Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
С ТОГО БЕРЕГА
республиканцы с своим непониманием не могут в самом деле остановить поток, течение которого так сильно обо­значилось, только вместо облегчения они усыпают людям путь толченым стеклом. Идущие народы пройдут, хуже, труднее, изрежут себе ноги, но все-таки пройдут; сила со­циальных идей велика, особенно с тех пор, как их начал понимать истинный враг, враг по праву существующего гражданского порядка — пролетарий, работник, которому досталась вся горечь этой формы жизни и которого мино­вали все ее плоды. Нам еще жаль старый порядок вещей, кому же и пожалеть его, как не нам? Он только для нас и был хорош, мы воспитаны им, мы его любимые дети, мы сознаемся, что ему надобно умереть, но не можем ему от­казать в слезе. Ну, а массы, задавленные работой, изнурен­ные голодом, притупленные невежеством, они о чем будут плакать на его похоронах?.. Они были эти не приглашен­ные на пир жизни, о которых говорит Мальтюс, их пода­вленность была необходимым условием нашей жизни.
Все наше образование, наше литературное и научное развитие, наша любовь изящного, наши занятия предпола­гают среду, постоянно расчищаемую другими, приготовля­емую другими; надобен чей-то труд для того, чтоб нам до­ставить досуг, необходимый для нашего психического раз­вития, тот досуг, ту деятельную праздность, которая спо­собствует мыслителю сосредоточиваться, поэту мечтать, эпикурейцу наслаждаться, которая способствует пышному, капризному, поэтическому, богатому развитию наших ари­стократических индивидуальностей.
Кто не знает, какую свежесть духу придаст беззаботное довольство; бедность, вырабатывающаяся до Жильбера, — исключение, бедность страшно искажает душу человека — не меньше богатства. Забота об одних материальных нуж­дах подавляет способности. А разве довольство может быть доступно всем при современной гражданской форме? Наша цивилизация — цивилизация меньшинства, она только возможна при большинстве чернорабочих. Я не мо­ралист и не сентиментальный человек; мне кажется, если меньшинству было действительно хорошо и привольно, если большинство молчало, то эта форма жизни в прошед-
155
А. И. ГЕРЦЕН
шем оправдана. Я не жалею о двадцати поколениях нем­цев, потраченных на то, чтоб сделать возможным Гёте, и радуюсь, что псковский оброк дал возможность воспитать Пушкина. Природа безжалостна; точно как известное дере­во, она мать и мачеха вместе; она ничего не имеет против того, что две трети ее произведений идут на питание одной трети, лишь бы они развивались. Когда не могут все хоро­шо жить, пусть живут несколько, пусть живет один на счет других, лишь бы кому-нибудь было хорошо и широко. Толь­ко с этой точки и можно понять аристократию. Аристокра­тия — вообще более или менее образованная антропофа­гия; каннибал, который ест своего невольника, помещик, который берет страшный процент с земли, фабрикант, ко­торый богатеет на счет своего работника, составляют толь­ко видоизменения одного и того же людоедства. Я, впро­чем, готов защищать и самую грубую антропофагию; если один человек себя рассматривает как блюдо, а другой хо­чет его съесть, пусть ест; они стоят того — один, чтоб быть людоедом, другой, чтоб быть кушанием.
Пока развитое меньшинство, поглощая жизнь поколе­ний, едва догадывалось, отчего ему так ловко жить; пока большинство, работая день и ночь, не совсем догадыва­лось, что вся выгода работы — для других, и те и другие считали это естественным порядком, мир антропофагии мог держаться. Люди часто принимают предрассудок, при­вычку за истину, и тогда она их не теснит; но когда они од­нажды поняли, что их истина — вздор, дело кончено, тогда только силою можно заставить делать то, что человек счи­тает нелепым. Учредите постные дни без веры? Ни под ка­ким видом; человеку сделается так же невыносимо есть постное, как верующему есть скоромное.
Работник не хочет больше работать для другого — вот вам и конец антропофагии, вот предел аристократии. Все дело остановилось теперь за тем, что работники не сосчита­ли своих сил, что крестьяне отстали в образовании; когда они протянут друг другу руку, тогда вы распроститесь с ва­шим досугом, с вашей роскошью, с вашей цивилизацией, тогда окончится поглощение большинства на вырабатыва­ние светлой и роскошной жизни меньшинству. В идее теперь
156
С ТОГО БЕРЕГА
уже кончена эксплуатация человека человеком. Кончена по­тому, что никто не считает это отношение справедливым!
Как же этот мир устоит против социального переворо­та? во имя чего будет он себя отстаивать? — религия его ослабла, монархический принцип потерял авторитет; он поддерживается страхом и насилием; демократический принцип — рак, снедающий его изнутри.
Духота, тягость, усталь, отвращение от жизни распро­страняются вместе с судорожными попытками куда-нибудь выйти. Всем на свете стало дурно жить — это великий при­знак.
Где эта тихая, созерцательная, кабинетная жизнь в сфе­ре знания и искусств, в которой жили германцы; где этот вихрь веселья, остроты, либерализма, нарядов, песен, в ко­тором кружился Париж? Все это — прошедшее, воспомина­ние. Последнее усилие спасти старый мир обновлением из его собственных начал не удалось.
Все мельчает и вянет на истощенной почве — нету та­лантов, нету творчества, нету силы мысли, нету силы воли; мир этот пережил эпоху своей славы, время Шиллера и Гёте прошло так же, как время Рафаэля и Бонарроти, как время Вольтера и Руссо, как время Мирабо и Дантона; блестящая эпоха индустрии проходит, она пережита так, как блестя­щая эпоха аристократии; все нищают, не обогащая никого; кредиту нет, все перебиваются с дня на день, образ жизни делается менее и менее изящным, грациозным, все жмутся, все боятся, все живут, как лавочники, нравы мелкой бур­жуази сделались общими; никто не берет оседлости; все на время, наемно, шатко. Это то тяжелое время, которое дави­ло людей в третьем столетии, когда самые пороки древнего Рима утратились, когда императоры стали вялы, легионы мирны. Тоска мучила людей энергических и беспокойных до того, что они толпами бежали куда-нибудь в фиваидские степи, кидая на площадь мешки золота и расставаясь навек и с родиной, и с прежними богами. Это время настает для нас, тоска наша растет!
Кайтесь, господа, кайтесь! Суд миру вашему пришел. Не спасти вам его ни осадным положением, ни республикой, ни казнями, ни благотворениями, ни даже разделением по-
157
А. И. ГЕРЦЕН
лей. Может быть, судьба его не была бы так печальна, если б его не защищали с таким усердием и упорством, с такой безнадежной ограниченностью. Никакое перемирие не по­может теперь во Франции; враждебные партии не могут ни объясниться, ни понять друг друга, у них разные логики, два разума. Когда вопросы становятся так, нет выхода — кроме борьбы, один из двух должен остаться на месте — монархия или социализм.
Подумайте, у кого больше шансов? Я предлагаю пари за социализм. «Мудрено себе представить!» — Мудрено было и христианству восторжествовать над Римом. Я часто во­ображаю, как Тацит или Плиний умно рассуждали с свои­ми приятелями об этой нелепой секте назареев, об этих Пьер Ле-Ру, пришедших из Иудеи с энергической и полу­безумной речью, о тогдашнем Прудоне, явившемся в са­мый Рим проповедовать конец Рима. Гордо и мощно стояла империя в противоположность этим бедным пропаганди­стам — а не устояла однако.
Или вы не видите новых христиан, идущих строить, но­вых варваров, идущих разрушать? Они готовы, они, как лава, тяжело шевелятся под землею, внутри гор. Когда наста­нет их час, Геркуланум и Помпея исчезнут, хорошее и дур­ное, правый и виноватый погибнут рядом. Это будет не суд, не расправа, а катаклизм, переворот... Эта лава, эти варва­ры, этот новый мир, эти назареи, идущие покончить дряхлое и бессильное и расчистить место свежему и новому, ближе, нежели вы думаете. Ведь это они умирают от голода, от холо­да, они ропщут над нашей головой и под нашими ногами, на чердаках и в подвалах, в то время как мы с вами au premier
1
,
Шампанским вафли запивая,
толкуем о социализме. Я знаю, что это не новость, что оно и прежде было так, но прежде они не догадывались, что это очень глупо.
— Но неужели будущая форма жизни вместо прогресса должна водвориться ночью варварства, должна купиться
1
в бельэтаже (франц.). — Примеч. ред.
158
С ТОГО БЕРЕГА
утратами? — Не знаю, но думаю, что образованному мень­шинству, если оно доживет до этого разгрома и не закалит­ся в свежих, новых понятиях, жить будет хуже. Многие воз­мущаются против этого, я нахожу это утешительным, для меня в этих утратах доказательство, что каждая историче­ская фаза имеет полную действительность, свою индивиду­альность, что каждая — достигнутая цель, а не средство; оттого у каждой свое благо, свое хорошее, лично принад­лежащее ей и которое с нею гибнет. Что вы думаете, рим­ские патриции много выиграли в образе жизни, перешед­ши в христианство? или аристократы до революции разве не лучше жили, нежели мы с вами живем?
— Все это так, но мысль о крутом и насильственном пере­вороте имеет в себе что-то отталкивающее для многих. Люди, видящие, что перемена необходима, желали бы, чтоб она сде­лалась исподволь. Сама природа, говорят они, по мере того как она складывалась и становилась богаче, развитее, пере­стала прибегать к тем страшным катаклизмам, о которых свидетельствует кора земного шара, наполненная костями целых населений, погибнувших в ее перевороты; тем более стройная, покойная метаморфоза свойственна той степени развития природы, в которой она достигла сознания.
— Она достигла его несколькими головами, малым чис­лом избранных, остальные достигают еще и оттого покоре­ны Naturgewalt’am
1
, инстинктам, темным влечениям, стра­стям. Для того, чтоб мысль, ясная и разумная для вас, была мыслию другого, недостаточно, чтоб она была истинна, — для этого нужно, чтоб его мозг был развит так же, как ваш, чтоб он был освобожден от предания. Как вы уговорите ра­ботника терпеть голод и нужду, пока исподволь переменит­ся гражданское устройство? Как вы убедите собственника, ростовщика, хозяина разжать руку, которой он держится за свои монополи и права? Трудно представить себе такое са­моотвержение. Что можно было сделать — сделано; разви­тие среднего сословия, конституционный порядок дел не что иное, как промежуточная форма, связующая мир феодально-монархический с социально-республиканским.
1
силами природы (нем.). — Примеч. ред.
159
А. И. ГЕРЦЕН
Буржуазия именно представляет это полуосвобождение, эту дерзкую нападку на прошедшее с желанием унаследо­вать его власть. Она работала для себя — и была права. Че­ловек серьезно делает что-нибудь только тогда, когда дела­ет для себя. Не могла же буржуазия себя принимать за уродливое промежуточное звено, она принимала себя за цель; но так как ее нравственный принцип был меньше и беднее прошлого, а развитие идет быстрее и быстрее, то и нечему дивиться, что мир буржуази истощился так скоро и не имеет в себе более возможности обновления. Наконец, подумайте, в чем может быть этот переворот исподволь — в раздроблении собственности, вроде того что было сдела­но в первую революцию? Результат этого будет тот, что всем на свете будет мерзко; мелкий собственник — худший буржуа из всех; все силы, таящиеся теперь в многостра­дальной, но мощной груди пролетария, иссякнут; правда, он не будет умирать с голода, да на том и остановится, ограниченный своим клочком земли или своей каморкой в работничьих казармах. Такова перспектива мирного, орга­нического переворота. Если это будет, тогда главный поток истории найдет себе другое русло, он не потеряется в песке и глине, как Рейн, человечество не пойдет узким и грязным проселком, — ему надобно широкую дорогу. Для того чтоб расчистить ее, оно ничего не пожалеет.
В природе консерватизм так же силен, как революцион­ный элемент. Природа дозволяет жить старому и ненужно­му, пока можно; но она не пожалела мамонтов и мастодон­тов для того, чтоб уладить земной шар. Переворот, их по­губивший, не был направлен против них; если б они могли как-нибудь спастись, они бы уцелели и потом спокойно и мирно выродились бы, окруженные средой, им не свой­ственной. Мамонты, которых кости и кожу находят в си­бирских льдах, вероятно, спаслись от геологического пере­ворота; это Комнены, Палеологи в феодальном мире. При­рода ничего не имеет против этого, так же как история. Мы ей подкладываем сентиментальную личность и наши стра­сти, мы забываем наш метафорический язык и принимаем образ выражения за самое дело. Не замечая нелепости, мы вносим маленькие правила нашего домашнего хозяйства
160
С ТОГО БЕРЕГА
во всемирную экономию, для которой жизнь поколений, народов, целых планет не имеет никакой важности в отно­шении к общему развитию. В противоположность нам, субъективным, любящим одно личное, для природы гибель частного — исполнение той же необходимости, той же игры жизни, как возникновение его; она не жалеет об нем потому, что из ее широких объятий ничего не может утра­титься, как ни изменяйся.
1 октября 1848 г.
Champs Elysées
IV
VIXERUNT!
1
Смертию смерть поправ.
Заутреня перед Светлым
воскресением
Двадцатое ноября 1848 года в Париже погода была ужас­ная, суровый ветер с преждевременным снегом и инеем в первый раз после лета напоминал о приближении зимы. Зимы ждут здесь как общественного несчастия, неимущие приготовляются дрогнуть в нетопленых мансардах, без те­плой одежды, без достаточной пищи; смертность увеличи­вается в эти два месяца изморози, гололедицы и сырости; лихорадки изнуряют и лишают силы рабочих людей.
В этот день совсем не рассветало, мокрый снег, тая, па­дал беспрерывно в туманном воздухе, ветер рвал шляпы и с ожесточением тормошил сотни трехцветных флагов, при­вязанных к высоким шестам около площади Согласия. Гу­стыми массами стояли на ней войска и народная стража, в воротах Тюльерийского сада был разбит какой-то намет с христианским крестом наверху; от сада до обелиска пло­щадь, оцепленная солдатами, была пуста. Линейные полки,
1
Отжили! (лат.) — Примеч. ред.
161
А. И. ГЕРЦЕН
мобиль, уланы, драгуны, артиллерия наполняли все улицы, идущие к площади. Незнавшему нельзя было догадаться, что тут готовилось... Не снова ли царская казнь... не объяв­ление ли, что отечество в опасности?.. Нет, это было 21 ян­варя не для короля, а для народа, для революции... это были похороны 24 февраля.
Часу в девятом утра нестройная кучка пожилых людей стала пробираться через мост; печально плелись они, под­нявши воротники пальто и выискивая нетвердой ногой, где посуше ступить. Перед ними шли двое вожатых. Один, заку­танный в африканский кабан, едва выказывал жесткие, су­ровые черты средневекового кондотьера; в его исхудалом и болезненном лице не примешивалось ничего человеческо­го, смягчающего к чертам хищной птицы; от хилой фигуры его веяло бедой и несчастием. Другой, толстый, разодетый, с кудрявыми седыми волосами, шел в одном фраке, с видом изученной, оскорбительной небрежности; на его лице, не­когда красивом, осталось одно выражение сладострастно­сознательного довольства почетом, своим местом.
Никакое приветствие не встретило их, одни покорные ружья брякнули на караул. В то же время с противополож­ной стороны, от Мадлены, двигалась другая кучка людей, еще более странных, в средневековом наряде, в митрах и ризах; окруженные кадильницами, с четками и молитвен­никами, они казались давно умершими и забытыми теня­ми феодальных веков.
Зачем шли те и другие?
Одни шли провозглашать под охраною ста тысячи шты­ков народную волю, уложение, составленное под выстрела­ми, обсуженное в осадном положении, во имя свободы, ра­венства и братства; другие шли благословить этот плод фи­лософии и революции во имя отца и сына и святого духа!
Народ не пришел даже взглянуть на эту пародию. Он грустными толпами гулял около общего гроба всех падших за него братий, около Июльской колонны. Мелкие лавоч­ники, разносчики, сидельцы, дворники близлежащих до­мов, трактирные слуги да наша братья — иностранные ту­ристы — составляли кайму за шпалерами войск и воору­женных буржуа. Но и эти зрители смотрели с удивлением
162
С ТОГО БЕРЕГА
на чтение, которого слышать было невозможно, на маска­радные платья судей — красные, черные, с мехом и без меха, на снег, который хлестал в глаза, на боевой порядок войск, которому придавали что-то грозное выстрелы с эспланады Инвалидного дома. Солдаты и пальба невольно напоминали июньские дни, сердце сжималось. Лица у всех были озабочены, будто все имели сознание своей неправо­ты — одни оттого, что совершают преступление; другие от­того, что участвуют в нем, допустив его. При малейшем шорохе, шуме тысячи голов оборачивались, ожидая вслед за тем свист пули, крик восстания, мерный звук набата. Вьюга продолжалась. Войска, промокнувшие до костей, роптали; наконец, ударил барабан, масса шевельнулась, и началась бесконечная дефилея под бедные звуки «Mourir pour la patrie», которыми заменили великую «Марсельезу».
Около этого времени молодой человек, с которым мы уже знакомы, продрался сквозь толпу к человеку средних лет и сказал ему с знаками истинной радости:
— Вот неожиданное счастье, я не знал, что вы здесь.
— Ах, здравствуйте! — отвечал тот, дружески протяги­вая ему обе руки. — Давно ли вы приехали?
— На днях.
— Откуда?
— Из Италии.
— Ну что, плохо?
— Лучше не говорить... скверно.
— То-то, мой милый мечтатель и идеалист, я знал, что вы не устоите против февральского искушения и пригото­вите себе этим много страданий; страдания всегда дости­гают уровня надежд... Вы всё жаловались на застой, на дре­моту в Европе. С этой стороны, кажется, нельзя ее упре­кнуть теперь?
— Не смейтесь! Есть обстоятельства, над которыми сме­яться нехорошо, какой бы скептицизм ни был в душе. Слез недостает подчас, время ли трунить? Мне, я признаюсь вам, страшно обернуться, страшно вспомнить; году еще нет, как мы с вами расстались, а точно век прошел. Видеть исполня­ющимися все лучшие упования, все задушевные надежды, видеть возможность их осуществления — и пасть так глубо-
163
А. И. ГЕРЦЕН
ко, так низко! все утратить — и не в бою, не в борьбе с вра­гом, а от собственного бессилья, неуменья — это страшно. Мне стыдно встречаться с каким-нибудь легитимистом; они смеются в глаза, и я чувствую, что они правы. Какая шко­ла — не развития, а притупления всех способностей. Я ужас­но рад, что столкнулся с вами, у меня, наконец, просто сде­лалась необходимость вас видеть; я с вами заочно ссорился и мирился, написал как-то вам предлинное письмо и теперь душевно рад, что изодрал его, — оно было полно дерзких надежд, я думал вас побить ими, а теперь мне хотелось бы, чтоб вы окончательно уверили меня, что этот мир гибнет, что ему выхода нет, что ему назначено заглохнуть, порасти травой. Теперь вы меня не огорчите, да, впрочем, я и не ждал облегчения от встречи с вами; от ваших слов мне ста­новится всякий раз тяжеле, а не легче... да я этого-то и хочу... убедите меня, и я завтра еду в Марсель и отправляюсь с пер­вым пароходом в Америку или в Египет, лишь бы вон из Ев­ропы. Я устал, я изнемогаю здесь, я чувствую болезнь в гру­ди, в мозгу, я сойду с ума, если останусь.
— Мало нервных болезней упорнее идеализма. Я вас за­стаю после всех событий, случившихся в последнее время, таким, как оставил. Вы лучше хотите страдать, нежели по­нимать. Идеалисты — большие баловни и большие трусы; я уж извинялся за это выражение — вы знаете, что тут речь не о личной храбрости, ее почти слишком много. Идеали­сты — трусы перед истиной, вы ее отталкиваете, вы бои­тесь фактов, не идущих под ваши теории. Вы думаете, что, помимо вами открытых путей, нет миру спасения; вы хоти­те, чтоб за вашу преданность мир плясал по вашей дудке, и, как только замечаете, что у него свой шаг и свой такт, вы сердитесь, вы в отчаянии, вы даже не имеете любопытства посмотреть на его собственную пляску.
— Называйте как хотите, трусостью или глупостью, но действительно, у меня нет любопытства видеть этот ма­кабрский танец, у меня нет пристрастия римлян к страш­ным зрелищам, может, оттого, что я не понимаю всех тон­костей искусства умирать.
— Достоинство любопытства меряется достоинством зрелища. Публика Колизея состояла из той же праздной тол-
164
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]