалистического обобщения. Его рассказы о войне не случайно были по-настоящему оценены лишь в 20-е годы XX в. — они непосредственно предвещают прозу Хемингуэя и Дос Пассоса.

Реализм Бирса специфичен, ибо в нем переплетаются влияние По и характерные особенности газетной юмористики конца века, близкой к фольклору и оказавшейся источником многих художественных идей и повествовательных приемов для Твена и других американских реалистов 70—80-х годов. Отличительная черта такой юмористики — злободневность сюжетов, в которых неразрывно слиты достоверность и небылица, — передается прозе Бирса, особенно рассказам «Может ли это быть?». Здесь автор зарекомендовал себя мастером фантастической новеллы нового образца: полные эсхатологических предчувствий, его рассказы вместе с тем доносят трагизм конкретных судеб, изувеченных американской действительностью его времени. При всей заданности исходной идеи книги — показать постоянное присутствие смерти в повседневном бытии — сборник «Может ли это быть?» некоторыми своими сторонами предвосхищает прозу Шервуда Андерсона с ее обширной галереей персонажей-гротесков, обитающих в полуреальном и одновременно убийственно одномерном и будничном мире «одноэтажной Америки».

Немало общих черт у этих рассказов Бирса и с прозой позднего Джеймса, а отчасти и Твена 900-х годов. Все три писателя не находили выхода из того тупика, каким представлялась им американская жизнь конца века, это царство продажности, вульгарности, бездуховности. Все трое отдали дань мистицизму, а порой и чисто декадентским интерпретациям действительности. Творчество Бирса было наиболее глубоко затронуто подобными веяниями.

Об этом говорят и «Фантастические басни» (1889), и «Словарь Сатаны» (1906), примечательные обращением к древним жанрам назидательной притчи и афоризма, которые Бирс использовал с сатирическими целями, нередко добиваясь замечательного художественного эффекта. Книги, созданные им в последние два десятилетия творческой работы, внутренне разнородны по своей художественной природе, сатирик-реалист борется в них с мизантропом, притязающим вынести приговор всему человечеству. Бирса не раз пытались объявить предтечей различных модернистских школ, но все лучшее, что им создано, осталось достоянием реализма и свидетельством творческого многообразия американской реалистической литературы.

559

МАРК ТВЕН

Формально родина Сэмюэла Клеменса — деревушка Флорида в штате Миссури, но право рождения Марка Твена по справедливости принадлежит городу Ганнибалу на Миссисипи — будущему Сент-Питерсбергу в книгах о Томе Сойере и Геке Финне. Клеменсы перебрались в этот город, когда будущему писателю еще не исполнилось и четырех лет. Здесь прошло его отрочество, здесь накопился бесценный запас впечатлений, питавший творчество Твена долгие годы.

Биография Марка Твена (1835—1910) хронологически вмещает несколько исторических циклов в стремительно развивающейся жизни американского общества. Юным лоцманом на пароходах, курсировавших по Миссисипи, он досконально изучил будничную жизнь захолустья, а старый невольничий Юг был ему знаком с ранних лет — Ганнибал относился к зоне узаконенного рабовладения, хотя начинавшийся на другом берегу штат Иллинойс был уже свободным. Гражданская война вызвала у Твена недолгий прилив местного патриотизма, и он надел серый мундир конфедерата, но прослужил всего месяц и вместе с братом двинулся на Запад, в Неваду, где кипела «серебряная лихорадка»,

560

пришедшая на смену калифорнийской «золотой». Невезучий старатель берется за перо; в 1862 г. в газете «Территориел энтерпрайз» (Виржиния-Сити) появляются первые юморески и очерки, подписанные знаменитым псевдонимом. Они попались на глаза известному юмористу Артемусу Уорду, побывавшему в тот год в Неваде, и он предрек Марку Твену большое будущее. Два года спустя уже в Сан-Франциско его вторично «открыл» Брет Гарт.

Первый сборник Твена был издан в 1867 г., первая большая книга — «Простаки за границей» — в 1869 г. Разгорается послевоенный бум: Твен находит метафору, ставшую исчерпывающей характеристикой всего того времени, — «позолоченный век». Рубеж 80-х годов — это время высшего расцвета его творчества. Провинциальный очеркист становится всемирно известным писателем, художественным символом Америки (так его впоследствии воспримут Гамсун и Горький), пусть ни одна из тогдашних твеновских книг не содержит картины той реальной Америки «позолоченного века», в которой жил он сам.

С середины 80-х годов начинается новый период в общественном развитии США. Многое резко изменилось и в жизни Твена, и в его творчестве. Разоренный наивными коммерческими затеями, преследуемый тяжелыми ударами судьбы, он теперь мало напоминает избалованного славой литератора, счастливого главу процветающего буржуазного семейства и владельца собственного издательства, каким был Твен в лучшие для него времена.

В 90-е годы взгляд художника прикован к окружающей действительности. Он пишет произведения, вошедшие в золотой фонд социальной сатиры. На империалистические войны и захваты, к которым США приступили в начале нового столетия, он откликается яростными памфлетами. Неподражаемый юморист становится художником, которым движут гнев и презрение, — «разъяренным радикалом».

И одновременно в творческом сознании Твена углубляется конфликт, оказавшийся неразрешимым. Радикальное сатирическое отрицание, охватывающее буквально все без исключения общественные институты, политические устремления, моральные принципы, философские верования, ценностные ориентиры современного общества, оттенено у Твена нарастающим пессимизмом, даже отвращением к жизни и человеку, который, по признанию писателя (одному из множества признаний такого рода, рассыпанных в его сочинениях и письмах последних лет), «больше не представляется мне существом, достойным уважения».

Эволюция Твена от переполненных жизнерадостным юмором «Простаков за границей» к безотрадной философии трактата «Что такое человек», напечатанного анонимно в 1906 г., и сложнейшей философско-этической проблематике «Таинственного незнакомца», полностью изданного лишь в 1968 г., кажется причудливой и труднообъяснимой. На самом деле в ней есть своя логика, свои причины и следствия. Твен был художником эпохи великого перелома в американской истории и самосознании американского народа. По своему духовному складу и убеждениям он принадлежал той глубинной патриархальной Америке времен его юности, которая к исходу столетия стала слишком неузнаваемой, чтобы не поколебалось представление о мире, о своей стране и нравственной сущности американца, которое у Твена складывается еще в годы лоцманской службы и, в сущности, не претерпевает больших изменений в период его высшего творческого взлета, когда создается «Трилогия о Миссисипи». Социальные конфликты рубежа веков настолько масштабны и значительны, что для этого глубоко демократического миропонимания, сосредоточившего в себе лучшие черты социального и духовного опыта народных масс Америки, больше уже нет основы в самой действительности США.

Пройденный им путь был в конечном итоге определен углубляющимися и обостряющимися противоречиями между идеалом Твена, выражающим народное понимание жизни, и реальной действительностью одной из ведущих капиталистических стран, какой США становятся к началу XX в. Эволюция Твена ознаменована постепенным изменением его художественного видения, которое является — особенно в «Трилогии о Миссисипи» и исторических романах 80—90-х годов — характернейшим достоянием (и, конечно, высшим завоеванием) американского реализма XIX в., но к концу творческого пути писателя уже принадлежит скорее искусству нового столетия.

Ранний Твен — до «Приключений Тома Сойера» (1876) — относится к числу писателей, чье творчество закладывало основы реализма в американской литературе. Твен начинает как юморист, сразу дающий почувствовать свою близость литературе американского фронтира. Вся молодость Твена прошла на фронтире, и атмосфера фронтира, его традиции и верования многое объясняют в характере мышления и творческих устремлений писателя.

Его юмористические рассказы 60—70-х годов очень близки к фольклорному жанру небылиц, сложившемуся еще в эпоху первых пионеров, на рубеже XVIII—XIX вв. В небылицах властвует стихия гротеска, не признающего никаких

561

Марк Твен

Фотография

ограничений даже широко понятыми требованиями жизненной достоверности. Совершенно невероятные события, которые происходят в этих фольклорных рассказах, всегда призваны убедить в том, что для истинного героя-пионера на земле не существует ничего непосильного, в то время как его противникам при всем их коварстве и расчетливости не по силам совладать и с самой элементарной трудностью. В калейдоскопе немыслимых ситуаций, которые возникают в небылицах, легко узнать гротескно осмысленные черты реальной жизни на фронтире: постоянные опасности, дикая и величественная природа, требующая энергии, храбрости, непоколебимости духа от своих покорителей, до грубости примитивный быт, безмерная уверенность в счастливом завершении всех испытаний, выпадающих на долю пионера, естественное и крепкое чувство справедливости и отвращение ко всем, кто на нее посягает.

Фронтир долгие десятилетия служил самым устойчивым подтверждением «американской мечты», потому что здесь и впрямь открывался простор для «индивидуального мужества, честной работы и взаимной ответственности», как характеризовал сущность «мечты» Фолкнер, поясняя, что «мечта — это свобода равного начала со всеми остальными людьми». К концу жизни Твену предстояло осознать, насколько несхож этот комплекс идей с действительностью буржуазного общества в тех его специфически американских особенностях, которые и оказались конечным порождением «мечты». Горечь его поздних книг — прежде всего свидетельство этого социального прозрения.

Но вместе с тем на фронтире всего отчетливее

562

выступали те коренные демократические черты самосознания американского народа, которые наиболее глубоко были воплощены Твеном, придав его творчеству значение эпоса народной жизни. Идеал Твена — по сути, просветительский идеал природной доброты и разумности человека, социальной гармонии и торжества здравого смысла. За исключением Уитмена, ни один американский художник не выразил этот идеал так последовательно и глубоко и не держался его так непоколебимо, как Твен. При всех эстетических различиях между Уитменом и Твеном основа у них была общая — сплав радикальных идей основоположников американского государства, руссоистской концепции естественного равенства и миропонимания трудовых масс Америки, жаждущих истинной справедливости и человеческого братства.

Различия же предопределены тем, что Твену с самых первых его шагов в литературе были совершенно чужды романтические мотивы и образы, и здесь особенно ощутимо воздействие фронтира на весь творческий склад писателя. В фольклоре фронтира даже небылицы непременно содержат элемент достоверного бытописания, отнюдь не сдерживающего стихию гротеска. Сама жизнь фронтира была переплетением заурядного с невероятным, и поэтика небылиц отразила этот причудливый симбиоз, каким была отмечена действительность, вызвавшая к жизни сам жанр.

В первых произведениях Твена поэтика небылицы, не утрачивая отличительных черт фольклора, становится фактом литературы. Центральный персонаж ранних твеновских юморесок — фольклорный «простак» с его наивностью и здравым смыслом, несколько поверхностными, но в целом всегда верными оценками людей и событий. С этим героем, в котором обобщены характерные приметы людей фронтира, в повествование Твена входит красочная действительность тех только что заселенных штатов, где быт еще не устоялся и еще не успели стать нормой отношения, типичные для буржуазного общества. Твен, успевший накопить богатый опыт газетчика, порывает со всевозможными условностями, всевластными в произведениях эпигонов романтизма, и едва ли не все его произведения этого периода — начиная со «Знаменитой скачущей лягушки из Калавераса», которую напечатал в 1865 г. в своем журнале Брет Гарт, — внутренне полемичны по отношению к литературным штампам. Однако объект его пародии — не только творцы бульварной литературы, но и все искусственное, отклоняющееся от демократических установлений фронтира и сдерживающее энергию живой жизни.

Сатирические мотивы порою появляются и в первых рассказах Твена, но в целом это еще безоблачный, жизнерадостный художественный мир. Оптимизм писателя и его доверие к «американской мечте» сказались в первых больших произведениях, созданных после переезда в Нью-Йорк в 1867 г. В качестве корреспондента Твен сопровождал туристов в их путешествии по Европе, Палестине и России на пароходе «Квакер-Сити». Впечатления этой поездки дали материал для «Простаков за границей». Цикл путевых очерков примечателен прежде всего насмешливой иронией над европейскими порядками, понятиями и культурой. Словно бы в отместку за те безотрадные картины Америки, которые выходили из-под пера посещавших Новый Свет писателей-европейцев начиная с Диккенса, Твен подвергает жестокому осмеянию все то, чем больше всего гордятся в «прежнем доме», и главным образом претензии на аристократизм, окаменелость сословной иерархии, абсурдные для «простака» правила хорошего тона, поклонение омертвелой «культуре» и т. п. Своих спутников по путешествию Твен изображает людьми достаточно недалекими, а то и вульгарными, и тем не менее для него несомненно, что они представляют, по сравнению с европейцами, тип свободного человека.

В «Закаленных» (1872) — книге воспоминаний о Неваде и Калифорнии, озаглавленной в европейских изданиях «Простаки дома», а в последнем русском переводе — «Налегке», — отношение Твена к Америке не претерпевает изменений: «Удивительный народ, прекрасный народ!» Картины жизни старателей отмечены не только неистощимым юмором, но и неукоснительной верностью истине. Твен ничего не приукрашивает, однако лишения и несчастья, знакомые писателю из собственного опыта, для него лишь трудности роста здорового и крепкого организма, каким в «Закаленных» изображается Америка. «Простак» не сомневается в конечном торжестве добра и разума, которые станут естественными принципами отношений на его родине.

Этот просветительский оптимизм несколько поколеблен в «Позолоченном веке» (1873) — романе, написанном в соавторстве с Чарльзом Дадли Уорнером (1829—1900). На фоне сочиненной Уорнером сентиментальной истории добропорядочного капиталиста и его ангелоподобной дочери особенно ощутим зрелый реализм и сатирический пафос Твена, который написал в «Позолоченном веке» самостоятельный раздел — историю крупной аферы со строительством на Западе города Наполеона. Нечистые страсти, которые кипят вокруг будущего центра цивилизации, политические интриги и ухищрения

563

дельцов и авантюристов, портреты проходимцев и взяточников, мелькающие на твеновских страницах, — все это превосходно характеризовало дух эпохи.

Авторы позволили честности и добродетели восторжествовать, однако финал «Позолоченного века» выглядел неубедительно. И хотя в предисловии к английскому изданию Твен спешил подчеркнуть, что «твердо верит в благородное будущее родной страны», его внимание как художника отныне надолго окажется прикованным как раз к ее прошлому. Правда, недавнему, но разительно отличающемуся от действительности «позолоченных» 70-х годов тем, что в воспоминаниях о детстве и юности перед писателем вставал еще почти не затронутый буржуазными отношениями мир.

Книги о Томе Сойере и Геке Финне и написанная между ними «Жизнь на Миссисипи» (1883) представляют собой трилогию, хотя любимые герои Твена и не появляются в повествовании о великой реке. Единство замысла определяется в данном случае не столько сюжетной связью и даже не самой по себе задачей эпического изображения патриархальной Америки, а прежде всего характером твеновского идеала, предопределившего и особое качество реализма в эпосе о Миссисипи.

«Приключениями Тома Сойера» открывается второй период творчества Твена, когда его художественное видение уже далеко перерастает эстетические рамки литературы «местного колорита», воплощаясь в масштабных образах, которые явились самым глубоким для той эпохи исследованием конкретных форм и следствий «американской мечты».

Созданный Твеном «эпос о Миссисипи» первоначально мыслился как едва ли не идиллическая картина старого времени, мирной и добропорядочной провинциальной жизни, не знающей ни той продажности, ни того ожесточения людей друг против друга, которое стало заурядным явлением «позолоченного века». Но, рисуя Ганнибал своей юности, Твен не смог добиться намеченной цели, заключавшейся в том, чтобы изобразить гармоничную и счастливую страну осуществленного идеала. Законы реалистического обобщения потребовали от писателя совсем иной тональности.

Ближе всего к идеалу оказывается та патриархальная Америка, которая встает со страниц книги о Томе Сойере. Хоуэлсу Твен писал, что «подрезает коготки» своей сатире, потому что книга адресована детям. Следы таких усилий заметны в его повествовании, хотя полным успехом они не увенчались. Уже в «Приключениях Тома Сойера» присутствует сатирический элемент. Описанный Твеном захолустный городок поражает не только простосердечностью, безыскусностью, демократизмом порядков и нравов, но еще и мелкотравчатостью интересов и устремлений его обитателей. По страницам книги щедро рассыпаны детали, которые дают почувствовать, что Твен вовсе не отступает от жизненной правды даже в этом самом светлом и радостном своем произведении.