Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Grigoryev_A_A_Apologia_pochvennichestva

.pdf
Скачиваний:
20
Добавлен:
30.01.2021
Размер:
4.71 Mб
Скачать

Эстетика народной жизни

притягивающий слишком много соков; но он любит вокальную музыку и потому милует певцов. Живописцы также найдут за-

щитников,которыенедопустятзамуравитьихмастерских.Что же касается до поэтов, то это ваши братья; вы не пренебрежете формами их языка и механизмом их периодов, если вы хотите действовать на массу. К ним вы пойдете учиться действовать этим средством. Притом гений поэта есть вещество такое упругое, такое гибкое. Это — лист белой бумаги, из которого самый плохой штукарь попеременно делает то колпак, то петуха, то лодку, то опахало, то брадобрейную тарелку и дюжину других вещей к удовольствию своих зрителей. Ни один из по-

лучивших триумф не имел еще недостатка в барде. Хвала есть так же ремесло, как и другое. И когда поэты выскажут все, что вам захочется, вы их оставьте говорить то, что они захотят: они хотят петь, хотят внимания».

Какое горькое разочарование в искусстве высказывается здесь, несмотря на всю иронию тона, т.е. как мало искусство, каковым Занд его кругом себя видит, удовлетворяет высшим требованиям души художника, и как лишено оно крепких связей с коренными началами жизни, которыми проникновение придает ему значение служения, и как, очевидно, необходимым становится переход на сторону хотя и узких, но все-таки отыскивающих правду теорий, в натуре искренной и пламенной, которая, сознавая всю шаткость своего морального существа, говорит в другом месте (письмо от 23 апреля): «Я могу действовать, а не размышлять, потому что я ничего не знаю и ни в чем не уверен... Если кому нужна моя жизнь, лишь бы он употребил ее на службу идеи, а не страсти, на службу истине, а не человеку, я согласен принять условие». Это-то самое желание служить истине, это самое недовольство состоянием разорванности с существенными началами жизни, недовольство, выражающееся сатанинским сарказмом и смехом отчаяния у Байрона, заставило Занд схватиться в бурном море за первую попавшуюся доску, т.е. за первую узкую теорию. Это желание есть признак высшего происхождения искусства, хотя оно же увлекает искусство и в узкую односторонность... Но возвраща-

61

А. А. Григорьев

юсь к письму Занда, представляющему одну из искреннейших художнических исповедей.

«Скажи мне, — продолжает поэт, — почему вы так многого требуете от художников? Некогда ты им приписывал все зло общественное; ты их назвал разъединяющими; ты их обвинял в расстройстве мужества, в порче нравов, в ослаблении всех пружин воли... Против самого ли искусства начинаешь ты спор? Оно смеется и над тобою, и над всеми вами, и над всеми возможными системами. Попробуй погасить луч солнца. Но это не то. Если бы я вздумал тебе отвечать, я не мог бы сказать тебе вещей новее вот каких: что цветы прекрасно пахнут, что летом жарко, что птицы имеют перья, что у ослов уши гораздо длиннее, чем у лошадей, и пр. и пр. Если же не искусство хочешь ты уничтожить, то, конечно, уже и не художников, ибо пока веруют в божество, будут жрецы».

Для того чтобы защитить художество от нападок теории, которая «пользы, пользы в нем не зрит», Занд прибегает к возведению художественного стремления к тем же самым источникам, из которых проистекают теории, созидаемые мыслью, — к энтузиазму.

«Что ты делаешь, скажи мне, — обращается она снова к своему Невидимому, — когда созерцаешь созвездия в небе в полночь и беседуешь с ними о безвестном и бесконечном? Что, еслибыяпрервалтебявтуминуту,когдатынамговоришьвозвышенныеречи,иглупосказалбы:кчемувсеэто?зачемнапрягать и истощать свой мозг предположениями? дает ли все это хлеб людям?.. Ты отвечал бы мне: это дает святые ощущения и таинственный энтузиазм людям, работающим в поте лица на пользу человечества; это научает их надеяться, мыслить о божестве,непадатьдухомивозноситьсянадбедствиямиислабостями природы человеческой при мысли о будущности, под-

крепляющей и возвышающей. Что тебя сделало таким, каков ты теперь? Это мысль, фантазия. Что тебе дало мужество жить до сих пор в труде и в горе? Энтузиазм».

Это место может быть сведено с известным местом о «побрякушках» в «Разъезде» нашего Гоголя, потому что в самом

62

Эстетика народной жизни

деле проникнуто одинаковым с ним чувством высокого значения искусства для человеческого общежития и для души человеческой. Но чувство Занда не есть то прочное сознание, которое, все расширяясь более и более у Гоголя разбило, наконец, его телесный состав: чувство Занда уже, так сказать, осквернено допущением, хотя, пожалуй, и ироническим, мысли о том, что искусство может быть орудием для чего угодно, — в месте, приведенном мною выше, — мысли, которая, естественно, в душе самого художника рождает и сомнение и неуверенность в его деле. Допущение же подобной мысли явилось вследствие двух обстоятельств. Эти обстоятельства довольно искренно раскрыты в «Письмах путешественника», одной из искреннейших и благороднейших книг нашего века. Вот одно обстоятельство.

«Их мало, истинных художников, — продолжает Занд в том же письме, — это правда, и я не из числа их, признаюсь к моему стыду. Преданный роковой судьбе, не имея сам по себе ни жадности, ни своенравных нужд, жертва неожиданных несчастий, единственная подпора существования драгоценных и милых мне, я не был артистом, хотя имел все томления, весь жар, всю ревность и все мучения, сопряженные с этим святым званием. Истинная слава не увенчала моих трудов, потому что не всегда совесть присутствовала при моем вдохновении. Томимый, принужденный добывать деньги, я напрягал воображение, не заботясь об участии ума. Я силой призывал музу, когда она не хотела, и она мстила холодными ласками и мрачными откровениями. Вместо того, чтобы приходить с улыбкою и увенчанною, она приходила бледная, угрюмая, раздраженная. Она мне внушала страницы печальные, желчные: ей приятно было леденить сомнением и отчаянием все благородные движения души моей. Нужда в насущном хлебе сделала меня больным и подверженным сплину, а горесть видеть себя принужденным посягнуть на умственное самоубийство сделала меня угрюмым и скептиком».

Здесь, в этих искренних, даже относительно самого себя несправедливых или преувеличенных признаниях одного из

63

А. А. Григорьев

великих художников эпохи, вложен, так сказать, перст в язвы современного художества: каждое слово в этой исповеди куплено горьким опытом сердца, неумолимыми наблюдениями над собою и над другими; каждое слово поэтому запечатлено следомтогосостояния,котороеонохочетпередать.«Холодные ласки и мрачные откровения музы, призываемой насильственно», — а насильственно призывается она часто современным искусством,умногих,дажеударовитейшиххудожников,обратившимсявборзописьислужениеприхотямтолпы,жаждущей вечно нового, — напоминают невольно грустно-сатирическую исповедь другого поэта:

Тогда пишу: диктует совесть, Пером сердитый водит ум...

То соблазнительная повесть Сокрытых дел и тайных дум, Картины хладные разврата, Преданья глупых юных дней, Давно без пользы и возврата Погибших в омуте страстей.

И невольно соглашаемся мы с поэтом, который не хотел бы всего этого накипом пробежавшего по душе отдавать другим людям, не хотел бы,

Чтоб тайный яд страницы знойной Смутил ребенка сон покойный И сердце слабое увлек

Всвой необузданный поток 66.

Амежду тем именно и отдает свету эти «холодные ласки

имрачные откровения» музы. С другой стороны, из исповеди Занда открывается еще другое обстоятельство, другая причина сомнений художника в художестве — шаткость морального состояния, отчаяние вследствие этой шаткости, отчаяние, которое остается отчаянием в гордой душе Байрона, но должно

64

Эстетика народной жизни

за что-нибудь схватиться в несколько слабой и симпатичной природе Занда.

«Друг, — пишет Занд, вероятно, к тому же лицу от 18

апреля, — ты, не шутя, упрекаешь меня в гражданском безверии; ты говоришь, что все, живущее вне предписаний пользы, не может никогда быть ни истинно великим, ни истинно добрым. Ты говоришь, что это равнодушие виновно, как гибельный пример, и что надобно из него выйти или решиться на моральное самоубийство, отсечь себе правую руку и никогда не иметь сношений с людьми. Ты очень строг, но я тебя за это и люблю. Это прекрасно и почтенно в тебе. Ты говоришь еще,

что всякая система безучастия есть отговорка подлости или эгоизма, потому что нет ни одной человеческой вещи, которая не была бы полезна или вредна для человечества».

Повторю здесь мысль, высказанную мною прежде. В эпохи неразорванного творчества художники, как Шекспир, Данте, Сервантес, Мольер, — не станут ни у каких «Невидимых» доискиваться высших задач своего дела, т.е. высших понятий личных о добре и зле и понятий о благе общественном; эти понятия живут в них крепкою растительною жизнью, связанные с корнями почвы, на которой художник вырос. В жизнь и в ее высшие законы поэт верит непосредственно, не спрашивая себя даже о том, верит он или нет: без такой глубокой и нетронутой веры невозможны создания таких образов, каковы образы Дантова «Ада», невозможен смех Сервантеса и Мольера, невозможна нравственная непогрешимость Шекспира. Шекспир казнит своего Фальстафа — упираю в особенности на это лицо, как тесно связанное с автобиографиею внутренней жизни его творца, — во имя доблести Генриха, из жизни подымающейся и в жизни живущей. Данте ни на минуту не усомнится в высоте и истине своего гибеллинского католичества; Мольер казнит порокиисмешныесторонысвоегообществавоимяпоррояльского идеала,живущеговобществежеисозданноготолькоизлучших соков общественных... Но там, где жизнь оторвалась от сгнивших корней, где она сама находится в процессе разложения, там художник, как глубоко сочувствующий по натуре своей всему в

65

А. А. Григорьев

жизни общественной, а с другой стороны, как по натуре же своей, сам неспособный к созданию теорий, бьется, употребляя простое выражение, как рыба об лед, мечется от веры то в одну спасительную по его чувству для общежития теорию, то в другую спасительнейшую, внося в каждую пламенный искренний жар убеждений, незыблемую уверенность в том, что последняя есть самая истинная. Прибавьте к этому, что по впечатлительной натуре своей весь разврат, все болезни и сомнения эпохи он в себя принял, что они разлились по существу его ядом.

«Я не знаю, говорит Занд в том же письме, — наста-

нет ли день, когда человек решит необманчиво и окончательно, что полезно для человека. Да это и не мое дело. Природа моя поэтическая, а вовсе не законодательная; в случае нужды, пожалуй, воинственная, но нисколько уже не парламентская. Меня можно употребить на все, сперва убедивши, а потом приказывая мне; но я неспособен ни открыть что-либо, ни решить. Я приму все, что будет хорошо».

Это — признания художника, признания художества в одном из его видов. Для полноты этих признаний, для полноты черт, из которых слагается самый вид, присовокуплю еще место из той же самой исповеди, место, исполненное фанатической веры художества в теорию, художника в непогрешимость совести, так сказать в «папство» тех избранных, вера в которых заменила для него потрясенные и разбитые личные основы созерцания.

«Восстаньте, люди избранные, люди божественные, изобретшие добродетель! Вы придумали счастие менее грубое, нежели счастие людей чувственных, и более тонкое, нежели счастие людей мужественных. Вы открыли, что в любви и признательности ваших собратий более наслаждений, чем во всех обладаниях, которые они оспаривают друг у друга. Отнявши у вашей жизни все удовольствия, которые проводят общий уровень между людьми грубыми или утонченно раз-

вращенными, вы мудро поразили именем порока все то, что делало их счастливыми и, следственно, жадными, ревнивыми, жестокими и необщественными...»

66

Эстетика народной жизни

Кроме веры в этом отрывке, приведенном мною, не поражает ли вас некоторое бессознательное провидение искусства? Исповедь художника, вынужденного за основами прибегнуть к моральному «папству» избранных, исповедь художества, потерявшего смысл и стремящегося получить его извне, от теории, не есть ли это страшное обличение жизни,

вкоторой понятия о любви и братстве надобно придумывать,

вкоторой общее только насильственно, только произвольно может возобладать над отдельным и личным и, как насилие, должно возбудить непременно протест или отпор личного, — жизни, в которой, одним словом, неизбежны два крайних явления: деспотическое поглощение личного «папством» — папством ли римским, или, что, в сущности, все равно, папством фурьеристским, сенсимонистским, — или беспутный протест личного, выражающийся, наконец, самым последовательным обоготворением одной личности в учении Макса Штирнера67. Твердо поставивши себе задачею уклоняться в этом рассуждении от всего того, что для других будет иметь вид парадокса, я не провожу мысли моей далее, хотя результаты ее прямые будут — сближение католика Кальдерона, в котором личная совесть миросозерцания совершенно отвергнута, с социалистом Зандом, Байрона же с Максом Штирнером.

Перехожу к прямым и несомненным результатам, которые наглядно для всех могут быть выведены из предшествовавшего очерка деятельности Занда:

1)В Занде искусство является сомневающимся в своем назначении и в своих задачах. Правды своей собственной оно никакой не имеет, кроме относительной правды страстной натуры, протестующей против условного, — правды, показывающей, что содержание жизни шире форм, ее сковавших. Эта правда страсти, как минута или несколько минут, отразилась бы в нескольких чрезмерно страстных произведениях, как в деятельности других поэтов (например, Шиллера), если бы жизнь общая представляла не шаткие, а прочные преграды страстным личным стремлениям, хранила бы в себе идеалы с существенным содержанием, т.е. с содержанием, внутренно

67

А. А. Григорьев

близким личности, представляющим ее же просветление или, так сказать, умиротворение в общем. Протестом страстности как страстности, искусство по своему хранительному значению оставаться постоянно не может.

2)Идеальный хранительный характер искусства сказался в деятельности Занда стремлением к положительному созерцанию, каковое давалось не жизнию, утратившею всякую связь с корнями, всякие нравственные основы, а теориею. Положительное содержание, развившееся под влиянием теории, должно было выразиться в положительных идеалах. Материалы для этих идеалов дала жизнь непочатая, нетронутая так называемою цивилизациею, но точку зрения на материалы дала теория, или, лучше сказать, легион теорий.

3)Каковы были теории, таково стало и миросозерцание художника. Теории или узаконивали разврат, до которого общежитие разложилось, или создавали условные, более или менее узкие понятия о добре, чести и т.д. — понятия, выросшие в противоречии с общественными язвами. В творчестве Занда это и выразилось, во-первых, образами, в которых воплотилось прежнее страстное начало, только застывшее, окамененное теорией (Лукреция, Исидора, Метелла, Квинтилия), во-вторых, — резко обозначившимся желаемым миром, населенным существами не-человечески, но сухо, условно, узко, одним словом, бузенготски добродетельными, Арсениями, Евгениями, старцами-земледельцами, как патриархи приносящимижертвуприроде,амеждутемблагословляющимивсякое непотребство, лишь бы оно было искреннее.

4)Но искусство — хотя и дело совершенно земное, есть, однако, лучшее из всех земных дел, хотя и слепо в отношении

ктому, чего на земле и в жизни нет, но в отношении ко всему земному и жизненному — необыкновенно зряче. Кроме того, ононеобыкновенночуткоиповозвышенностинатурысвоейне может удовлетвориться разложением в жизни, а равно и помириться на искусственном сцеплении разлагающегося. Оно требует правды и всюду вносит свет правды. Этим светом, в противность даже своей задаче, оно освещает все темные и гнилые

68

Эстетика народной жизни

стороны созидаемых им идеалов, если таковые условны. Отношения Лукреции к Каролю — есть суд над этим лицом, предназначенным к тому, чтобы в нем опрагматизировать похоть сердца, — и отношение Лукреции к Каролю — единственно блистательная, с художественной точки зрения, сторона книги. Подле совершенно фальшивого произведения, как, например, «Метелла», у Занда вы встречаете произведение идеально правильное, какова «Лавиния». В других произведениях ложь деланная идет об руку с рожденной правдой; так, например, в «Леоне Леони» глубокая, вечная, всепрощающая любовь Жюльетты, — рожденная (и притом никем из поэтов так искренно нерожденная)правда, —идетобрукусделанным,пришедшим извне, из теории или из разврата жизни оправданием фальшивых или даже просто подлых черт характера героя. Иногда же деланнаяиужепоэтомусамомусухаяиусловнаяправдатеории хочет прикрыть рожденную, к сожалению, фальшь, как, например,в«Метелле»,произведении,прямородившемсявследствие желания поэтизировать похоти сердца в старости; последний род произведений, без всякого сомнения, хуже первого.

5) Последнее, наконец, что извлекается по отношению к вопросу о связи художества с нравственностью из этого очерка, есть положение, что поставление нравственности деланной или теоретической на место рожденной или жизненной отражается в художестве порчею и фальшью, но что в художестве ответственность здесь переносится на жизнь, — и вопрос о Занде приводится к общему вопросу, на который указал я, не развивая его; равно как вопрос о Байроне, вопрос об абсолютном восстании личности, приводится также к другому общему знаменателю.

VI

Вопрос о связи между художеством и нравственностью приведен, таким образом, в свои естественные границы, в положение, что художественное созерцание с нравственным по натуре своей неразделимо, что разорванность художественно-

69

А. А. Григорьев

го созерцания с нравственным отражается в самом художестве известным пороком или недостатком. Таким образом, в Байроне, например, и Занде мы имеем великие, но попорченные мировые силы, которые далеко не представляют такого целостного и, так сказать, вечно державного для души человеческой значения,какШекспир,Гомер,ДантеиотчастинашПушкин,в которых вследствие особых причин, вызвавших их на деятельность, попорчена существенная сторона, нарушена мера, которые, наконец, развиваясь или односторонне, или неправильно, получают или слишком уединенное, как Байрон, или какое-то неполное гражданство в душе человеческой.

Дело в том, что искусство не носит в себе разъединения с нравственным созерцанием, а напротив, таковое разъединение вредит в искусстве стройности его, мере, гармонии. Дело в том еще, что в искусстве истинном, полном, отражающем высшие нравственные законы жизни, есть постоянное стремление к хранению идеалов, таковые законы представляющих, если только есть хотя малейшая жизненность в корнях, с которыми они связаны. Так, комизм Аристофана есть последнее стремление древнего искусства к сохранению его идеалов. Дело в том, наконец, что когда в жизни, под видимым разложением и гниением,кроютсясущественныесвежиесоки,непочатыестороны, не подрезанные, а только засыпанные наносом корни, то орудие истинного искусства есть опять-таки комизм, только иного рода, чем аристофановский. Тем или другим комизмом искусство идеальное действует во имя идеала, ему присущего, им живо ощущаемого, для него несомненного. Утрата же возможности относиться с комизмом к неправде жизни есть признак утраты самых идеалов.

Вопрос, по-видимому, если не порешен, то по крайней мере обследован с возможных видимых сторон его. Но есть еще одно возражение, которое делают некоторые, относительнонеразрывностисвязимеждуискусствоминравственностью, возражение, так сказать, против самого искусства. Это возражение беспокоило самих художников, терявших иногда веру в серьезность своего дела. Так, у Занда оно в приведенной мною

70