Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
М.Хагнер, Г.Селье, Д.Дойч.doc
Скачиваний:
10
Добавлен:
13.11.2019
Размер:
602.11 Кб
Скачать

Научные культуры

Благодаря тому, что такие понятия и представления, как рацио­нальность, истина, объективность, фальсификация, свобода от ценнос­тей или бескорыстность науки, были поставлены под сомнение как единственные и абсолютные ориентиры для понимания динамики науки, появился ряд новых подходов. Складываются контуры куль­турной истории наук, в которой граница между внутренними и внеш­ними условиями развития науки становится всё более проницаемой. Если раньше научное познание рассматривалось как монолитное, несоизмеримое с другими когнитивными и социальными структура­ми образование, которое следовало своим собственным, имманент­ным закономерностям, то после вышеупомянутых «поворотов» на­ука потеряла свой исключительный статус. Социологический взгляд на науку рассматривает производство научного знания исключи­тельно в качестве события, подлежащего социологическому описа­нию, и тем самым обнаруживает конструктивистский взгляд на при­роду, но реалистский – на социальные феномены. При культурно-историческом подходе главное видится в том, чтобы рассматривать разные уровни как принципиально равноценные. Наука становится сравнимой с другими видами деятельности и практиками, с другими культурными формациями и дискурсами. Благодаря этому открыва­ются новые зоны пересечения, в которых науки предстают истори­чески и культурно изменчивым феноменом. Рациональность, объек­тивность или теория ни в коем случае не выброшены на свалку, но они просто не являются больше исходной эпистемологической точ­кой для исследований по истории науки. Задача теперь видится скорее в том, чтобы специфицировать соответствующие значения, области применения и изменения этих категорий и анализировать их культурные и социальные аспекты. Так, например, говорят об объек­тивности или точности как ценности, о культурах измерения и о культурах эксперимента в физике или в молекулярной биологии. Такие ценности и культуры понимаются не как монады или саморе­ферентные системы, а как проницаемые ткани, которые изменчивы и ограничены во времени.

Физический или нейрофизиологический эксперимент – это, без сомнения, не то же самое, что изготовление вина или пива; тем не менее определённые элементы – приёмы, инструменты, введённые ad hoc правила, – которые служат лучшему или более полному по­ниманию эксперимента или целого исследовательского проекта, мо­гут быть взяты из пивоваренного дела и виноградарства. Однако если допустить, что те или иные исследовательские культуры име­ют проницаемые границы, то это означает, что эпистемически реле­вантные объекты исследований нагружаются различными значени­ями. Так, например, понимание мозга в некоторых исследователь­ских ситуациях было ориентировано скорее на биологию амёбы или на способ функционирования компьютера, нежели на понимание мозга в другой исследовательской ситуации, где главное внимание скон­центрировано, например, на неврологических перебоях в его работе. Объекты и феномены только при определённых условиях становят­ся научно-релевантными сущностями, и те условия, в которых это происходит, необходимо детально исследовать.

Выявление таких скрытых связей и исключений, резонансов и точек пересечения с эпистемологической точки зрения имеет свои издержки. На первый взгляд можно было бы подумать, что сами такие операции предполагают допущение, что существует некое един­ство знания, образующее общую систему отсчёта и для ускорителя частиц, и для белого вина, и для нейронных сетей, и для чудес. Но разве тем самым не нивелируется снова только что достигнутое представление о разнообразии и сложности исторических феноме­нов? Не подвергается ли культуралистски ориентированная история науки опасному соблазну – предлагать объяснения для всего? Дюпре предостерегал от желания контролировать «всё поле практик», и это касается в том числе такой разновидности науковедения, кото-пая, с одной стороны, демонстрирует открытость по отношению к различным методологическим подходам – будь то этнологическим, семиотическим или дискурс-аналитическим, – но, с другой стороны, делает эти практики дериватом структур, кодов, знаков или дискур­сов.

Чтобы сделать этот пункт понятнее, выскажем одно короткое соображение по поводу единства знания в гуманитарных науках. Если справедливы возражения, которые выдвигаются против нату­рализма, против тезисов о существовании гена гомосексуальности или центра в мозгу, ведающего преступными наклонностями, музы­кальными или математическими дарованиями, то столь же оправ­данны и встречные возражения – например, что с введением пред­ставлений о кодах и структурах, с напяливанием означающего на означаемое та культура или знаковая система, в которой существу­ет человек, сама превращается в квазиприроду, а мы – в её плен­ников. То же самое можно было бы сказать и об описании соци­альных и экономических структур, в которых человеком помыкают, как марионеткой. Ведь одно дело –избавляться от натуралистского детерминизма, а другое – ставить на его место культуралистский. Тезис, что человек является исключительно продуктом окружающей среды, выдвигавшийся разными лагерями от марксизма до бихевио­ризма, привёл к тяжелым идеологическим перекосам. Вопрос, кото­рый предстоит решать теперь и в будущем, заключается в том, как можно разрушить жёсткую альтернативу «наследственность или среда»3.

То, что верно для натуралистских и культуралистских подходов, которые господствовали в гуманитарных науках в последние деся­тилетия, можно – в более скромном объёме – отнести и к истории науки. Если природа, рациональность и истина больше не служат абсолютными референтами для объяснения динамики научного познания, то не слишком велик выигрыш, если на их место поставить общество, культуру, экономику, армию или более абстрактные сущности, такие, как дискурс. Но как же уйти от дилеммы ползучего детерминизма, не отказываясь одновременно от претензии на то, чтобы, как минимум, предложить что-то убедительное, объяснять определенную часть мира или науки, и не впадая в «опустошительное» толкование культуры, при котором «на место знания о контингентности ставится возвеличивание [культурой] себя самой»?4 Тот же упрёк можно было бы адресовать социальному конструктивизму, ко­торый стремится связать научную деятельность и познание исклю­чительно с определёнными интересами, отношениями власти и так­тиками достижения выгодного компромисса. В результате абсолю­тизации определённых оригинальных исследований и теорий, кото­рые были успешны в одной ограниченной области, здесь постулиру­ется если не единство знания, то во всяком случае единство модуса объяснения.

Точно так же можно было бы возразить против определённой разновидности теории средств коммуникации, в которой необычай­но плодотворный подход, гласящий, что культурные феномены надо сопоставлять с материальными репрезентациями и – исторически более конкретно – с военными технологиями, грозит вылиться в жёсткий детерминизм средств коммуникации, таинственная телео­логия которого напоминает романтическую идею абсолютности, только что дух заменён кодом. Когда, например, тождественность человека и машины как результат той или другой научно-технической инно­вации просто предполагается и не рассматривается в качестве про­блемы или когда антропология отвергается как химера, то это редук­ционизм, который лишил себя объяснительной способности именно потому, что полагает, будто всё всегда уже знает и ему уже не нужно больше задаваться никакими вопросами.

Для предотвращения таких поспешных выводов и самонадеян­ности необходимо принимать всерьёз смешивания и пересечения раз­личных слоев, тканей и линий и делать их исходным пунктом ана­лиза. Это вовсе не означает требования принимать во внимание все случаи и ограничиваться констатациями типа «и то и это». Речь идёт скорее о более точном определении динамики и сложности, которая и составляет научную практику. Такое, менее жёсткое по­нимание науки как культуры имеет то преимущество, что оно ориентировано на саму динамику наук и учитывает, что почти всё знание предварительно и нет почти ничего неопровержимого. Не когда-то установившееся знание и полнота сведений (которая вполне может оказаться неполнотой) должны играть роль главного культурного авторитета; напротив, нужен исторический анализ, при котором исследователь осознаёт преобладавший в то или иное время плюрализм научных подходов и задаётся вопросом о том, почему определённые подходы побеждают, а другие исчезают.

Такая динамичная перспектива побуждает раскрывать новые черты развития познания. После дешифровки человеческого ге­нома много стали говорить о том, что генетики сильно промахнулись, заявив, будто у человека 100 000 генов. По всей видимости, их всего 30 000. Но это не повод для насмешек: надо подробно исследовать вопрос, как такие цифры возникают, как их принимают или опровер­гают. Ведь это позволит нам понять микромеханизмы научной прак­тики.

Примером такого подхода может служить недавнее исследова­ние Эвелин Фокс Келлер, показывающее, как расшифровка челове­ческого генома могла бы привести, возможно, к «новой скромности» или даже к отказу от принятого на сегодняшний день понятия о гене5. Побольше бы таких исследований, которые анализируют сдвиги, сломы и неожиданности в исследовательском процессе, хотя авто­рам их следует предостеречься от рассмотрения себя как автори­тарных стражей границ наук о культуре. Было бы наивной иллюзи­ей со стороны науковедов и историков науки полагать, будто они могли бы реконструировать всё. «При каждом исследовании и рас­ширении знания нас ждёт некое действие; при каждом действии – выбор, а при каждом выборе - потеря, потеря того, что мы не сдела­ли». Эти слова физика Дж. Роберта Оппенгеймера относились не конкретно к историкам, а к науке в целом, и он предостерегал от того, чтобы делать «огульные высказывания», которые «содержат слово «всё» без более точных определений»6.

То, что мы вообще можем что-то узнать или сказать, – это уже смесь приобретения и потери возможностей. Уже одно это делает монотонный Телос, который просматривается во многих стандарт­ах историях науки, столь же сомнительным, как и претензию на описание Всего-в-целом. Культурологически ориентированная исто­рия науки имеет исследовательский и экспериментальный характер, который мог бы дать более дифференцированную и более спокой­но картину, чем та, что сегодня зачастую встречается в литературе.

Однако спокойствие предполагает и определённую дистанцию, а это значит, что история науки не годится ни для агиографического по­минания, ни для обеспечения так называемой «популяризации на­уки» ('public understanding of science'), посредством которой есте­ственные дисциплины более или менее успешно пытаются добиться того, чтобы общество благосклонно принимало их деятельность. Эту функцию в случае необходимости могли бы брать на себя специаль­но оплачиваемые службы, но не другая наука. Если Виттгенштейн сказал о философии, что она использует «этнологический взгляд на вещи» не для того, чтобы стать этнологией, а для того, чтобы «иметь возможность смотреть на вещи объективнее»7, то об истории науки можно по меньшей мере сказать, что она занимает эксцентричес­кую – а это значит, культурно-историческую – точку зрения для того, чтобы видеть вещи более ясно и дифференцированно.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]