Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Основы лингвистической стилистики и лингвистической поэтики. Учебно-методическое пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
1 Мб
Скачать

Теснило ей младую грудь; Душа ждала… кого-нибудь,

Идождалась…

УПушкина также неопределенное местоимение (кого-нибудь), такой же обрыв предложения, пунктуационно выделенный многоточием; такое же указание на долгожданное обретение объекта (с определенной сюжетной проспекцией).

В повести «Первая любовь» вообще весьма ощутима пушкинская стилистическая традиция: возникают прямые словесные и сюжетные переклички

сразными произведениями Пушкина. Мы уже упоминали о слове vulgar, которое реминисценцией отсылает к роману «Евгений Онегин».

В XVII главе пылкому влюбленному, охваченному ревностью, чудится: «Алеко, молодой цыган – “Куда, красавец молодой? – Лежи…”, а потом: “Ты весь обрызган кровью!.. О, что ты сделал?” – “Ничего!” С какой жестокой улыбкой я повторил это: ничего!» Аллюзия с поэмой «Цыганы» довершается походом в сад с ножом и подкарауливанием «неверной Земфиры».

Зинаида заставляет Майданова читать стихи Пушкина, «чтобы, как она го-

ворила, очистить воздух». Владимир по ее просьбе декламирует «На холмах Грузии». Сама светлая пушкинская грусть («Мне грустно и легко, печаль моя светла…») звучит во многих эпизодах повести.

Совершенно по-пушкински передано смятение влюбленного (большую роль здесь играет также анафора личного местоимения): «Я изнывал в отсутствие Зинаиды: ничего мне на ум не шло, все из рук валилось, я по целым дням напряженно думал о ней… Я изнывал… но в ее присутствии мне становилось не легче. Я ревновал, я сознавал свое ничтожество, я глупо дулся и глупо раболепствовал – и все-таки непреодолимая сила влекла меня к ней – И я всякий раз с невольной дрожью счастья переступал порог ее комнаты». Сравним с пушкинским «Признанием»:

Без вас мне скучно, – я зеваю; При вас мне грустно, – я терплю <…> Вы улыбнетесь – мне отрада; Вы отвернетесь – мне тоска; За день мучения – награда Мне ваша бледная рука.

Как во многих произведениях И. С. Тургенева, в «Первой любви» значительную роль играют пейзажные зарисовки. Правда, здесь нет развернутых картин природы, как в «Дворянском гнезде», «Отцах и детях» или «Дыме». Однако даже те немногочисленные беглые картины, которые присутствуют в повести, с тонким лиризмом и мягкой, свойственной только тургеневскому стилю элегичностью сопровождают и обрамляют собой чувства героев. П. Г. Пустовойт замечает, что при изображении пейзажа «Тургенева привлекают не яркие и броские ее [природы. – Д. Р.] краски, а оттенки, едва уловимые полутона»

[Пустовойт 1980: 22].

61

Приведем лишь два примера: «Зинаида мне не отвечала и только пожала плечами. Я продолжал стоять на коленях и с глубоким унынием глядел на нее. Каждое ее слово так и врезалось мне в сердце. В это мгновенье я, кажется, охотно отдал бы жизнь свою, лишь бы она не горевала. Я глядел на нее – и, всетаки не понимая, отчего ей было тяжело, живо воображал себе, как она вдруг, в припадке неудержимой печали ушла в сад – и упала на землю, как подкошенная. Кругом было и светло и зелено; ветер шелестел в листьях деревьев, изредка качая длинную ветку малины над головой Зинаиды. Где-то ворковали голуби – и пчелы жужжали, низко перелетывая по редкой траве. Сверху ласково синело небо – а мне было так грустно…» (глава IX).

«Ночь стояла такая же тихая, как и накануне; но на небе было меньше туч – и очертания кустов, даже высоких цветов, яснее виднелись. Первые мгновенья ожидания были томительны, почти страшны. Я на все решился и только соображал: как мне поступить? Загреметь ли: куда идешь? Стой! сознайся – или смерть!» – или просто поразить… Каждый звук, каждый шорох и шелест казался мне значительным, необычайным… Я готовился… Я наклонился вперед… Но прошло полчаса, прошел час; кровь моя утихла, холодела…» (глава XVII).

Языковая ткань повести пронизана характерными для ХIХ века сочетаниями слов, часть из которых в настоящее время выглядит устаревшими. Они придают повествованию особый стилистический колорит, свойственный в восприятии современных читателей классическому тексту. Например, «в голову не входило» (212) [При цитировании отдельных слов указывается страница издания: Тургенев 1962], «ничем не стеснялась» (212), «проникла весь мой состав» (203), «сердце покатилось» (214), «артист на гитаре» (242), «не затевать исто-

рии» (243).

И. С. Тургенев часто использует ныне вышедшие из употребления названия обиходных предметов, например, названия тканей: «гарусная косынка» (206), «бареживое платье» (212). Гарусный – изготовленный из гаруса, «грубой хлопчатобумажной ткани, полотняного переплетения с двусторонней набивкой» [БАС, т. 4, c. 50–51]. Барежевый – сделанный, сшитый из барежа, «легкой, прозрачной ткани» [БАС, т. 1: 389]. Эти детали создают обиходно-бытовую характеристику эпохи действия (первой трети ХIХ века).

Атмосферу эпохи передает также простонародная огласовка окончаний отдельных слов, характерная речи XIX века, например «без ума от ней» (220), «вишь, я его куда бросила» (228).

Текст повести, как и язык Тургенева в целом, изобилует фразеологизмами, насыщающими его эмоциональной экспрессией: шло как по маслу (201), недолга песня (234), в ус не дул и в грош не ставил (215), дуешься, как мышь на крупу (239), горя ей мало (221), не видала дальше своего носа (223). Среди устойчивых оборотов встречаются устаревшие и областные (диалектные). Например, мало кому известным ныне является устойчивое сочетание воробьиная ночь (217), отмеченное в словаре Даля как орловское [т. 1: 593]. По свидетельству БАСа, это «летняя грозовая ночь с непрерывным блеском молний и раскатами грома» [БАС, т. 3: 138]. Тургенев охотно использовал яркие образные черты народного языка родной Орловщины.

62

Тургеневскому стилю характерна особая идейная и эмоциональная значимость последней сцены. Как правило, эта сцена целиком или образ, художественная деталь, возникающие в ней, выступают символом определенной философской мысли, обязательно сопровождаемой настроением легкой грусти. В памяти читателя навсегда остаются безмятежные цветы на могиле из «Отцов и детей»; монахиня, перебирающая четки, из «Дворянского гнезда»; гранатовый крестик и жемчужное ожерелье из «Вешних вод» и т. д. Повесть «Первая любовь» не исключение. Смерть нищей старушки, свидетелем которой становится Владимир, еще раз напоминает, что «пока живешь, надо жить»: любить, мучиться, жертвовать собой, страдать, – потому что в этом, по мнению Тургенева, и есть высокий смысл пребывания человека на земле. А счастье скоротечно и дается далеко не всем.

Литература

Большой академический словарь русского языка (БАС). Т. 1. – М., СПб., 2004; Т. 3. – М., СПб., 2005; Т. 4. – М., СПб., 2006.

Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. – М., 1994. (Репринт издания 1903–1909 гг).

Из парижского архива И. С. Тургенева // Литературное наследство. – Т. 73.

– Кн. 1. – М.: Наука, 1964.

Курляндская Г. Б. Структура повести и романа И. С. Тургенева 1850-х го-

дов. – Тула, 1977.

Курляндская Г. Б. Художественный метод Тургенева-романиста. – Тула, 1972.

Петров С. М. И. С. Тургенев. Творческий путь. – М., 1961. Пустовойт П. Г. И. С. Тургенев – художник слова. – М., 1980.

Тургенев И. С. Первая любовь // Собр. соч.: В 10 т. – М., 1962. – Т. 6. –

С. 201–250.

Тургенев в воспоминаниях современников: В 2 т. – М., 1924.

Фридлянд В. Повести Тургенева пятидесятых годов // Тургенев И. С. Собр.

соч.: В 10 т. – М., 1962. – Т. 6. – С. 251–279.

Чернов Н. М. Повесть И. С. Тургенева «Первая любовь» и ее реальные источники // Вопросы литературы. – 1973. – № 9.

63

ПЕРВАЯ ПЕСНЯ ФЕТА (биографический контекст, стиль, язык

и мотивы стихотворения «На заре ты ее не буди…»)

Афанасий Фет родился в 1820 году. Его стихи, написанные в начале 1840-х гг., принадлежат к числу наиболее ранних. И их можно было бы считать «пробой пера», учитывая то, что впереди их автору предстоял творческий путь длиной в полвека. Однако уже в этот период создаются, по выражению Д. Д. Благого, «жемчужины фетовской лирики».

Ученический этап в творчестве Фета очень короток, если вообще о нем можно вести речь. Это совсем не означает, что поэт сразу преодолел подражательность кумирам своего времени или вполне естественный для молодого сочинителя соблазн пользования уже сложившейся и модной палитрой языковых средств лирики. Но даже эти черты у молодого Фета окрашены оригинальностью, связанной прежде всего с тем, что он даже в ранние годы воспринимал поэзию как свое естество, органичное и свободное, подобно дыханию. По воспоминаниям Я. П. Полонского, юный Фет говорил: «К чему искать сюжета для стихов; сюжеты эти на каждом шагу, – брось на стул женское платье или погляди на двух ворон, которые уселись на заборе, вот тебе и сюжеты» [Полонский 1988: 375]. Этой лирической органикой объясняется скорый приход к Фету поэтического мастерства и легкость его пера. Согласно подсчетам Б. Я. Бухштаба, за 1842 и 1843 гг. Фет напечатал в «Москвитянине» и в «Отечественных записках» 85 стихотворений. «Фет быстро созрел: некоторые стихотворения, напечатанные в 1842 г., типичны для фетовской манеры и известны до сих пор в числе лучших произведений Фета» [Бухштаб 1990: 20].

Удивительная естественность ранних фетовских стихотворений снискала ему популярность у читающей публики, в том числе у композиторов.

Стихотворение «На заре ты ее не буди…» было создано в 1842 г., сразу опубликовано в «Отечественных записках», в которых автор работает сотрудником с середины этого же года, и первым из стихов Фета положено на музыку А. Е. Варламовым. А уже в 1844 г. еще не закончивший университета Фет, совершая путешествие к родственникам матери в Германию, услышал эту музыку

висполнении оркестра на речном прусском пароходе, плывшем из Штецина

вСвинемюнде (об этом см. воспоминания Фета: [Фет 1983: 180]). Таким образом, первая песня Фета быстро приобрела известность. И это не случайно. Она, с одной стороны, оказалась весьма созвучна вкусам своей эпохи, пришлась по нраву привычностью популярных тогда романтических мотивов, с другой – несла печать яркого индивидуального стиля, неподражательной искренности и чистоты переживаний ее создателя, что обеспечило ей долгую жизнь в русской культуре.

Напомним канонический текст стихотворения.

На заре ты ее не буди, На заре она сладко так спит;

64

Утро дышит у ней на груди, Ярко пышет на ямках ланит.

Иподушка ее горяча,

Игоряч утомительный сон, И, чернеясь, бегут на плеча Косы лентой с обеих сторон.

А вчера у окна ввечеру Долго-долго сидела она

Иследила по тучам игру, Что, скользя, затевала луна.

Ичем ярче играла луна,

Ичем громче свистал соловей, Все бледней становилась она, Сердце билось больней и больней.

Оттого-то на юной груди, На ланитах так утро горит. Не буди ж ты ее, не буди… На заре она сладко так спит!

Ранний успех Фета был краткосрочным. Как отмечает Б. Я. Бухштаб, «после многочисленных публикаций 1842 и 1843 гг. наступает быстрый спад. В 1844 г. напечатано десять оригинальных стихотворений Фета и тринадцать од Горация в его переводе, в 1845 г. – пять стихотворений, в 1846 г. – шесть, в 1847 г. в журналах напечатаны три стихотворения, но случайные публикации в двух газетах дают еще одиннадцать стихотворений. В 1848 и 1849 гг. не печатается ни одного стихотворения Фета. В 1850 г. в периодических изданиях появляется пять его стихотворений, в 1851 г. – одно, в 1852 г. – два» [Бухштаб 1990: 25].

Упадок интереса к поэзии во второй половине 1840-х гг. был связан с постепенным вырождением романтизма и отсутствием в лирике чего-либо понастоящему стоящего, пришедшего романтизму на смену.

В истории русской литературы не было периода, когда поэзия испытывала бы такое пренебрежение, как в эти годы. «Причины этих явлений понятны. Слишком резок был контраст между творчеством только что ушедших великих поэтов и юношескими опытами поэтической молодежи, еще нечетко выделявшимися из массовой поэтической продукции, в которой владычествовал эпигонский романтизм. Ни о каком соизмерении с предыдущей эпохой не могло быть и речи; всякое сравнение приводило к осуждению мелкости, бледности, узости современной поэзии.

Читатели сравнивали современную поэзию не только с поэзией недавнего прошлого, но и с современной прозой, и это сравнение оказывалось опять-таки невыгодным для поэзии. Гоголь и другие прозаики 30-х гг. умолкли, а высту-

65

пили в 40-е гг. и начале 50-х Тургенев, Герцен, Гончаров, Достоевский, Григорович, Островский, Писемский, Л. Толстой» [Бухштаб 1990: 24].

И вопреки всему этому первая песня Фета была на слуху у русской публики, что диктовалось не только прекрасной музыкой Варламова, но и несомненными достоинствами ее текста. Стихотворение «На заре ты ее не буди…» интересно с точки зрения легших в его основу биографических мотивов, умонастроений и чувственных устремлений молодого поколения той эпохи, а также с точки зрения его лингвистической стилистики и преломления в нем уходящей романтической поэтики. Постараемся разобраться в этих аспектах одного из самых известных поэтических текстов русской лирики.

Парадокс заключается в том, что с точки зрения точности биографических параллелей – это одно из самых «темных» стихотворений Фета. Хотя оно относится к тому периоду студенческой жизни поэта, который описан в его собственных воспоминаниях, а также в воспоминаниях и художественных произведениях его однокашников по Московскому университету А. А. Григорьева и Я. П. Полонского, тем не менее доподлинно не известно, кому именно посвящено это стихотворение. Вполне вероятно, что оно не имеет конкретного адресата и прототипа, зато именно благодаря хорошей представленности этого периода в воспоминаниях самого Фета и в воспоминаниях о Фете оно необыкновенно органично вплетается в общий характер умонастроений, переживаний и чувствований молодого поэта. Воспоминания дают живую картину той атмосферы частной жизни Фета, из которой выросло это стихотворение и которой оно вдохновлено.

Сам Фет, как известно, был противником «вычитывания» лирического содержания из биографии автора. В предисловии к «Моим воспоминаниям» он писал: «При первом их появлении кругом меня раздались вопросы – не будут ли они последовательным раскрытием тайников, из которых появлялись мои стихотворения? Подобными надеждами затрагивался вопрос, бывший в свое время причиною стольких споров моих с Тургеневым и окончательно решенный мною для себя в том же смысле, в каком Лермонтов говорит:

А в том, что как-то чудно Лежит в сердечной глубине, – Высказываться трудно».

«Это любимое свое изречение (знаменательно, что, неоднократно в разное время цитируя его, Фет неизменно приписывал его Лермонтову – на самом деле это строки из стихотворения Огарева «Исповедь») Фет приводит как аргумент того, что повествование о жизненной прозе не место для раскрытия тайников поэзии…

И пусть Фет-мемуарист не раскрывает биографических тайников своих стихотворений – зато из его мемуаров мы узнаем саму действительность, взрастившую поэта…» [Тархов 1983: 471–472]. Фет рассказывает о своей «школе жизни» и чувств.

66

Реальными прототипами лирической героини стихотворения «На заре ты ее не буди…» могли быть одновременно две девушки, к которым Фет в эту эпоху испытывал глубокие чувства. Первая из них – гувернантка его младших сестер Елена, жившая в имении отца. К ней Фет был сильно привязан; во время летних университетских вокаций между ними состоялось объяснение и даже возник план совместного бегства из родительского дома.

О Елене Фет пишет следующее: «Как выдержавший экзамены, я был принят и дома, и у дяди с большим радушием. Еще зимой я познакомился с восемнадцатилетнею гувернанткой моих сестренок, Анюты и Нади. У нее были прекрасные голубые глаза и хорошие темно-русые волосы, но профиль свежего лица был совершенно неправилен, тем не менее она своею молодостью могла нравиться мужчинам, если судить по возгласам, которые я сам слышал среди мужчин при ее появлении с воспитанницами на Ядрине, в именины дяди 29 июня. Еще зимой заметил я, что она с видимым удовольствием принимала от меня знаки внимания, обязательного, по мнению моему, для всякого благовоспитанного юноши по отношению к женщине» [Фет 1983: 147].

Эта девушка была предана поэту и отдала все свои денежные сбережения для напечатания его первой книги. Впоследствии стараниями отца Фета и охлаждающим бытом московской повседневной жизни эти отношения были расстроены. В воспоминаниях Фет говорит об этом вскользь, испытывая и через много десятков лет чувство неловкости за свою невольную черствость («Ранние годы моей жизни» создавались в начале 1890-х гг. и увидели свет уже после смерти поэта в 1893 г.): «… отец, оставшись со мной наедине, неожиданно вдруг сказал: «Беспутную Елену Григорьевну я расчел, а девочек везу в институт. Матку-правду сказать, некрасивую глупость ты там затеял. Хорошо, что я вовремя узнал обо всем случайно…» [Фет 1983: 151].

Второй глубокой привязанностью Фета была их общая с Аполлоном Григорьевым, в доме которого поэт снимал комнату в студенческие годы, юношеская любовь к крестовой сестре Григорьева. Доподлинно известно только имя этой девушки – Лиза. Ее фамилия и происхождение до сих пор остаются загадкой.

Этот эпизод юношеской жизни друзей-студентов подробно описан в поэме Фета «Студент» (1884 г.), в биографическом рассказе А. А. Григорьева «Офелия. Одно из воспоминаний Виталина», а также в двух его ранних стихотворениях – «Е. С. Р.» и «Нет, за тебя молиться я не мог…». Б. Ф. Егоров предпринял подробные биографические розыски, посвященные личности Лизы, проштудировав Московские адрес-календари конца 1830-х – начала 1840-х гг. Но удалось выяснить весьма немногое. «Если учесть инициалы Е. С. Р., намеки в «Офелии» и «Студенте» на относительную близость жилья Григорьевых и Лизы, на совместную службу отцов, то среди возможных десятка служащих Москвы, имя которых начинается с С, а фамилия с Р, больше всего по проживанию и по чину подходит Семен Кузьмич Радостин, коллежский регистратор, писец Московского губернского правления… Но промелькнувшее в «Офелии» отчество отца Елисеевич вносит новую возможность расшифровки: среди сослуживцев Гри- горьева-отца по 2-му департаменту Московского магистрата был Тихон Елисе-

67

евич Стрекалов, секретарь, титулярный советник, проживавший в собственном доме в 5-м квартале Екиманской части…» [Егоров 1988: 404].

Личность Лизы заслуживает такого подробного внимания прежде всего потому, что она была окружена особым ореолом очарования и тайны, который, перейдя в художественный текст, составляет неповторимую ауру стихотворения «На заре ты ее не буди…». Этот ореол с прозаической подробностью воспроизводит в упомянутом выше рассказе А. А. Григорьев. Он создается прежде всего внешними чертами героини: «Мне не забыть никогда этого лица, правильного, бледного, озаренного глазами, которых цвет угадать было можно, только вглядевшись в них пристально, глазами с двойственным светом, то тихим и грустным, как влажный взгляд грешницы, то ярким и светлым, как взор кудрявого ребенка, беспечно порхающего за мотыльком, – мне никогда не забыть этих черт, неуловимых в самой правильности, тонких, прозрачных, подвижных, этой улыбки, исполненной лукаво-дерзкого кокетства…» [Григорьев 1988: 154]. «Но пришла ее минута, минута жажды воздуха и жизни, та минута женщины, когда почка мгновенно раскрывается цветком, хризалида вспархивает бабочкою, – пришла эта минута, и чудно легли пышные белокурые локоны на нежный прозрачный лик ее, и жажда любви пробилась на бледные ланиты ярким заревом румянца…» [Григорьев 1988: 158].

Но еще больше магическая тайна героини проявляется в домысливании ее внутреннего облика, которое Фет обозначает намеками и оставляет читателю, а Григорьев выражает непосредственно: «Душа женщины, жизнь женщины – водяная влага, бездна без образов, до тех пор, пока зиждительный дух мужчины не повеет на нее. Душа женщины, натура женщины глубока и бездонна, как бездна, но и темна, как бездна, пока не осветит ее свет любви мужчины. Душа женщины, глаза женщины – зеркало, в котором отражается воля мужчины, в котором может успокоиться его беспокойный пламень в блаженстве самосозерцания…» [Григорьев 1988: 147].

Весь цикл рассказов А. Григорьева о Виталине может служить подтекстовой иллюстрацией к стихотворению Фета. Размышления о трагической судьбе девушки, очарованность ее внешним обликом и душевной чистотой точно передают ту чувственно-эстетическую атмосферу, в которой существовали Фет

иГригорьев в начале 1840-х гг. В заключительной главе «Офелии» читаем: «И тихо и грустно лилась из девственных уст печальная исповедь жизни, однообразной, но трепетной, но исполненной ожиданий, исповедь души светлой

ивоздушной, осужденной на душную грубую темницу, исповедь молодости, жажды желаний, встречающих на каждом шагу грубые противоречия, отврати-

тельные оскорбления…» [Григорьев 1988: 163]. Это, безусловно, написано

одальнейшей судьбе Лизы.

Врассказе «Мое знакомство с Виталиным» – предвкушение этой судьбы: «Она грустно склонила голову. Я стоял за нею, пожирая глазами ее открытые плечи, боясь перевести дыхание.

Она казалась так грустна, так больна!

И я готов был плакать» [Григорьев 1988: 140].

68

Личность и судьба Лизы принесли в стихотворение Фета тот же мотив болезненности, хрупкости земного существа героини, ее отрешенности от всего телесного, плотского, проявляющейся вместе с особым прозрением души.

Бледность, сердечный трепет (Все бледней становилась она, // Сердце билось больней и больней), болезненный румянец и жар (На ланитах так утро горит; И подушка ее горяча, // И горяч утомительный сон), безусловно, навеяны теми же наблюдениями и впечатлениями, о которых так вдохновенно пишет А. Григорьев.

Быт московских студентов в замоскворецком доме Григорьевых на Малой Полянке не отличался оживленностью и разнообразием. Фет вспоминает: «В три часа мы все четверо сходились внизу в столовой за сытным обедом. После обеда старики отправлялись вздремнуть, а мы наверх – предаваться своим обычным занятиям, состоявшим главным образом для Аполлона или в зубрении лекций или в чтении, а для меня отчасти тоже в чтении, прерываемом постоянно возникающим побуждением помешать Аполлону и увлечь его из автоматической жизни памяти хотя бы в самую нелепую жизнь всякого рода причуд. В восемь часов мы снова нередко сходили чай пить и затем уже возвращались в свои антресоли до следующего утра. Так, за исключением праздничных дней, в которые Аполлон шел с отцом к обедне к Спасу в Наливках, проходили дни за днями без малейших изменений» [Фет 1988: 315].

Университетское преподавание и вся тогдашняя атмосфера университета тоже не увлекали умы и чувства студентов. Пытливому и скорому на мысль Фету учиться было особенно скучно. Усидчивый и вдумчивый Григорьев преодолевал скуку трудолюбием. Именно поэтому он кончил курс вовремя, а Фет дважды оставался на повторный год из-за проваленных экзаменов. Я. П. Полонский, однокашник Фета и Григорьева, вспоминал: «В мое время в университете не было ни сходок, ни землячеств, ни каких бы то ни было тайных обществ или союзов; все это в наше время было немыслимо, несмотря на то, что полиция не имела права ни входить в университет, ни арестовать студента… Брожение умов было глухое, тайное…» [Полонский 1988: 368].

Только поэтические устремления оживляли это скудное событиями существование. «Связующим нас интересом оказалась поэзия, которой мы старались упиться всюду, где она нам представлялась…» – писал Фет [Фет 1988: 315]. Поэзия эта была исключительно романтической, классика не привлекала молодежь 1840-х гг. Сначала Фет и Григорьев увлекались французским романтизмом. «Аполлон в совершенстве владел французским языком и литературой,

ипри нашей встрече я застал его погруженным в «Notre Dame de Paris» и драмы Виктора Гюго. Но главным в то время идолом Аполлона был Ламартин»

[Фет 1988: 317].

Затем французский романтизм уступил место романтизму английскому

инемецкому – совершенно иным по тональности и звучанию. Фет сообщает: «В нашей с Григорьевым духовной атмосфере произошла значительная пере-

мена. Мало-помалу идеалы Ламартина сошли со сцены, и место их, для меня по крайней мере, заняли Шиллер и главное Байрон, которого «Каин» совершенно сводил меня с ума» [Фет 1983: 163]. «Но, поддавшись байроновско-француз-

69

скому романтизму Григорьева, я вносил в нашу среду не только поэтамыслителя Шиллера, но, главное, поэта объективной правды Гете. Талантливый Григорьев сразу убедился, что без немецкого языка серьезное образование невозможно, и, при своей способности, прямо садился читать немцев, спрашивая у меня незнакомые слова и обороты» [Фет 1988: 317].

Я. П. Полонский свидетельствует: «Помню, что в то время Фет читал Гейне и Гете, так как немецкий язык был в совершенстве знаком ему… Я уже чуял в нем истинного поэта…» [Полонский 1988: 362].

О влиянии Гейне на поэтику и образную систему раннего Фета следует сказать отдельно. Он сам признавал: «Но никто, в свою очередь, не овладевал мною так сильно, как Гейне своею манерой говорить не о влиянии одного предмета на другой, а только об этих предметах, вынуждая читателя самого чувствовать эти соотношения в общей картине, например, плачущей дочери покойного лесничего и свернувшейся у ее ног собаки. Гейне в ту пору завоевал все симпатии…» [Фет 1983: 168].

Несмотря на значимость биографического контекста разбираемого нами стихотворения, не менее важны для его понимания общий романтический стиль и мотивы, усвоенные молодым поэтом из увлекавшей его литературной традиции. Романтические устремления юного литератора, особое влияние поэзии Гейне с мотивом несчастной болезненной любви стали отправной точкой всей патетической системы фетовской лирики начала 40-х гг. Стихотворение «На заре ты ее не буди…» отражает романтические устремления, созвучные именно немецкому романтизму, и влияние Гейне проявляется в нем вполне очевидно.

Предчувствие любви, ее ощущение как намека, невысказанность и невыразимость этого чувства, согретые щемящей теплотой надежды, боязнь ее ежеминутной потери – все эти тончайшие мотивы навеяны стилистикой Гейне, часто звучащей в унисон с биографическим контекстом, о котором говорилось ранее. Из общего романтического сюжетного арсенала Фет заимствует изображение любви как чувства, не способного к счастливому завершению.

Стилистическое влияние романтизма особенно заметно отразилось на языковой ткани стихотворения «На заре ты ее не буди…».

По справедливому замечанию Е. Г. Ковалевской, «романтизм во многом обусловил развитие русской поэтической речи, с одной стороны, в плане формирования традиционно-поэтической лексики и устойчивых словосочетаний, участвующих в создании художественных образов многих поэтов XIX–XX вв., вошедшей в словарный состав современного русского языка. С другой стороны, романтизм обусловил возможность слова, погруженного в поэтический текст, «обрастать обертонами смысла» (Г. О. Винокур), многообразными контекстуальными оттенками значения» [Ковалевская 1992: 192].

Лексика, создающая образную систему рассматриваемого стихотворения, типично романтическая. При этом славянизм ланиты воспринимается устойчивым лексическим компонентом русской романтической речи (оригинальной и переводной) наряду со всеми словами «высокой палитры». А лексемы заря, утро, грудь, луна, соловей, сердце являются отражением не менее постоянных символических образов романтической поэтики. В. В. Виноградов обращал

70

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]