Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Пономарев_диссертация

.pdf
Скачиваний:
32
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.79 Mб
Скачать

401

«Его [рабочего. – Е.П.] Париж это не Париж Елисейских полей. Это Париж сумрачных окраин и исторической паузы. Это Париж прошлого, тот Париж, который сводил с ума немецких философов и русских подростков,

Париж Бакунина и Герцена, с бунтующими “блузниками” и “увриерами”. Это также Париж будущего. /…/ Каким будет этот третий, рабочий Париж? Иногда я вижу его среди ноябрьского тумана – он серый, веселый и великодушный»144.

Вновь, как и в Афинах, путешественник провидит будущее – счастливую социалистическую Европу. Интерес к Парижу окраин напрямую связан с

«исторической паузой», революционным затишьем. Париж существует в прошлом и будущем, Париж в настоящем – отвратительные трущобы и прекрасные, но неспособные к борьбе люди. «Третий Париж» (в отличие от

«третьего Берлина» Маяковского, обретавшего в тексте абсолютную соцреальность – такую же, как «город-сад» в «Рассказе Хренова о Кузнецкстрое…») отделен от сегодняшнего дня туманом капиталистических заблуждений. Сегодняшний Париж, как американка из очерка Слонимского, не знает, куда податься. Он, как и преднацистский Берлин, напоминает мертвый город, город-безработного, город-самоубийцу. Альбом наполнен снимками клошаров, бедняков, стариков, грязных улиц и дворов – это традиционный уже антипутеводитель, городские антивиды, антидостопримечательности.

Все уникальные свойства Парижа, знакомые по путеводителям, блекнут и выцветают, приобретают старчески-трупный колорит, подстать французской литературе. Например, детская веселость становится старческим слабоумием: «Здесь люди сохраняют детскость даже тогда, когда они потеряли и веру, и

волосы»145. Парижский непрекращающийся праздник превращается в праздник поневоле, 14 июля – в день механического веселья: «Как люди грустны, когда они должны быть веселыми. В будни Париж умеет смеяться, в праздники он уныл и жесток. Люди танцуют, как заводные игрушки. Неистовый зной

144Мой Париж. [Альбом]. Текст и фотографии Ильи Эренбурга. М.: Изогиз, 1933. С. 106.

145Там же. С. 124.

402

туманом застилает Париж»146. Этот зной сродни ноябрьскому туману – он затуманивает сознание парижан, не дает разобраться в очевидном. Лейтмотив альбома: «Париж нестерпимо стар. Он задыхается среди исторических воспоминаний /…/»147. Даже главная привлекательность Парижа – насыщенность культурными смыслами – устаревает, покрывается морщинами148. Тот же доминирующий мотив – в параллельном альбому очерке Эренбурга о Париже «История одной матери» (1935): «Ничего не поделаешь,

это не Магнитогорск и не Нью-Йорк, это очень старый город»149. Символом дряхлеющего Парижа становятся старухи, разгуливающие по городу в домашних туфлях.

Во второй половине двадцатых все европейские города, включая Берлин,

походили на Париж игривой несерьезностью, теперь Париж походит на Берлин непониманием происходящего. Париж Эренбурга созвучен Берлину Чумандрина – это свидетельство остановившейся жизни, жизни за гранью.

Тема нищеты и убожества должна смениться темой борьбы. Борьбы в альбоме Эренбурга нет, но тут выручает очерк. Очерк «История одной матери» разворачивает типовой, знакомый по роману М.Горького, сюжет. Пьер Леблан

– убежденный борец, его убивают фашисты. Его мать Луиза, ранее не одобрявшая коммунистов за их откровенную оппозиционность, все поняла за одну ночь, проведенную у трупа сына. Наутро она вступает в партию. Чтобы снять сюжетную схематичность, Эренбург максимально усиливает репортажность: «Я обещал рассказать эту историю моим друзьям, московским комсомольцам. /…/ Это история о людях, которые живут или жили. Я с ними

146Там же. С. 174.

147Там же. С. 18.

148Еще четче эти смыслы даны в газетной подборке высказываний И.Бабеля. На фоне происходящего в Европе духовная бедность Парижа становится более заметной: «После горячечной атмосферы Италии, после изуверских выкриков германских рыцарей Париж беднеющий, встревоженный, близкий к отчаянию, все же носит в себе черты прекрасного, и если он умирает, – сказал один француз, – то en beauté – красиво, с блеском…» (Бабель И. На Западе. Из рассказанного на встрече с писателями в «Вечерней Москве» // Вечерняя Москва. 1933. 16 сентября).

149Эренбург И. Границы ночи. С. 145.

403

встречался, у них бывал. Я изменил имена и даты; несколько пауз я перевел на слова, а несколько слов на паузы. Но это не рассказ, не выдумка писателя, это сухой протокол»150. Сюжет тиражируется. Рядом – история убитого фашистами шахтера Дусэ и его жены, осознавшей значение борьбы. Обе женщины «/…/ в

горе нашли свою вторую, подлинную молодость /…/»151. Финал очерка достигает соцреалистической монументальности, он решен с размахом Эйзенштейна и Пудовкина (или шурина Эренбурга Г.М.Козинцева – финальная сцена похорон в «Юности Максима», 1935), который, по мнению Эренбурга,

никак не дается художникам фашизма: «Женщины стояли на краях улицы.

Завидев гроб, они подымали кулаки. Они подымали детей, и маленькие дети – надежда Франции, надежда мира – сжимали в кулачки свои еще нежные,

слабые руки»152. Шествие за гробом – при помощи малых, но все понимающих детей – оказывается широкой дорогой в будущее, открытым временем: «Они

[обе героини очерка. – Е.П.] шли вместе /…/ с десятками тысяч комсомольцев, с

шахтерами Севера и с виноделами Юга, с товарищами из Эссена, Турина и Барселоны, со всей советской землей – к будущему мира»153.

Здесь ярко видна точка эпизации репортажа. Эпика разворачивается в момент, когда конкретная история помещается в контекст общей, всемирной

«борьбы». Как в «Неравной встрече», замыкающей книгу Чумандрина,

объединены смерть за рабочее дело и будущая жизнь, статика и движение.

Торжественным маршем в будущее шествуют борющиеся люди, оставляя за спиной всех закосневших в сегодняшнем дне. Отдельные «товарищи» из капиталистических стран идут в ногу с «десятками тысяч комсомольцев» и, в

конечном счете, «со всей советской землей». СССР – земля воплощенного будущего, царство жизни. Любая борьба как проявление жизни влечет упоминание СССР. Существование Советского Союза сообщает борьбе

150Там же. С. 143.

151Там же. С. 151.

152Там же.

153Там же. С. 152.

404

энергию и придает смысл даже заранее обреченным выступлениям. Ибо Царство мертвых не всесильно: оно распространяется повсюду, кроме СССР.

Туда не долетают мертвенные бациллы. Напротив, Советская страна эманирует частицами жизни.

Жизненные токи исходят от любого советского представителя за границей. Например, очерк «Дождь и Женева» (1935) о заседании Совета Лиги наций. На трибуну выходит Литвинов:

«Слушая его, я чувствую облегчение: как будто в мир средневековых страхов, недомолвок и юридических завитушек ворвался живой человеческий голос. /…/

/…/ Я обвожу глазами зал: веселая живительная улыбка пронеслась по всем лицам.

Американский журналист, мой сосед, говорит:

– Это прежде всего разумно»154.

Представитель США, как и у Слонимского, становится чем-то вроде арбитра: после того как капиталистические черты США в гротескной форме позаимствовала Германия, доминантой изображения американца стало природное здравомыслие.

Те же живительные токи исходят от советского писателя и советской культуры, которую он представляет: «Наши враги говорят: “Это пропаганда”.

Нет, судари, это кислород. То, /…/ что наша культура прежде всего человечна,

– спасает миллионы людей в Готебурге, в Бильбао или в Рубэ от отчаянья, от удушья, от смерти»155. Из противопоставления «Царство мертвых – царство живых» вырастает новая идеологема: советская культура спасает цивилизацию от средневекового мракобесия. В очерке «Неправдоподобный эпилог» (1933): «Те, что строят сейчас новую страну, спасают от гибели все, что было великого в прежнем мире, – книги, которые о н и сжигают, чувства, над которыми о н и

154Там же. С. 44.

155Там же. С. 140.

405

смеются, и труд, который о н и оплевывают»156. Много четче тезис сформулирован два года спустя в очерке «Первые» (1935). 150 лет назад,

рассказывает повествователь, Россией правил «полоумный выродок» Павел.

Прошло много времени, и Павел воцарился в Германии. «Мена совершилась.

Мы взяли Маркса, Энгельса, Гегеля, Гейне, Гете. На нашей исторической свалке нечистот они разыскали научные труды Шмакова и окровавленный фартук последнего охотнорядца»157. Нейтральный Гейне приобретает в данном ряду идеологическую ценность: книги одного из крупнейших поэтов Германии горят на немецких кострах, в Советском Союзе они переводятся и переиздаются.

Эпичность, в которую все чаще проваливаются репортажи Эренбурга,

помогает восстановить разрушенную географию революции. С одной стороны,

по-прежнему, по логике раннего Маяковского, уверенно постулируется: «Нашей стране принадлежит теперь духовная гегемония, жадно смотрят на нее лучшие люди других стран. Такова география 1934 года: столица мира перенесена в новый центр»158. Столичность Москвы усилена в сравнении с двадцатыми, она поддержана идеологемой спасения цивилизации: этот город вбирает лучшие достижения человечества, от которых в диком невежестве отказываются другие страны. Москва присваивает себе все возможные положительные характеристики: у Парижа она забирает естественность и непосредственность, у Праги и донацистского Берлина – энциклопедичность, у

Нью-Йорка – темп жизни. Центростремительные силы делают Москву положительным полюсом мира, центробежные силы заставляют других следовать за ней. В очерке «Есть на свете Москва» (1933) советская столица превращена в маяк, направляющий человечество в будущее и одновременно рассеивающий по миру свет жизни: «Москва перестала быть одним из городов,

кружком на карте, собранием живописных достопримечательностей. Она

156Эренбург И. Затянувшаяся развязка. С. 41.

157Эренбург И. Границы ночи. С. 206.

158Там же. С. 176.

406

превратилась в мощный маяк, чьи лучи жестокой зимней ночью заставляют людей, окоченевших и отчаявшихся, еще раз улыбнуться жизни»159. В

экспансивном порыве репортера, передающем чувства мирового пролетариата

(или в эпическом гиперболизировании?), Москва даже получает скрытую одушевленность, выраженную формой местоимения.

Отрицательный полюс передвинулся ближе к советским границам: он больше не колеблется между Парижем и Вашингтоном, а окончательно локализовался в Берлине. «Город одинаковых улиц, /…/ – Берлин наконец-то получил свое назначение: он должен стать аракчеевским поселением,

вселенской казармой, лагерем, откуда выступят в поход полчища

“неотевтонов”»160. Берлин, никак не понимавший, для чего он работает и живет,

радостно принял первый попавшийся ответ. Немецкая педантичность и механистичность теперь работают на войну. В отличие от аморфного зла Парижа – Вашингтона, берлинское зло агрессивно и экспансивно. Оно (как и противостоящее ему добро – коммунизм) признает только один вид коммуникации – экспорт собственных ценностей.

Париж оказывается совершенно ненужным в пролетарской теодицее.

Теперь не Берлин, а он – город-недоразумение. Он еще жив, но непонятно для чего, по старой памяти: «Есть в Европе один город, сохранивший свое очарование до наших дней. /…/ Однако до чего он грустен и растерян, этот якобы беспечный Париж. Улыбка для него становится подвигом, и его цветы начинают казаться иронией»161. Могильные краски, отведенные Парижу,

соответствуют его упадочному духу. В Париже еще теплится жизнь – на рабочих митингах (очерк «Пляска смерти»), но город в целом превращается в открытое пространство. Париж, как и вся нейтральная Европа, становится территорией борьбы нацизма и коммунизма. Территорией тоталитарной политики.

159Эренбург И. Затянувшаяся развязка. С. 53. Выделено мною. – Е.П.

160Там же. С. 56.

161Там же.

407

5. Европа открытых пространств

По логике уточненной географии революции, зоной боев между фашизмом и коммунизмом должно стать пространство между Берлином и Москвой – вся Восточная Европа. Вся эта территория – последовательность открытых пространств: пустых, ничейных, еще не получивших характеристики.

Именно тут проявляется «открытое время»: настоящее застывает в изумлении перед эпической борьбой сил прошлого и будущего.

В феврале 1934 года в Вене происходит вооруженное восстание рабочих,

жестоко подавленное социал-демократическим правительством. Советскому человеку вновь слышится шум мировой революции. Если «Фашисты в Мюнхене» были прямым продолжением Баварской советской республики, то венское восстание – продолжение Венгерской советской республики 1919 года.

В рамках эпической логики «борьбы», поражение революций лишь усиливает их значение: каждое восстание – кирпичик в здание будущей победы.

Показательно, что в «Новом мире» десятилетие венгерской революции было отмечено специальной статьей одного из руководителей республики Белы Санто162. Подробная хроника событий десятилетней давности вся пропитана чувством «открытого времени». Революция в Венгрии проигрывается перед читателем еще раз: священное событие не удалилось в историю, оно живет и продолжается в сознании человечества. Отчет о восстании в Вене представлял в

«Новом мире» другой лидер Венгерской советской республики – Бела Кун163.

Статья Куна – такая же хроника событий, подробная фронтовая сводка за пять дней боев.

Эренбург, европейский корреспондент «Известий», приехал в Вену по окончании восстания и создал цикл очерков о нем. В отличие от аналитической статьи Куна, текст Эренбурга полон описанием мест, где происходили бои, а

162Санто Б. Из воспоминаний о советской власти в Венгрии // Новый мир. 1929. № 4. С. 139-

163Кун Б. Вооруженные силы двух фронтов // Новый мир. 1934. № 4. С. 201-210.

408

также анализом настроений разных групп населения. Это репортаж по горячим следам, почти прямой репортаж. Очерки Эренбурга были опубликованы отдельной брошюрой. Текст сопровождали фотографии, сделанные на местах недавних боев. Сходство с «Моим Парижем» бросается в глаза, однако, если в парижском альбоме фотографии занимали первое место, то в венской брошюре они лишь иллюстрируют тексты.

Место событий играет в повествовании исключительную роль.

Оборонительным рубежом восставших стали комфортные дома, незадолго до этого выстроенные городским правлением для рабочих. Эти дома – локус открытого времени. Все австрийские травелоги двадцатых пишут о «рабочих домах». Например, у Иоффе: «Вена – в руках пролетариата. Ошибочно этот пролетариат еще идет за предательскими социал-демократическими вождями,

но /…/ [венский пролетариат. – Е.П.] за время своего господства создал очень много нового, прежде всего в области школьного дела, затем в деле постройки новых домов для борьбы с чрезвычайно тяжелым в Вене жилищным кризисом…»164. Или у С.Виноградской: «Кооперативные дома, воздвигаемые в рабочих кварталах, – программа-максимум венской социал-демократии»165.

Эренбург, в свою очередь, вспоминает, как в 1928 году сказал одному из социал-демократов: «Вы начали не с винтовок, а с циркуля и линейки»166. На события двадцатых годов накладывается только что отгремевшая современность: дома, напрямую связанные с социал-демократической идеей, –

косвенная причина поражения. И, вместе с тем, символ несгибаемого духа.

Теперь (равно и в будущем) разрушенные дома – место воспоминаний и размышлений. «Открытое пространство» Европы локализуется в Вене,

городское пространство, в свою очередь, сворачивается до рабочего района.

Европа сжимается до пространственной точки, в которой решается ее судьба.

164Иоффе А. За рубежом (Путевые впечатления из записной книжки журналиста) // Новый мир. 1927. № 5. С. 194.

165Виноградская С. Вена // Новый мир. 1928. № 1. С. 304.

166Эренбург И. Гражданская война в Австрии. М.: Сов. литература, 1934. С. 6.

409

Читателю сразу сообщают, что восстание окончилось неудачей.

Трагический конец придает событию эпическую ценность: он вписывает венский разгром в историю восстаний и революций. Рабочие Вены, утверждает Эренбург, повторили ошибки 14 декабря 1825 года: это была «стоячая революция»167, а потому заведомо проигрышная. Отсылка к 14 декабря одновременно отсылает и к широко знакомой ленинской фразе «Дело их не пропало»168. Одно из важнейших мест отведено рассказу о расправе с бунтовщиками, смакованию жестокости правительства. Чем страшнее казни,

придуманные «буржуями», тем выше героизм героев.

Повествование развивается в русле соцреалистического романа о революционных боях: эпику диктует тема. В двух параллельных пространствах действуют, с одной стороны, герои, с другой – масса, еще не ставшая героями.

Параллельно «открытому пространству» рабочих домов разворачивается пространство бытовое – привычная Вена, с Рингом и Оперой, вокзалом и трамваями. Общую массу характеризует равнодушие и трусость, авангард рабочего класса отличает готовность к смерти. Жертвенность (во многом напоминающая христианское мученичество) проповедуется как высшая доблесть рабочего. Рядом с героями выделяются фигуры предателей. Это, во-

первых, социал-демократические вожди, сорвавшие всеобщую забастовку, и,

во-вторых, рабочие-иуды – например, Корбель, начальник одного из районов. И

наконец, враги – вероломные, беспринципные, жестокие.

Эпический стиль легко уживается с репортажем, органически вписывается в него. В тот момент, когда звучат эпические ноты, событие становится Событием, выходит из истории и попадает в пространство вечности.

Эпичность, как героизм и борьба, становится свойством жизни. Ее, как в романтической литературе, поддерживает природа: «Природа отражала события с запозданием. В среду утром над Австрией пронеслась буря. В горах

167Там же. С. 8.

168Характерно, что так же воспринимает революционное поражение 1848 года и сам Герцен (см. Введение).

410

она заносила снегом последних повстанцев. В Вене она трепала волосы убитых женщин и белые лоскутья на домах. Человеческая буря тем временем спала.

Только изредка еще раздавались орудийные залпы»169. Элементы эпики довольно часто вырастают из быта: «Вице-канцлер стрелял из пушек в детей.

Как форты, он бомбардировал спальни и кухни»170. С другой стороны, быт

(спальни и кухни), помещенный в эпическую сферу, перестает быть бытом.

Событие укрупняется за счет того, что весь потенциальный контекст втягивается в его орбиту. В Австрии не остается ничего вне политики. Венское восстание в заглавии книги Эренбурга становится гражданской войной.

Первый финал брошюры – глава «Сорок семь». 70 повстанцев под огнем идут к границе с Чехословакией. Передвигающиеся по стране отряды – элемент гражданской войны, переход границы – экстраординарное, эпическое событие.

Герои покидают «открытое пространство» Вены, чтобы выйти в «открытое пространство» вечности. Между ними – враги и пули. До Чехословакии дошли

47 человек. Они окружены пражскими корреспондентами. «Корреспондент спросил: “Что же вы собираетесь делать теперь?”. Сорок семь повстанцев ответили: “Мы хотели бы добраться до Советского союза”»171. Движение в сторону СССР по-прежнему характеризует героев. Кроме того, попадание в Советский Союз напоминает загробное воздаяние: потерпев поражение, но оставшись героем, человек обретает заслуженное будущее.

Второй финал связан с фигурой гибнущего героя. Это инженер Георг Вейзель, один из руководителей восстания. Как и в «Истории одной матери»,

Эренбург широко пользуется соцреалистическим шаблоном: «Это был скромный и тихий человек, переживший тяжелое детство. /…/ Никто из товарищей не догадывался, что в застенчивом инженере живет душа героя»172.

Вейзель – начальник пожарной дружины. На суде он спасает своих

169Эренбург И. Гражданская война в Австрии. Там же. С. 49.

170Там же. С. 46.

171Там же. С. 57.

172Там же. С. 66.