Основы лингвистической стилистики и лингвистической поэтики. Учебно-методическое пособие
.pdfприжившихся в русском языке. Как писатель, он активно пользовался своим знанием иностранных языков и сведениями, полученными в университете. Так, на страницах романа возникает слово клиентизм, не зафиксированное ни одним толковым словарем русского языка. Рассказывая о манерах Элизы Августовны,
автор замечает: …Она умела чрезвычайно хорошо прилаживаться к нравам дома… хранила на всех действиях какую-то печать клиентизма и уничижения, уступала место, предупреждала желания. В этом предложении семантика производного от клиент существительного связана не с устоявшимся к тому времени переносным значением корня – ‘постоянный покупатель, заказчик’, а с исконным, прямым значением латинского clientis – ‘лицо, находящееся в зависимости от богача (патрона) и пользующееся его покровительством’ [Черных, т. 1: 401]. В таком значении эта лексема русскому языку неизвестна, поэтому словоупотребление Герцена является абсолютно оригинальным и очень точным применительно к контексту.
Поддержанию контекстуальной иронии способствует использование Герценом несколько архаичных для 1840-х гг. иноязычных слов. Как правило, они характеризует быт города NN и нравы его обитателей, показывая, с одной стороны, претензии на просвещенность, а с другой – отсталость и застой русской провинциальной жизни. Вот несколько подобных примеров: глава этого патриархального фаланстера (фаланстер – в учении Ш. Фурье ‘огромный дворец, в котором должны жить и работать члены равноправного сообщества’ [Лопатин
2008: 812]); так хорошо бы составить авантажную партию (авантажный –
‘привлекательный, видный; производящий впечатление внешностью’ [Лопатин
2008: 31]); совершенно успокоился насчет негоциации (негоциация или него-
ция – ‘коммерческая сделка’ [Лопатин 2008: 518]); привык выпивать большой
птивер (птивер – “рюмочка” от фр. petit verre).
Иноязычное слово репетиция, известное русскому языку в то время уже более столетия, Герцен семантически «освежает» в соответствии с французским аналогом. В романе это слово используется в трех значениях. Два из них были актуальными для русского языка той эпохи: 1. ‘Предварительное пробное ис-
полнение чего-либо’. За два дня до обеда начались репетиции и приготовления Вавы… 2. То же, что репетир – ‘механизм в часах, отбивающий время при нажатии кнопки или натяжении шнурка’. Яша (маленький сын Круциферских)
очень любил Крупова за часы с репетицией и за две сердоликовые печатки, ви-
севшие у него из-под жилета. Третье значение Герцен заимствует из французского языка, делая слово менее привычным, живым, оригинальным. Это значение – ‘повторение, воспроизведение заново’: …У него в голове шла репетиция всего виденного.
Неосвоенные заимствования и инографические вкрапления в тексте романа «Кто виноват?» крайне редки. Они присутствуют в прямой речи швейцарца Жозефа как его языковая характеристика. В авторской же речи это преимущественно французские устойчивые обороты, например: в этом у него состоял патриархаль-
ный point d’honneur (вопрос чести); сынасвоего… онотправилвгвардию исним… четырехмальчиковкак hors d’oeuvre (добавлениек главному) – илилатинизмы: для прояснениястранного qui pro quo (недоразумения) ит. п.
41
Герцен принадлежит к числу тех авторов, которые продолжили пушкин- ско-гоголевскую традицию использования в языке художественного произведения стилизованных речевых элементов (например, диалектных, просторечных и разговорных слов, их форм и значений) при передаче прямой или несоб- ственно–прямой речи героев из простонародья, а также особенностей частной бытовой жизни небогатых дворян, мещан, обывателей и т. п. Так, поездка Глафиры Львовны Негровой за грибами описывается от лица автора, но стилизует взгляд крепостных, для чего используется просторечная фонетическая форма:
Гриб удивительной величины или чрезвычайной малости приносился птичницей к матушке-енаральше, им изволили любоваться и ехали дальше. Разговорные слова достаточно частотны в тексте: жена будет реветь, обиделся последней
выходкой, хотите застращать меня, Николашка с Палашкой чебурахнулись
еще раз в ноги, Бельтов был рад-радехонек и др.
В речи доктора Крупова встречаются просторечные слова ячный и ячность, которые по происхождению связаны с семинаристским жаргоном того времени: …Надобно быть или очень ограниченным, или очень ячным, или совершенно бесхарактерным, чтобы тупо отстоять свою независимость… Право, не так грубеешь, не так падаешь в ячность, глядя на эту молодую травку. Эти слова, малознакомые читающей публике даже во времена Герцена, ныне совершенно забыты. Деривационно они восходят к местоимению я и обозначают соответственно ‘самолюбивый, эгоистичный’ и ‘самолюбие, эгоизм’.
«Герцен обогащал русский литературный язык. Он вводил в роман многие народные выражения, создавал неологизмы, обильно использовал литературные цитаты и намеки» [Путинцев 1952: 70]. В романе упоминается огромное количество прецедентных текстов, так или иначе связанных с развитием сюжета: это и баллады Жуковского, за чтением которых Круциферский объясныется в любви Любоньке; и «Любовные похождения кавалера де Фоблаза» Луве де Кувре, комические сцены из которого напоминают любовные притязания Глафиры Львовны; и «Эмиль» Руссо, по принципам которого Жозеф воспитывает Бельтова; и «Мертвые души» Гоголя, в которых изображено «внедрение» Чичикова в губернский город, столь не похожее на безуспешные «маневры» Бельтова и мн. др.
Роман органично сочетает иронию и лирику. Выше говорилось о пародировании Герценом многих романтических и сентименталистских языковых черт и образов. Однако нельзя не заметить высокой романтической тональности во всем, что касается благородного учителя Бельтова – женевца Жозефа. Возвышенны и лиричны многие пейзажные зарисовки автора и его впечатления от родной страны, которую он хорошо знал и искренне любил всю жизнь, несмотря на долгие годы эмиграции. Здесь безусловно ощутимы гоголевские лирические ноты. Вот удивительно точная характеристика русской песни:
…дай бог Виардо и Рубини, чтоб их слушали всегда с таким биением сердца, с каким я много раз слушал какую-нибудь протяжную и бесконечную песню бурлака, сторожащего ночью барки, – песню унылую, перерываемую плеском воды и ветром, шумящим между прибрежным ивняком. И мало ли что мне чудилось…
42
А вот по-настоящему буколический пейзаж, только рисующий не средиземноморские, а российские просторы:
В картине этой было что-то похожее на летний вечер в саду, когда нет ветру, когда пруд стелется, как металлическое зеркало, золотое от солнца, небольшая деревенька видна вдали, между деревьев, роса поднимается, стадо идет домой с своим перемешанным хором крика, топанья, мычанья… и вы готовы от всего сердца присягнуть, что ничего лучшего не желали бы во всю жизнь…
Известный филолог и критик своего времени С. П. Шевырев выступил с резкой критикой лексической ткани романа, которая, с его точки зрения, отражает многочисленные искажения русского языка. В приложении к своей статье «Очерки современной русской словесности», напечатанной в 1-м и 2-м номере журнала «Москвитянин» за 1848 г., Шевырев выписал все словесные сочетания и отдельные лексемы, являющие собой, по его мнению, несообразности, нелепости и плоды неудачных творческих экспериментов Герцена, презрительно назвав их искандеризмами (по литературному псевдониму Герцена). Между тем, многое из того, что виделось консервативному Шевыреву в языке Герцена излишне смелым для второй половины 40-х гг. XIX в., затем вошло в широкий языковой оборот. Так, словосочетания непроходимо глупа; занимал-
ся бессистемно; рыхлые объятия; большая требовательность; на душе ста-
новилось широко, торжественно и др., казавшиеся Шевереву нелепыми, ныне воспринимаются как вполне обычные. По поводу излишне пуристической позиции профессора Шевырева в отношении Герцена Белинский справедливо и остроумно заметил: «…Придираться к таким мелочам – значит обнаруживать больше нелюбви к противнику, нежели любви к русскому языку и литерату-
ре…» [Белинский 1988: 626].
Многие выражения из романа стали для середины XIX века крылатыми. Например, А. А. Григорьев вполне органично и без специальных указаний и ссылок пишет в своей статье: «Из университетов наших выходили … лица, не дослуживающие четырнадцати лет и пяти месяцев до пряжки (курсив наш. –
Д.Р.), потому что идеалы их не мирятся с практикой…» [Григорьев 1967: 303]. Эти слова заимствованы из седьмой главы первой части романа Герцена (только у Герцена – шесть месяцев). Имеется в виду саркастическое упоминание Герценом пряжки – чиновничьего отличительного знака за пятнадцать лет беспорочной службы.
Справедлива и точна следующая оценка творчества писателя: «Сколько у Герцена средств, приемов, чтобы поразить неожиданностью, задеть воображение и, задев, повести читателя в глубь событий! На первый взгляд Герцен поражает блеском, на второй – глубиною» [Чуковская 1966: 161]. Сказанное может быть отнесено и к первому роману Герцена «Кто виноват?».
43
Литература
Белинский В. Г. Взгляд на русскую литературу 1847 года. Статья вторая // Белинский В. Г. Взгляд на русскую литературу. – М.: Современник, 1988. –
С. 582–626.
Герцен А. И. Кто виноват? // Герцен А. И. Собр. соч.: В 4 т. – М.: Правда, 1988. – Т. 4.
Григорьев А. А. И. С. Тургенев и его деятельность // Григорьев А. А. Литературная критика. – М.: Худож. лит., 1967. – С. 240–367.
Лопатин В. В. Толковый словарь иноязычных слов. – М.: Эксмо, 2008. Путинцев В. А. Герцен – писатель. – М.: Изд-во Академии наук СССР,
1952.
Сорокин Ю. С. Развитие словарного состава русского литературного языка. 30–90-е годы XIX века. – М., Л.: Наука, 1965.
Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка: В 2 т. – М.: Русский язык, 1999.
Чуковская Л. К. «Былое и думы» Герцена. – М.: Худож. лит., 1966.
44
ЧТО ТАКОЕ БЕНЕДИКТОВЩИНА, ИЛИ ЗАМЕТКИ К СВОЙСТВАМ РУССКОГО РИТОРИЧЕСКОГО ИДЕАЛА
Понятие риторического идеала, по нашему мнению, выходит за границы риторики в узком ее понимании. То есть риторический идеал – это не только канон первоклассной публичной речи, но и определенный свод законов владения языком в целом (применительно ко всем жанрам, формам и стилям речи). При таком понимании риторический идеал должен становиться основой устной и письменной, публичной и частной, литературной и разговорной, прозаической и поэтической речи. Разумеется, все названные виды речи имеют свою специфику и не могут абсолютно во всем подчиняться одним и тем же законам, однако, наряду с дифференциальными, в них есть и общие черты. Риторический идеал – тот стержень, который удерживает от деградации и распада национальный литературный язык. Он включает самые общие требования к оформлению речи. Без них речь теряет функцию поддержания адекватной коммуникации на развитом национальном языке, становясь примитивной, вульгарной, аморфной, напыщенной, невнятной и т. д.
Главными свойствами риторического идеала являются точность, правильность, выразительность (богатство), ситуативная адекватность, эффективность (действенность) речи. Большинству из них учит классическая риторика как теория и практика искусной речи. Эти свойства не раз описаны, обоснованы и представлены в образцах (см., например: [Русский язык и культура речи 2010: 109–117]). Но, тем не менее, оставляют множество возможностей делать «замечания на полях», которые небесполезны для любого носителя русского языка.
Ныне почти забытое, как и человек-прообраз, слово бенедиктовщина, между тем, отражает достаточно частотное и типичное явление риторической практики (и вообще практики пользования языком).
Владимир Григорьевич Бенедиктов (1807–1873) был достаточно известным в свое время поэтом. В конце 30-х, а особенно в 40-е гг. XIX века им восхищались многие современники, включая людей, наделенных незаурядным литературным вкусом (И. А. Крылов, В. А. Жуковский, П. А. Плетнев, С. П. Шевырев, молодой И. С. Тургенев и др.). Даже Пушкин косвенным образом оставил свидетельство своего мнения о поэзии Бенедиктова, которое, правда, не было восторженным, но и не носило явно отрицательного характера. В. Г. Бенедиктов успел выпустить три солидных сборника стихотворений, а в 1856 году трехтомник своих поэтических сочинений. Постепенно слава Бенедиктова, улыбнувшаяся ему в молодости, сошла на нет, и в конце XIX века во всех статьях, где встречалось его имя, оно упоминалось только вместе с негативнооценочным словом бенедиктовщина.
Само слово, видимо, придумал Я. П. Полонский, автор предисловий к посмертным изданиям сочинений Бенедиктова. Хотя сам Полонский в биографическом очерке, посвященном Бенедиктову, говорил о том, что это слово возникло в 1870–1880-е гг. само по себе как общая оценка более чем пятидесятилетнего творческого пути поэта.
45
Творчество Бенедиктова представляет собой, как уже отмечалось, достаточно характерный пример литературной деятельности 40–60-х гг. XIX в. – периода признанного всеми спада в развитии русской словесности в целом. Однако дело не в том, что стереотипы и подражательность становятся главной характеристикой литературного творчества Бенедиктова, а в том, что он как раз и заложил основы определенного отношения к литературному языку, литературному делу, тексту. Талант Бенедиктова, который у него, несомненно, был, не сумел раскрыться как самостоятельный и оригинальный. Бенедиктов стал символом стремления к литературному творчеству, но не самого творчества. Его поэтическое наследие достаточно обширно, но едва ли найдется хотя бы десяток стихотворений, которые бы отличала печать явной творческой неповторимости. Бенедиктов оказался литератором, который целиком вырос из уже существующей литературы, не принеся в нее ничего нового, он стал эпигоном, возведшим эпигонство в принцип своего писательства. И в этом отношении слово бенедиктовщина, придуманное или только распространенное Полонским как характерное название данного явления, становится весьма поучительным. Особенно это важно для практики владения языком, которую можно считать в полном смысле реализованной только тогда, когда она хоть в чем-то оригинальна.
Риторический идеал имеет ряд составляющих, о которых принято говорить как об обязательных для применения. Вполне очевидно, что хорошая речь должна быть насыщена яркими образами, а потому пользоваться изобразитель- но-выразительными ресурсами языка. Но вместе с тем нужно понимать, что пользование такими средами лишь тогда будет соответствовать чертам идеала, если оно, с одной стороны, умеренно, а с другой стороны, уместно.
Так, характерная идеальной риторической практике метафоризация не улучшает, а ухудшает речь в том случае, если она избыточна и неорганична для содержания. Вся поэзия Бенедиктова может служить примером этого. Избыточность метафорического слога создает ощущение неестественности и нарочитости поэтической речи. Так, горные вершины Бенедиктов именует побегами праха в небеса, боевую саблю – бранной красавицей, поэта – жертвоносцем Музы, искру от костра – дочерью удара, философские проблемы – замками вопросов, внешность человека – телесным составом, описывая чаепитие на воинском привале, Бенедиктов использует выражение глотаешь милость божью. Изображая корабль, поэт использует такую цветистую и неуклюжую метафо-
ру – лес, охваченный железом, окрыленный полотном.
Излюбленным эпитетом его творчества является роскошный. Бенедиктов относит этот эпитет абсолютно ко всему, начиная от внешних характеристик окружающей действительности и кончая свойствами человеческого характера и какими-либо его проявлениями (например, роскошное волненье).
Оперируя эпитетами, Бенедиктов очень часто занимался словотворчеством и задолго до Игоря Северянина активно насыщал свою речь вычурными прила-
гательными-характеристиками вроде огне-творческая грудь, огнеубийственный взгляд, многоценный жемчуг, лепокудрые девы, мелкозанозные беды и под.
46
Я. П. Полонский в посмертных изданиях стихотворений Бенедиктова собрал сочиненные им слова в небольшой алфавитный список, который дает достаточно яркое представление о неудачном словотворчестве. Даже беглое знакомство с этим словником приводит к пониманию того, что вычурные неологизмы не украшают, а наоборот, эстетически деформируют речь. Вот яркий пример: в стихотворении «Богач» Бенедиктов с иронией размышляет о низкопоклонстве русского человека перед богатыми людьми, которые, как правило, недостойны никакого почтения, не отличаются милосердием и душевной щедростью, а хороши уже тем, что «не топчут в прах» простых смертных. Интересные сами по себе мысли и вполне оригинальная форма изложения, к сожалению, сильно теряют от неумелого словотворчества автора: финал стихотворения, содержащий нелепое слово нетоптатель сводит на нет весь иронический смысл произведения:
И признательность развита В бедном смертном до того, Что коль Крез летит сердито, Но не топчет в прах его Колесницей лучезарной – Уж несчастный умилен, И приносит, благодарный, Нетоптателю поклон.
Столь же нелепо звучит именование в стихотворении «Последний пир» императрицы Екатерины II вычурным словом землевладычица.
Следование стандарту, выбор расхожих и широко употребительных языковых средств особенно негативно сказывается на речи тогда, когда он касается образных выражений. Творчество Бенедиктова – пример постоянного использования «затертых» поэтизмов. Все его стихи как бы составлены из того, что было наработано в поэзии до Бенедиктова. Выражения вроде трепетный ангел,
опаленное крыло, лоно земли, сын нег, златая одежда, роскошный убор, покров ночи, разгульный пир, десница Господня, сердечные тревоги, златая минута,
рок заповедал, торжище мира и т. д. вводят Бенедиктова в круг современных ему литераторов, но только как подражателя. Причем даже использование архаических форм, которое, казалось бы, к середине XIX века стало показателем вполне своеобразного и оригинального слога так называемых «архаистов», выглядит в стихах Бенедиктова столь же неестественно, как и гипертрофированная метафоризация.
Вот показательный пример из стихотворения «К женщине»:
И там, где тщетные усилья Стремишь ты ввысь – к родной звезде,
Ямыслю: бедный ангел! Где Твои оторванные крылья?
Яих найду, я их отдам Твоим лилейным раменам…
47
Сам образ ангела с оторванными крыльями выглядит напыщенно-нелепым (принимая во внимание его конкретизацию – поиск оторванных крыльев, что не выдерживает буквального прочтения, а изначально требует маниловского типа отношения к языку). И к этому добавляется неуместное использование славянизма рамена с эпитетом лилейные.
Бенедиктову вообще свойственно неудачное словоупотребление. Особенно наглядно это проявляется при построении излюбленных им метафор (неудачно употребленные слова выделены курсивом): Днепр у него сыплет воды, пещера окроплена алмазами, разговаривать для него – бурлить перед людьми, заплакать – расхлынуться слезами и т. д.
Чрезмерность – тот показательный негативный опыт творчества Бенедиктова, от которого должен отталкиваться любой человек, стремящийся к созданию живой, эмоциональной и по-настоящему воздействующей речи.
Чрезмерность речи выражается не только в использовании образных средств, но и в избытке патетики, а также в неоправданном увеличении объема речевого произведения. Стихотворения Бенедиктова многословны и подчас необоснованно растянуты по объему. В любом моменте словесный поток автора можно остановить без ущерба для содержания. Из-за избыточности объема разрушается стройность композиции, поэтическое произведение перестает быть явлением искусства и высокой речевой практики, превращаясь в обильный ток расхожих слов и клишированных выражений.
Патетика Бенедиктова часто оборачивается чрезмерной сентиментальностью, которая не производит того мягкого впечатления, о котором, видимо, мечтал автор. Бенедиктов злоупотребляет использованием уменьшительных и ласкательных форм. В его стихах с досадной регулярностью встречаем сло-
ва вроде искорка, голубенький, звездочка, ножка-малютка, ручонка, глазки, тучка и т. д.
Творчество Бенедиктова разрушало построенную Пушкиным систему уместного словоупотребления, а потому, конечно, не могло прижиться ни в литературе, ни в риторике. После стилистических диссонансов Державина Пушкин ввел в литературу рациональный принцип разграничения словоупотребления не только в зависимости от тематики (как это было в XVIII веке), но и в зависимости от настроения автора, общего пафоса речи, сюжетных и композиционных ходов, риторического замысла. Пушкин разрушил и ломоносовскую регламентацию, и державинский «перепутаж», сделав язык художественного и любого речевого произведения подчиненным творческому замыслу автора. Все языковые ресурсы, вышедшие из богатого речевого наследия XVIII века, получили не формальное и жесткое, а разумное и внутренне мотивированное стилевое закрепление.
Бенедиктов не считался или не умел считаться с этим, что приводило к тому, что его поэтическая речь не имела необходимого воздействия. Так, рассказывая о впечатлениях собственной юности, он рисует картину своих размышлений на берегу озера. При этом необходимую интимно-лирическую интонацию он пытается передать с помощью славянизмов, которые после пушкинской практики выглядят в подобном контексте абсолютно неуместно. Картина из ли-
48
рической превращается в нарочито напыщенную, а потому не вызывает у читателя никакого сочувствия. Перед нами просто ряд высоких слов, за которыми не прочитывается никаких эмоций. Вот показательная строфа из стихотворения «Озеро»:
Я отроком часто у брега стоял, Без мысли, но с чувством на влагу взирал, И всплески мне ноги лобзали,
В дали бесконечной виднелись леса; Туда мне хотелось: у них небеса На самых вершинах лежали.
Бенедиктов не сумел усвоить пушкинской простоты владения языковой архаикой: дело не в том, что архаизмы нужно вообще исключить из речи, а в том, что их использование должно быть оправдано семантически и стилистически. Бенедиктову этого сделать, как правило, не удавалось. Например, изображая бытовую сцену и мягко подсмеиваясь над своим предметом в стихотворении «Кокетка», он по необъяснимым для подобного контекста причинам использует устаревшую (усеченную) форму прилагательного прозрачны и славянизмы (чело, персты, кудри), которые диссонируют с общей шутливой тональностью речи, ласкательной формой слова головка, эпитетом хитрая и т. д.:
Склонила томное чело И, прислонясь к руке уныло Головкой хитрою своей,
Прозрачны персты пропустила Сквозь волны дремлющих кудрей.
Столь же неуместным выглядит вплетение в поэтическую речь лирического характера просторечных элементов. Так, воссоздавая свои впечатления от исполнения романса Полиной Виардо, Бенедиктов пишет Мне страшно… дыбом волос… – и рассказ поэта превращается в откровения полуграмотного купца. Столь же неуместно выглядят в поэтической речи такие снижено-
обиходные слова, как увлажить (вместо увлажнить), недосужно (вместо недосуг), кажись (вместо кажется), отецкая (вместо отеческая) и др.
Уместность употребления слова связана не только с его семантикой, стилистической окрашенностью, наличием/отсутствием налета архаичности, но и с контекстуальным окружением. Слово может не вписываться в контекст по разным причинам, – например, из-за неблагозвучности возникающего сочетания с соседними словами или из-за привычности (тяготения к языковой устойчивости) иного контекстуального сочетания.
Эта сторона лексической уместности относится к «тонким» вопросам, она тесно сопряжена с такими понятиями, как языковой вкус и языковое чутье. У Бенедиктова часто встречаются просчеты подобного рода. Например, всей России известно образное выражение П. А. Вяземского дедушка Крылов, став-
49
шее удачным, а потому прижившимся в языке именованием замечательного баснописца. Слово дедушка в данном случае обозначает не только и не столько возраст, сколько умудренность опытом, добродушие, лукавство, снисходительное отношение к читателю и т. д. Заменить в данном случае слово дедушка на дед абсолютно невозможно. Однако Бенедиктов в стихотворении «Несколько слов о Крылове» делает это неоднократно. Развитое языковое чутье противится строкам: Всей меткости правды дивишься, // Захваченной деда стихом…
В стихотворении «Воспоминание», посвященном памяти В. А. Жуковского, Бенедиктов оценивает переводческую деятельность Жуковского (в частности работу над гомеровским эпосом), которую поэт вел уже на склоне лет, как продолжение его оригинального литературного творчества. Подражая гекзаметру, Бенедиктов пишет:
……… божественного старца Восприемля вещие рассказы, Отражал их нам в волшебных звуках Русского гекзаметра и веял В сердце наше греческою жизнью.
Так себя он продолжал и кончил.
Интересный замысел и хорошее языковое оформление мысли сильно страдают от неуместного сопряжения однородных сказуемых продолжал и кончил. Если продолжать себя в переводах возможно и это образное выражение вполне вписывается в контекст, то сочетание кончить себя (даже с хронологической натяжкой языковой стилизации) к данному случаю совершенно не подходит.
Бенедиктову свойственно излишне вольное обращение со словорасположением, из-за чего его речь подчас становится непонятной. Смысл приходится «вычитывать», меняя авторский запутанный порядок слов. Например: Спокойно в тихое раздумье // Я погружаюсь о тебе (необоснованно разорвано предложное управление раздумье о тебе); Там душ ристалище святое, // Сорвавших бренной жизни цепь (причастный оборот сорвавших бренной жизни цепь оторван от определяемого слова душ); И моей венчая жизни блажь, // Здесь меня раздавит этот кряж (неуместным внедрением деепричастия венчая разрушено согласуемое словосочетание моей жизни); И плавать стал очей твоих в лазури
(разъединено управляющее словосочетание в лазури очей); Кубарем кружишься около ты солнца (внедрением местоимения мы разрушено предложнопадежное сочетание около солнца). Нарушение словесного порядка у Бенедиктова часто оборачивается не только смысловой «затемненностью», но и явной грамматической неправильностью речи.
Таким образом, феномен бенедиктовщины позволяет уточнить многие свойства риторического идеала, обратить внимание на сложность понятия уместность слова (словоупотребления), которое в равной степени сопряжено с понятиями правильность, богатство, образность речи. Творческая практика В. Г. Бенедиктова показывает, что разумная сообразность в использовании выразительных ресурсов языка относится к важнейшим риторическим навыкам.
50
