Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Пайман А. История русского символизма

.pdf
Скачиваний:
472
Добавлен:
01.06.2015
Размер:
3.91 Mб
Скачать

желания более непосредственным образом содействовать культурной эволюции в России, решил покинуть женевское убежище и возвратиться домой. Он, по-видимому, связывал свое будущее как с "Весами", так и с "Новым путем", но переход второго журнала осенью 1904 года под контроль "идеалистов" побудил его временно уступить настойчивым уговорам Брюсова теснее связать себя с московским журналом. В то время между двумя поэтами существовала тесная литературная дружба. Брюсов редактировал для издания в "Скорпионе" вторую книгу стихов Иванова "Прозрачность", и Иванову же посвятил свой собственный четвертый сборник стихов "Stephanos" ("Венок").

Резкое ухудшение здоровья отца Лидии Зиновьевой-Аннибал заставило чету Ивановых отложить возвращение в Россию. После его смерти Брюсов в письме, выражавшем соболезнование по поводу горестного события, с почти неприличной поспешностью возобновил приглашения вернуться в Москву и взяться вместе с ним за редактирование "Весов". Иванов понимал, что Поляков, финансировавший как "Весы", так и "Скорпион", относится с меньшим, чем Брюсов, энтузиазмом к перспективе заполучить еще одного штатного редактора, а потому отзывался на план Брюсова, не связывая себя определенными обязательствами. В то же время Иванова приводила в восторг "новая эра", которая, по его мнению, уже началась и которая потребует от него, Брюсова и Белого определить позицию их литературного движения. "Весы" он рассматривал как "орган какого-то коллективного самоутверждения, какого-то Жизненного процесса в русском — европейском, если хочешь, — самосознании". "Думаю, — добавлял Иванов, — что и мне найдется часть в общей работе. Все дело в солидарности взглядов и в доверии"3.

228

В чисто человеческом плане как раз солидарности и доверия не хватало. Белый, например, скорее настороженно отнесся к первому появлению Иванова в Москве в начале 1904 года. Он усматривал в этом угрозу своему собственному положению: "Снобы, губы поджав, каламбур обо мне в уши вшептывали: "Андрей Белый — хе, хе! — экс-король земли обетованной". Белый видел в поэте-ученом претендента на свой трон, называл его школьным учителем из Гофмана с красным и круглым лицом, покрытым пятнами, который только и думал о том, как бы распространить свое влияние и заставить всех декадентов "водить хороводы под звуки симфоний Бетховена, возгласом громким гнусавя, лоснящийся выдвинув нос: "Конгс ом паке"*4.

Иванов, напротив, живо заинтересовался Белым и пытался уговорить его возратиться в "Северные цветы", когда зимой того же года Брюсов вызвал настоящий бунт, запретив "своим скор-пионцам" публиковаться в конкурирующем издательстве "Гриф". Он также серьезно отчитал Брюсова, когда "поэтический" вызов, посланный им Белому в 1904 году, — "Бальдеру

— Локи"**5, грозил превратиться в настоящую дуэль.

Предыстория несостоявшегося поединка в период смуты и разъединения среди символистов. Белый, живший в соответствии с собственной "творимой легендой", впервые вышел за пределы вечно юного и сугубо мужского кружка "аргонавтов", заинтересовавшись молодой поэтессой Ниной Петровской, женой основателя издательства "Гриф" Сергея Соколова. На свою беду, Петровская была наделена даром горячего сопереживания, не находившим выхода в творчестве. Этот дар делал ее обаятельной, но необыкновенно впечатлительной и внушаемой собеседницей. Она не была счастлива в браке, не видела перед собой ясного жизненного пути. Белый решил "спасти" ее, введя в мир "аргонавтов", и между ними установились чудесные отношения брата и сестры. К его ужасу, однако, эти отношения вскоре превратились или грозили превратиться в "роман". Брюсов, с циничным юмором наблюдавший за происходящим, нашел ситуацию интересной, а даму — привлекательной. Он принялся ухаживать за Ниной, вовлекая ее в различные оккультные эксперименты. "Борьбой" за душу Нины и всем своим поведением по отношению к Белому он поставил под угрозу самые основы веры и надежд своего младшего собрата. Очутившись между этими двумя мужчинами — Белым, который хотел поднять ее в свой собственный золотой и лазурный мир, но чурался физической близости, и Брюсовым, воспылавшим к ней тяжелой страстью, — Петровская почти лишилась рассудка. Она тайком принесла пистолет на лекцию Белого, по ее мнению, отвергшего и бросившего ее, но, тронутая его вдохновенными речами, напра-

* Таинственный возглас иерофанта из элевзинской мистерии. ** Враждующие боги скандинавской мифологии.

229

вила оружие против Брюсова. Тот спокойно ее разоружил и доставил домой.

Как Петровская, так и Белый считали, что Брюсов обрел некую1 гипнотическую власть над ними. В каком-то смысле они и на самом деле были марионетками в его руках. Не случайно в то время он замыслил роман "Огненный ангел", который должен был перенести их всех в Германию XVI века, где бедную героиню сожгут как ведьму на костре6. Белый стряхнул с себя наваждение беспомощности, напряг все силы и поразил Брюсова великолепным поэтическим ответом на вызов — "Локи — Баль-деру", в котором прибег к параллели: поединок колдунов. Брюсов признал его моральную и поэтическую победу в мрачном четверостишии:

Кто победил из нас — не знаю! Должно быть, ты, сын света, ты! И я, покорствуя, встречаю Все безнадежные мечты7.

Из Женевы не без удовольствия за поэтической дуэлью, о ходе которой его информировал Брюсов, следил Иванов. Он презирал буржуазную мораль. Однако когда в яростном письме (текст его не сохранился) Брюсов сообщил ему, что они с Белым рассорились всерьез, это известие едва не заставило малоподвижного Иванова примчаться в Москву. Как ни странно, ссора состоялась не из-за Петровской, а из-за Мережковских. Брюсов как-то презрительно отозвался о них в разговоре с Белым, который в то время испытывал к ним чуть ли не сыновье благоговение и смотрел на них как на религиозных наставников. В сухой письменной форме Белый потребовал не сметь так говорить о Мережковцких, и, возмущенный сверх всякой меры, Брюсов вызвал его на дуэль. Следующее письмо Брюсова, извещавшее о том, что Белый извинился и потому побоище отменено (предполагавшийся секундант Белого Эллис торжественно поклялся, что сам прикончит обидчика, если его друг будет убит), побудило Иванова любовно, но достаточно сурово пожурить Брюсова: "Благодарю силы, которые призываю на тебя, за то, что преступление совершено тобой только в мире возможного. Ибо ты хотел убить Бальдера". Вызвав Белого, считал Иванов, Брюсов не столько ополчился на реального оппонента, сколько "с богом воевал в ночи". Если бы Белый и принял вызов, он никогда бы не покусился всерьез на жизнь своего брата-поэта, которая для него священна. Брюсов же действительно хотел его крови. "Исполни мое желание, — заключал свое послание Иванов, — помирись с Бальдером сполна и братски, ибо ведь и ты, себя не узнающий, — светлый бог. Любящий тебя Вячеслав"8.

На отношение Иванова к ссоре между Брюсовым и Белым никак не повлиял тот факт, что первый был в то время его истовым поклонником, тогда как Белый от него шарахался как пугливый конь. По его мнению, поэтам надлежало быть братья-

230

ми, "теургами". Когда Иванов вернулся в Россию, его присутствие на самом деле действовало умиротворяюще и вдохновляюще на поэтов, и в таком воздействии на современников, можно сказать, поэт видел свое призвание. Однако задачу, которую он перед собой поставил, можно сравнить разве что с попытками удержать на месте палатку во время бури:

Лишь я хочу весь мир подвигнуть Ко всеобъятию; лишь я Хочу в союзе бытия Богосознания достигнуть9.

Надежда Иванова основать вокруг "Скорпиона" братство символистов начала рушиться еще до его возвращения в Россию. Вернувшись, он поселился в Санкт-Петербурге, ибо считал, что там он больше будет в центре событий, чем живя в Москве. Вопреки ожиданиям, в Петербурге его всячески поддержали сотрудники нового журнала "Вопросы жизни", который продолжал публиковать его лекции о Дионисе. Летом 1905 года Ивановы сняли квартиру неподалеку от Таврического дворца. В этой квартире, помещавшейся в столь излюбленной архитекторами-модернистами башнеподобной надстройке, имелась круглая комната, — точно такая, какую Лидия Зиновьева-Аннибал видела во сне накануне отъезда из Швейцарии и которой суждено было войти в историю литературы под названием "башня". Отсюда Иванов писал Брюсову 29 августа 1905 года о том, как он представляет себе положение дел в Москве: "Коллективного духа так и не будет, и "Весы" не определят положения своей группы в дифференцировавшемся отныне "новом движении" иначе, как самоутверждением отдельных своих членов"10.

Это не было разрывом. Иванов в это время писал серию статей "из области современных настроений" для брюсовского журнала, и первая из этих статей, снабженная подзаголовком "Апокалиптики и общественность", появилась в шестом номере "Весов" за тот же год. Он был,

однако, огорчен отсутствием какой-либо объединяющей идеи в последнем номере альманаха "Северные цветы". Об этом он читал в статье, напечатанной в недолго просуществовавшем журнале "Искусство" (1905), выпускавшемся "Грифом", в связи с непродуманным разносом его собственной позиции11.

Андрей Белый, совершенно независимо от Иванова, был огорчен как явными центробежными тенденциями, проявившимися в "Северных цветах", так и выпадами "Грифа" против старшего поэта, который, каковы бы ни были их личные отношения, все же был причастен к грандиозному символическому видению искусства как преддверия "земли обетованной". Белый порвал с "Искусством", отправив резкое письмо редактору и вероятному автору оскорбительной статьи Сергею Соколову. Может быть, и по причинам, не имевшим отношения к литературе (как-никак Соколов был мужем Нины Петровской), хозяин "Грифа" обиделся,

231

и Белому — уже вторично в том году — пришлось выкарабкиваться из ситуации, грозившей физической схваткой. Потрясенный этим новым выпадом против себя (что он его спровоцировал, он не сознавал), Белый, прекрасно понимавший, что его отказ от второго вызова на поединок ставит под сомнение его мужество, в письме 28 сентября 1905 года пожаловался Брюсову: "Когда я, так сказать, афишировал свою принадлежность к вашей группе, ряд лиц, с детства меня знавших и близких мне, отступили от меня. Стал я изгнанником, но и к вашему берегу не пристал, потому что нет у вас своего берега, все вы не любите друг друга и соединяетесь только для совместного нападения. Мне было тяжело одиночество, но я все же стал под вашим флагом, считая вас протестантами во имя новых форм жизни, и вы же меня обвинили в попрании всех форм, исходя из воззрений старой жизни. И понял я, что "новая жизнь" у вас только слова..."12 Еще находясь под влиянием этих событий, в то же лето 1905 года Белый обнаружил, что его

друг, Александр Блок, исполнен темной воли к гибели. Несмотря на пошатнувшуюся самоуверенность, "сын света" решил "спасти" Любовь Дмитриевну, с которой он сблизился, поверив ей свои невзгоды — историю взаимоотношений с Петровской и Брюсовым.

Для Блока и Белого догорали "зори" начала века, но последний не хотел себе в этом признаться и, как бы защищая блоковс-кую мечту о Прекрасной Даме от самого Блока, начал настойчиво ухаживать за его женою. Хотя та расценивала происходящее как "гениальное искушение", в конце концов она все же решила остаться с Блоком. Белый отказался смириться с ее "нет", а Блоку показалось, что его любовь — какая-то искусственная. Все это было проявлением "игры" в "создание новых форм жизни", но все же трудно было отнестись к этому иначе, как к непростительному вмешательству в личный миф и в личную жизнь Блока. Роман причинил боль всем, кто так или иначе был к нему причастен, и, хотя он и не нарушил духовную родственность между поэтами, но сделал их личные отношения столь же бурными, как те годы, в которые они жили и которые пытались отразить в своем творчестве. Тем не менее в поисках новых форм, соответствующих буре, которая разразилась над страной и грозила снести саму память о прежнем штиле, они не только оставались близкими, но и пристально следили за поэтическими экспериментами друг друга. Впрочем, общее направление было определено более зрелыми писателями — Сологубом, Мережковским, Ивановым и, что было особенно важно для молодых поэтов, Брюсовым.

Именно тогда, когда реальное влияние Брюсова на русскую поэзию спадало, его видимая власть над символистским движением приближалась к апогею. Пока Россия находилась в состоянии войны с Японией, Брюсов строго следил за тем, чтобы "Весы" занимали олимпийскую позицию как журнал, стоящий

232

настолько выше политики, что он мог позволить себе в разгар военных действий поместить статью о японском искусстве. Личная настроенность его, однако, была достаточно воинственной. 29 января 1904 года он опубликовал — правда, не в "Весах", а в газете "Русский листок" — патриотическую оду "К Тихому океану". "Россия — должна владычествовать на Дальнем Востоке, Великий Океан — наше озеро", — писал он в апреле того же года П. П. Перцову, который считал его "государственником" и "римлянином". На войну Брюсов действительно реагировал, как "римлянин". В декабре 1904 года, спустя много

времени после того как первый взрыв его патриотической поэзии стал казаться ему самому чуть ли не комичным в свете поражений и унижений, нанесенных его стране, он призвал к гражданскому перемирию. "Вы, ликторы, закройте форум! / Молчи, неистовый трибун!"13 Иванов, разделявший тревоги Брюсова по поводу судьбы России, решавшейся на войне, тем не менее написал ему из Женевы 14(27) января 1905 года по поводу этого стихотворения письмо с просьбой, чтобы "Весы" напечатали редакционное разъяснение, из которого следовало бы, что, поскольку журнал принципиально не занимается политикой, отдельные сотрудники не обязательно разделяют взгляды друг друга:

"Вовсе не хорошо, что в "декадентстве" видят и своего рода общественную секту. Политическое мнение таково лишь в связи с текущим моментом. То, что вчера было ложью, сегодня может быть истиной (...) Я же лично думаю о переживаемом, что лозунг: "Теперь не время буйным спорам — вы, ликторы, закройте форум; молчи, неистовый трибун!" теперь неверен (...) А если в этом мире теперь не согласны, пусть это будет личным несогласием"14. Хотя Иванов не был таким громкоголосым "империалистом", как его младший друг и коллега, патриотом он все же был. В 1904 году (как и позднее, в 1914—1917 годах) он высказывал серьезный и глубоко поэтичный взгляд на войну и те жертвы, которых она требует. В стихотворении, посвященном памяти племянника его жены, Александра Зиновьева, павшего в бою одним из первых, он обращался к России как к родине, обреченной на потерю сыновей и, быть может, на окончательное поражение.

За то, что ты стоишь, немея, У перепутного креста, Ни Зверя скиптр подъять не смея, Ни иго легкое Христа...15

Стихотворение, посвященное новорожденному наследнику трона, в сказочной тональности заглядывает в тот день, когда царевич будет править свободной страной, а на крови тех, кто отдал жизнь в год его рождения, взойдет целое поле ему преданных копий... В мае 1905 года Иванов отозвался на поражение

233

военно-морского флота под Цусимой, после которого уцелело очень немного русских кораблей, в том числе крейсер "Алмаз", стихами, в которых звучали слова утешения и вдохновения на подвиг во имя России, но уже не для тех, кто ею управлял.

Огнем крестися, Русь! В огне перегори И свой Алмаз спаси из черного горнила! В руке твоих вождей сокрушены кормила: Се, в небе кормчие ведут тебя цари16.

Иванов по природе своей был осторожным либеральным традиционалистом, не желавшим видеть свою страну разрушенной революцией, но понимавшим, что без каких-либо политических перемен она вообще не имеет будущего ни в обстановке войны, ни в условиях мира.

Брюсов, быть может, идя навстречу просьбе Иванова, а возможно, из принципиальной аполитичности не публиковал в "Весах" гражданские и патриотические стихи, которые писал в то время. Однако позицию лояльного гражданина Российской империи он не изменял до тех пор, пока не стало известно, что правительство перед лицом поражений на фронтах вкупе с беспорядками и революцией в тылу ведет переговоры о мире, что представлялось ему бесславным. Борьбу до конца он бы поддержал, теперь же в целой серии язвительных стихотворений клеймил осрамившихся правителей России. "Вы безвольны, вы бесполы", — бросал он в лицо властителям, упустившим возможность создать на берегах Тихого океана "Третий Рим". "Брошен жребий. Плыви, мой конь, через Рубикон!" — так недавний "великодержавник" перешел на сторону революции17. Однако если Брюсов и возлагал на революцию какие-то надежды, они были связаны с возможным появлением сильной личности типа Наполеона, а пока он занял позицию стороннего наблюдателя. Война и революция представлялись ему прежде всего эстетическим зрелищем. В этом свете Октябрьский манифест изображается как жалкий компромисс:

Прекрасен, в мощи грозной власти, Восточный царь Ассаргадон, И океан народной страсти, В щепы дробящий утлый трон!

Но ненавистны полумеры, Не море, а глухой канал, Не молния, а полдень серый, Не агора, а общий зал.

То был голос Брюсова-символиста, вещавшего ex cathedra, повторяющего в гражданском

контексте ту же мысль, что заключал его сборник "Urbi et orbi": "И Господа и дьявола / Хочу прославить я"18.

В соответствии с этой мыслью Брюсов в свое время одним из первых среди символистов

выступил с гражданственными стиха-

234

ми. В 1901 году к нему обратился Георгий Чулков, в то время еще студент-медик, интересовавшийся поэзией Владимира Соловьева, с просьбой принять участие в "крамольном" поэтическом сборнике. Именно это обращение послужило для Брюсова толчком к первым экспериментам такого рода. Чулков в 1902 году был арестован и выслан остудить пылкую рыжую голову в тайге. Лишь несколько лет спустя некоторые стихотворения Брюсова, написанные для несостоявшегося сборника, были включены в циклы "Повседневность" и "Современность" в книге "Stephanos". Впрочем, эти стихотворения, часть которых вошла в "Urbi et orbi" (1903) и печаталась в периодике в период с 1902 по 1905 год, были известны в исполнении автора, а возможно и в рукописной форме ближайшему окружению Брюсова и оказали значительное влияние на молодое поколение.

В стихотворении "Кинжал", эпиграфом к которому послужили строки из одноименного стихотворения Лермонтова: "Иль никогда на голос мщенья / Из золотых ножон не вырвешь свой клинок...", Брюсов как бы отвечает предшественнику по теме:

Из ножен вырван он и блещет вам в глаза, Как и в былые дни, отточенный и острый, Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза. И песня с бурей вечно сестры.

Уйдя "в страну молчанья и могил, в века, загадочно былые", поэт видел лишь покорно клонившиеся под ярмом шеи рабов. Теперь же, заслышав "заветный зов трубы", он вторит грому с небосклона: "И снова я с людьми, — затем что я поэт, / Затем, что молнии сверкали"19. В знаменитом стихотворении "Каменщик" Брюсов в поисках ответа на то, как откликаться на назревающую революцию, обращается уже не к традиции романтического вызова (как в "Кинжале"), а к народнической поэзии. Воспользовавшись зарифмованным повествованием П. Лаврова о том, как интеллигент господин разъясняет каменщику, что тюрьма, которую он строит, скорее всего станет местом заключения для него и его детей, Брюсов превращает поучение в краткий и весьма содержательный диалог между лирическим героем и хмурым, политически сознательным рабочим, который в конце концов предлагает ему убраться: "— Эй, берегись! Под лесами не балуй... / Знаем все сами, молчи!"20 Когда это стихотворение, написанное в 1901 году, было впервые напечатано П. П. Перцовым

в октябре 1904 года в "Новом пути", оно вызвало изрядный переполох, стяжав его автору незаслуженную славу первого символиста, присоединившегося к хору либеральных протестов.

Брюсов готов был отзываться на гром народного возмущения, но он не желал быть поэтом, хоть сколько-нибудь солидаризирующимся с мнением респектабельного большинства, например с требованиями о введении представительной формы правле-

235

ния, которые осенью 1904 года выдвигали земства и университеты. Откликнуться на эти требования предоставлено было Федору Сологубу, который в торжественном и для него необыкновенно оптимистичном стихотворении "Соборный благовест" писал о том, как "...в согласии великом / Встает родимая страна". Развивая музыкальную метафору, он сравнивал русский народ с тяжелыми медными колоколами, долго молчавшими, но теперь, под действием роковых военных событий на Востоке, пришедшими в движение и уже вызванивающими благую весть возродившейся и преображенной стране21.

Блок и Белый сообща искали собственный подход к теме гражданских волнений. Весной 1904 года Белый признался в письме к Блоку, что заимствовал у него революционные рифмы "товарищ" и "пожарищ". К письму было приложено стихотворение в "неонародническом" стиле, озаглавленное "Попрошайка". Оно открывалось городским пейзажем, представлявшим собой прямой перепев второго брюсовского "Каменщика", написанного в декабре 1903 года. Стихотворение Брюсова начинается: "Камни, полдень, пыль и молот, / Камни, пыль и зной". У Белого: "Крыши, камни, пыль. Звучит / Голос бархатного альта. / К небу едкий жар валит / Неостывшего асфальта". В ответном письме Блок указывает, что эти строчки граничат с плагиатом, и сознается: "То же самое происходит со мной, но в еще большем размере (...) Я в отчаяньи и усиленно надеюсь на исход из асфальтовых существительных"22.

После этого Белый устроил игру: они с Блоком обменивались стихотворениями, в которых требовалось обнаружить заимствование из Брюсова, из сочинений друг друга и из стихов их

общего приятеля Семенова, который дебютировал как поэт одновременно с Блоком в сборнике стихов студентов Петербургского университета.

Однако весной 1904 года игру захлестнула жизнь. Настольными книгами Белого стали Некрасов и народник Глеб Успенский, а летом того же года они с Сергеем Соловьевым, в маленьком семейном поместье которого, Дедово, Белый проводил большую часть своих каникул, пережили период сочувствия "русскому мужику". Белый настроил свой чуткий слух на "Трепак" Мусоргского и другие русские песни из репертуара певицы Оле-ниной- д'Альгейм23. В октябре 1904 года он даже мечтал отказаться от "Грифа" и "Скорпиона". Декаденты вызывали его раздражение: "...ненужно расставляющий во все стороны иглы, талантливый Брюсов, натянутый Бальмонт, пухлый Соколов, глисто-видный Ланг и омерзительные Койранские".

"Думаю, — писал он, — всецело погрузиться в университетские занятия, а по окончании курса или уехать в Дивеево, построить себе избу, перевезти книги — и тихо жить, или же думаю... учительствовать; порой мне хочется стать светлой личностью и пострадать за убеждения, да, кажется, поздно спохватился: со Святополком-Мирским недалеко уедешь на этом поприще. То ли покойник Плеве!"24

236

Преемник так легкомысленно упомянутого Плеве на самом деле избрал более примирительную тактику в отношении недовольной молодежи России, содействовав возвращению в Петербург и Москву целого ряда писателей, придерживавшихся радикальных эстетических и политических взглядов и примкнувших к символистам, а не к реалистам. В их числе были: Георгий Чулков, Алексей Ремизов и человек, послуживший для Белого прототипом "неуловимого" в романе "Петербург" (действие которого происходит в 1905 году) и поразивший воображение Мережковских — террорист богоискатель Савинков.

Белый, разумеется, не пошел в народ и не отрекся от московских символистов, но настроения 1905 года оставили глубокий след в его творчестве. Следующий его сборник "Пепел" был посвящен Некрасову. В стихах, написанных в период между 1904 и 1908 годами (книга вышла

всвет в 1908 году), главными действующими лицами являются каторжники и нищие и слышится топот и свист пьяных мужиков. Палитра Белого воспроизводит приглушенные меланхоличные краски пейзажей Левитана, а иногда поэт позволяет себе даже нечто вроде гротесковых карикатур, которые "Мир искусства" еще так недавно осуждал на полотнах "передвижников". Однако народничество Белого совсем не похоже на народничество "передвижников" и Некрасова. Это скорее попытка слиться с народной стихией, чем оплакивать или просвещать. Быть может, из-за того что в период 1906—1909 годов Белый расходовал фактически всю энергию на писание критических статей, он не освоил полностью новой темы. Видение России в сборниках "Пепел" и "Урна" навеяно не только Некрасовым, но

и Блоком, от которого лично он с 1906 по 1910 год был отчужден, но чьи стихи — о ветре, железной дороге, перелетных птицах — неудержимо проникали в его поэзию25. Тем не менее

вчисто технической виртуозности, в освоении народных размеров Белый создал прецедент, которому Блок последовал лишь в 1918 году, когда писал поэму "Двенадцать"26. Для примера можно назвать стихотворение "Панихида" из "похоронного цикла" и такие песни, как "Веселье на Руси".

Дьякон, писарь, поп, дьячок Повалили на лужок.

Эх!

Людям — грех! Эх — курам смех! (...)

Дьякон пляшет —

Дьякон, дьякон — Рясой машет —

Дьякон, дьякон — Что такое, дьякон, смерть?

"Что такое? То и это:

Носом — в лужу, пяткой — в твердь..." <...> 237

Над страной моей родною Встала Смерть.

Ритм здесь исходит из того же источника, что и танец опричников в музыке Прокофьева к фильму Эйзенштейна "Иван Грозный", вплоть до использования угрожающего припева с одним ударением:

ЛУГОВСКОЙ (в песне опричников): Да приколачивай! БЕЛЫЙ (в "Веселии на Руси"): Да притопатывай!

В конце стихотворения переход от стремительного движения к трупу, валяющемуся в луже, и отсюда к монументальной фигуре Смерти, вставшей над всей Россией, обладает лаконичной силой лубка27.

Тревожный 1906 год был чреват последствиями и для прозы Белого. Замысел романа "Серебряный голубь", считал он, родился из опыта упрощенских стремлений Сергея Соловьева и натянутой атмосферы в Дедове в августе этого же года, последнего, который Белый проводил в уютном соловьевском флигеле, сожженном этой же осенью вместе со старыми книжными шкапами и ситцевыми креслами. В романе "Петербург", написанном в 1909 году, иронически и трагически отражается попытка Белого "снова потонуть в народной душе". Осенью того же года Белый съездил BJ Петербург объясниться (в который раз!) с Блоками и там, скитаясь по городу с неотвязной мыслью о самоубийстве, "собрал весь материал"28. Именно эти два романа, а не стихотворные сборники "Пепел" и "Урна" явились для Белого-художника истинным плодом первой русской революции.

Приобщение Блока к чарующему воздействию стихийных ритмов народной поэзии было более постепенным. Столь же постепенным было и пробуждение его общественной совести. Однако сочувствие народу, осознание его права на лучшую жизнь находило отражение в его творчестве с 1904 года. Белый даже точно определил момент того, что он назвал началом "поворота к социализму", в четверостишии, датированном 8—12 мая 1904 года. Многозначительные, по мнению Белого, строки содержатся во второй строфе следующего стихотворения:

И я не знал, что вечер близок, Что день мелькнул мне одному, Что там, где дух безмерно низок, — Готовятся изведать тьму, Что в диком треске, в зыбком гуле,

День уползал, как сонный змей, —

Что счастью в очи не взглянули Миллионы сумрачных людей29. (Курсив мой. — А. П.)

Вряд ли это было сознательно "социалистическое" заявление. Однако строки Блока в истолковывании Белого свидетельствуют об их восприятии происходящего. Для обоих поэтов революция была прежде всего явлением культурного оскудения (близкого

238

вечера) и носила скорее социальный, нежели гражданский или политический характер. Оба чувствовали, что сами они появились на свет слишком поздно и что сумерки европеизированной культуры интеллигенции наступают слишком быстро, чтобы они успели сыграть активную роль... Судить же они не имеют права... Они — свидетели. Вершить будущее суждено не им, а "миллионам сумрачных людей". В известном смысле Белый с его "взрывами", как и Блок с усилившимся пафосом "гибели", уже готовился принести собственный изощренный индивидуализм на алтарь новой, органической культуры далекого будущего... В этом они были близки.

Так, например, в стихотворении "Гимн", посланном Белому 29 сентября 1904 года (и по собственному признанию Блока: "особенно в начале — подражание Тебе"), автор использует мальчишески-динамичные глаголы, столь характерные для Белого периода "Золота в лазури", и даже заимствует у него мифологему непобежденного солнца, хотя у Блока восход, пробившись сквозь мглу индустриального Петербурга, пробуждает не мысль о воскрешении, а мятежные страсти:

Солнцу, дерзкому солнцу, пробившему путь, — Наши гимны, и песни, и сны — без числа! Золотая игла! Исполинским лучом побежденная мгла!

Опаленным, сметенным, сожженным до тла — Хвала!30

Этот гимн разрушению выдержан в мажорном ключе и составляет резкий контраст минорному признанию правоты потенциальных разрушителей в стихотворении "Пришлецы", вложенном в то же письмо.

Встала улица, серым полна, Заткалась паутинною пряжей. Шелестя, прибывала волна, Затрудняя проток экипажей.

Скоро день глубоко отступил, В небе дальнем расставивший зори. И незримый поток шелестил, Проливаясь в наш город, как в море.

Заключение сформулировано мягко: "Пусть заменят нас новые люди!" Пока еще неуверенно,

Блок подбирает здесь не готовые, заимствованные, а свои слова — приглушенные, сдержанные, почти лишенные ярких красок, но отражающие мерцающий свет пожарищ и крови, воспевает "свою" революцию, "свой" город, где он уже пристрастился гулять один по ночам, "В кабаках, в переулках, в извивах, / В электрическом сне наяву"31.

Как и Белый, Блок теперь все чаще оглядывается на Некрасова, а также на Тютчева и неоромантического поэта-песенника Аполлона Григорьева. Образ России, как барки, застрявшей на

239

мели и ждущей мощного прилива или сверхчеловеческой силы, которые сдвинули бы его на воду, можно найти в письмах Тютчева. Блок описывает просто и деловито, как "Входит кто-то сильный / В сером армяке" и высвобождает судно:

Тихо повернулась Красная корма, Побежали мимо Пестрые дома. Вот они далеко, Весело плывут. Только нас с собою, Верно, не возьмут!32

Несмотря на некоторое поверхностное сходство ущербного настроения этого стихотворения с такими стихами Брюсова, как "Грядущие гунны" и "Лик Медузы", влияние старшего брата, столь сильно ощущавшееся в начале 1904 года, явно идет здесь на спад. Все очевиднее становилось, что Брюсов — мастер, а не "провидец"33, обладающий замечательной поэтической техникой, но чуждый того изумления, которое, по Платону, и есть начало всякой философии, всякой попытки по-новому понять мир. 21 октября 1904 года Блок писал Сергею Соловьеву: "Что прошло, то прошло (...) "Маг" ужасен не вечно, а лишь тогда, когда внезапно в "разрыве туч" появится его очертание. В следующий раз в очертании уже заметишь частности ("острую бородку"), а потом и пуговицы сюртука, а потом, наконец, начинаешь говорить: "А что, этот черноватый господин все еще там стоит?" Белому, который все еще робел перед Брюсовым и восхищался им, Блок написал 8 августа 1905 года: "Я совсем разлюбил стихи Валерия Брюсова, почти без исключений"34.

Отвергая попытки Блока усмотреть в нем нечто большее, чем литературный авторитет, Брюсов сам еще до этого просил считать его "только художником в узком смысле слова..."35. Другие авторитеты начала века, Мережковские, также разочаровали Блока, отойдя от литературы, которую хорошо понимали, в сторону политики, в которой они явно хромали. Мережковские были заинтересованы не столько в том, чтобы воплощать революцию в своем искусстве, сколько в значении ее для развития в России "нового религиозного сознания". Участие в общественной деятельности все дальше уводило их от первоначальных эстетических позиций. Попытки разобраться в различных течениях, партиях и деятелях революционного подполья, а также в представителях умеренного либерализма различного толка не оставляли им времени для творческой работы. Блок уважал их позицию, но считал ее столь же чуждой истинному символизму, как и эстетический эклектизм Брюсова.

Позиция Мережковских обусловилась прочным присоединением к ним Философова, который на протяжении всей осени 1904 года наставлял их в вопросах общественной нравственности. Он

240

симпатизировал молодым писателям, возвращавшимся из политической ссылки и пытался вызвать у Гиппиус интерес к Алексею Ремизову. Правда, это ему удалось лишь тогда, когда та прониклась глубокой симпатией к жене Ремизова Серафиме Павловне, незаурядной личности, чья глубоко верующая натура привела ее вскоре во внутренний круг их религиозной общины. Зато успехом увенчались уговоры Философова пригласить Георгия Чулкова на должность секретаря редакции "Нового пути". С помощью Чулкова он добился объединения с "идеалистами" из числа бывших марксистов. В результате в то самое время, когда "Весы" стали решительнее, чем когда-либо ранее, уклоняться от участия в политике, "Новый путь" предпринял поистине самоубийственную попытку возложить эту обязанность на себя.

Уход из марксистского лагеря Н. Бердяева, Н. Лосского, С. Франка, С. Аскольдова и С. Булгакова, отмеченный публикацией в 1902 году их книги "Проблемы идеализма", совпал с изменением отношения символистов к русскому марксизму и, пожалуй, в какой-то мере это отношение обусловил. Уже в 1904 году символисты называли учение, которое совсем недавно казалось им естественной поддержкой в борьбе против народничества, "увлечением, господствовавшим несколько лет назад", а то и запросто "покойником"36. Теперь казалось

логичным возродить идею, впервые выдвигавшуюся Перцовым, когда издание "Нового пути" еще только замышлялось, — пригласить к сотрудничеству "идеалистов". Чулкова, который был знаком с некоторыми из них в ссылке, послали провести переговоры. Он вернулся с соглашением, означавшим, как впоследствии оказалось, фактический переход власти в руки новых "сотрудников", хотя, "к сожалению", как писал Брюсов Вячеславу Иванову, Мережковские на какое-то время сохранили за собой "бразды правления" в литературном отделе. Последствия объединения обсуждались на квартире Мережковских в доме Мурузи, "и невольно казалось,

писал Андрей Белый, — что от союза Булгакова, Н. А. Бердяева, С. А.

Аскольдова с Д. В. Философовым и Мережковскими переродится стихия тогда разливавшейся революции"37.

Политические надежды Мережковского в 1904 году опирались на идею некоей теократии, и он не сразу осознал, что новые союзники таких надежд не разделяют. Нравственные принципы и жизненные цели этих людей сформировались под влиянием преданности революционной идее. Они искали для России такой путь продвижения вперед, который обеспечивал бы свободу личности и социальную и экономическую справедливость. Отдав серьезную дань марксизму, они в конце концов отвергли его, главным образом по философским соображениям, ибо считали, что марксистская доктрина имеет тенденцию навязывать свой авторитет за пределами политики и экономики, не допускает плюрализма. Новые сотрудники значительно изменили облик журнала

словно бы, образно говоря, Икар уступил место команде

241

компетентных авиаторов. Сергей Николаевич Булгаков, сын священника и человек твердых моральных устоев, еще в отроческие годы утративший веру в Бога и самоотверженно поверивший сначала в утопический марксизм, потом в философский идеализм, уже в 1904 году пустился в обратное движение в направлении традиционного православия. Тем не менее Булгаков не мог решиться принять духовный сан до 1918 года, когда отделение русской церкви от государства освободило ее от в его глазах компрометирующей связи с мирской властью и самодержавием. Булгаков взял на себя ведение религиозно-философской хроники в "Новом пути", продолжив ее под новым названием — "Без плана". Он повысил уровень полемики с теологическими журналами и ввел в практику солидные, квалифицированные, хотя иной раз довольно-таки прозаически-скучные "дискуссии", каковые в период между двумя революциями станут характерными для религиозно-философских обществ в СанктПетербурге, Москве и Киеве. Булгаков с самого начала стремился избавиться от тех соратников Мережковских, которых он считал настоящими "декадентами".

Петр Бернгардович Струве, как и Булгаков, не сочувствовал более крайним проявлениям интуитивного мышления. В "Вопросах жизни" он играл малозаметную роль, но когда впоследствии основал собственный либеральный ежемесячник "Русская мысль" (с 1910 по 1918 год Струве был его единоличным редактором), литературный и критический отделы он поручил тем символистам, которых считал наиболее здравомыслящими и ответственными, — Брюсову и Зинаиде Гиппиус. Струве охотно печатал Мережковского и Сологуба, но отказался опубликовать статью Блока "Народ и интеллигенция" и "Петербург" Белого.

Аскольдов (псевдоним Сергея Алексеевича Алексеева) на этом этапе занимался в основном новыми разделами журнала, посвященными экономике и политическому положению в стране. Николай Александрович Бердяев, эксцентричный аристократ, в свое время пришедший к марксизму через Канта, Шопенгауэра, Достоевского, Льва Толстого, Ницше и Ибсена (идейных предков тех же декадентов), по духу был значительно ближе прежним сотрудникам "Нового пути". Друг Льва Шестова, с которым он познакомился в родном городе обоих Киеве, Бердяев вскоре подпал под влияние Мережковских. Вначале его отталкивала их "элитарность", однако пленило соединение "чувства заката и гибели с чувством восхода и надеждой на преображение жизни", которыми овеян салон Гиппиус. Это было его первое соприкосновение с миром искусства и художественной литературы, и царившая в доме Мурузи атмосфера — "опьянение творческим подъемом, новизна, напряженность, борьба, вызов", — очаровала Бердяева, хотя и не надолго38. Работы Мережковского о Толстом и Достоевском, как и книги Шестова, оказали определяющее воздействие на развитие

собственных идей Бердяева, и он впоследствии усиленно популяризировал обоих авторов в своей

242

всемирно известной книге о Достоевском39. Тем не менее он не мог спокойно мириться с тем, что он называл нездоровой магией и отсутствием четко выраженных моральных принципов в кружке Мережковских. Его охватывал болезненный страх перед "тепличной атмосферой", и эта клаустрофобия впоследствии усилилась из-за властного "сектантского самолюбия", которое он обнаружил у Гиппиус. В конце концов он в лоне православной церкви нашел спасение от ее беспощадных попыток залезать в чужую душу. Много лет спустя, в эмиграции, Бердяев писал: "Я вижу ее иногда во сне, и в этом есть что-то тяжелое"40.

Осенью 1904 года, однако, Бердяев предстал перед Мережковским не только желанным, но и полезным партнёром. Отметив склонность Мережковского-мыслителя "приходить в экстаз по поводу комбинаций слов", Бердяев немало сделал для уточнения его терминологии — особенно в статье "О новом религиозном сознании"41. Он также сочувствовал попыткам Философова и Гиппиус уговорить Мережковского отказаться от надежды на теократию. В конце концов в июле 1905 года Гиппиус добилась от мужа признания (должным образом зафиксированного на крышке коробки шоколада!), что самодержавие — "от Антихриста", а Бердяев уговорил его печатно признать, что сама идея "христианского государства" заключает в себе внутреннее противоречие. В дальнейшем, однако, пути писателя и философа разошлись.

Розанова Бердяев ценил как самого талантливого прозаика своего времени, но видел в нем полную противоположность себе самому. Этот человек, по его мнению, мыслил "не логически, а физиологически"42. Собственно говоря, именно приверженность Бердяева к логическому мышлению помешала художникам серебряного века признать его своим, подобно тому как они своими признали Розанова и Шестова. Бердяев был умен, обладал хорошим вкусом, представлял большую ценность для общего дела... однако образ, который невольно напрашивается, когда думаешь о его недолгом сближении с петербургскими символистами, запечатлен двумя озорными наблюдателями — Белым и Ремизовым: на вечере, устроенном в честь именин Варвары Федоровны Розановой, дородный Бердяев тихонько покачивался в качалке, когда низенький Ремизов, подкравшись, с дьявольской силой толкнул качалку, так что она опрокинулась. Андрей Белый, настолько ошарашенный, что даже проглотил финик, вспоминает: "Бердяев, накрытый качалкой, предстал нам в ужаснейшем виде: там, где сапоги, — голова; там же, где голова, — лакированных два сапога..."43 Сами Мережковские уже не чувствовали себя как дома в "Вопросах жизни" (такое название

получил прежний "Новый путь" в начале 1905 года, как только "идеалисты" нашли издателя в лице Д. Е. Жуковского). Чулков был назначен секретарем нового журнала, а Ремизов получил скромное место "канцеляриста". Бердяев считал, что смешные проказы и суровый жиз-

243

ненный опыт этого талантливейшего фантазера создадут в новой редакции более теплую атмосферу, нежели оранжерейный интеллектуализм, царивший в доме Мурузи44. В свою очередь, Мережковские были скорее довольны тем, что их освободили от ответственности за повседневное существование журнала, и в "Вопросах жизни" продолжали усиленно печататься, поддерживая тем самым некоторую преемственность.

Лицо "Вопросов жизни" определило не только появление на его страницах авторов, больше интересующихся политикой. Главную роль тут сыграли ужасные события 9 января 1905 года. "Ужасные" — слово, отдающее1 сенсацией. История знает более страшные бойни, более подлые предательства, но ужас, испытываемый при мысли о русском Кровавом воскресенье,

— так сказать, "ужас задним числом", связанный со знанием того, что последовало за этими событиями. Насильственный разгон лояльной демонстрации порвал, разнес в клочья все прежние связи и прежде всего традиционные, почти мистические узы между царем, православной церковью и русским народом.

После января 1905 года безмятежный оптимизм "соборного благовеста" Сологуба был уже немыслим. Поэт, который осенью 1904 года благоговейно писал о грядущей свободе как о первом чуде, сотворенном в Кане Галилейской, осенью того же года после обнародования октябрьского манифеста, обещавшего давно желанные "четыре свободы", надел на себя