Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Холостяки
.pdf
рисистемным оппозиционным различением. Можно себе
представить, насколько такое истолкование шермановских
фотографий, где изображены потерянные женщины, в основ#
ном лежащие на полу и диванах, должно было разочаровать
тогдашних ярых феминисток.) Пожалуй, горизонталь — это
тот предел, который помечается произведением. И хотя озна#
чающее «горизонталь» при определенных условиях может,
«соскользнув», превратиться во что#то другое (показательны
в этом смысле превращения, претерпеваемые так называемой
атмосферой в работах Агнес Мартин), тем не менее это и мар#
кировка того типа художественного высказывания, которое
отсылает к самим условиям появления изображения. Одно#
направленный культурный взгляд рассыпается осколками
стольких до#культурных аффективных точек зрения. Сублима#
ция постоянно подтачивается — питается — десублимацией.
Можно выразиться проще, сказав: так в художественное
сознание входит желание. Так теория, распрощавшись с тра#
диционной герменевтикой, анализирует поверхность — где,
собственно, и обретается смысл. Только поверхность эта дале#
ко не однородна, она полнится складками, если вспомнить Де#
лёза. Переинтерпретация самих оснований анализа, перенос
акцента с «видимого» на «невидимое» — в самом деле, как
можно увидеть то, что не имеет формы, но что позволяет фор#
ме состояться и в то же время смещает, сдвигает, де#формиру#
ет ее? — все это связано и с тем, что на языке психоанализа на#
звано желанием. Однако такое желание не является «моим»
или «твоим», как не является оно и попросту скрытым — вы#
тесненным либо подавляемым. Само желание понимается
в качестве безличного — как поток и/или машина. Это не же#
лание отдельного художника, повлиявшее на образность его
работ, и не самобытность творческой манеры, — речь идет ни
больше ни меньше, как о новом статусе произведения: оно раз#
мыкается навстречу другим произведениям (произведениям
других) и постигается как элемент имманентно строящейся се#
рии. (Серия может составляться по#разному: из продукции то#
го же художника, но сделанной в ином материале и решающей,
казалось бы, постороннюю задачу (скульптуры и рассказы
Л. Буржуа), или же она может объединять работы разных ху#
дожников (наиболее примечательна в этом отношении пара
М. Дюшан — Ш. Левин).) Важно подчеркнуть: серия не ли#
нейна, в ее основу не может быть положен ни аналогический,
ни генеалогический, ни какой#либо иной принцип единства и
связи. Серия лишь множит исходное различие, не уставая соч#
11

ленять гетерогенное. И в этом сочленении угадывается внесис#
темная логика сил.
Обращение Краусс к понятию машин желания отвечает ее
последовательному стремлению отойти от символического
уровня культурного (вос)производства: уже в «холостяцкой ма#
шине» Дюшана — имеется в виду его пространственный объ#
ект «Невеста, раздетая своими холостяками…» — угадывается
непроизводительная, но наглядно явленная трата. Замкну#
тость этой машины на себя, ее нарциссизм, автоэротизм озна#
чают только одно: нет «экономики» желания, подобно эконо#
мике производительных — производящих — сил. Есть непре#
рывность записи, самого процесса означивания, непрерыв#
ность желания, которое материализуется порой весьма
абсурдно. Дюшановский агрегат становится для Краусс прооб#
разом всего новейшего искусства: не индивиды, но типажи; не
знаки, но знаковое производство; не потребимость, но чистая
избыточность. Надо ли говорить о том, что попытка предста#
вить желание как эдипальное, ввести его в семейный треуголь#
ник — грандиозный охранный жест заговорившего о нем пси#
хоанализа. Однако желание — то, что не имеет ни структуры,
ни объекта, ни детерминаций, оно, как показали Делёз и Гват#
тари, является всецело внешним. (Одно из следствий такого по#
нимания желания заключается в том, что семейные фигуры —
отца и матери — не выступают в качестве его прямого референ#
та. Мы не знаем, в чем состоит «наше» желание, иными слова#
ми, не знаем, чем «хотим» — и можем — стать. При этом ста#
новление#другим постоянно происходит как столкновение
с внешним, как встреча.)
Поле, которое мы бегло очерчиваем, возвращает нас
к комплексу структуралистских и постструктуралистских
идей. Отдавая приоритет синхронии, структурализм индиффе#
рентен к историческим контекстам — он фиксирует лишь ин#
вариантность структур. И даже при переносе акцента на жела#
ние мы сталкиваемся с ситуацией, когда, казалось бы, все пат#
терны уже на месте. Означает ли это, что история (пост)совре#
менного искусства завершена? Что анализ, предпринятый
Розалиндой Краусс, анализ самого предела представления, ис#
черпывает все, что ни выскажут художники своими средства#
ми в дальнейшем? Или, по крайней мере, что он настраивает
исследовательскую оптику таким образом, чтобы каждый раз
вскрывалась предсказуемая подоснова?
Отвечая на этот вопрос, рассмотрим отношение теории и
современного искусства — сюжет, по#прежнему вызывающий
12

споры. В адрес Краусс звучали упреки в том, что непосред#
ственность в восприятии искусства она подменяет теоретизи#
рованием, а это якобы уводит в сторону от того, к чему назна#
чено искусство. Фигуру Краусс можно и в самом деле считать
эмблематичной: вместе с рядом других современных критиков
(а Краусс называет себя именно критиком) ей удалось утвер#
дить теорию в качестве неотъемлемого элемента восприятия
произведения искусства. Мы говорим «элемент восприятия»
вполне намеренно: для сегодняшнего восприятия произведе#
ния понимательное усилие является столь же неотъемлемой ха#
рактеристикой последнего, как и чувственная данность. Пони#
мательное усилие может при этом носить латентный характер,
иными словами, зритель не обязательно должен уметь дубли#
ровать его на концептуально оснащенном языке. Главное, что
аффект восприятия становится интеллектуальным, что по#нас#
тоящему современное творение «устроено» так, чтобы вызы#
вать у зрителя хотя бы кратчайший миг разотождествления —
когда испытывается сама его субъективность. Современные
творения приостанавливают идентичность, но не ради возвра#
та к «себе» — скорее, речь идет о том, чтобы в это кратчайшее
мгновение мобилизовать ресурсы внеинституциональной кол#
лективности. Такова, заметим, Шерман, запускающая в ход
коллективные фантазии (фантазмы), идет ли речь о недавней,
но недоступной более истории или о механизмах переживания
самого «отвратного» (на поверхности оно маркируется беспо#
коящими образами тела). Понятно, что фантазии нельзя ни от#
разить впрямую, ни увидеть. И вот здесь анализ Краусс, отсы#
лающий к границе видимости, кажется более чем проницатель#
ным и актуальным. Вообще, «теория» — это знак того, что вос#
приятие современного искусства не является более наивным,
что если мы и можем говорить о непосредственности, то это не#
посредственность, так сказать, второго порядка, потому что
с некоторых пор она необратимо опосредована — включением
в состав произведения вопросов, относящихся к самим его ус#
ловиям/эффектам. (К сожалению, и «произведение искусства»,
и «творение» — термины, заимствованные из иного лексичес#
кого словаря, а главное — из иного времени понимания содер#
жания искусства. Говоря коротко, современное искусство — ка#
тализатор новой совместности, и сила его — в проблематиза#
ции безличного (банального) как формы субъективности. Но
развитие этого тезиса остается за рамками данной статьи.)
Говоря по#другому, сегодня уже невозможно ставить вопрос
об искусстве, не считаясь с другим этого искусства, не исследуя
13

то, где проходит сама его граница. Но граница искусства не
принадлежит искусству. Это подвижная, постоянно смещае#
мая линия, которая совпадает с путями нашего познания,
а точнее — с контурами опыта, который в качестве такового
остается неприсваиваемым. Это те столкновения#встречи,
о которых рассуждал Делёз. И поскольку для опыта никогда
нет языка, то искусство может лишь намекать на него с по#
мощью тех средств, что имеются в его распоряжении. А сред#
ства эти становятся все более и более неразличимыми. Имеет#
ся в виду, что, взятые «из жизни», они с трудом опознаются как
средства самого искусства. Дело не в прямом контекстном пе#
реносе, которому подвергается любой реди#мейд, переобозна#
чая тем самым соотношение не#искусства и искусства. Дело
в том, что искусство все больше поворачивается к образам не#
видимым, что оно не столько репрезентирует — представляет
и изображает, — сколько выступает своеобразным проводни#
ком иных образов, отделившихся, материальных, заполняю#
щих собою мир. И они всегда уже наличествуют, нас опережая.
Ими сформирована сама наша чувственность. Но на уровне
очевидности они даются как пробел, на уровне очевидности
это всего лишь столькие визуальные штампы. Работая с самим
неразличимым, художник вскрывает аффективные токи, про#
бегающие через анонимность. Он предъявляет момент лично#
го в безличном, но это личное есть случайная фигура некоей
априорной связи. Тоже, если разобраться, род бесформенного,
только не бесформенного «вообще», а с привязкой к (прото)со#
циальному контексту.
Возвращаясь к теме непосредственности, внесем одно уточ#
нение. Краусс, вскрывшая оригинальность как модернистский
миф, обратной стороной чего было отлаженное, встроенное
в дискурс повторение, уже продемонстрировала, каким обра#
зом «сделана» спонтанность. Когда сегодня звучат голоса
в пользу опыта и в пользу непосредственного — аффективно#
го — встраивания в изучаемый объект, то имеется в виду не ка#
кое#то мистическое или полумистическое переживание. Речь
может идти лишь о новом статусе самой теории, или о рекон#
текстуализации опыта в горизонте существующих идей. (Даже
когда идеи эти объявляются исчерпанными.) В случае структу#
рализма и постструктурализма остается также дух, который не
мог не окрасить теорию, — подрывной, бунтарский, антибур#
жуазный. Именно сочетание теоретической установки, ста#
вившей под сомнение любую готовую форму, и выраженной
политической позиции обеспечило становление такой крити#
14

ческой стратегии, которая, как мы это видим у Краусс, способ#
на преодолеть границы времени, места и узко заданной пред#
метности, будь то искусство или феминизм.
И еще одно замечание. В последние годы в Соединенных
Штатах, как и за их пределами, ведутся интенсивные дебаты об
«исследованиях визуального» (visual studies). Страсти вокруг
этой нарождающейся дисциплины и впрямь не затихают. (Что
уж говорить об исследованиях визуального, когда предметный
и методологический статус культурологии (cultural studies) до
сих пор подвергается сомнению.) Опасения, высказываемые
в адрес таких исследований, сводятся, в частности, к тому, что
«визуальная культура» строится по антропологической модели,
а стало быть, аисторична. Более того, в ее основе лежит теперь
уже автономное понятие развоплощенного (бесплотного) обра#
за (disembodied image), возникающего на пересечении знаково#
го обмена и фантазматических проекций. (Изначально понятие
это применялось к масс#медиа. Оторванное от контекста, оно,
по мнению ряда критиков — вместе с дисциплиной в целом, —
косвенно способствует формированию субъекта новой стадии
глобального капитализма.) Однако обратной стороной данно#
го подхода является отказ от разграничения таких историчес#
ких дисциплин, как искусство, архитектура и кино, в соответ#
ствии со спецификой их материала, или выразительного язы#
ка, — в английском этот последний обозначается полисемич#
ным словом «medium». В результате анализ охватывает целое
поле различных практик визуального. Не вдаваясь более в под#
робности, отметим, как нам кажется, скрытый нерв этих спо#
ров: дело не просто в том, что визуальные исследования могут
строиться или фактически построены по какой#то из сущест#
вующих моделей. Скорее дело в том, что визуальным исследо#
ваниям еще предстоит утвердить свою методологическую неза#
висимость, если эта дисциплина в принципе останется. В са#
мом деле, что можно считать предметом исследований визуаль#
ного и в какой мере такой предмет специфичен?
Оставим обсуждение этого вопроса для другого случая.
Здесь же отметим только то, что имеет непосредственное от#
ношение к представляемому нами автору — Розалинде Краусс.
Что касается участия Краусс в этих спорах, то ее позиция ока#
залась охранительно#консервативной: для нее новый академи#
ческий предмет равнозначен утрате профессионализма, кото#
рому учили и продолжают учить на факультете истории искус#
ства. В рассуждениях Краусс есть скрытый резон — она подо#
зрительна к распространению новой дискурсивной моды.
15

(В американских университетах, заметим, смена дискурсов
стремительна: сейчас это преобладание антиколониалистско#
го дискурса, что иногда приводит к явным натяжкам и беспо#
мощному подражательству.) Но если оставить в стороне осо#
бенности американской академической жизни, то мы столк#
немся с почти парадоксальной ситуацией. Ведь визуальные ис#
следования и можно рассматривать как сферу приложения
критической стратегии, вернее, именно они и представляются
(пускай потенциально) той территорией, где эта стратегия
прокладывает свои пути сегодня. Именно исследования визу#
ального — логическое продолжение усилий Краусс, если выде#
лять в последних преобладающий вектор.
Во#первых, работа Краусс, несмотря на всю ее влиятель#
ность, в содержательном отношении достаточно маргинальна
по отношению к факультетским версиям и ценностям истории
искусства. Но главное в другом. Вдумаемся в это странное сло#
восочетание «развоплощенный образ». Отвлечемся от его на#
вязчивых психоаналитических и масс#медийных коннотаций.
Разве этот «образ» не то, к чему подводит метод Розалинды
Краусс, а именно к невидимому в видимом, к невидимому как
тому, что открывается не столько «по ту сторону» видимого,
сколько в собственной его «материи»? Но это, как мы уже пы#
тались намекнуть, не бесформенное, связанное с преодолени#
ем тех оппозиций, какие первично структурируют форму. Это
не просто культурные отбросы, вся область «низменного»,
«низкого» — того, что последовательно и на всех уровнях от#
вергается (преобразуется) культурой. Или, если воспользо#
ваться другим маркером, не просто симптом, который отделя#
ет Символическое от Реального. И наконец, даже не машина
желания, сопрягающая столькие частичные объекты. «Развоп#
лощенный образ» — это продукт сегодняшнего дня, как и се#
годняшней теории, когда за формой угадывается не бесфор#
менное, но образ совместности, никогда не преодолевающий
порога зримости. Это такого рода клише, которое объединяет
совместностью аффективного использования. Но «исполь#
зование» — слово неподходящее, ибо предполагает наличие
коллективной воли к действию. Здесь же нет ни воли, ни целе#
направленного действия. Есть лишь общность, предшествую#
щая самому клише, общность, предшествующая обществу.
В этой зоне развоплощенности располагаются неопределимые
«структуры чувства» (Р. Уильямс), характеризующие не одно#
го, но всегда и сразу многих. Возможно, когда#нибудь они
отольются в форму чувственности, которая и станет домина#
16

нтной для эпохи. А пока это то, что таит в себе любой цирку#
лирующий образ, только в виде разделяемых воспоминаний,
ожиданий и фантазий, поднимающихся на его поверхность.
Это контур некоего невыразимого и неустойчивого «мы»,
проступающий сквозь фигурации зримого.
Здесь, по#видимому, мы и расстаемся с Розалиндой Краусс.
Здесь в свои права должны вступить другие предпосылки и
другие средства для анализа. И все же сохраняется преемствен#
ность. Она, как и следовало ожидать, не имеет генетического
основания, поскольку обусловлена лишь родством критичес#
кой позиции. Именно таковым, между прочим, является
родство всех вообще «холостяков» — бывших и нынешних,
женских и мужских, размышляющих и/или творящих. Что и
возвращает нас к тому, с чего мы начали.
Елена Петровская

Эту книгу мне бы хотелось начать с обозначения интеллек#
туальной траектории, а именно — истории моих личных отно#
шений с сюрреализмом, начавшихся в то время, когда я, еще мо#
лодой историк искусства и художественный критик, пыталась
разобраться в проблеме развития современной скульптуры.
Этим «временем» были 1960#е годы, и «проблема» — в том виде,
в каком она досталась мне по наследству, — формулировалась
тогда, как правило, в терминах стиля. Однако попытки и даже,
как мне казалось, последовательное стремление скульпторов#
сюрреалистов присвоить себе доминантный стилистический ва#
риант замкнутой, монолитной формы, подменяя яйцевидные
построения Бранкузи, архаичные фрагменты Майоля или бес#
страстные валуны Мура собранием клеток, бутылок или пред#
метов обстановки, превращали эти стилистические адаптации
(по крайней мере, в моих глазах) в самостоятельные выразитель#
ные средства. Как мне казалось, все эти элементы и позволили
сюрреалистической скульптуре выработать в итоге совершенно
особый язык, выстроенный вокруг темы заточения женского те#
ла и образной проекции насилия, на это тело направленного
1
.
Вместе с тем, выбирая подобное направление анализа, я со
всей очевидностью следовала тому течению мысли, которое
Клод Каон и Дора Маар:
вместо вступления
18
1
К этой мысли я первоначально пришла, анализируя сюрреалистические
объекты и их связь с предложенной Дэвидом Смитом концепцией тотемизма
в моей кн.: Krauss R.E. Terminal Iron Works: The Sculpture of David Smith
(Cambridge, MIT Press, 1971), с. 125 сс. — Здесь и далее, кроме особо отмечен&
ных случаев, прим. автора.

в конце 60#х зародилось в работах такого известного фемини#
стского критика, как Ксавьера Готье, а к середине 80#х разли#
лось в бурный поток повсеместно принятого феминистами
убеждения, согласно которому сюрреализм как движение, соз#
данное и управлявшееся мужчинами, был по своей природе
глубоко женоненавистническим
2
. И если Готье лишь начала
отслеживать проявления садизма по отношению к женщине
в качестве устойчивого референта сюрреалистической образ#
ности (в этом она усматривала защиту от традиционного муж#
ского страха перед кастрацией), то позднее расхожей характе#
ристикой движения в устах более молодых исследователей,
причем как женщин, так и мужчин, довольно быстро стало об#
щее представление об эксплуатации сюрреалистами жен#
щин — будь оно действительным, как в случае реально суще#
ствовавшей Нади, описанной Андре Бретоном в одноименной
книге, или же лишь фантазматическим (здесь достаточно
вспомнить о расчлененных куклах Ганса Белмера или порно#
графических описаниях насилия в произведениях, подобных
«Истории глаза» Батая). Подобное убеждение, увековеченное
в целом ряде монографий и сборников («Сюрреализм и жен#
щины», 1990, и пр.), сегодня существует на правах «истины, из#
вестной всему миру» — как сказала бы Джейн Остин, заговор#
щицки подмигивая своим читателям
3
.
Однако к середине 70#х, по мере того, как я осознавала важ#
ность парадигмы, выстроенной в сюрреалистическом творчест#
ве Джакометти начала 1930#х годов, стало меняться и мое вос#
приятие сюрреалистической скульптуры. Замышляя скульп#
турный объект по образцу горизонтального игрового поля —
китайских шашек, пинбола или шахмат, — Джакометти самым
19
2
Gauthier X. Surrealisme et sexualite. P., Gallimard, 1971.
3
Ср., например: Suleiman S. R. Transgression and the Avant#Garde: Bataille’s
Histoire de l’oeil// Suleiman S. R. Subversive Intent (Cambridge: Harvard University
Press, 1990); Caws A. M., Kuenzli R., Raaberg G., eds. Surrealism and Women
(Cambridge: MIT Press, 1990); Orenstein G. Nadja Revisited: A Feminist
Approach// Dada/Surrealism, № 8, 1978, p. 91–106. Частью этого общего обви#
нения в женоненавистничестве является утверждение о том, что властные
сюрреалисты#мужчины подавляли участие женщин в деятельности движения
(например, в Suleiman S. R. A Double Margin// Suleiman S. R. Subversive Intent).
Феминистский ответ на такое подавление породил целое направление иссле#
дований, посвященное открытию и превознесению творчества сюрреалис#
тов#женщин. Здесь см.: La Femme surrealiste, специальный выпуск журнала
Obliques, № 14–15, 1977; Chadwick W. Women Artists and the Surrealist Movement
(London: Thames and Hudson, 1985); Caws, Kuenzli, Raaberg. Surrealism and
Women.

радикальным образом изменял параметры скульптуры, сжи#
мая все произведение до размеров того, что до сих пор воспри#
нималось как «всего лишь» его основание. Результатом этого
стало, с одной стороны, уравнивание репрезентативного поля
скульптуры с окружающим миром — тогда как до сих пор оно
было поднято «над» ним или вынесено «за» его пределы, —
а с другой, выделение интерактивного характера такого приве#
денного к горизонтальности, помещенного вниз объекта, ко#
торый, подобно фигурам на шахматной доске, не только вы#
нуждает игрока (#ов) к взаимодействию, но и напрямую связы#
вает игровое состояние с временны1м развертыванием самой
игры
4
.
В свою очередь, тот факт, что самым заметным продолже#
нием этой парадигмы, рожденной в контексте сюрреализма,
станет постминималистская скульптура — будь то работа
с ландшафтом, процессуальное искусство
5
или критические
выпады против существующих институтов, — сделал лишь бо#
лее настоятельной в моих глазах необходимость освободиться
от готовых суждений о самом сюрреализме. Как я уже отмеча#
ла выше, в области стиля в то время доминировала стойкая
убежденность в том, что движение Бретона не обогатило ни#
чем новым историю форм ХХ века, тогда как на уровне содер#
жания его вклад упорно сводился лишь к тематике женонена#
вистничества. Поскольку оба эти утверждения казались мне
абсолютно неверными, я с радостью откликнулась на предло#
жение Музея современного искусства написать эссе о Джако#
метти для каталога готовившейся там выставки «Примитивизм
и ХХ век». Я чувствовала, что найденная Джакометти связь
между парадигмой настольной игры и примитивным искус#
ством может оказаться чрезвычайно поучительной при анали#
зе более масштабных возможностей, заложенных в том сдвиге,
который, как мне казалось, несла с собой сюрреалистическая
скульптура.
Разрешение занимавшей меня проблемы принесло изуче#
ние первого контакта Джакометти с авангардом: до вхождения
в 1930 году в орбиту соратников Андре Бретона он через Ми#
шеля Лейриса сблизился с кругом журнала Жоржа Батая «До#
кументы», куда входили писатели и художники, отошедшие от
20
4
Ср. мою работу: Krauss R.E. Passages in Modern Sculpture. NY, Viking Press,
1977, p. 110–120.
5
Под этим общим названием объединяются акции, хэппенинги, перфор#
мансы, частично инсталляции. (Прим. перев.)
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
