Основы лингвистической стилистики и лингвистической поэтики. Учебно-методическое пособие
.pdfЛитература
Русский язык и культура речи / Под ред. Д. А. Романова. – Тула: Тульский полиграфист, 2010.
Сочинения В. Г. Бенедиктова: В 2 т. / Под ред. Я. П. Полонского. – М., СПб.: Изд-во товарищества М. О. Вольф, 1902.
51
ОЧЕРКИ ПО ЛИНГВОПОЭТИКЕ
«ЗАКИПАЮЩАЯ ЖИЗНЬ» (лингвистический этюд о повести И. С. Тургенева «Первая любовь»)
Повести Тургенева «Первая любовь» характерна особая, исповедальная тональность, которой нет ни в одном другом его произведении, хотя тургеневская проза в целом очень лирична и личностна.
Исповедальность создается не только манерой изложения: от первого лица (рассказчика Владимира Петровича), но и особой скрупулезностью, вниманием к каждой детали повествования, в котором нет мелочей. Тургенев избирает не просто композицию обрамления сюжета по принципу «рассказ в рассказе», а делает этот внутренний рассказ записью, т. е. придает ему письменную форму, дабы подчеркнуть продуманность сказанного, указать на то, что излагаемое «отфильтровано» памятью и не содержит случайностей. Владимир Петрович в ответ на просьбы рассказать о своей первой любви говорит: «… рассказывать я не стану; я не мастер рассказывать: выходит сухо и коротко или пространно и фальшиво; а если изволите, я запишу все, что вспомню, в тетрадку – и прочту вам». Поэтому вся повесть – это эффект особой силы переживания, которое отражается в человеке на всю жизнь (одновременно «Воспитание чувств» и «Утраченные иллюзии» русской литературы).
Повесть изобилует хронологическими и топографическими подробностями: точно указан год – 1833 г., возраст героя – шестнадцать лет, место действия – «дача около Калужской заставы, напротив Нескучного». Это атрибуты дневниковой записи, но перед нами не дневник, а воспоминания, написанные спустя четверть века после событий (если иметь в виду, что в момент своего рассказа Владимир Петрович – «человек лет сорока, черноволосый, с проседью»). Особая интенсивность переживания, глубокая эмоциональная зарубка и сила молодой жизни – вот что делает память героя крепкой, цепкой к деталям и долговечной, вот что превращает воспоминания о событиях двадцатипятилетней давности в лирическую дневниковую хронику.
Г. Б. Курляндская отмечает, что тургеневская повесть отличается особым художественным моделированием времени. «Прошедшее дается в ней с позиции настоящего, с позиции уже обогащенного жизненным опытом, зрелого героя. <…> историю своего первого чувства, испытанного в самой ранней юности, описывает опытный сорокалетний мужчина. С одной стороны, он пытается погрузиться в то состояние молодости, с другой – отдельные моменты в этой истории оцениваются им с позиции взрослого: многое он понял только сейчас. Рассказчик смотрит на себя и на свое собственное прошлое как бы со стороны»
[Курляндская 1972: 124].
Повесть носит отчетливый автобиографический характер. Она была опубликована Тургеневым в журнале «Библиотека для чтения» в 1860-м году, когда
52
многих прототипов ее героев уже не было в живых. Это произошло через десять лет после смерти матери, а сам И. С. Тургенев был в возрасте своего героя Владимира Петровича (ему исполнилось 42 года).
В автобиографическом конспекте И. С. Тургенева «Мемориал», который не предназначался для публикации («Мемориал» – документ глубоко личный, интимный, куда Тургенев записывал в краткой форме, порою отдельными словами, самые значительные переживания своей жизни), под 1833-м годом написано: «Новый год в Москве. (Первая любовь.) Кн<яжна> Шаховская. Я себе ломаю руку. – Определение в Университет. – NB. Перепутье. – Житье на даче против Нескучного» [Литературное наследство 1964, т. 73: 342]. Это и есть основная событийная канва произведения.
Повесть, по мнению автора, удалась. Спустя много лет он признавался: «Это единственная вещь, которая мне самому до сих пор доставляет удовольствие, потому что это сама жизнь, это не сочинено. Когда перечитываю, так и пахнет былым… это пережито» [Тургенев в воспоминаниях современников.
Т. 1, с. 87].
«В повести, – писал Тургенев, – я изобразил своего отца. Меня многие за это осуждали, а в особенности за то, что я этого никогда не скрывал. Но я полагаю, что дурного в этом ничего нет. Скрывать мне нечего» [Цит. по: Чернов
1973, 232].
Отец и сын противопоставлены друг другу с первых страниц повести. В языковом плане уже портреты и первые – самые общие – их характеристики контрастны. Можно назвать характеристику Петра Васильевича статичной, а Владимира – динамичной. В первой преобладают прилагательные, во второй – глаголы. Сравним (Курсив наш. – Д. Р.):
Отец: «Мой отец, человек еще молодой и очень красивый, женился на ней [матери] по расчету… Я не видал человека более изысканно спокойного, само-
уверенного и самовластного».
Сын: «Я гулял – то в саду нашей дачи, то по Нескучному…., а больше вслух читал стихи…; кровь бродила во мне, и сердце ныло…, я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла…; я задумывался, грустил и даже плакал…».
Характер и поведение отца имеют в повести как бы две стороны изображения: направленную на домочадцев и направленную вовне. Первая, чрезвычайно статичная, выстраивается Тургеневым с помощью лексических доминант (постоянных повторов) – холодно и спокойно. Вот примеры: «… он держался строго, холодно отдаленно» (I глава), «… прибавил отец и холодно улыбнулся» (V глава), «…спокойно промолвил отец» (V глава), «… со свойственной ему изящной и спокойной вежливостью» (VI глава), «она [мать] в чем-то упрекала его, а он, по своему обыкновению, холодно и вежливо отмалчивался» (XII глава), «он был спокоен по обыкновению… даже не поласкал меня своею вседневною, холодною лаской» (XVIII глава).
Внешняя сторона отца иная: здесь главное – лоск, активное желание произвести на публику чарующий эффект. В сценах, когда Владимир видит отца вне дома, лексика его изображения существенно меняется. Сравним (лексемы,
53
на которые необходимо обратить внимание, выделены курсивом): «Знакомые шаги раздались за мною: я оглянулся – ко мне своей быстрой и легкой походкой шел отец»; «Отец остановился и, круто повернувшись на каблуках, пошел назад», «… никогда его фигура не показалась мне более стройной, никогда его серая шляпа не сидела красивее на его едва поредевших кудрях» (V глава). Или: «Я не видывал всадника подобного отцу; он сидел так красиво и небрежноловко, что, казалось, сама лошадь под ним это чувствовала и щеголяла им»
(XXI глава).
В VIII главе Тургенев дает точную языковую характеристику взаимоотношений отца и сына. Перед нами ожившая пушкинская метафора «лед и пламень»: холодность, спокойствие и равнодушие зрелого разочарования, остужающие искренность, пылкость и открытость ранней юности (Курсив наш. – Д. Р.): «Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо… сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему… он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щеке – и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею».
Нуждающийся в человеческом участии, Владимир чувствует отчуждение, равнодушие отца, его незримую отводящую руку, не дающую им сближаться по-настоящему. В завершении любого, даже редкого в их общении душевного разговора лицо отца принимало «обычное равнодушно-ласковое выражение». Главный герой с сожалением говорит: «Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу – он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною… только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины – и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если бы я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки!»
В эпизодах, посвященных отцу, Тургенев наиболее часто использует прием проспекции, т. е. сюжетного «забегания вперед». Эту возможность дает композиция рассказа в рассказе. В данном случае проспекция помогает избежать резких отрицательных оценок читателей и показать, что понимание (а может быть,
иоправдание!) поведения отца пришло к главному герою спустя много лет: «Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к тому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое
инасладился этим другим вполне». Или: «Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить – и жил… Быть может, он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться «штукой» жизни: он умер сорока двух лет».
Разгадка характера отца дается Тургеневым в романтическом ключе. Две главные беды любого романтического героя ведут этого человека по жизни
иделают его несчастным – эгоизм и тщеславная воля. Слова эгоизм Тургенев
не употребляет, однако оно подразумевается, вырастает смысловым фоном в редких откровениях отца с сыном: «Сам бери что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать – вот в чем вся штука жизни…»
Отец ставит независимость выше всех добродетелей. Непреклонная, ни с кем не считающаяся индивидуальная воля, – воля одного человека, противо-
54
поставленная свободе других, – причина многих несчастий. Тургенев, несомненно, использовал данную прагматическую смысловую нагрузку слова воля, которое присутствует в речи отца:
–Свобода, – повторил он, – азнаешьлиты, чтоможет человекудатьсвободу?
–Что?
–Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей хотеть – и будешь свободным, и командовать будешь (VIII глава).
Петр Васильевич не знал настоящей любви, но, как натура мощная, любить способен, поэтому нахлынувшее чувство захватывает его день ото дня все сильнее. Но чувство это, разгораясь, прячется глубоко внутри. Любовь отца
иЗинаиды оборачивается столкновением двух независимых и волевых характеров, которым противостоят обстоятельства. Это и убивает Петра Васильевича (в предсмертном письме он говорит сыну: «…бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы…»).
Но едва ли он жалел о произошедшем: любовь возродила в этом охладевшем человеке «живую жизнь». Тургенев мастерски, по крупицам, отдельными деталями (и отдельными словами) показывает это читателю. Вот во время вер-
ховой прогулки с Зинаидой на лице отца впервые возникает искренняя улыбка: «Отец говорил ей что-то, перегнувшись к ней всем станом и опершись рукою на шею лошади; он улыбался». Вот, вспоминая последнее объяснение с княжной, он впервые не надел на себя маску холодной учтивости: «Он задумался и опустил голову… и тут-то я в первый и едва ли не в последний раз увидел, сколько нежности и сожаления могли выразить его строгие черты». Вот он впервые проявил настоящую скорбь: «Он ходил просить о чем-то матушку и, говорят, даже заплакал, он, мой отец!»
Тургенев с необыкновенной художественной силой передает весь трагизм положения. Особенная психологическая напряженность присутствует в сценах объяснения Петра Васильевича с женой и его последнего свидания с Зинаидой (главы XIX и XXI). Следует обратить внимание на то, что Тургенев избирает разные способы изображения этих сцен. Подробности первой передает Владимиру буфетчик Филипп: несколько отстраненно, просто, «без затей», отчего конфликт родителей выглядит в глазах сына еще ужаснее. Встречу Зинаиды и отца возле деревянного домика у Москвы-реки с замиранием сердца наблюдает, а затем детально описывает сам Владимир. О последнем объяснении родителей Владимир Петрович говорит весьма кратко, как бы вскользь (финал XXI главы), однако трагический характер этого объяснения становится понятным, когда читатель узнает, что оно состоялось за несколько дней до смерти Петра Васильевича.
Реалистическую правдивость изображения подтверждает сравнитально недавно расшифрованное В. М. Черновым письмо В. П. Тургеневой к сыну от 26 марта 1839 года (19 строк в нем были позднее замазаны чернилами): «Да что я тебе за конфрадантка! Разве нет у тебя брата родного, дяди? Что ты мне это напеваешь старую песню. Княжна Ш..., да будет проклята память о ней! Да разве ты не знаешь... она бедного и честного человека, мужа больной жены...
[следующая строка не расшифрована]. Злодейка писала к нему стихами, когда
55
он уехал [...] Несчастный... замучила совесть... кончил жизнь насильственной смертью [...] В тот день, когда ей объявили нечаянно у Бак[униных], где она готовилась итти на сцену, играли какую-то [пьесу?] ее дяди Шах[овского] ... она захохотала истерически...» [Цит. по: Чернов 1973: 234–235].
Любовь отца представлена как огромное, всепоглощающее, взрослое чувство, рядом с которым первая любовь сначала теряется, но затем мужает, учится и становится настоящей любовью, – любовью осознанной и выстраданной. Владимир говорит: «Последний месяц меня очень состарил – и моя любовь, со всеми своими волнениями и страданиями, показалась мне самому чем-то таким маленьким, и детским, и мизерным перед тем другим, неизвестным чем-то, о котором я едва мог догадываться и которое меня пугало, как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке…»
Тургенев – признанный мастер портрета. Единичными штрихами, весьма немногословно он передает суть характера, а уточняющими деталями углубляет его понимание. Так изображена княгиня Засекина: «У окна, на кресле с отломанной ручкой, сидела женщина лет пятидесяти, простоволосая, в зеленом старом платье и с пестрой гарусной косынкой вокруг шеи». Непокрытая пожилая женщина, плохо одетая и сидящая в разваливающемся кресле, не может вызывать симпатии. В дальнейшем Тургенев неоднократно усиливает произведенное на читателя отрицательное впечатление: «постукивая толстыми красными пальцами», «достала из кармана какие-то исписанные засаленные бумаги», «поворачиваясь и ерзая на стуле», «повторила она, слезливо моргая и кряхтя» (IV глава), «шумно нюхала табак, так же свободно поворачивалась и ерзала на стуле», «много ела и хвалила кушанья» (VI глава).
Для усиления отрицательного эффекта писатель пользуется нехарактерной для его стиля сниженной просторечной лексикой: «Ее небольшие черные глазки так и впились в меня», «… еще раз уставилась на меня», «жаловалась на свою бедность, “канючила”, но нисколько не чинилась». У читателя, как и у героя, возникает чувство презрения к этой «неблагообразной фигуре».
Подчеркивая бедность княгини, Тургенев акцентирует также ее неряшливость, безвкусие и неумение вести себя. Эти черты проявляются в интерьере комнат («Я очутился в небольшой и не совсем опрятной комнате…»), в одежде («… старуха сверх зеленого, уже знакомого мне платья накинула желтую шаль
инадела старомодный чепец с лентами огненного цвета»), в речи, в безграмотности письма, которое она отправляет матери Владимира.
Княгиня вульгарна («… матушка рассказывала отцу, что эта княгиня Засекина ей кажется une famme tres vulgaire…»). Тургенев использует это слово, как в свое время Пушкин, в иностранном написании (Пушкин – английском, Тургенев – французском), подчеркивая отсутствие точного определения подобного качества в отечественном языке.
Ив этой атмосфере: «беспорядочность, сальные огарки, сломанные ножи
ивилки, мрачный Вонифатий, обтерханные горничные, манеры самой княги-
ни» – живет княжна Зинаида Засекина.
Ее прототипом, по мнению Н. М. Чернова, является поэтесса Екатерина Александровна Шаховская [Чернов 1973].
56
Характеризующей деталью Зинаиды в первых главах повести становятся смех и улыбка. Они постоянно сопровождают ее изображение, меняются и выглядят то кокетливо-манящими, то задушевно-искренними. «Разнообразнейшие чувства, легкие, быстрые, как тени облаков в солнечный ветреный день, пробегали то и дело по ее глазам и губам». Вспомним соответствующие фрагменты текста:
«Я увидал огромные серые глаза на подвижном, оживленном лице – и все это лицо вдруг задрожало, засмеялось, белые зубы сверкнули на нем, брови как-то забавно поднялись» (II глава);
«Она подняла руку, и на лице ее мелькнула усмешка», «Все это она делала молча, с какой-то забавной медлительностью и с той же светлой и лукавой усмешкой на чуть-чуть раскрытых губах», «Она улыбнулась, только не прежней, а другой, одобрительной улыбкой», «Ее веки тихо поднялись, и опять ласково засияли передо мною ее светлые глаза – и опять она усмехнулась», «Смотрите же, мсьё Вольдемар, заходите к нам, – крикнула Зинаида и опять рассмеялась» (IV глава);
«… посмотрела на меня, тихонько улыбнулась и опять устремила глаза в книжку» (V глава);
«на прощанье Зинаида мне крепко пожала руку и опять загадочно улыбнулась» (VII глава).
Однако уже в первых сценах сквозь обворожительность облика проскальзывает болезненный надлом, наигранное кокетство и скрытое равнодушие к окружающим ее поклонникам. Показателен эпизод с котенком (IV глава), когда Зинаида сначала так трогательно любовалась подарком Беловзорова, проявляя интерес и заботу, а затем, «обернувшись к горничной, равнодушно промолвила: – Унеси его».
Окружение Зинаиды пестро, составлено случайно и неразборчиво: поэтэпигон романтизма Майданов; скептик и циник доктор Лушин; мизантроп, завистник и, как оказалось, подлец граф Малевский; вспыльчивый ревнивец гусар Беловзоров.
«В каждом из них любовь и страсть находили свое воплощение, являясь то
воблике красивого ничтожества и подлого коварства (граф Малевский), то
воблике тупой, сосредоточенной, готовой все сокрушить и вместе с тем послушной силы (гусар Беловзоров), то в облике анемичного и интеллектуализированного чувства (поэт Майданов), то, наконец, в облике отравленной скептицизмом и иронией любви доктора Лушина» [Петров 1961: 136].
Все эти люди несимпатичны, неискренни, искусственны в поведении и манерах. Даже опьяненного любовью шестнадцатилетнего мальчика они заставляют задуматься: «А может быть, она [Зинаида – Д. Р.] и замечала эту фальшь и не гнушалась ею. Неправильное воспитание, странные знакомства и привычки, постоянное присутствие матери, бедность и беспорядок в доме, все, начиная с самой свободы, которою пользовалась молодая девушка, с сознания ее пре-
восходства над окружавшими ее людьми, развило в ней какую-то полупрезрительную небрежность и невзыскательность».
57
Сама же Зинаида любила «вертеть» окружающими людьми по своей прихоти. «Ее забавляло возбуждать в них то надежды, то опасения… (это она называла: стукать людей друг о друга)».
Подобными деталями Тургенев исподволь разрушает в глазах читателя романтический, неземной образ княжны, сложившийся в ослепленном сознании юного героя. Но это вовсе не означает, что Зинаида – холодная и расчетливая девушка, заманивающая возможных женихов. Автор старается показать, что реальная жизнь намного сложнее романтических схем, что люди не окрашиваются только в лазурь и черноту, а любовь – чувство безмерное, подчас с примесью отчаяния и разочарования.
Ведь та же Зинаида говорит: «Все мне опротивело… ушла бы я на край света, не могу я это вынести, не могу сладить… И что ждет меня впереди!.. Ах, мне тяжело… боже мой, как тяжело!»
С того момента, когда Владимиру становится понятно, что Зинаида влюблена (IX глава), автор вносит новую лексическую доминанту в ее образ – бледность: «Отчего она такая бледная? ездила верхом целое утро – и бледная?» (XIV глава), «На ней было белое платье – и сама она, ее лицо, плечи, руки – были бледны до белизны» (XV глава), «Как-то пришлось мне увидеть в одном из окон флигеля бледное пятно… “Неужели это лицо Зинаиды” – подумал я» (XX глава), «Зинаида появилась из соседней комнаты, в черном платье, бледная, с развитыми волосами» (XX глава).
При этом улыбка никуда не уходит – она становится иной. «…ее лицо стало другое, вся она другая стала» (обратим внимание на сравнения и эпитеты при определении улыбки): «Я взглянул на нее: глаза ее тихо светились, и лицо улыбалось, точно сквозь дымку» (XV глава); «Я как теперь вижу ее лицо – печальное, серьезное, красивое с непередаваемым отпечатком преданности, грусти, любви и какого-то отчаяния – я другого слова подобрать не могу. Она произносила односложные слова, не поднимала глаз и только улыбалась – покорно и упрямо» (XXI глава).
Так называемый прием «обнажения технологии» повествования («я другого слова подобрать не могу») особенно акцентирует слово отчаяние. Здесь, в XXI главе, рассказывающей о последнем свидании отца и Зинаиды, Тургенев добивается значительного усиления воздействующей силы всей сцены с помощью излюбленной им проспекции (в проспективный план входит и улыбка героини): «Но я тут же почувствовал, что, сколько бы я ни жил, забыть это движение, взгляд, улыбку Зинаиды было для меня навсегда невозможно, что образ ее, этот новый, внезапно представший передо мною образ, навсегда запечатлелся в моей памяти».
Главный предмет изображения в повести – духовный мир молодого человека, его чувства, переживания, впечатления на пороге жизни. Здесь все ожидание, все неясно, таинственно и заманчиво. Г. Б. Курляндская пишет: «он [Тургенев] интересуется движением психического процесса, сочетанием сознательных устремлений с подсознательными импульсами. Самораскрытие, самовыражение становится методом исследования человеческой личности, ее внутреннего духовного мира» [Курляндская 1977: 225]. Ключевым словом начальных
58
страниц повести становится неопределенное местоимение что-то: «я все ждал, робел чего-то»; «во всем, что я ощущал, таилось полусознательное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского…», «в движениях девушки (я видел ее сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия…».
Каждое новое чувство, возникающее в душе героя, для него первое, – никогда не испытанное и необыкновенное, поэтому переживания и эмоции в повести чаще не называются, а описываются: лексема заменяется описательным оборотом (нередко все с тем же неопределенным местоимением). Например: «Я присел на стул и долго сидел, как очарованный. То, что я ощущал, было так ново и так сладко… Я сидел, чуть-чуть озираясь и не шевелясь, медленно дышал и только по временам то молча смеялся, вспоминая, то внутренно холодел при мысли, что я влюблен, что вот она, вот эта любовь». Или: «Это было странное, лихорадочное время, хаос какой-то, в котором самые противоположные чувства, мысли, подозрения, надежды, радости и страдания кружились вихрем; я страшился заглянуть в себя, если только шестнадцатилетний мальчик может в себя заглянуть, страшился отдать себе отчет в чем бы то ни было; я просто спешил прожить день до вечера…»
И. С. Тургенев, как зрелый художник, умело воплощает динамику чувств героя. Каждое из них – нечто новое, ощущаемое впервые дыхание взрослеющей
икрепнущей молодой жизни. «Его [Тургенева – Д. Р.] исключительное умение передать глубокие внутренние переживания человека, <…> всепокоряющая музыкальность его фразы – это порождает неповторимую гармонию» [Пусто-
войт 1980, 3].
Вот герой впервые испытывает ревность: «Сердце во мне злобно приподнялось и окаменело; я до самой ночи не раздвинул бровей и не разжал губ,
ито и дело похаживал взад и вперед, стискивая рукою в кармане разогревшийся нож и заранее приготовляясь к чему-то страшному. Эти новые, небывалые
ощущения до того занимали и даже веселили меня, что, собственно, о Зинаиде я мало думал». Вот что испытывает юный ревнивец, ожидающий ночью своего соперника в саду: «Я судорожно выдернул нож из кармана, судорожно раскрыл его – какие-то красные искры закрутились у меня в глазах, от страха и злости на голове зашевелились волосы…»
Первая любовь сопровождается целой гаммой чувств в огромном масштабе от страсти до крушения надежд. Чувства переходят друг в друга, взаимодействуют, меняются то скачкообразно, то поступательно. Это отражает богатейший эмоциональный лексикон повести. Даже элементарная сквозная выборка из художественного текста «Первой любви» собственно эмоциональной лексики (без метафор и перифразов!) показывает самую широкую гамму эмотивных смыслов: лю-
бовь, гордость, страх, грусть, горе, радость, смущение, удивление, счастье, волнение, равнодушие, веселье, восторг, неловкость, спокойствие, неприязнь, стыд,
недовольство. Многие из названныхслов повторяются не один раз.
И это течение чувств И. С. Тургенев воспроизводит с необыкновенной подробностью и художественной силой. Как отмечал В. Фридлянд, «“Первая лю-
59
бовь”, пожалуй, единственная повесть, где Тургенев чуть ли не по-толстовски прослеживает, как возникало и постепенно развивалось чувство героя, проникновенно передает саму «диалектику» любви, внезапные переходы от безысходного горя, обиды к бурной опьяняющей радости» [Фридлянд 1962: 273–274].
Ревность героя быстро сменяется покорностью: «Четверть часа спустя я уже бегал с кадетом и с Зинаидой взапуски; я не плакал, я смеялся, хотя напухшие веки от смеха роняли слезы; у меня на шее вместо галстучка была повязана лента Зинаиды, и я закричал от радости, когда мне удалось поймать ее за талию. Она делала со мной все, что хотела».
Далее вновь следует разочарование, – и не просто разочарование, а полное опустошение, потому что герой узнает о связи Зинаиды с отцом: «Я услал Филиппа – и повалился на постель. Я не зарыдал, не предался отчаянью; я не спрашивал себя, когда и как все это случилось; не удивлялся, как я прежде, как я давно не догадался; - я даже не роптал на отца… То, что я узнал, было мне не под силу: это внезапное откровение раздавило меня… Все было кончено. Все цветы мои были вырваны разом и лежали вокруг меня, разбросанные и истоптанные».
Вслед за этим возникает новое чувство, о котором сам герой говорит Зинаиде во время последней встречи: «Поверьте, Зинаида Александровна, что бы вы ни сделали, как бы вы ни мучили меня, я буду любить и обожать вас до конца дней моих». Перед нами не просто юношеский максимализм. Как показывает частотная в стиле повести проспекция, первая любовь действительно оставила отпечаток на всей жизни героя, не изгладившись из его сердца и памяти: «Она вырвалась и ушла. И я удалился. Я не в состоянии передать чувство, с которым я удалился. Я бы не желал, чтобы оно когда-нибудь повторилось; но я почел бы себя несчастливым, если бы я его никогда не испытал».
Это же чувство возникает у героя, когда он становится невольным свидетелем последнего свидания отца и Зинаиды: «Первым движением моим было убежать. «Отец оглянется, – подумал я, – и я пропал…» – но странное чувство, чувство сильнее любопытства, сильнее даже ревности, сильнее страха – остановило меня».
Чувство Владимира изображено поступательно развивающимся, но в то же время и спонтанным: от ожидания, предчувствия его до расцвета, накала и боли разочарования. Ожидание любви, открытость юношеского сердца первому светлому чувству стилистически «окрашены» в пушкинские тона: «Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав: я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови… ему суждено было скоро сбыться». Сравним строки из «Онегина»:
Так в землю падшее зерно Весны огнем оживлено. Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье
60
