Добавил:
Sekretar
kiopkiopkiop18@yandex.ru
t.me/Prokururor I Вовсе не секретарь, но почту проверяю
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Ординатура / Хирургия / @xirurgi_2025 / @xirurgi_2025 - 1273 - файл
.pdf
комнатах, пьют чай, запирают и входные, и выходные двери, – и так на
целую ночь до рассвета. Ежедневно одна и та же история.
– Да что же они там делают одни? – любопытствовал я узнать от
моей няни.
– Да кто же их, батюшка, знает; никого не пускают к себе, – как тут
узнаешь?
– Да ведь слышно же что-нибудь чрез двери? – продолжаю я
расспрашивать.
– Слышно, что то говорят, то молчат.
– А муж что?
– Муж спит.
Так продолжается целые годы. Я охотно посещал этот дом,
забавлялся и с мальчиком, шутил и сплетничал с Авдотьей Егоровною,
и всегда в присутствии няни (не упускавшей меня из виду) пил чай,
кофе, шоколад, сколько в душу влезало. Однажды прихожу – молчанье,
темнота, шторы спущены. Что такое? Авдотья Егоровна что-то
нездорова. Смотрю – моя Авдотья Егоровна лежит на полу в одном
спальном белье; в комнате чем-то летучим пахнет. Слышу – что-то
бормочет; няня около нее и делает мне какие-то знаки, чтобы я вышел.
Что за притча! Оказалось, что эта милая дамочка чистит себе зубы
табаком и потом упивается гофманскими каплями, бывшими тогда в
большом употреблении как домашнее средство против всех лихих
болезней. Потом гофманские капли заменились полынною, а наконец и
простяком.
Учитель кончил курс. Хозяин обрюзг более прежнего и сделался
еще неприступнее; а хозяйка, спившись с круга, увлекла в запой и мою
добрую, милую няню, Катерину Михайловну.
Кстати уже, говоря о чисто детской наивности, памятной мне в то
время, как готовился уже к изучению медицины, не забуду напомнить
себе и еще трех занимавших меня тогда и нравившихся мне вследствие
этой же самой ребяческой простоты знакомых. Это были Григорий
Михайлович Березкин, Андрей Михайлович Клаус и Яков Иванович
Смирнов. Первые оба – из врачебного персонала, старые сослуживцы
московского воспитательного дома; оба не доктора и не лекари.
Березкин, циник, с заметною наклонностью к спиртным напиткам,
занимал меня рассказами, очевидно, иностранного (немецкого)
происхождения о Петре Первом. «Мы должны, говорят немцы, – так

сказывал мне Березкин, – Богу молиться на Петра да свечки ему
ставить, – вот что». Из медицины Григорий Михайлович сообщал мне
также что-то тогда меня крепко интересовавшее, но уже не припомню,
что именно; подарил какой-то писанный на латинском языке сборник с
описанием, в алфавитном порядке, растительных веществ,
употребляемых в медицине; я много узнал и наизусть запомнил
научных терминов: emeticum, drasticum, diureticum, radix ipecacuanhae,
jalappae и т. п.
За год и более до вступления на медицинский факультет я уже знал
массу названий и терминов, и это мне много пригодилось
впоследствии. Но детская привязанность к словоохотливому
Березкину у меня основывалась, конечно, не на расчете
профилировать
[142]
и от него что-нибудь, а на потешавших меня
шуточках и прибаутках; ими изобиловала наша беседа.
– Нуте-ка; нуте, – бормочет скороговоркою Григорий
Михайлович, – напишите-ка: во-ро-бей.
Я и пишу, и, написав последний слог, вдруг получаю щелчок по
голове.
– Это что?
– Сам же просил: прочти последний слог! – отвечает, заливаясь от
смеха, Григорий Михайлович. – А хочешь, спою песенку?
– Какую?
– Ай ду-ду.
Я притворяюсь, будто не знаю значения этой песни, уже не раз
испытанного моим лбом.
– Ну-ка, спойте.
– Ай ду-ду, ай ду-ду, – затягивает хриплым голосом Березкин, –
сидит баба на дубу.
Полный текст таков: «Ай ду-ду, сидит баба на дубу; прилетела
синица – что станем делати? Пива, что ли, нам варити? Сына, что ли,
нам женити? Ай, сын мой, отдай бабе голову, ударь бабу по лбу…
отдай мою голову, ударь бабу по лбу!..» Я убегаю со смехом. Березкин
промахнулся – я не баба, и лоб не получил щелчка.
– А вот, латинист, отгадай-ка, что такое, – и опять стаккато
[143]
: – Si
caput est, currit, ventrem adjunge, volabit; adde pedes, commedes, et sine
ventre, bibes
[144]
.
Отвечаю, не запинаясь:
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

– Mus, musca, muscatum, mustumе
[145]
.
– А, знаешь уже; а от кого узнал?
– Да не от вас, – я лгу, – я и прежде знал.
– То-то, прежде знал; отчего же прежде не говорил?
– Да я нарочно.
А всего приятнее моему детски наивному тщеславию было
слышать от старика, как он меня хвалил и величал; верно, и я для него
был занимателен. «Ну, смотри, брат, из тебя выйдет, пожалуй, и
большой человек; ты умник, вон не тому, не Хлопову, чета». Хлопов –
это был ученик из пансиона Кряжева, живший некоторое время у нас,
грубоватый и как-то свысока обходившийся с Березкиным.
Андрей Михайлович Клаус – оригинальнейшая и многим тогда в
Москве известная личность. Это был знаменитый оспопрививатель
еще екатерининских времен. Аккуратнейший старикашка, в рыжем
парике, с красною добрейшею физиономиею, в коротких штаниках,
прикрепленных пряжками выше колен, в мягких плисовых сапогах, не
доходивших до колен; между черными штанами и сапогами виднелись
белые чулки.
Всей нашей семье в течение многих лет Андрей Михайлович
прививал оспу, и потому считал своею обязанностию ежегодно
навещать нас в табельные дни, завтракал, с особенным аппетитом
кушал бутерброд, зимою – с сыром, а весною (на Святой) – с редиской.
Меня лично он занимал, кроме своей оригинальной наружности,
маленьким микроскопом, всегда находившимся при нем в кармане.
Раскрывался черный ящичек, вынимался крошечный, блестящий
инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного
растения, отделялся иглою, клался на стеклышко, и все это делалось
тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то
священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с
замиранием сердца минуты, когда он приглашал взглянуть в его
микроскоп.
– Ай, ай, ай, какая прелесть! Отчего это так видно, Андрей
Михайлович?
– А это, дружок, тут стекла вставлены, что в 50 раз увеличивают.
Вот, смотри-ка. – Следовала демонстрация.
Третий вхожий в наш дом и занимательный для меня знакомый,
Яков Иванович Смирнов, сослуживец отца, привлекал мою

ребяческую наивность собственно глупостью. Не то чтобы он сам был
глуп, но какой-то точно еловый, неповоротливый, высокий, прямой как
шест. Когда он, поздоровавшись, садился, я тотчас же являлся возле
его стула и приготовлялся смотреть, как Яков Иванович начнет
вынимать из кармана свой клетчатый синий платок, складывать его в
кругленький комочек, а потом поднесет к носу, утрется и подержит его
в руке с полчаса, прежде чем опять положит в карман. Яков Иванович
(сын священника, учился когда-то в семинарии) рассказывает матушке,
а она крестится от содрогания, что попы частицы вынутых просфор
сбирают, сушат и едят со щами.
– Что это, Яков Иванович, вы рассказываете за ужасы, да еще и при
детях, как вам это не грех?
– Помилуйте, сударыня, да то ли еще делают наши попы; они греха
не знают. А что, вот ты, – обращается Яков Иванович ко мне, –
учишься по-латыни, а знаешь ли, что значит: curva culina (читай:
Акулина) scit quid perdit, – и, обращаясь к матушке, которая с
удивлением слышит сальные слова от Якова Ивановича, думая, не
охмелел ли он, Яков Иванович говорит: – Это так по-латыни выходит,
сударыня; уж извините, если оно немного того…
Я разражаюсь смехом и убегаю от стыда, не поняв смысла
сказанного. Потом Яков Иванович объясняет, что он нарочно так
произнес, как будто бы это была Акулина, а не латинское culina, сиречь
мельница.
– Напрасно сконфузились, – говорит он матушке и мне, – теперь
выходит просто: кривая мельница знает, что теряет. Ну, а вот переведика славную поговорку; за нее нас верно и маменька похвалит: amicus
certus in re incerta cernitur
[146]
.
Я перевожу.
Василий Феклистыч Феклистов – так звали наши домашние
студента Феоктистова – доставлял мне также чисто детскую радость. Я
детски радовался, что готовлюсь в университет, и занимался прилежно
с Феоктистовым; мне доставлял наслаждение и осмотр его
медицинских книг – какой-то старинной анатомии с картинками,
какой-то терапии с рецептами, но всего более и с каким-то невыразимо
приятным трепетом сердца, – это я как будто еще теперь чувствую, –
разбирал я принесенный однажды Феоктистовым каталог
университетских лекций.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

– Какие лекции буду я слушать? Вот Юст Христиан Лодер –
анатомия человеческого тела. Буду?
– Непременно.
– Вот Ефрем Осипович Мухин – физиология по Ленгоссеку. Это
что такое? Да Мухин что бы ни читал, буду, непременно буду слушать.
Василий Михайлович Котельницкий – фармакология или врачебное
веществословие. Василий Феоктистыч! Это что за наука?
– Да о действии лекарств.
– Ах, вот любопытно-то: как действует рвотное, как слабительное;
а я ведь уже знаю, что radix ipecacuanhae emeticum; radix jalappae
drasticum.
– А почему это вы знаете? Откуда это вы взяли?
– А вот позвольте, я сейчас принесу вам книжку Григория
Михайловича Березкина – все, все есть, преинтересная.
Приношу и показываю. Феоктистов, с важным видом и
презрительно улыбаясь (эту улыбку я воображаю, когда пишу эти
строки, диктуемые воспоминанием), перелистывает драгоценный дар
Березкина и, отдавая мне назад, говорит:
– Старье! Старье! Будете студентом, так просите папеньку купить
вам фармакологию Иовского, перевод с немецкого Шпренгеля.
– А дорого она стоит?
– Да рубля три или четыре.
– Попрошу непременно.
Между тем время идет. Мы сходили к Троице помолиться.
Феоктистов с нами; экскурсия продолжалась дня четыре и служила
отдыхом, хотя, по правде сказать, ни я, ни Феоктистов не уставали от
наших занятий. В этой экскурсии мы не останавливались в Мытищах и
Троицкую ризницу не посещали; поэтому все, что я говорил прежде о
моих детских воспоминаниях о Троице, относится, несомненно, к
прежнему времени (т. е. к моему 7–8-летнему возрасту, к 1817–1818
годам).
Наконец, настало время и вступительного экзамена.
Я не помню решительно ничего о том, что я чувствовал, когда ехал
с отцом в университет на экзамен; но, верно, ни надежда, ни страх не
волновали меня чересчур; я живо помню, например, мой первый
экзамен в пансионе Кряжева; волнение, с которым я отвечал тогда на
заданные вопросы, как только вспомню о нем, кажется мне не

улегшимся еще до сих пор; вижу, как в отдаленном тумане, Дружинина
(директора гимназии, присутствовавшего на экзамене), сидящего в
больших, для него нарочно приготовленных креслах; смотрю на
проходящего с подносом толстого пансионного дядьку, плутовски
улыбающегося мне мимоходом и подмигивающего одним глазом.
Помню живо чью-то добрую усмешку и колкое замечание священника
на мое слишком наглядное изложение сновидений фараона. «Ему
грезилось», – повторял я несколько раз в моем одушевленном жестами
рассказе. «Снилось, снилось, снилось», – замечал, останавливая меня
каждый раз на полуслове, законоучитель. И все это было два года
ранее моего первого университетского испытания.
Вступление в университет было таким для меня громадным
событием, что я, как солдат, идущий в бой на жизнь или смерть,
осилил и перемог волнение и шел хладнокровно. Помню только, что на
экзамене присутствовал и Мухин как декан медицинского факультета,
что, конечно, не могло не ободрять меня; помню Чумакова,
похвалившего меня за воздушное решение теоремы (вместо черчения
на доске я размахивал по воздуху руками); помню, что спутался при
извлечении какого-то кубического корня, не настолько, однако же,
чтобы совсем опозориться.
Знаю только наверное, что я знал гораздо более, чем от меня
требовали на экзамене. В приемной меня ожидали после окончания
экзамена отец, секретарь правления Кондратьев и рекомендованный
им мой приготовитель – Феоктистов. Отец повез меня из университета
прямо к Иверской и отслужил молебен с коленопреклонением. Помню
отчетливо слова его, когда мы выходили из часовни: «Не видимое ли
это Божие благословение, Николай, что ты уже вступаешь в
университет? Кто мог этого надеяться!»
Затем мы заехали в кондитерскую Педотти, где и последовало
угощение меня шоколадом и сладкими пирожками.
Это было в сентябре 1824 года. С этого дня началась новая эра
моей жизни. Но странно: ведь я, собственно, не уверен – было ли это в
1824 году? Справляться не стоит; а странно именно то, что мне
кажется теперь, будто отец мой долее жил после вступления моего в
Московский университет, чем оказывается по расчету. Наверное, отец
мой умер почти за год до смерти государя Александра I, т. е. за год до
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

1825 года. Не вступил же я в Московский университет в 1823 году,
тринадцати лет от роду!
Пережитое время, оставаясь в памяти, кажется то более коротким,
то более долгим; но обыкновенно оно укорачивается в памяти.
Прожитые мною 70 лет, из коих 64 года, наверное, оставили после себя
следы в памяти, кажутся мне иногда очень коротким, а иногда очень
долгим промежутком времени. Отчего это? Я высказал уже, какое
значение я придаю иллюзиям. Нам суждено, и, я полагаю, к нашему
счастию, жить в постоянном мираже, не замечая этого.
Можно, пожалуй, утверждать, что еще счастливее тот, кто не только
не подозревает, но и не имеет никакого понятия о существовании
чувственных и психических миражей.

В сущности же, все равно: выгоды незнания равняются невыгодам.
Больному врачу плохо бывает иногда от его знания, а здоровому – это
же знание небесполезно для его здоровья.
Так и убеждение в существовании постоянного, пожизненного
миража, с одной стороны, не очень вредно, потому что убеждение это
все-таки не уничтожает благодетельной иллюзии, и, убежденные и
неубежденные в ней, мы будем продолжать жить по-прежнему, все в
том же мираже. Сколько лет прошло уже с тех пор, как нам сделалось
известно, что «das Ding an und fьr sich selbst»
[147]
для нас навсегда
останется terra incognita
[148]
; так нет же! Мы все-таки продолжаем
думать и действовать в жизни так, как будто бы это «das Ding an und
fьr sich selbst» было нам досконально известно и коротко знакомо.
Так вот и представление наше о прожитом нами времени так же
миражно, как и все прочее в жизни.
Когда я обращаю усиленное внимание на какой-нибудь отрывок из
прожитого времени, т. е. направляю мою внимательность на память (с
чем бы сравнить это? Вот, я делаю это в настоящую минуту, когда
пишу эти строки: я как будто внимательно роюсь в моей памяти, не то
смотрю в нее, не то силюсь будто бы что-то открыть и вынуть… нет,
ни с чем не сравнишь), тогда мне представляется этот вынутый из
памяти отрывок чрезвычайно близким ко мне, к моему настоящему,
как будто все припоминаемое происходило вчера.
Вот живые портреты припоминаемых лиц, их платье, их манеры,
голос, усмешка, все как есть… чудеснейший мираж! А начни только
действовать, окунись в водоворот жизни – и все куда-то далеко, далеко
ушло, исчезло – новый мираж! Существовавшее представляется как
будто бы не существовавшим.
Так, с той минуты, когда мы с отцом вышли из часовни Иверской, –
от нее, от этой минуты, остались в памяти только слова отца, – и до
того страшного мгновения, когда я увидел его на столе посиневшим
трупом, – как будто отца и вовсе не было у меня; едва, едва в густом
тумане мелькает предо мною его бледный облик и усталая поступь,
виденные мною в последние дни его жизни. А все-таки протекшее
между двумя уцелевшими в памяти значками время мне кажется
теперь очень долгим, таким долгим, что сомневаюсь, было ли это
менее двух лет.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

Началось посещение лекций. Выдали матрикул без всяких
церемоний. Приход Троицы в Сыромятниках не близок к университету
– будет с час ходьбы; положено было оставаться в обеденное время у
Феоктистова и только в 4–5 часов вечера возвращаться на извозчике.
Феоктистов был казеннокоштный студент и жил вместе с пятью
другими студентами в 10-м нумере корпуса квартир для
казеннокоштных.
Надо остановиться на воспоминании о 10-м нумере и об извозчике.
Немудрено, что воспоминания эти сохранились. Десятый нумер я
посещал ежедневно, несколько лет сряду, а на извозчике ездил, пока
нужда не заставила ходить пешком, – и 10-й нумер, и вечерняя езда на
извозчике совпадают с первым выходом на поприще жизни; дебюты не
забываются.
Вхожу в большую комнату, уставленную по стенам пустыми
кроватями со столиками; на каждом столике наложены кучки зеленых,
желтых, красных, синих книг и пачки тетрадей; вижу – лежит на одной
кровати чья-то фуражка, дном наружу; на дне – надпись; читаю: «Hunc
pil… – тут стерто, не разберу. – Fur rapidis manibus tangere noli;
possessor cujus fuit semperque erit Tschistof, qui est studiosus quam
maxime generosus»
[149]
.
Понимаю. Где же этот г. Чистов? А вот он входит в дверь; испитой,
с густыми темными волосами, свинцового цвета лицом, темно-синею,
выбритою гладко бородою; за ним приходит с лекции и мой
Феоктистов; дверь начинает беспрестанно отворяться и затворяться;
являются одно за другим все новые и новые лица, рекомендуются,
приветливо обращаются ко мне; вот г. Лейченко, самый старший,
действительно на вид лет много за тридцать; вот Лобачевский,
длинный, рыжий, усеянный, должно быть, веснушками по всему телу,
судя по лицу и рукам, и еще человек шесть нумерных и посторонних.
Начинаются беседы, закуривание трубок; говорят все разом –
ничего не разберешь; дым поднимается столбом; слышится по
временам и брань неприличными словами.
Мой бывший наставник, Феоктистов, представляется мне совсем в
ином свете, не тем, каким я его знал до сих пор: он тут пред
некоторыми просто пас – тише воды, ниже травы.
Вот хоть бы Чистов, обладатель фуражки с латинскими стихами, –
тот берет со стола книгу, ложится на кровать и, обращаясь ко мне (я

стою вблизи его кровати), спрашивает: «С какими римскими авторами
вы знакомы?» Я краснею. «Что же? Феоктистов, верно, вам немногое
сообщил; где же ему: он и сам ничего не понимает в латыни. Садитеська вот здесь, – я вам кое-что прочту из Овидия. Слыхали о
„Метаморфозах“ Овидия? А? Слыхали?» – «Да, немного слыхал». –
«Ну, слушайте же!» – И Чистов начал скандировать плавно и с
увлечением, и тут же я научился у него больше, чем во все время моего
приготовления к университету от Феоктистова. Оказалось потом, что
Чистов был действительно знаток римских классиков; я редко видал
его за медицинскими книгами; всегда, бывало, лежит и читает своего
любимого Овидия Назона или Горация.
Родом из духовных, воспитанник семинарии, Чистов отличался,
однако же, резко от других сотоварищей, по большей части тоже
семинаристов; это была мебель из елового, а он из красного дерева, и,
должно быть, поэт в душе.
Чего я не насмотрелся и не наслышался в 10-м нумере!
Представляю себе теперь, как все это виденное и слышанное там
действовало на мой 14–15-летний ум! Является, например, какой-то
гость Чистова, хромой, бледный, с растрепанными волосами, вообще
странного вида на мой взгляд, – теперь его можно бы было по
наружности причислить к почтенному классу нигилистов, – потогдашнему это был только вольнодумец.
Говорит он как-то захлебываясь от волнения и обдавая своих
собеседников брызгами слюны.
В разговорах быстро, скачками, переходит от одного предмета к
другому, не слушая или не дослушивая никаких возражений. «Да что
Александр I – куда ему, – он в сравнение Наполеону не годится. Вот
гений, так гений!.. А читали вы Пушкина „Оду на вольность“? А? Это,
впрочем, винегрет какой-то. По-нашему не так; rйvolution так
rеvolution, как французская – с гильотиною!» И, услыхав, что кто-то из
присутствующих говорил другому что-то о браке, либерал 1824–1825
годов вдруг обращается к разговаривающим: «Да что там толковать о
женитьбе! Что за брак! На что его вам? Кто вам сказал, что нельзя
попросту спать с любою женщиною, хоть бы с матерью или с
сестрою? Ведь это все ваши проклятые предрассудки: натолковали вам
с детства ваши маменьки, да бабушки, да нянюшки, а вы и верите.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
Соседние файлы в папке @xirurgi_2025
